— Да, я о вас знаю, — ответила она, нисколько не удивившись. — Доротея мне рассказывала… Отчего же, конечно, приходите. У меня к вам просьба.
Возможно, многие из вас видели это старое печальное здание с решетками на окнах. Мне запомнились прекрасные деревья, мягкие тени в аллеях, где разгуливали больные, отрешенные и далекие, как галактика. Настоящие безумцы, уверовавшие в значительность своего воображаемого мира, но добродушные, как дети. Они произвели на меня такое неизгладимое впечатление, когда я был здесь однажды, что я не пошел второй раз в клинику, хотя мне и назначили какие-то процедуры. И сейчас, по дороге в больницу, я был преисполнен почтительности и даже какого-то волнения.
Но то, что я увидел, меня разочаровало. Я очутился на оживленной стоянке, машины непрерывно то подъезжали, то отъезжали, словно в городе было полно сумасшедших и нервнобольных. Слава богу, вахтера у входа не было. Но зато новое здание показалось мне ужасающе неуютным и безобразным, как и все современные здания, устаревающие прежде, чем их достроят. К тому же никто не знал, где кабинет Юруковой. Пока я бегал, растерянный, по этажам, перед глазами у меня кружилась, словно карусель, людская толпа, будничная и торопливая. Особенно меня поразили больные в полосатых бумазейных халатах, с таким видом, точно они были не люди, а овцы, которых привели только для того, чтобы состричь с них шерсть и отпустить. Врачи с авторучками в руках озабоченно сновали среди них, никто ни на кого не обращал внимания, никто ни с кем не здоровался.
Я ли стал чересчур чувствительным? Или мир так изменился, пока я бренчал на рояле? Наконец низенькая санитарка указала мне на одну из бесчисленных дверей без номера и без таблички. Постучавшись, я вошел и остановился в недоумении. Маленькую, как чуланчик, комнату заполняли почти целиком кушетка, два стула и какое-то пузатое уродство, которое, вероятно, служило письменным столом. Ко всему прочему, оно было покрыто тонким слоем белой масляной краски, кое-где облупившейся, и это делало его похожим на грязный, захватанный кухонный стол.
За этим столом сидела уже немолодая женщина в белом халате. Позади нее, как страж, торчал огромный баллон, наверное, с жидким кислородом. От смущения и досады в первую минуту я ее толком не разглядел. Пробормотал свое имя, она кивком пригласила меня сесть. Сесть пришлось на кушетку: выдвигать стулья, задвинутые под стол, я не решился. Только теперь я смог ее рассмотреть. Ей было под пятьдесят, лицо — цвета пчелиного воска, но без следов меда — было до того гладкое, бескровное, без единой морщинки, словно лицо восковой фигуры из паноптикума. Это впечатление усиливалось высокой девической грудью, идеально округлой и неподвижной, словно вылепленной из стеарина.
Она откинулась на стуле и неожиданно засмеялась. Не знаю почему, но этот смех показался мне мрачным и зловещим, хотя сейчас понимаю, что он был веселым и добродушным. Нервы мои были напряжены, и у меня вдруг возникло опасение, уж не попал ли я в сети, которые они с Доротеей мне хитроумно расставили.
— Успокойтесь, товарищ Манев, — сказала она. — Ничего страшного вы не услышите…
— А с чего вы взяли, что я волнуюсь? — сдержанно спросил я.
— Установила по вашему виду. На мой взгляд, у вас явные признаки невроза.
— Извините, но я пришел сюда не лечиться! — сказал я недружелюбно.
— Знаю, — ответила она. — Тогда зачем?
Ее вопрос поставил меня в тупик. Я представлял себе этот разговор более задушевным. И, пожалуй, не сознавал, что по моей вине он начался в таком резком тоне. К тому же за то время, пока мы обменивались этими фразами, кто-то заглядывал в дверь, какие-то личности в белых халатах кого-то спрашивали, словно в этом огромном здании никто не сидел на своем месте.
— Я хотел бы поговорить о Доротее, — ответил я. — И о состоянии ее здоровья. Если это, конечно, не противоречит врачебной практике.
— У меня тайн нет, — сказала Юрукова. — Но похоже, что Доротея вас потрясла.
— Если вы полагаете, что она меня напугала… — начал было я.
— А в машине?
— Она вам все рассказала?
— Такой у нас уговор, — ответила она. — Вы поступили в тот вечер очень тактично. И очень человечно. Так что у меня нет причин что-то от вас скрывать. В данный момент она практически здорова… Я наблюдаю ее лет пять-шесть, у нее бывали легкие приступы шизофрении, периодически, конечно. Я бы назвала их навязчивыми идеями, чтоб вам было яснее. Она воображает себя одной из героинь тех книг, которые читает. Скажем, Ириной из «Табака»… или Козеттой из «Отверженных»… Последний раз она вошла в образ Таис, и это продолжалось, к сожалению, довольно долго. Но вот уже шесть месяцев, как у нее не было никаких рецидивов.
— Совсем никаких?
— Можно считать, никаких…
— В чем, по-вашему, причина ее болезни?
Она кольнула меня быстрым, еле уловимым взглядом — он походил на прикосновение алмазного резца к стеклу.
— Об этом я вам тоже скажу, — ответила она сдержанно. — Пожалуй, лучше, чтобы вы знали. В детстве она пережила два сильных душевных потрясения. Когда ей было одиннадцать лет, легковая машина задавила отца буквально у нее на глазах. Он тут же скончался. Мать ее вышла замуж, жизнь в новой семье скоро стала невыносимой… Она ушла к дяде. В тринадцать лет, когда она только вступала, как говорится, в пору девичества, он пытался лишить ее невинности.
Юрукова на мгновенье замолчала, лицо у нее было хмурое. Да, действительно гнусно, подумал я, ошеломленный. Лучше бы я не спрашивал.
— Но, по-моему, не в этом причина ее болезни, — продолжала Юрукова. — Хотя все это взаимосвязано. Как вы догадываетесь, тут играют роль и некоторые наследственные факторы… Но сейчас она чувствует себя хорошо — тьфу, тьфу, чтоб не сглазить! Если только что-нибудь не вызовет новый стресс.
Она замолчала, не глядя на меня, но в голосе ее я отчетливо уловил предостерегающие нотки.
— Почему же вы ее не выпишете? — спросил я.
— А где ей жить? У дяди? Или с такой матерью, которая хуже мачехи? Я изобретала всякие предлоги, чтобы удерживать ее здесь. Будто она мне нужна для научного эксперимента… Но так не может продолжаться вечно, эта обстановка становится для нее опасной. Страшно подумать, что ждет ее в будущем.
Я тоже слегка испугался. Не слишком ли легкомысленно вступил я на неизведанный путь? Зачем, в сущности, я сюда пришел — чтобы нажить неприятности? И только я подумал, как бы мне половчее ретироваться, как она неожиданно спросила:
— Вы вроде бы тоже хотели что-то сказать?
— Да-да…
И с преувеличенным оживлением я описал ей, как Доротея угадала название моих «Кастильских ночей», но скорее почувствовал, чем осознал, что мой рассказ не произвел на врача особого впечатления.
Впрочем, как я теперь сам понимаю, говорил я довольно сбивчиво.
— Ничего странного, — спокойно сказала Юрукова. — Просто она прочитала ваши мысли. Сначала это и меня поражало, но потом я привыкла.
— И вы говорите, что здесь нет ничего странного? — удивленно посмотрел я на нее.
— Телепатия — не досужие выдумки… У Доротеи редко, но бывают поразительные догадки. Как знать, может, через несколько веков телепатия будет нормальной формой общения между людьми…
— Да, через несколько веков, возможно, — пробормотал я. — Но мы пока что живем в двадцатом веке… Да и вряд ли она знает, где эта Кастилия.
— Не относитесь к ней пренебрежительно, она много читает. Конечно, я еще не разрешаю ей читать романы, особенно хорошие. Но в остальном она хватается за все, что попадется, даже за мои медицинские книги. При своей удивительной памяти она знает некоторые вещи лучше многих моих коллег…
— Наверно, это не так уж трудно, — улыбнулся я.
Но моя собеседница словно не поняла намека.
— Притом память у нее не механическая, — продолжала она. — И интуиция отлично помогает ей там, где не хватает знаний или логики. Вообще Доротея очень интересная девушка. С характером…
Этого я уж никак не ожидал услышать.
— Мне она показалась очень робкой, — ответил я.
— Ну, нахальной ее не назовешь. Но если вы полагаете, что она слабая, то ошибаетесь. Она даже физически весьма вынослива. Ее сослуживцы удивляются, как легко она управляется с прессом.
— А где она работает?
— В мастерской. Штампует детали. Или что-то в этом роде. Работа как работа, но, мне думается, для нее не совсем подходящая. Слишком однообразная, не занимающая воображения. А оно у нее слишком живое, ему беспрерывно нужна пища. Его нужно чем-нибудь населить, но ни в коем случае не химерами. Вот поэтому я и хотела вас попросить… Вы человек со связями, не могли бы вы найти более подходящую для нее работу?
— Какую, например?
— Например, делать куклы. Или расписывать чашки, вазы, тарелки. У нее тонкий артистический вкус.
— Постараюсь, — ответил я. — Только не говорите пока ей. Не хочется ее огорчать, если ничего не выйдет.
— Она не огорчится. Ей сейчас все равно, где работать. И сколько получать. Для нее деньги просто бумажки. В житейских делах она очень непрактична.
— Ну, не совсем! В ту ночь она прекрасно сориентировалась в обстановке.
— Это скорее инстинкт. Там, где разум бессилен, природа мобилизует таинственные подспудные силы. Я часто наблюдала нечто подобное у моих пациентов. И как врач не могла найти этому объяснения.
Я ушел из клиники в полном смятении. Последние слова Юруковой тащились за мной по пятам, как надоедливые попрошайки. Думал, что отделаюсь от них в машине. Не удалось. Они устроились на заднем сиденье, продолжая изводить меня своими нелепыми вопросами и предположениями. Я включил радио на всю мощность. С тем же успехом. Если природа в самом деле так изобретательна, защищаясь, как утверждала доктор Юрукова, то в данном случае она избрала совершенно неведомые мне пути.
Прошла еще неделя. Единственным моим достижением за это время было то, что раз и навсегда из моего дома было изгнано одиночество. Я уже был не один. Доротея словно незримо жила во мне и рядом со мной, хотя и не как человек, даже не как воспоминание. Воспоминание было не из приятных, а и я старался отогнать его от себя. На его месте оставался какой-то осадок, смутное и тягостное, но все же живое чувство. Что это было за чувство? Трудно сказать. То ли горькой укоризны, то ли стыда за отсутствие чуткости. Я ловил себя на том, что мысленно веду бесконечные разговоры, но не с нею, а с самим собой. Пытался понять, что же произошло. Ничего не изменилось, кроме того, что я был не одинок. Доротея прогнала одиночество. Все было в порядке, если бы она сама не заняла его места. И если бы чувство одиночества не сменилось растерянностью.
Как-то ночью, ворочаясь без сна в постели, я силился припомнить ее лицо. И странное дело, я не мог себе представить четко и определенно ни одной черты. Казалось, если б я встретил ее на улице в другой одежде, то просто бы не узнал.
Нет, она не была безликой, этого про нее никак нельзя было сказать. Вот припоминаю — нос у нее длинноват, губы узкие и бледные, волосы прямые, как у Моны Лизы. И все же это не были определенные черты — лицо ее непрерывно менялось, точно поверхность реки, по которой то переливаются солнечные блики, то пробегают тени облаков. Оно словно отражало внешний мир, не выражая ничего своего, — наверно, в этой изменчивости и было заключено его непонятное очарование.
С того вечера, когда мы впервые встретились, прошло более года. Теперь она мертва, и я с ужасом и мучительной горечью чувствую, что так и не могу припомнить ее лица, хотя столько странного, необычайного случилось с нами. И не только ее лица не осталось в моей памяти, но и никакого следа, ни даже пятнышка крови — такой, какую я видел однажды, светлой и негустой, как черешневый сок. Словно ее и не существовало, хотя подобной ей в этом мире не было. Словно она была сон, горячечный бред, плод больного воображения.
Теперь можно сомневаться во всем. И ничему не верить. Ничему, кроме ее правды.
Итак, волей судьбы, как говорится в таких случаях, мне неожидание быстро и легко удалось выполнить то, о чем меня просила Юрукова. Я тотчас же ей позвонил, и она искренне обрадовалась. И конечно, обещала сейчас же прислать ко мне Доротею. Но Доротея не появлялась несколько дней. Не знаю точно, что я испытывал в эти дни — трепетное ожидание или невольный страх. Но никогда еще я не чувствовал себя таким растерянным. Однако мой здравый и трезвый ум советовал мне хотя бы не торопить события. В этом мире спешить некуда, все дороги человеку отмерены. И потому, несмотря на все свое нетерпение, я не стал звонить Юруковой второй раз. Пусть судьба сама решит. Зачем ее принуждать?
Наконец в один прекрасный день Доротея объявилась сама, позвонила, как и следовало ожидать, по телефону.
— Это вы, товарищ Манев?
Я сразу же узнал ее голос.
— Что же ты так долго не объявлялась?
Похоже, мой решительный тон ее смутил.
— Нет, что вы, я несколько раз звонила.
Тогда я подумал, что она меня обманывает. Позже я понял, что из всех человеческих пороков этот меньше всего был свойствен ей.
— Когда?
— В обеденный перерыв.
В это время я, естественно, тоже ходил обедать.
— Ну, хорошо, — сказал я. — Приходи ко мне сейчас же. У меня есть для тебя хорошая новость.
— Сейчас не могу, — ответила она робко. — Я на работе и звоню из автомата.
— Бросай ее, — приказал я. — И приходи, я нашел тебе другую работу.
Немного поколебавшись, она согласилась. День, помнится, был очень холодный. Она пришла в том же наряде и слегка посиневшая, как мне показалось, от холода, словно провела ночь на садовой скамейке. Как знать, может, она и вправду ночевала где-нибудь в парке. Вероятно, поэтому нос ее показался мне еще длиннее. В сочетании с круглыми глазами он придавал ее лицу какое-то удивленное выражение. Красавицей ее нельзя было назвать, но внешность у нее ни в коем случае не была неприметной и заурядной. Потом, когда мы стали ходить с ней в рестораны, я часто замечал во взглядах моих друзей и знакомых, видевших ее впервые, любопытство, даже одобрение.
— Какую работу? — спросила она с порога.
— Переписывать ноты… Тебе никогда не приходилось этим заниматься?
— Никогда. А разве это работа? — удивленно протянула она.
— Работа как работа. Не бойся, выучишься… Ты же способная.
— Интересно, — ответила она задумчиво. — Ноты — это хорошо. А где?
У меня были друзья в музыкальном издательстве, я мог устроить ее туда. Какой современной девушке захочется портить глаза из-за восьмушек и диезов? Переписывать ноты — дело кропотливое, требующее внимания, усидчивости. Не знаю уж, почему я внушил себе, что она с ним прекрасно справится.
— Я хоть сейчас! — сказала она.
Вид у нее был очень воодушевленный.
— Хорошо, сегодня же отведу тебя туда. Хотя бы представлю директору.
Но, поглядев на нее внимательней, я понял, что поторопился. В мятой юбчонке, с посиневшим лицом, она походила на цветочницу — из тех, что до революции продавали цветы на улицах.
— Ты не могла бы переодеться? — спросил я.
— Нет. Я все оставила у подружки.
— Пойди возьми у нее.
— Нет, не могу! — лицо ее омрачилось.
— А деньги у тебя есть?
— Да, у нас через несколько дней получка.
— Нет, нужно все купить сегодня же. Я тебе дам взаймы, потом отдашь.
— Конечно, — с готовностью согласилась она.
Я хотел было послать ее одну, но передумал. Я лучше знал, как должна выглядеть приличная девушка, поступающая на работу в издательство. Но не только в этом было дело. Меня охватило какое-то возбуждение, желание сделать все самому. Но почему? Ведь у меня никогда до сих пор не возникало подобного желания.
Я повел ее в магазин «Валентина». Платье, которое я ей купил, было теплое, почти зимнее, но сегодня мне непременно хотелось ее отогреть. Когда она вышла из примерочной, лицо у нее было несколько озадаченное.
— Красивое? — спросила она с некоторым сомнением.
Ничего особенного, обычное готовое платье, хотя и из хорошего материала. Но все-таки оно прекрасно сидело на ее стройной, как у манекенщицы, фигурке. Кроме того, мы купили туфли и кое-какие мелочи. Мы обошли несколько магазинов, она настолько принимала все как должное, что мне даже стало немножко обидно. В юности мне жилось трудновато, и я не люблю людей, которые считают само собой разумеющимся, что все блага им достаются даром, словно падают с неба. А может, она действительно не знала цены деньгам и вещам, как мне объясняла Юрукова. Она ни разу не спросила, что сколько стоит, не посмотрела на чеки, относясь ко всему как к чему-то само собой разумеющемуся, словно голубь к рассыпанному вокруг пивного завода ячменю.
Я не успел утром позавтракать и очень скоро проголодался. Мы перекусили в пивном баре гостиницы «Болгария» и вернулись домой. Я терпеливо начал объяснять ей, как надо переписывать ноты, даже переписал для нее две-три строки из «Кастильских ночей». Она внимательно следила за мной, полом попыталась переписать сама. Меня поразило, насколько переписанные ею ноты походили на мои. Так мы прозанимались часа два, не заметив, как пролетело время. Когда я взглянул на часы, было около шести.
— Послушай, Доротея, мне пора на собрание. Вернусь часов в девять. Ты посиди поработай. И жди меня… Потом пойдем куда-нибудь поужинаем.
— Хорошо, — сказала она.
Но я вернулся в десять. Собрание было бурное, вопросы решались важные, правда не настолько, чтобы из-за них кипели такие страсти. Но она была вне себя от ужаса. Она не понимала, почему с собрания нельзя уйти.
— Я уже думала, что тебя убили! — сказала она все еще испуганно. — На улицах такая страшная темнота.
— Кто меня может убить?
— Как кто? Карбонарии! — ответила Доротея убежденно.
Практически здорова! С чем я и поздравляю доктора Юрукову! Уж не решила ли она переложить свои заботы на меня? Неплохая идея! Человек богатый, свободный, что ему стоит позаботиться о несчастной больной девушке. Но Доротея сама, похоже, поняла свою ошибку, потому что смущенно добавила:
— Что за глупости я говорю… Это просто от страха.
— Кто-то тебе наболтал про карбонариев, — сказал я недовольно. — Совсем они были не такие.
— Конечно, я знаю! — согласилась она. — Это мне из какой-то дурацкой книги запомнилось.
Потом, внимательно посмотрев на меня, спросила:
— Тебе доктор Юрукова все рассказала?
— Откуда я знаю, все или не все, — ответил я.
— Ну хотя бы главное.
— Полагаю, да.
— Ну и ничего страшного! — сказала Доротея почти сердито. — Лучше воображать себя кем-то, чем быть никем.
— Забудь об этом. Дай-ка я посмотрю, что ты сделала.
Лицо ее тут же просветлело, она принесла мне целую стопку нотных листов. У меня опять было такое впечатление, что она не переписала ноты, а сфотографировала их, так они походили на написанные мной. Я, правда, сам умею красиво писать, но все же я поразился ее способностям. Человеку, сумевшему выполнить такую работу, вероятно, многое по плечу. Не тогда я еще не подозревал, насколько это банальное суждение соответствовало истине.
— Да, хорошо, — сказал я сдержанно. — Быстро ты это освоила.
Я смутно понимал, что ее не следует сильно хвалить.
— Ну конечно, книгу лучше переписывать. Здесь ведь не понимаешь, что пишешь. Но все-таки я уже запоминаю сразу по целой строке. Без ошибки.
На этот раз я не сомневался, что она говорит чистую правду. Без этого такую стопку нотных листов не перепишешь.
— Научишь меня их читать? Очень тебя прошу!
— Это не так-то просто.
— Ничего. Мне прямо до смерти хочется узнать, что там написано. А вдруг что-то очень хорошее.
— У меня все хорошее! — засмеялся я. — Ты ела?
— Нет! — ответила она удивленно.
— Хочешь, пойдем куда-нибудь?
— Сейчас? Нет, не хочется. А у тебя ничего не найдется?
Общими усилиями мы кое-что наскребли: масло, джем, по два яйца всмятку. Только хлеб был ужасно черствый.
— Прямо зубы обломал, — заметил я.
— Зуб сломал? — спросила она огорченно.
— Да ведь я шучу.
— Не люблю я шуток, — ответила Доротея. — Не понимаю я, когда шутят, а когда говорят серьезно. Из-за этого и на смешные фильмы не хожу. Все смеются, а мне плакать хочется.
Мать мне рассказывала, что я тоже обливался слезами, когда мальчишкой смотрел «Новые времена». Решил, что Чарли Чаплина вправду затянуло в машину.
— Может, ты и права, — сказал я.
— Конечно, права! — воскликнула Доротея. — Что смешного в том, что человека толкают, бьют, сбрасывают с балкона…
Ну что ж, логично. Не слишком похвально так откровенно смеяться над чужими бедами и несчастьями. Но хотя Доротея не походила на всех прочих людей, наш скудный ужин она уплетала с отменным аппетитом. Когда я принес и положил на стол яйца, она посмотрела на них почти с нежностью.
— Знаешь, как я давно не ела яйца всмятку!.. С тех пор, когда еще был жив мой отец. Он их очень любил.
Я почувствовал, как она вся сжалась, взгляд ее потух. После сегодняшнего славного, удачного дня этого нельзя было допускать. Я достал из холодильника уже начатую бутылку «Каберне», поставил на стол бокалы.
— Мне не наливай! — сказала она.
— Почему? — удивился я.
— Доктор Юрукова не разрешает.
Ну раз так, делать нечего. Я налил одному себе. Но Доротея не сводила глаз с бутылки, она, видимо, сильно колебалась.
— Налей и мне полбокала! — сказала она. — Не каждый день поступаешь на новую работу, да и вино не отрава.
Я налил ей чуть больше половины, из вежливости, разумеется. У меня не было никакого желания ее спаивать. Но она опьянела от нескольких глотков. Лицо ее разрумянилось, во взгляде появилась чуть заметная рассеянность, по которой моя жена безошибочно угадывала, выпил я одну рюмку или три. Доротея стала вроде бы еще тоньше и как-то вытянулась на стуле, точно превратившись в стебелек цветка.
— Как у меня голова закружилась, — сказала она. — Можно я пойду лягу?
— Да, конечно… нам ведь утром рано вставать.
На всякий случай я довел ее до холла. Ничего, походка у нее была ровная. Но, глядя ей вслед, я отметил, что уши у нее покраснели, как вишни.
— Ничего, ничего, ляг поспи!.. Завтра ты чудесно будешь себя чувствовать.
Но она продолжала упорно смотреть на меня затуманенным взглядом. Вид у нее был довольно смешной.
— Если хочешь, можешь остаться со мной! — заявила она вдруг.
— Не волнуйся, здесь тебе это не угрожает!
— А я волнуюсь, — сказала она. — Я не люблю оставаться в долгу.
Тон у нее был почти дерзкий. Я никогда потом не слыхал, чтобы она говорила таким тоном. Но это был и последний глоток вина в ее жизни.
— А я не привык, чтобы мне так дешево платили, — довольно резко бросил я. — Спокойной ночи!
Она промолчала. Я ушел в спальню, расстроенный не столько ее, сколько своими словами. Безусловно, я мог бы найти более вежливый и подходящий ответ. Но главное было не в этом. Была ли в моих словах какая-то доля правды? Честно говоря, да. И дело не в том, что Доротея капельку выпила и вообще была не в своей тарелке. Разобраться в своих ощущениях мне было не так-то просто. В самом деле, она не была мне неприятна физически. И производила впечатление милого и безобидного существа. Но все же между нами лежала какая-то преграда, о существовании которой я раньше не подозревал. Может быть, инстинктивное отвращение к болезни, даже когда она не заразная. Может быть…
Она осталась жить у меня, хотя мы не сговаривались об этом, так просто, как голубь, приютившийся на моей террасе. Вставала она рано; бесшумно, как тень, двигалась по огромному пустому холлу и уходила так тихо, что даже если я уже не спал, то все равно не слышал ни ее шагов, ни щелканья замка. Только гул водопроводных труб в ванной подсказывал мне, что она встала и моется. Потом я видел ее влажное полотенце, висящее на крючке. На полочке перед зеркалом появилась ее маленькая зубная щетка. Скоро я заметил, что она моется и утром и вечером с такой невероятной старательностью, словно хочет смыть с себя тяжелый больничный запах, воспоминания, все до последнего пятнышка своей прошлой жизни. Она отмывалась и становилась все чище, все прозрачнее, все воздушной. И в то же время все спокойнее. И вся она словно светилась чистотой, от воротничка до кончиков туфель. Даже походка у нее изменилась — она уже не переступала, как чайка, шагающая по берегу моря. Все в ней сделалось умиротворенным, губы ее словно стали сочнее, даже ее унылый нос казался мне теперь вполне нормальным. Доротея уходила на работу к семи и неизменно возвращалась в четыре. Я не знал, где она питается, мне было как-то неудобно спрашивать. Да поначалу и она сама была неразговорчивой — никогда не говорила ни о своем прошлом, ни о будущем, только о самых простых будничных вещах. Но и в этих случаях она изъяснялась отрывистыми, незаконченными, если не сказать непонятными, фразами. Сначала я полагал, что это от недостатка ума. Позже я понял, насколько был несправедлив. Просто она говорила с людьми, которых носила в себе, с которыми сжилась душой. Они должны были понимать ее так же, как она иногда угадывала даже их помыслы. Но постепенно она стала разговорчивой, даже словоохотливой — болтала о цветах, о деревьях, об уличных витринах, рекламах бюро путешествий, о самолетах, с гулом проносившихся над городом. Только о людях не говорила, даже о своих сослуживцах.
Она никуда не выходила, не интересовалась, что происходит за стенами нашего дома. Не смотрела телевизор, просто, как кошка, не воспринимала его изображения. Когда я читал, она сидела неподвижная и задумчивая, но я чувствовал, что она не скучает. Она, как я полагал, носила в себе все, что ей необходимо, — до последнего цветка или травинки. Все, что было вне, она вбирала внутрь и могла созерцать часами, словно оно непрерывно рождалось и изменялось у нес на глазах. Редко-редко я замечал бледную улыбку на ее губах, словно в уме у нее всплывало воспоминание, одно-единственное, которое она оберегала, как величайшую драгоценность.
В свободное время я учил ее читать ноты. Иногда до позднего вечера наигрывал на рояле, объяснял, заставлял повторять. Я и не подозревал, что во мне живет страсть к преподаванию, да и вообще начисто забыл об учениках и преподавателях после окончания консерватории. Она постигала сложную материю не по дням, а по часам… Это наполняло меня тщеславной гордостью, словно ее успехи были моими. Я никогда ни с кем не занимался, даже со своим сыном, и не представлял, что такие занятия могут доставить радость. Уж не пробудились ли во мне запоздалые родительские чувства? Чепуха! Она не была ни ребенком, ни девушкой. Она была женщиной — такой же, как и все.
Помню день, когда оживленный женский голос сообщил по телефону, что у меня родился сын. На миг я почувствовал разочарование, потому что ждал девочку. Много месяцев она жила в моем воображении. И я словно бы не мог никогда примириться с этой метаморфозой. Ребенок был живой и крикливый, темпераментом походил на мать. Я не люблю озорных детей. А может, вообще не люблю детей, особенно когда они галдят целой оравой. Стараюсь не ходить мимо школьных дворов — мне противно смотреть, когда дети лупят друг друга портфелями по стриженым головам. Их шумные игры, как бы они ни были невинны и естественны, вызывают у меня невольное раздражение. На мой взгляд, человеческие детеныши с первых дней жизни гораздо сильнее проявляют свои инстинкты, чем детеныши животных.
Впрочем, с тех пор как Доротея поселилась у меня, я словно позабыл, что существуют на свете и другие люди, в том числе и мой сын, о котором я и раньше не слишком заботился. Заходил раза два в месяц на старую квартиру, небрежно гладил его по голове, совал размякший в кармане шоколад, который по нескольку дней таскал с собой. Сын не обращал на меня особого внимания, только все прицеливался в меня из деревянного ружья. Наконец в один прекрасный день позвонила моя жена, язвительная больше обычного. Назвала меня «господином». Не намерен ли господин посмотреть, как живет его отпрыск? Или если у него нет такого намерения, почему он не поинтересуется об этом хотя бы по телефону? Да, такое намерение, отвечал я, у господина есть, но до сих пор он был слишком занят, заканчивал свое новое гениальное произведение.
— Знаю я твои новые произведения, — прорычала она. — Стыда у тебя нет!
— Что касается денег, — прервал я ее, — то я их завтра же тебе принесу.
На улице наконец потеплело, белый гребень Витоши становился все клочковатее и грязнее. Чуть ниже по склонам горы проступила бледная зелень и, густея, стекала широкими потоками к ее подножию. Все чаще я поднимался на террасу — так мы называли плоскую крышу нашего небоскреба. Пожалуй, ею пользовались только я да кошки, гонявшие там голубей. От воздушной бездны она отделялась лишь невысокими перилами. Я не любил к ним подходить, а вытянувшись на брезентовом шезлонге, с наслаждением дышал свежим воздухом. Между мной и горами было только поле, перечеркнутое дорогой, словно черной чертой. Или это была речка, потому что по обеим ее сторонам виднелись темные полоски ив. Кое-где можно было различить сельские дворы, заброшенные печи для обжига кирпича, некоторые из них еще дымились, словно земля испускала сквозь трещины ядовитые пары. Картине не хватало законченности, но мне она доставляла удовольствие. Все-таки приятнее, чем смотреть на простирающееся над крышами фантастическое кладбище антенн.
Теперь я не поднимаюсь на террасу, она мне внушает страх…
На следующий день я пошел к Наде. Позвонил. Она не торопилась открывать. Наконец послышалось тихое шарканье тапочек. Дверь распахнулась, и, окинув меня враждебным взглядом, жена посторонилась. Мне был очень хорошо знаком этот взгляд, которым она столько раз встречала меня. Откуда-то выскочила кошка, моя любимица, ласково потерлась о мои брюки. Желтый ее хвост торчал, как мачта, на которой невидимо развевался белый мирный флаг. Звали ее Коца.
— Как Коца? — спросил я.
— Ничего, запор у нее. Входи же, что ты торчишь в дверях?
По правде говоря, я медлил, потому что мне не хотелось входить. Переступая порог, я почему-то боялся, что она шлепнет меня ладонью между лопаток, как непослушного ребенка. В гостиной было не убрано, сын не объявлялся. Как я мог столько времени терпеть такой беспорядок, непонятно.