7. «Свадьба Фигаро»
Да Понте отдал приказание кучеру, и через пять минут карета остановилась у кофейни. Предоставив Джэсону расплачиваться, да Понте помог Деборе выйти из экипажа. Здание кофейни было красивым, с отдельным входом для дам. В дверях да Понте понизил голос до шепота:
– Хозяин сего заведения – мой соотечественник, итальянец. Нельзя сказать, чтобы я ему слишком доверял – он вечно старается переманить у меня учеников и постояльцев для своего брата, который мнит себя знатоком Италии. Но кухня и вина здесь лучшие в Нью-Йорке.
Беспрестанно оглядываясь, чтобы удостовериться, нет ли за ним слежки, да Понте провел их в маленькую пустую залу в глубине. Джэсон предложил либреттисту быть их гостем и тот с готовностью согласился.
– Сейчас мы с вами на Бродвее, в центре Нью-Йорка и можем говорить со всей откровенностью, – сказал да Понте. – Как чудесно встретить таких очаровательных людей. Вы, должно быть, тоже принадлежите к миру искусства, господин Отис!
– Я музыкант.
– В часы досуга, – добавила Дебора. – Муж служит в банке моего отца.
Дебора всегда останется верна себе, сердито подумал Джэсон. Стоило ему объявить себя музыкантом, как она незамедлительно вносила поправку, портя ему настроение. Он проговорил, стараясь скрыть раздражение:
– Я взял отпуск, хочу заняться в Европе изучением музыки.
– Вы к тому же и композитор, господин Отис?
– Да. Я автор Собрания духовной музыки Бостонского Общества Генделя и Гайдна. Возможно, вы о нем слыхали. Эту музыку исполняют в здешних церквах.
– Конечно, слыхал. Вы черпали вдохновение в духовной музыке Генделя и Гайдна. Вам посчастливилось, госпожа Отис, обрести столь трудолюбивого мужа. Не всякому дано умение заимствовать у кого следует.
– Разве это достоинство? – отозвалась Дебора. – Вспомните о Моцарте. Он умер нищим. И был брошен в общую могилу.
– Но я не Моцарт! – возразил Джэсон.
Неужели она не может взять в толк, что если он пытается выяснить темные места в биографии Моцарта, то по важной причине: у Моцарта отняли много лет деятельной жизни. Она слишком уверена в правоте своих суждений, однако ей еще придется раскаяться в своем скептицизме, решил Джэсон. И хотя Дебора, стараясь загладить свою ошибку, лучезарно улыбалась, Джэсон продолжал на нее сердиться.
– Дело в том, синьор да Понте, что Общество решило предложить Бетховену заказ на ораторию, и мне оказана честь лично передать ему этот заказ, – пояснил Джэсон.
– Я не знаком с Бетховеном. Он был мальчиком в те времена, когда я занимал пост придворного поэта его императорского величества. В Вене во всех кофейных есть биллиарды, – продолжал да Понте. – Известно ли вам, что Моцарт любил биллиард и был искусным игроком? Он утверждал, что эта игра развивает подвижность пальцев. Но, в первую очередь, он, конечно, был прекрасным пианистом.
Официант принес воду, но да Понте не притронулся к ней.
– Здешняя вода небезопасна, – пояснил он и потребовал принести вина.
– Нелепо думать, будто один композитор отравил другого, – сказал он, – только потому, что в те времена первый пользовался большей известностью, нежели второй.
– Разве Сальери пользовался в Вене большей известностью, чем Моцарт? – удивился Джэсон.
– Несомненно. Сальери добился места первого капельмейстера при дворе, а Моцарт так и не поднялся выше третьего капельмейстера.
Да Понте заказал итальянские блюда, и Джэсону с Деборой пришлось признать искусство повара. Да Понте поглощал еду в молчании, нарушаемом лишь чавканьем его беззубого рта.
Покончив с обедом, да Понте объяснил:
– Я лишился зубов по вине одного моего врага в Вене, который пытался меня отравить. Он подозревал, будто я наставляю ему рога. Не перечесть, сколько злодейских преступлений замышлялось в Вене.
Несмотря на возраст, глаза да Понте, когда он смотрел на Дебору, вспыхивали огоньком. Она смущалась от этого проявления старческого сластолюбия и не знала, как себя вести, но знаки внимания, которые он ей оказывал, льстили ее женскому тщеславию. Однако, когда либреттист под столом прижался к ней коленом, она не выдержала. Этот убеленный сединами распутник стал ей противен. Резко поднявшись из-за стола, она сказала:
– Нам пора. У нас еще одно свидание…
Схватив жену за локоть, Джэсон заставил ее сесть и пояснил:
– У моей жены плохая память… Свидание назначено на завтра.
Дебора сидела не двигаясь, ничем не выдавая обиды, хотя в душе кипела от гнева.
– Прошу прощения, госпожа Отис, если я явился причиной возникшего недоразумения… Против «Свадьбы Фигаро» действительно был создан целый заговор, – сказал да Понте.
– Синьор да Понте, вы как раз собирались рассказать нам о «Свадьбе Фигаро». О Моцарте и Сальери, – напомнил Джэсон.
Да Понте закрыл глаза и мысленно погрузился в прошлое. С улицы доносился стук копыт по булыжной мостовой, время от времени тишину нарушали взрывы смеха и звон бокалов, долетавшие из зала.
Итак, Сальери, можно считать, мертв, размышлял поэт, так же как и его главный соперник Моцарт. Уж не оттого ли Сальери пытался покончить с собой, что теперь, после смерти Моцарта, слава последнего намного превзошла его собственную славу, хотя он и оставался первым императорским капельмейстером? Может, его больной ум, истерзанный бесконечной завистью к Моцарту, толкнул его на самоубийство и то лишь из желания привлечь к себе внимание?
Некоторые события да Понте помнил так ясно, словно они произошли вчера, другие весьма смутно. Молодой американец требует, чтобы он напряг память, и да Понте, чье любопытство было возбуждено новостью о Сальери, готов был пойти ему навстречу.
Много загадочных событий произошло в те годы в Вене. Неужели почти сорок лет минуло с тех пор, как он в последний раз видел Моцарта? Их связывали добрые отношения и работа, но никто не назвал бы их друзьями. Искренне ли относился к нему Моцарт – этого да Понте никогда не знал. Ведь при всей свойственной ему наивности, Моцарт всегда оставался в выигрыше. И хотя в Вене все люди с положением отлично понимали, что он, Лоренцо да Понте, был великим мастером интриги, в то время как у Моцарта этот талант отсутствовал, тем не менее, именно на долю композитора выпала слава от постановки «Свадьбы Фигаро», а ведь не кто иной, как он, да Понте, убедил императора поставить эту оперу. Все превозносили музыку, а либретто принимали как должное.
Возможно, Сальери прикрывал чьи-либо чужие злодеяния, спрашивал себя да Понте; бедный Сальери, если он и останется в памяти потомков, то разве лишь за страсть к успеху и любовь к сладостям. От праха Моцарта не осталось и следа, но имеет ли это значение? Да Понте вдруг припомнил свои бесчисленные любовные победы. Куда уж до него Моцарту! Поэт сильно сомневался, были ли у Моцарта другие женщины, кроме его Констанцы.
Мир узнает из его мемуаров, что в области чувств он, да Понте, уступал лишь Казанове и Дон Жуану. Поэт с гордостью вспоминал знаки внимания, оказанные ему императором – сколь мимолетны оказались эти годы успеха! Давно ли наслаждался он славой великого человека? В каком году – в 1794 или в 1804?
И тем не менее Вольфганг Амадей Моцарт, невидный, маленького роста, – что так болезненно ранило его самолюбие, – этот человек сделался теперь предметом всеобщего внимания и интереса. Неужели никто не понимает, что и он, да Понте, в свое время тоже был фигурой? Похорони они Моцарта с почестями, как, к примеру, Иосифа Гайдна, разве ходило бы о нем столько толков? Нет ли тут божьей воли?
По всей видимости этот молодой, энергичный американец верит в то, что смерть Моцарта окутана какой-то ужасной тайной. Знал ли старый Отто Мюллер что-нибудь о своем коллеге? Этот посредственный скрипач и пальцем не пошевелил, чтобы помочь Моцарту. А вот он, Лоренцо да Понте, сделал для него все.
Взгляд либреттиста оживился, и он начал свой рассказ.
В этот момент да Понте словно преобразился: несмотря на свой беззубый рот и следы, оставленные возрастом, венецианец выглядел почти красивым. А Дебора, хотя и чувствовала, что Джэсон задает вопросы, таящие опасность, и что да Понте не следует целиком доверять, решила послушать воспоминания либреттиста.
– Я попробую воскресить для вас Моцарта, – сказал поэт. – Я поклялся Моцарту, что смогу убедить императора поставить «Свадьбу Фигаро» на сцене придворного императорского театра, но, направляясь к его дому на Гроссе Шулерштрассе с законченным первым актом будущей оперы, я понимал, что композитор настроен недоверчиво. Наше знакомство состоялось совсем недавно, хотя я многие годы слышал о нем, поскольку он снискал себе славу во всей Европе как чудо-ребенок. А комедия Бомарше, которую мы взяли за основу, была запрещена императором в венских театрах по причине оскорбительных замечаний в адрес знати, и Моцарт сомневался, удастся ли мне избежать политических выпадов и одновременно создать эффектное либретто. Но сам я остался доволен первым актом. Меня мучил другой вопрос: сможет ли музыка Моцарта достойно передать всю живость и мастерство моего либретто?
Как и подобало положению придворного поэта, проживал я в лучшем районе Вены, в самом ее центре, в роскошной квартире на широком просторном Кольмаркт, по соседству с домом, где когда-то жил самый знаменитый поэт эпохи Метастазио, и поблизости от моего дорогого покровителя – императора и его любимого Бургтеатра. Моими соседями были Сальери и Глюк и многие другие известные венские музыканты.
Но Моцарту нравилась его квартира на Гроссе Шулерштрассе, и поэтому я решил ее тоже похвалить. Дом стоял позади собора святого Стефана, самого знаменитого собора в империи, первым капельмейстером которого Моцарт надеялся когда-нибудь стать. Первое, что меня ужаснуло, был царящий на лестнице холод и почти полная темнота. Однако сам хозяин радушно приветствовал меня у двери.
Он извинился за крутые ступени, которых, как он пояснил, было ровно двадцать три. Я навсегда запомнил эту цифру; меня поразило, что ему хватало памяти на подобные пустяки. Он с гордостью сообщил: «На обед у нас гусиная печенка, отличное блюдо, синьор да Понте. Мы рады такому гостю». Он любил это варварское немецкое кушанье и, потчуя меня, не допускал мысли, что у меня иной вкус.
Стараясь быть вежливым, я кивнул в ответ, хотя это блюдо не могло идти ни в какое сравнение, к примеру, со здешней кухней. Удивительно, что только иной раз не приходит на память, но это был мой первый визит к нему, и мне было любопытно посмотреть, как он живет, чтобы решить, можно ли на него положиться, хотя я и верил в его талант создавать чудесные мелодии. Многие композиторы следуют всем законам гармонии, однако, редко кто вкладывает в музыку душу и сердце.
Он с гордостью показал мне свою квартиру из четырех комнат, с прекрасными нишами и «фонарями», выходящими на Гроссе Шулерштрассе, и великолепным лепным потолком в его кабинете, в центре которого была изображена чувственная Венера в окружении хорошеньких нимф и купидонов в сладострастных позах, и где стояли фортепьяно, клавесин и клавикорды.
«Благодарю вас, маэстро, за любезное приглашение, – сказал я. – Я весьма польщен. Все в вашем доме свидетельствует о тонком вкусе».
Мы сели за стол: Моцарт, его жена Констанца и я. Вечер еще только начинался, и после того, как Констанца – она почти не промолвила ни слова и показалась мне довольно простенькой, особенно в сравнении с моей возлюбленной, которая была одной из первых примадонн в Европе, – уложила сына спать, Моцарт прочел первый акт и сразу же его одобрил. Но, как я и ожидал, он не верил, что император даст разрешение на постановку оперы.
«Даже если опустить все политические намеки, – сказал Моцарт, – то все равно Фигаро всегда обводит вокруг пальца своего хозяина – графа Альмавиву».
Я заверил его: «Вот увидите, император разрешит либретто. После того, как я с ним поговорю».
«Кроме того, – добавил он, – у меня слишком много завистников».
«Кого вы имеете в виду?»
«Сальери, Глюк, Орсини-Розенберг считают меня опасным».
«Уж не угрожаете ли вы их жизням, Вольфганг?» – пошутил я.
«Хуже, они считают, что я угрожаю их карьере. Они постараются помешать постановке моей оперы». Он был серьезно озабочен.
«Невероятно!» – воскликнул я, хотя понимал, что это вполне возможно.
– В жизненной битве, господин Отис, человек пользуется любым оружием: сплетнями, клеветой, шантажом и даже предательством, и всякий, кто уязвим, как, к примеру, Моцарт, становится жертвой. Вам, американцам, это трудно понять. Они хвалили его музыку, но чернили его характер.
Я сам не однажды подвергался подобным нападкам еще до встречи с Моцартом. Раз меня даже обвинили в убийстве. Без всяких оснований, конечно.
– Вы сказали, что Моцарт был уязвим. Почему? – спросил Джэсон.
– Он был известным человеком. В Вене этого достаточно, – пояснил да Понте.
– Джэсон, не отвлекай синьора да Понте, – сказала Дебора. – Синьор, вы действительно считаете Моцарта таким уж гением, как полагает мой муж?
– Моя жена подчас берется судить о вещах, в которых ничего не смыслит, – вспылил Джэсон. – Простите ее, но она мало разбирается в музыке.
Гневно взглянув на мужа, Дебора объявила:
– Презираю людей, которые попусту растрачивают свое время.
– Дети мои! – Их ссора явно обескуражила либреттиста. – Вы хотите слушать дальше мой рассказ?
– Конечно, – в один голос воскликнули Дебора и Джэсон.
– Моцарт уважительно беседовал со мной, но, обладая острым чувством юмора, с другими музыкантами он, порой, бывал безжалостно насмешлив. Он не умел лицемерить даже в присутствии императора, в то время как я был олицетворением такта, о чем мне не раз говорил сам Иосиф, да и Моцарт признавал, что дипломатичностью я сильно напоминаю ему отца. А заинтересованность в успехе «Фигаро» делала Сальери нашим общим врагом. Когда Моцарт повторил, что сомневается в отношении «Фигаро», я снова заверил его, что добьюсь аудиенции у Иосифа.
«Когда?» – спросил он.
«Немедленно. Завтра. Он прислушивается к моему мнению».
По едва уловимой улыбке на его бледном лице я догадался, что Моцарт не верит моим заверениям. Я спросил: «Вы уже написали какие-нибудь арии для „Фигаро“»?
«К чему вам они?»
«Исполнить их для Иосифа, если он возымеет желание их послушать. Показать, на что мы способны, маэстро».
«Я сочинил уже несколько арий, а теперь, когда у меня есть первый акт, напишу еще, – ответил Моцарт. – Не беспокойтесь, все будет готово в срок».
«Даже если Иосиф захочет послушать их завтра или послезавтра?»
«В любой день. Почти вся партитура у меня в голове».
Он проиграл две мелодичные арии на клавесине, которые тронули меня до глубины души. Я скрыл свои чувства, не желая, чтобы он возомнил, будто я не могу без него обходиться. И оказался прав, потому что позже мне приходилось снова писать для Сальери, Мартин-и-Солера и для других композиторов, и с немалым успехом. Я согласился, что арии хороши и что нам следует найти для них подходящих исполнителей. Меня сильно удивило, когда Моцарт сыграл обе арии без нот. В ответ он только пожал плечами:
«Я играю по памяти. Это не так уж трудно».
С таким я встречался впервые, и я ответил:
«Вам следует записать арии. Для певцов».
«Я это сделаю. Сегодня же».
«Но уже поздно. Пора ложиться спать», – заметил я. «Раз нужно, я сделаю».
Я подумал, уж не подшучивает ли надо мной Моцарт. На лице его снова появилась легкая усмешка, и мне показалось, что он все сделает по-своему. Разгадав, вероятно, мои опасения, он вдруг, прощаясь, порывисто заключил меня в объятия, что никак не отвечало его сдержанному немецкому характеру, и я понял, что он придирчивый до фанатичности музыкант, и в то же время человек, полный любви и доброжелательности к людям.
«Я постараюсь прославить имена Лоренцо да Понте и Вольфганга Амадея Моцарта», – пообещал я.
«Уверен, что вам это удастся, – сказал он, – но следует помнить то, о чем всегда предупреждал меня отец: в этом мире ничто бескорыстно не делается».
Воодушевленный поддержкой Моцарта, я уже на следующий день добился аудиенции у императора. Меня удивило, что он на этот раз жил во дворце Шенбрунн, – Иосиф всегда предпочитал Гофбург, который был его обычной резиденцией. А Шенбрунн принадлежал его матери, Марии Терезии, хотя она к тому времени умерла, и Иосиф стал полновластным правителем. Шенбрунн – загородный дворец, и мне пришлось нанять карету, а до Гофбурга от моего дома было рукой подать. Но день выдался чудесный, ясный, и пока я ехал по Мариахильфештрассе и через лес, окружающий Шенбрунн, я снова приободрился. Здесь, оставшись наедине с императором, я заставлю его внять моим уговорам.
О, прекрасный Шенбрунн! Много повидал я дворцов на свете, но ни один не мог сравниться с Шенбрунном своим великолепием. Ожидая перед Зеркальной залой аудиенции у императора, я пытался понять, почему Иосиф переехал сюда. Может, у него неотложное дело государственной важности? Или ему нужно произвести впечатление на какого-нибудь именитого гостя? А может, ему надоела простота убранства Гофбурга, и он пожелал переменить обстановку? К моему изумлению, из приемной вдруг вышел Сальери.
На всю жизнь запомнил я эту минуту.
На мгновение Сальери, как и я, растерялся, но затем мы оба постарались скрыть свои чувства, и Сальери, церемонно поклонившись, сказал:
«Здравствуйте, Лоренцо, вы отлично выглядите. Что заставило вас ехать в такую даль? По-видимому, новая опера?»
Я поклонился столь же церемонно, не желая уступать ему в вежливости, и ответил:
«Дорогой Антонио, видимо, та же причина, что привела сюда и вас».
«Значит, вы разделяете мое беспокойство по поводу здоровья нашего великого императора?» – спросил он.
«Разумеется! – воскликнул я. У Сальери есть свое уязвимое место, подумал я – это его тщеславие. – Нам посчастливилось иметь правителя, обладающего непогрешимым музыкальным вкусом. Хотя он и не всегда должным образом оценивает ваши блестящие успехи».
«Что вы имеете в виду, Лоренцо?»
Сальери, как и большинство знаменитых людей Вены, был значительно меньше среднего роста. Я смотрел на него сверху вниз. Одевался Сальери всегда с большим вкусом и опрятно, парик его был тщательно завит, щеки сильно нарумянены на французский манер, – он только что вместе с Глюком вернулся из Франции, – а брови для придания лицу выразительности подведены, правда, нос от этого казался еще больше. Темные глаза по-прежнему сияли живостью и огнем.
Я сказал: «Императора разочаровал „Богач на час“. Я намеренно поддразнивал Сальери в надежде, что, рассердившись, он откроет мне истинную причину своего визита к императору. Речь, видимо, шла обо мне с Моцартом и о нашей идее создать оперу на сюжет Бомарше, догадывался я.
„Разочаровал? – вспыхнул Сальери. – Как ни больно мне это говорить, Лоренцо, но ведь именно ваше либретто вызвало неудовольствие императора“.
„Что ж, прекрасно! – ответил я. – Может быть, вам следовало взять на себя эту обязанность?“
„В самом деле, хуже вас я бы все равно не написал“, – злобно отозвался он.
Меня напугала его горячность. Я знал, что после нашего неудачного сотрудничества над оперой „Богач на час“ Сальери поклялся никогда больше не брать меня в напарники.
„Лучше отрежу себе пальцы, – сказал он, – чем положу на музыку хотя бы строчку стихов да Понте“
Его слова обошли всю Вену. Раньше мне казалось, что сказано это было в припадке гнева и ущемленного самолюбия, но теперь я не знал, что и думать.
Сальери с презрением и укоризной в голосе прибавил:
„Говорят, вы думаете приняться за пьесу Бомарше, пропитанную революционным духом“.
„Революционным духом?“ – воскликнул я. Сальери даже и не пытался хитрить.
„Женитьба Фигаро“ запрещена в Вене».
«Для постановки на сцене. И в том виде, как она написана Бомарше».
«И вы собираетесь писать либретто на этом варварском немецком языке?»
Мы беседовали по-итальянски, ибо хотя Сальери и прожил в Вене почти двадцать лет, с 1766 года, но предпочитал родной язык. Немецкий язык он ненавидел, к французскому был равнодушен и держался твердого мнения, что один лишь итальянский пригоден для музыки – с чем я тоже склонен был соглашаться.
«Лоренцо, если вы будете действовать неосмотрительно, вас могут записать в революционеры». Я не мог понять, говорил он это со злым умыслом или просто пытался меня предупредить.-«Я полагал, что вы обладаете большим вкусом».
«Уж не об этом ли вы беседовали с императором?»
Сальери самодовольно усмехнулся, показывая ряд белоснежных зубов, которыми очень гордился, что было мне особенно неприятно, ибо недавно я лишился своих зубов. Расправляя манжеты, он обмахивался сильно надушенным платком, но вместо ответа на мой вопрос сказал:
«Вы бы зарабатывали гроши, не представь я вас императору».
«Я благодарен вам за помощь. Но теперь я слишком часто подвергаюсь вашим нападкам».
«Только когда вы того заслуживаете».
«Разве сейчас я этого заслуживаю, Антонио?»
«Лоренцо, я ценю ваш талант, но не ваши суждения. Если вы будете упрямствовать и сотрудничать с композиторами, которые не в фаворе у императора, вы ничего не добьетесь в Вене».
«Вы намекаете на Моцарта?»
«Ни в коем случае! Я восхищаюсь его инструментальной музыкой. Что же касается оперы, то он написал а Вене всего одну вещь: „Похищение из Сераля“, да и она не принадлежит к числу выдающихся».
«Я не собираюсь с вами спорить, – заметил я. – Мне нужно повидать императора, он меня ждет».
Итак, Сальери недоволен моим сотрудничеством с Моцартом, подумал я, и это притом, что я величайший поэт Вены и любимец императора.
«Я очень сожалею, что вы столь ревниво относитесь к Моцарту».
«Ревниво?» – он посмотрел на меня с таким преувеличенным возмущением, что у меня исчезли последние сомнения на этот счет.
«Я уже сказал, что считаю себя его другом. Но „Фигаро“ – выпад против авторитетов и установленного порядка, боюсь, что опера на подобный сюжет может иметь печальные последствия для вас с Моцартом».
«Это мнение императора?» – спросил я.
Сальери многозначительно улыбнулся и промолчал.
«Вы очень великодушны, Антонио, предупреждая меня. Я это ценю».
«Неужели вы забыли, что вас изгнали из Венеции за деятельность, направленную против правительства? Еще один неосторожный шаг и вам не избегнуть неприятностей».
«Я боролся не против правительства, а против отдельных личностей».
«Какая разница? Эти люди заправляли в Венеции». «Не потому ли вы настроены против „Свадьбы Фигаро“?» «Именно поэтому! Ради вашей же пользы. Когда вы освободитесь, Лоренцо, я хотел бы обсудить с вами идею новой оперы».
«Несмотря на наши разногласия из-за „Богача на час“?»
«Все мы порой бываем несдержанны и забываем приличия. Таков уж наш итальянский характер. Но basta! Мы ведь simpatico.[1] Не то, что эти немецкие композиторы. Они никак не хотят понять, что опера у нас в крови, а им, сколько ни старайся, все равно до нас не дотянуться».
Я кивнул. Дорогая моему сердцу Италия и вправду прославилась своим оперным искусством больше других стран. Почувствовав, что я смягчился, Сальери заговорил более доверительна Он указал на великолепные канделябры, лепные, с позолотой потолки и, понизив голос, произнес:
«Все это плоды нашей культуры, не их. Моцарт и сам признавался, что у него есть серьезные сомнения насчет „Фигаро“. Я встретился с ним на музыкальном вечере в честь Иосифа Гайдна, и он признался мне, что получил от отца неприятное письмо. Вы знаете, как он дорожит мнением старика, пожалуй, даже чрезмерно».
«Что же написал Леопольд Моцарт? – Я наслышался бесчисленных историй о старшем Моцарте и о том, как умело он распоряжался судьбой сына в детстве. Но Иосиф Гайдн очень уважал музыкальный вкус и суждения Леопольда Моцарта, как, впрочем, и многие другие известные музыканты. – Он против „Фигаро“, Антонио?»
«Абсолютно против! Отец написал Моцарту, что „Фигаро“ – скучнейшая пьеса и лишь настоящему гению под силу создать эффектное либретто из подобных нудных рассуждений и сюжетной суетни».
«Он вам это сам сказал?» – Я знал, что Моцарт мог порой быть опрометчивым и действовать под влиянием минуты, но на Сальери тоже нельзя было положиться.
«Неужели я посмею обмануть моего соотечественника? Ведь я представил вас Иосифу. И всегда был самого высокого о вас мнения. А „Фигаро“ – пьеса дурного вкуса. Она оскорбительна для императора и других знатных людей. Почти весь двор настроен против пьесы. Я от многих слыхал».
При умении Сальери плести интриги он имел больше шансов, чем Моцарт, остаться любимцем публики, но как композитор Моцарт далеко превосходил Сальери, я это понимал и сказал:
«Благодарю, Антонио, я учту ваши советы при разговоре с императором».
Сальери с чувством добавил: «Опера – детище Италии. Если мы хотим, чтобы опера оставалась итальянской, мы, итальянцы, должны главенствовать в ней».
«Вы правы», – согласился я. Направляясь к дверям зала, я еще раз взглянул на смуглое лицо Сальери и подумал, какой же он фанатик. Нет, я не такой. Лоренцо да Понте сделает так, как повелит ему император.
Да Понте заметно устал. Он слишком разволновался, вспоминая свое славное прошлое, а возраст уже не позволяет ему волноваться. Надо надеяться, что память ему не изменяет: кажется, все так и было в действительности, но, перебирая некоторые подробности, он порой сомневался, так ли уж искренне они с Сальери относились друг к другу, хотя он продолжал работать с первым капельмейстером и после постановки «Фигаро».
Как все самовлюбленные эгоисты, промелькнуло у Джэсона, да Понте везде отводит себе ведущую роль. Поэт ставил себя даже выше Моцарта – и при его жизни и после смерти. Однако кое-что в рассказе либреттиста казалось Джэсону правдивым и могло в какой-то степени объяснить причину враждебного отношения Сальери к Моцарту. Да Понте знал многое, но многое ли понимал?
Дебора твердо решила держать себя в руках и не прерывать рассказ да Понте, но поэт будил в ней странные чувства, и вовсе не своим мужским обаянием или умом, а силой своей незаурядной личности. Несмотря на убогость его одеяния, его энергичную жестикуляцию, а порой и то, что сам он, того не замечая, впадал в противоречия, он завораживал ее. Она видела, что Джэсон разочарован, не находя в рассказе либреттиста поразительных открытий, которых он так ждал, но Деборе нравилась живость натуры итальянца, а описание Сальери ее покорило.
Передохнув, да Понте продолжал свое повествование. На этот раз в его голосе появились почтительные нотки.
– Император принял меня без церемоний и весьма благосклонно. В зале помимо Иосифа находился еще директор императорских театров граф Орсини-Розенберг, и как только граф объявил о моем приходе, Иосиф сказал, что хочет побеседовать со мной наедине. Император, видимо, понимал, что гораздо проще говорить со всей откровенностью без столь стесняющих свидетелей.
Иосиф принимал меня в Зеркальном зале – семь великолепных зеркал от пола до потолка украшали стены этой комнаты; фигура Иосифа терялась среди этой роскоши.
У императора был большой покатый лоб, красивый с горбинкой нос и умные, живые глаза. К своему удивлению я заметил, что хотя Иосиф и славился скромностью в одежде, в тот день грудь его украшало множество орденов и других королевских отличий, а в руке он держал золотой скипетр, символ его императорской власти; и хотя говорил он приветливо, я почувствовал, что его занимают куда более важные вопросы нежели судьба оперного театра. Иосиф ласково, с улыбкой приветствовал меня – он ценил мое остроумие – и поинтересовался, почему я просил аудиенции.
«Чтоб развлечь вас, ваше величество».
«То же самое сказал мне Сальери».
«Синьор Сальери непревзойденный композитор, ваше величество. Я вечно благодарен ему за то, что он представил меня вашему величеству».
«А теперь вы желаете положить на музыку „Женитьбу Фигаро“?»
«Вам это уже известно, ваше величество?» – Я прикинулся изумленным.
«Это известно всем, синьор. Особенно потому, что я запретил пьесу. Учитывая сие обстоятельство, я несколько удивлен, что вы намерены превратить ее в оперу. Если, конечно, вы не думаете сделать это втайне».
«Ни в коем случае, ваше величество. Я пишу либретто, желая доставить удовольствие вам».
«На мне лежит огромная ответственность, синьор поэт. Я не могу допустить, чтобы мой народ заразился вредными революционными идеями, которые содержатся в пьесе».
«Ваше величество, то же самое думаю и я. Поэтому я опустил все вульгарные политические намеки и прочие вещи, которые могут оскорбить благопристойность публики и не понравиться ей. Я принес вам для прочтения первый акт».
«Чтобы я его одобрил?»
«Без вашего одобрения, ваше величество, я не осмелюсь написать ни единого слова».
«Даже для Парижа или Лондона, где приветствуют подобные выпады и им аплодируют?»
«Ни в коем случае, ваше величество»
Я почувствовал, что Иосиф смотрит на меня с насмешливой снисходительностью. Он уважал мой вкус, но сомневался, сумею ли я выполнить свое обещание.
«В Лондоне и Милане выразили желание поставить оперу, но если вы, ваше величество, не одобрите этот первый акт, я тут же все уничтожу».
Я хотел, было, порвать рукопись, но император меня остановил, сказав:
«Я прочитаю ваше либретто».
«Благодарю вас, ваше величество, вы оказываете мне большую честь».
«Не обещаю, что я его одобрю. А кто пишет музыку?»
Меня несколько удивило его двоедушие – я не сомневался, что это ему известно, но ведь правителю приходится притворяться и интриговать, иначе невозможно править народом.
«Ваше величество, музыку пишет Моцарт», – ответил я.