— У тебя ее вообще не было! — мрачно заметил я.
— Неостроумно! — отозвалась Надя неожиданно спокойно. — Ну, положим, не такая, как твоя, но и мой котелок варит неплохо. Хотя эта твоя девушка очень чуткая, но на меня она не обратила никакого внимания, слишком торопилась домой. Даже пустилась бежать от вашей остановки. И я, конечно, изо всех сил за ней. Ну ладно, она-то ненормальная, а я-то, спрашивается, с чего? Все мы, бабы, Антоний, немножко полоумные, не то что вы, мужики. Но пока я, еле поспевая, бежала за ней, я ее немножко полюбила. Пустая, ветреная, самовлюбленная девчонка не будет так бежать.
Никогда до сих пор я не слыхал, чтобы Надя отозвалась одобрительно о другой женщине. Или она не считала Доротею женщиной, что было, в общем-то, справедливо.
— Да, жалко девушку! — сочувственно продолжала она. — Чего она дождется от тебя? В жизни не видала человека осторожнее и эгоистичнее. Да и закон на твоей стороне.
Я удивленно посмотрел на нее, и это ее разозлило.
— Что ты уставился, как будто не понимаешь, что я хочу сказать! По закону ты не можешь жениться на сумасшедшей, и ты ничем не рискуешь — так, приятное щекотание нервов.
— Что за чушь! — разозлился я в свою очередь. — Мне это и в голову не приходило.
— Тогда зачем же ты с ней связался?
— Не будь вульгарной. Просто хочу ей помочь.
— Скажите, какой филантроп нашелся! — Она окинула меня уничтожающим взглядом. — А у самого тонкий расчет. Не злись, надо полагать, бессознательный. Хочешь, скажу мое мнение? Немедленно порви с ней. Ты, видно, не представляешь себе, что она за человек. Ты же знаешь, где остановка, так вот, она бежала как угорелая почти полкилометра, я остановилась на полпути, выругалась и пошла обратно. Мне стало стыдно — за себя, конечно. Любому стало бы стыдно.
— Поэтому ты сегодня так вырядилась? — спросил я.
На мгновенье в ее глазах блеснула ненависть.
— Да! — сказала она твердо. — Человек должен уважать себя. Хотя бы за ту каплю человеческого, что в нем есть.
На этом наш разговор закончился. Что мы еще могли сказать Друг другу? Что еще осталось между нами? Я вынул из кармана деньги, положил на стол и выпрямился в неловкой позе.
— Что же ты не спрашиваешь о сыне? — глянула она на меня.
— Да, как он?
— Как он, спрашиваешь? Не пожелал прийти. Раскричался — останусь у бабушки, хочу у бабушки, и все тут! У бабушки жить захотел! Я-то знаю, в кого он пошел! Все вы, мужики, или почти все, боитесь настоящих женщин, Антоний. Они вам кажутся непонятными и неудобными. Другое дело — бабушки. Моя добрейшая маменька так ему будет угождать, что избалует окончательно.
— Давай отдадим его моей матери, — предложил я. — В детстве она меня порядком драла!
— Но и битье не всегда помогает, — возразила Надя. — Ладно, иди, не люблю, когда ты стоишь как истукан.
Я пошел к двери. Кошка провожала меня. Она, по-видимому, была возмущена мной и решительно не понимала: чего мне здесь недостает? Постель удобная, жена покупает свежую телятину. Конечно, она иногда кладет так много лука и черного перца в котлеты, что их и понюхать противно. Но все-таки это еще не причина для того, чтобы спать на крыше, как эти дураки — бездомные коты. Я наклонился, погладил ее и выскочил из неприбранной прихожей. Тогда я не подозревал, что пройдет много-много печальных месяцев, прежде чем я снова появлюсь в этом доме.
Лето становилось все жарче. Даже по утрам было очень душно. А с работы Доротея возвращалась мокрой курицей. Но это не очень удручало ее — она вообще не обращала внимания на мелкие неприятности. А я перестал работать, даже не прикасался к раскаленным клавишам рояля. Но, несмотря на это, я был спокоен, меня не грызло вечное стремление заполнять нотные листы черточками и точками. Заполнятся, когда придет время, имеет же человек право принадлежать самому себе. В этот месяц мы часто отправлялись на водохранилище, обычно рано утром, еще затемно. Было так приятно мчаться на полной скорости, ощущать, как овевают тебя струи рассекаемого машиной воздуха. Одна за другой выплывали из сумрака далекие вершины, озаренные лучами утреннего солнца. Над озерами, встречавшимися по пути, курился бледный, прозрачный туман — каким бы теплым ни было утро, вода в них была еще теплее. В их глубине таилась рыба, но я ею больше не интересовался, даже не брал с собой удочки. Было кому ловить вместо меня.
Генерал Крыстев взял отпуск и жил на даче вместе со своей женой Зоркой, которую мы с Доротеей звали тетей. С вечера он насаживал на огромные крючки уклеек и другую мелкую рыбешку и забрасывал снасти у берега. А утром вытаскивал таких громадных рыб, что сам долго и с удовольствием разглядывал их, словно каких-то морских чудовищ. Тетя Зорка тушила их в масле, заливала вкуснейшим майонезом собственного изготовления. Мы съедали все с аппетитом. Доротея приучилась есть рыбу, к которой раньше не притрагивалась. Иногда с генералом выпивали мы по стаканчику холодного белого вина. Мне казалось, что Доротея по-настоящему счастлива впервые с того дня, как мы познакомились. Генерал и его жена очень привязались к ней. Своих детей у них не было, но вряд ли только этим объяснялась их любовь к Доротее. Генерал Крыстев, по всей видимости, навел о ней справки. Такая была у него работа, обязывала знать все. Во всяком случае, он ни разу не спросил меня, кто она и кем мне приходится. Но тетя Зорка своим чутким сердцем наверняка угадывала, что она мне не любовница. Оба они ходили за ней, как собачонки, изо всех сил старались ей угодить. Самым странным было то, что Доротея не тяготилась этим необыкновенным вниманием, находя его вполне естественным. Вероятно, считала, что сполна платит им той же монетой — ответной любовью.
В один из таких дней мы лежали в купальниках на берегу озера. На душе у меня было так спокойно и ясно, как редко бывало в моей жизни. Какой-то шорох вывел меня из задумчивости. Это Доротея, стоя, равномерными движениями натиралась кремом для загара. Она очень загорела за последний месяц, и на смуглом ее лице глаза блестели, как бриллианты.
— Дай я тебя натру! — сказал я.
Это вырвалось у меня нечаянно. Доротея только улыбнулась и подала мне флакон. Я отлил чуть-чуть на ладонь и приложился к ее худенькой смуглой лопатке. Током, разумеется, меня не ударило. Я размазал по спине густую маслянистую жидкость спокойно, без стеснения и без внутреннего трепета.
— Какой ты милый, Антоний! — произнесла она.
— Ну, не такой, как твоя тетя Зорка! — пошутил я.
— Они оба такие добрые! — сказала Доротея серьезно. — Потому что такие несчастные.
— Почему ты так думаешь?
— Ведь у них нет детей!
Мы оставались на даче до позднего вечера. Ужинали, выпивали одну-две бутылки холодного, прямо из холодильника, пива. И только после этого возвращались домой. Мы приезжали почти ночью, но, несмотря на это, в городе было нестерпимо душно, тяжко, пахло асфальтом и пылью. Чаще всего мы не торопились заходить в квартиру, а поднимались на террасу. Там босоногий ветерок уже расхаживал по крышам домов, легонько раскачивая антенны. Мы лежали, было приятно просто дышать свежим воздухом. Обычно молчали, погруженные в то внутреннее ощущение покоя и умиротворения, которое свойственно, вероятно, одним только кротким жвачным животным. И потому меня так удивили внезапно произнесенные ею слова:
— Антоний, хочешь, я расскажу тебе про дядю?
— Да, конечно, — согласился я.
— Только я боюсь, Антоний.
— Чего?
— Чтобы оно не передалось тебе… Страшно носить такое в душе.
— Для мужчины, Доротея, это не имеет значения.
— Имеет, — ответила она с горечью.
И долго молчала, прежде чем начать свой рассказ.
— Я ведь тебе говорила, Антоний, про бабушку? Она была очень старая, еле передвигала ноги. Редко-редко, чаще всего весной, она выходила из дому и часами сидела на пороге. Когда она пыталась мне что-то сказать, я не понимала ни словечка. У нее ведь не было ни единого зуба, и она говорила, словно у нее была каша во рту. Она никогда не ходила в баню. Да и как ей было туда добраться? Конечно, Цецо мог бы ее на руках отнести не то что в баню, а на край света, если б захотел. Но он, вероятно, считал это лишним. Сам он мылся раза два в год, хотя мама и прогоняла его в баню. «Да ведь я и так чистый! — оправдывался он. — И работа у меня чистая!»
Иногда мама мыла бабушке голову. Обычно летом, во дворе. Таз горячей воды, чайник, простое мыло. Она хорошенько намыливала ей голову, потом поливала из чайника водой. Голова у бабушки становилась маленькая-маленькая, как груша, по носу стекала вода. Бабушка терпела, только время от времени отфыркивалась, как буйвол. Вода брызгала во все стороны, мама страшно сердилась, ругала ее на чем свет стоит. Но один раз она увидела, как я хорошо купаю близнецов, и решила, что я должна мыть голову и бабушке. Сунула мне в руки кусок мыла и ушла.
Никогда я не думала, Антоний, что это так страшно. Я кое-как намылила голову, но когда начала тереть, меня вдруг охватило ужасное отвращение. Сейчас я даже не могу объяснить, отчего. Я бросила мыло и опрометью кинулась со двора. Мне казалось, что она гонится за мной, мокрая, страшная, вот-вот схватит меня за косы. Не знаю, долго ли я бежала и куда. Наконец я опомнилась. И подумала: что, если бабушка умерла, захлебнулась мыльной водой или бог весть что еще с ней случилось? И я снова понеслась во весь дух, теперь уже домой. С бабушкой ничего не случилось, она доплелась до кухни, сидела там с мокрой головой и плакала. Цецо, вернувшись, избил меня, а мама отправила к дяде.
Дядя встретил меня приветливо. Когда я рассказывала ему, как я мыла бабушке голову, он очень сочувствовал мне. Самое страшное, Антоний, что был он необыкновенно похож на моего отца. Только он был намного старше, почти совсем лысый. Он, правда, был не такой худющий, как папа, но зато подбородок у него был до того острый, что его совсем будто бы и не было. Он мне напоминал морскую свинку, но такую старенькую, что ей и жить-то уже надоело. А еще, по-моему, он был похож на опоссума, хотя такого зверя я никогда живьем не видела. Но мне все время казалось, что если опоссум встанет на задние лапки, то брюшко у него повиснет между ними, как мешочек. Точно такой вид был и у моего дяди. Два передних зуба торчали у него над нижней губой. Одно время я даже думала, что он питается человеческими головами, прогрызает им макушки, а потом выбрасывает в окно, как пустые кокосовые орехи. И другие жуткие картины представлялись мне. Чудилось мне, что у него нет ни костей, ни фигуры и весь он какой-то бесформенный. То мне виделось, что он удлиняется, как червяк, или разбухает, заполняет собой всю комнату от стены до стены, как густая студенистая масса. Я прямо умирала со страху, как бы этого не случилось на самом деле, но бежать мне было некуда, домой я боялась вернуться из-за бабушки.
А вообще-то он был неплохой человек, Антоний, набожный и добрый. Зимой собирал со стола крошки и кормил воробьев и голубей. Очень он любил голубей, так нежно их гладил, только в глазах у него при этом появлялся какой-то странный блеск. Но, в общем, чем же он был плохой? Глаза у него постоянно слезились, как у папы, может, потому, что его тоже бросила жена. Мы жили совсем одни в пустом доме, нет, не в доме, а на этаже, но разве этого мало? Иногда мне было жутко. Чаще я его жалела, такой он был ничтожный и гадкий. Мне было его жалко, даже когда он кашлял или сморкался. Очень смешно он сморкался: весь синел, а глаза чуть не вылезали на лоб. Я все думала, что он не сегодня-завтра умрет, но он и сейчас жив и, может, даже не постарел нисколечки. Должна тебе сказать, что папа его не любил и никогда не водил меня к нему. Дядя был невозможно трусливый: боялся лошадей, собак, молнии, даже автобусов. И автобусы тоже от него шарахались. Не знаю уж, почему — может, они брезговали им. Однажды автобус при виде его так круто свернул в сторону, что врезался в витрину. Говорили, что было скользко и у автобуса отказали тормоза, но это неправда, ему просто было противно столкнуться с дядей.
Я говорю тебе об этом, Антоний, потому что и я боялась его. Когда он гладил меня по волосам, я вся сжималась в комок, как зайчонок. Иногда он гладил меня и по коленкам, и глаза у него становились неподвижными и потными, словно они были стеклянные. Я поселилась в комнате, где раньше жила тетя. Сначала там ничего не было, кроме дырявого пружинного матраца, в котором поселились мыши. Потом дядя принес мне одеяло, простыни, стол и кое-что из вещей. И стал ко мне еще добрее.
Но на душе у меня все же было тревожно. Хотя я сама не знала, отчего я его боюсь. Ничего плохого он мне не делал. Только по ночам я слышала за дверью его шаги. Ходил он тихонечко, на цыпочках и изредка чуть слышно поскуливал, как щенок. Вряд ли мне это мерещилось, когда я лежала, затаив дыхание от страха, и напряженно прислушивалась. Мне тогда и в голову не приходила мысль об этом. Я все думала, что он и мне прогрызет голову и выбросит ее за окошко, как кокосовый орех.
В тот день небо было серое, почти осеннее, моросил мелкий дождик. И дядя попросил меня подняться с ним на чердак, чтобы, мол, поискать какой-то конверт с квитанциями, который он будто бы засунул в один из старых чемоданов. Я сразу догадалась, Антоний, что должно произойти. Только не понимала, зачем было лезть на чердак, когда поблизости и так не было ни души — кричи не кричи, никто не услышит. Наверное, он меня задушит, а потом повесит на балке, вроде как я сама повесилась, пронеслось у меня в голове. Если ты думаешь, Антоний, что я была как загипнотизированная от страха и не сознавала, что делаю, то ошибаешься. Мне уже не было так страшно. Я могла бы убежать по лестнице, позвать на помощь. Но я этого не сделала. Я чувствовала, Антоний, как он весь дрожит и мне стало ужасно его жаль. Никогда до тех пор не испытывала я такой жалости и сострадания к другому человеку, я вся прямо разрывалась от боли и жалости, до того он был слабый, отвратительный и несчастный. Потом такую жалость я испытывала только к той девушке, с которой мы жили в одной палате в больнице у доктора Юруковой. Она была милая, добрая и совсем-совсем нормальная, только по ночам ей представлялось, что на нее нападают крысы. Она страшно кричала, отбивалась от них, и мне так было трудно разбудить ее, внушить ей, что никаких крыс нет. Я даже ужасно похудела от переживаний. Юрукова наконец догадалась, в чем дело, и перевела меня в другую палату.
Вот теперь ты все понимаешь. Наверно, у нормальных людей бывает иначе, но со мной все случилось именно так. Я поднялась на чердак, словно шла на казнь. Было темно, противно пахло прелым тряпьем. И когда он наклонился ко мне, я вдруг пошатнулась и потеряла сознание. Думаю, что это меня и спасло. Он испугался больше моего, я представляю, как он перетрусил, не в силах был пошевельнуть ни рукой, ни ногой. А может, все это я себе вообразила…
Небо было темное, почти серое, стояла неописуемая тишина. Не тишина, а невероятное безмолвие, поглотившее меня, точно яма.
Потрясенный, я судорожно перебирал бившиеся во мне слова, истинное значение которых я забыл. Я думал, что знаю о людях все или почти все — по собственному опыту или из книг. Но сейчас я понял, что никакие книги, никакие слова не выражают всей правды. Или не смеют ее выразить.
— Тебе тяжело, Антоний?
— Тяжело? Почему? — переспросил я.
— Ведь все передалось тебе!
— Не думай об этом! — сказал я. — Оно могло мучить только тебя… Над другими оно не властно.
— Какой ты добрый, Антоний!
— Нет, Доротея… Я не хочу быть добрым. Так, как ты это понимаешь.
— Хочешь, чтобы тебе стало легче?.. Легко-легко?
— Нет, не хочу! — твердо ответил я.
Я не хотел, чтобы мне было легко. Зачем мне облегчение? И от чего мне избавляться? Наоборот, я хотел нести то, что обрушилось на меня, я хотел раскалить это добела, чтобы оно засветилось и прорезало тьму. У меня не укладывалось в сознании, как я мог жить до сих пор таким беззаботным, ничем не отягощенным, словно в невесомости. Но, даже поглощенный своими мыслями, я не мог не почувствовать, что она устремила на меня пристальный взгляд.
— Встань, Антоний! — тихо произнесла она. — И не бойся, я не причиню тебе зла.
Я покорно встал.
— Дай мне руку!
Я протянул ей руку. Ее пальцы показались мне неожиданно теплыми и сильными.
— А теперь, Антоний, взгляни на небо. Ты должен привыкнуть к нему.
Привыкнуть к нему? Зачем человеку привыкать к небу? Я смотрел на него, и теперь оно мне казалось ниже, словно я стал исполином и мог дотянуться до его высот. Низкое, черное и непривычно холодное. Но звезды сияли таким ослепительным блеском, что я невольно зажмурил глаза.
— Скоро, Антоний, ты почувствуешь удивительную легкость. Словно ты стал вдруг воздушным… Молчи… Ответь мне только, чувствуешь ли это, да или нет?
— Да! — сказал я немного погодя.
— Вот мы и взлетели, Антоний!.. Расслабься… Не делай резких движений. И главное, не думай ни о чем!.. Вот и все — будь счастлив!
Голос ее звучал необычайно звонко и мелодично. Я даже не почувствовал, как мы отделились от террасы. Мы летели в вышине, под нами дрожали огни города. Они были нам видны, как с самолета, идущего на посадку. Мы словно плыли среди безбрежного моря огней. И все-таки это было непохоже на полет самолета, мы не летели, мы парили, как птицы с надежными, крепкими крыльями. Я ощущал и свое тело, и воздух, омывавший меня, словно вода.
— Тебе не страшно, Антоний? — спросила она. — Да или нет?
— Нет, нисколько!
— Хочешь, поднимемся выше?
— Да!.. Да!..
Мы летели к звездам, которые становились все крупнее и ярче. Ураганный ветер бил мне в лицо, лоб мой застыл, ноздри расширились. Я не был в этот миг ни бесчувственным, ни бесплотным, ее рука, ставшая, как мне показалось, еще сильнее, еще горячее, крепко сжимала мою. Потом ураган стих, хотя воздух сделался почти пронизывающе холодным. Мы снова парили в вышине, но теперь я видел одни звезды, резавшие мне глаза своими алмазными гранями.
— Доротея, где же земля?
— Под нами! — ответила она. — Не бойся, мы летим на спине.
Неужели она допускала, что я мог испугаться? То, что я испытывал в тот момент, представлялось мне естественнее и реальнее всей моей прежней жизни. Доротея была права: люди произошли от птиц.
— Ты счастлив, Антоний?
— Да, Доротея…
— Вот видишь… Но человек не может быть счастлив, если он этого не заслужил.
— А чем же я заслужил, Доротея?
— Тем, что поверил мне.
Мы снова ощутили теплое дыхание земли. Как далеко остались почти неразличимые огни города! Он казался мне маленькой земной галактикой, затерянной в пустыне вселенной.
— Где мы сейчас, Доротея?
— Над горами… Поэтому внизу так черно.
— Черно и мертво! Но все равно прекрасно!
Мы парили над горами выше спящих на вершинах орлов.
— Тебе не холодно, Антоний?
— Немножко.
— А мне никогда не бывает холодно, — сказала она. — Чувствуешь, какая я горячая? Я думала, что мое тепло перейдет к тебе, Антоний… Но ничего, мы уже спускаемся.
И действительно, мы спускались, приближаясь к городу, огни которого становились все отчетливей. Нас омывали струи воздуха, то теплые, то прохладные, словно мы плыли в море. Я чувствовал себя все более легким, почти звенящим от легкости.
— Ты летала когда-нибудь прежде, Доротея?
— Много раз, Антоний.
— Сколько?
— Не знаю. Но это не так просто… Мы не можем взлететь, как птицы, когда захотим.
Голос ее постепенно слабел. Видно, она была права: нам нельзя было разговаривать. Наверно, это отнимало у нее силы. Мы спускались все ниже и ниже, я уже ясно различал дороги со скользящими по ними огоньками машин. Потом начал различать улицы и площади, даже отдельные здания с их неоновыми коронами. Я ощущал, как ее рука постепенно остывает в моей, как дрожат ее пальцы.
— Нужно спускаться, — произнесла она едва слышно.
— Хорошо, — согласился я.
Трудно было представить, что вновь будешь ступать по твердой земле. Что придется передвигать отяжелевшие ноги. Вдыхать раскаленный воздух. То, что мне казалось безграничной свободой, оборачивалось рабством, безутешным в своей неизбежности.
— Ты сможешь найти наш дом, Доротея? — спросил я.
— Не разговаривай, Антоний! — ответила она глухо.
Я почти не заметил, как мы коснулись теплого бетона террасы. Мы не приземлились, а опустились на нее, точно птицы. Я не мог разглядеть как следует ее лица, но мне казалось, что она сильно побледнела. Нащупав ее теперь холодную как лед руку, я повел Доротею за собой. Мы спустились по темной лестнице, я отпер дверь квартиры. Медленно подняв руку, повернул выключатель. Вспыхнул свет. Я не спал. Раз я не просыпался, значит, это мне не приснилось. Я почувствовал, как рука, которую я сжимал в своей, снова задрожала.
— Потуши свет, Антоний! — сказала она умоляюще.
Я снова повернул выключатель, и мы потонули во тьме, теплой и влажной, точно мы были в берлоге. Я почувствовал, как Доротея отделилась от меня и исчезла, словно растворилась в воздухе. Все мое тело трепетало, я, видно, был сильно напуган тем, что случилось. Или не случилось? Этого я не знал. Но страх все сильнее охватывал меня; густой, липкий, он просачивался сквозь все поры, проникал в сердце, и я чувствовал, что цепенею.
— Антоний! — позвала она. — Антоний, что же ты не идешь?
Услышав ее голос, я испытал огромное облегчение. Я все еще бессмысленно стоял на пороге, даже не прикрыв дверей.
— Я не вижу тебя! — ответил я.
— А я вижу, — сказала она. — Иди прямо!
Голос ее не был так звонок и ясен, как там, вверху. И все-таки это был ее голос, слегка усталый, настоящий живой человеческий голос. Я осторожно пошел вперед, ударился обо что-то — верно, об угол дивана, но боли не ощутил.
— Тебе не холодно? — спросила она.
Я вздрогнул, так неожиданно близко раздался ее голос.
— Не очень.
— Но ты же дрожишь, Антоний!
— Знаешь… Вверху…
Я не посмел докончить свою мысль. А если никакого «вверху» не было? Да, конечно же, не было и не могло быть. Вечер как вечер, мы только что спустились с террасы, собираемся ложиться спать.
— Иди, я согрею тебя! — сказала она.
Я слышал, как она лихорадочно раздевается в темноте. Слушал ее учащенное дыхание. Призрачно мелькали во мраке ее тонкие голые руки. Я порывисто обнял ее и в тот же миг отпрянул. Жуткое ощущение, что я обнял мертвеца, пронзило меня.
— Что с тобой? — вскрикнула она.
— Но ты… ты просто как лед! — воскликнул я и испугался звука собственного голоса.
Помедлив секунду, она сказала:
— Антоний, эта сила исходит от меня одной! А сегодня нас было двое… Не бойся, Антоний, я не лебедь, я человек.
Да, значит, это случилось на самом деле, раз она так спокойно говорит об этом. Конечно, никто не может летать в вышине, не жертвуя ничем. Беспечно, без всякой разумной цели летают одни библейские ангелы. Я снова стал спокоен так же как там, наверху. Я ласкал похолодевшими пальцами ее гладкие щеки, плечи и девичью шею. Ощущал, как к ней постепенно возвращается настоящее человеческое тепло, как оживает и становится упругой ее кожа. Сначала согрелись ее руки, потом стройные ноги. Все горячей становилось ее дыхание, все больше наливалось силой ее гибкое, тонкое тело. Даже легкие волосы обвивались вокруг моих пальцев, как живые. Я чувствовал, как у меня все сильнее и сильнее кружится голова, словно я с безумной скоростью падал с высоты. Но теперь мне было все равно: там, внизу, меня ждала такая привычная земля. И все равно, что она мне принесет — жизнь или смерть, все равно. В это мгновение я постиг, как звери или деревья, простую истину, что жизнь и смерть — лишь два иллюзорных, сменяющих друг друга лика вечного бытия.
Проснулся я поздно. Доротеи не было. Ее постель была пуста. Не было никаких, даже малейших, следов ее присутствия, точно ее никогда не было на свете. Странное ощущение охватило меня, будто я вернулся назад во времени, перенесясь в какое-то ушедшее лето. Или в один из прошлых веков, уже пустой и безжизненный, как воспоминание о мертвых. Я боязливо огляделся вокруг — никакого прошлого века. Оранжевый палас, два кресла с деревянными подлокотниками, крышка рояля, блестящая, как зеркало, в лучах летнего солнца. Несомненно, я был у себя дома… По комнате была разбросана моя одежда. Да, случалось и такое в моей безалаберной жизни — когда я не знал, где я, зачем и почему нахожусь именно тут. Но сейчас сомнений не было — я у себя дома.
Одно за другим всплывали воспоминания, яркие и отчетливые. Но все же они были как бы вне меня, отделенные от меня тонкой преградой. То ли фанерной стенкой, то ли дверью, от которой нет ключа. Я уже видел это. Длинный тоскливый коридор, каменный пол, еще влажный после мытья. Окна с решетками. Я это уже видел. Девушка, бледная, с оттопыренными ушами, несущая воздух в ладонях. Когда и где? Я плотнее налег на дверь, я не хотел никого и ничего впускать. Но он упорно Просачивался сквозь замочную скважину, сквозь все щели — мой страх.
Я машинально встал с постели, подобрал валявшуюся на полу одежду. Вошел в ванную. Там, на стеклянной полочке перед зеркалом, лежали ее вещи — маленькая зубная щетка, крем, шампунь. Господи, уж не сошел ли я и вправду с ума? Весь дрожа, я встал под холодный душ. Сколько мог, стоял под ним, потом как ошпаренный выскочил из ванной, поспешно натянул на себя одежду, снова вернулся в холл. Теперь мне стало лучше, я даже посмотрел в окно. Обычный жаркий летний день, запах асфальта, ослепительный блеск никелированных поверхностей стоящих возле дома машин. Поодаль на газоне надоедливо жужжала косилка. Седой старик в поношенных штанах рассеянно и уныло толкал ее перед собой. Я взглянул на часы — двадцать две минуты десятого. На календаре — двадцать шестое. Конечно, двадцать шестое июля, а вчера было двадцать пятое. Я понимал, что самое разумное — выйти из дома на улицу, очутиться среди людей. Достаточно всего лишь несколько минут послушать обычную человеческую речь, чтобы прийти в себя.
Я облегченно вздохнул, сев в машину, включил мотор. Мой единственный друг, неодушевленный, но верный, собранный из стальных частей, проводов, железок, приводимый в действие ядовитыми газами, — в который раз ты спасаешь меня? Я медленно свернул за угол и вскоре выехал на бульвар. По твердому булыжнику мостовой лениво полз гигантский экскаватор. Его уродливая голова, такая крохотная по сравнению с громадным туловищем, была грустно опущена, словно он обнюхивал дорогу. Я осторожно обогнал его и покатил дальше. Я знал, куда ехать. Только там мне помогут — и больше нигде.
В это утро в клинике было не так людно. Тяжелый больничный запах, скорее воображаемый, чем реальный, снова ударил мне в нос. Я вошел в кабинет Юруковой. Она сидела за столом, внимательно вчитываясь в убористо напечатанный на машинке текст. Услышав стук, она подняла голову. Какой бы хладнокровной и привыкшей к неожиданностям она ни была, все-таки я уловил в ее взгляде беспокойство.
— Садитесь, товарищ Манев!
Я молча сел, стараясь отдышаться. Только сейчас осознав, что, поднимаясь, не просто быстро шел, а бежал по лестнице.
— Вы чем-то, кажется, расстроены? — сочувственно сказала она.
— А что, заметно?
— Да на вас прямо лица нет. А может, вы чем-то напуганы?
Она говорила как-то необычно мягко, ласково, дружелюбно.
— Да, немного.
— И что же случилось?
— Мы летали! — выпалил я. — Доротея и я.
Сейчас я отдаю себе отчет в том, что в моем голосе, очевидно, прозвучала злость, даже ненависть. Но я никак не ожидал, что мои слова произведут на нее такое сильное впечатление. Ее мягкое восковое лицо с выражением безмятежного иконописного спокойствия мгновенно преобразилось, стало напряженным и озабоченным. Я догадывался, что она испугалась, но старается это скрыть.
— Расскажите подробнее! — сказала Юрукова невозмутимо.
Пожалуй, я достаточно толково рассказал о том, о чем вряд ли можно было связно рассказать. Я кончил, она молчала. Я догадывался, что она напряженно пытается сохранить самообладание. Нелепость того, о чем я повествовал, почти успокоила меня. Но от ее молчания мне стало жутко. Наконец Юрукова подняла на меня спокойный взгляд.
— Прежде всего не волнуйтесь! — сказала она ласково. — Вы абсолютно нормальны, никакая опасность вам не грозит!
— Нормальные люди не летают! — сказал я со злостью.
Никаких доказательств, что вы летали, нет! — продолжала она. — Галлюцинации иногда могут казаться реальнее самой действительности.
— Да, но у меня никогда не было галлюцинаций. У здорового человека не бывает галлюцинаций. Почему у меня вдруг ни с того ни с сего начнутся галлюцинации?
— Вы ошибаетесь! — ответила она. — Вы же знаете, что Доротея — девушка не совсем обыкновенная. Раз она способна читать мысли, то почему бы ей не обладать силой внушения?
Я был поражен, такая мысль не приходила мне в голову.
— Вы считаете, что она меня загипнотизировала?
— Ну, не совсем так. Но что-то в этом роде.
Да, конечно, разве может быть иначе? У меня точно камень с души свалился.
— Вы исключаете возможность полета?
— Не исключаю, — мягко ответила она. — Хотя он представляется мне маловероятным.
— Не исключаете? — почти закричал я.
Мне почудилось, что в ее глазах мелькнула досада. А может, едва уловимое презрение.
— Чего вы от меня хотите? Я могу утверждать то, что мне известно и понятно. Вы вполне нормальный человек, и вам ничто не грозит. Разве вам этого не достаточно?
Да, этого мне было недостаточно. Я продолжал смотреть на нее с недоумением.
— Товарищ Юрукова, вы знаете, что такое гравитация?
— Нет, не знаю! — ответила она сердито. — Даже физики не знают.
— Дело не в определении… А в сути. Вы, вероятно, слышали, какая огромная энергия нужна для того, чтобы вывести ракету на орбиту?
— А вы считаете, что человечество знает все о так называемой энергии?
— Я вас не понимаю.
Юрукова нахмурилась.
— Товарищ Манев, научно доказано, что есть энергия, присущая только живой материи, — сказала она. — И ее нельзя объяснить никакими известными нам законами физики.