Наверное, его мама немало позаботилась о его наряде. Я не сомневался, что этот шестилетний ребенок, вдвое меня моложе, был не на шутку перепуган. Но, как ни странно, господин Отис, хотя ослепительный свет люстры делал его бледным, играл он с удивительным самообладанием. Я не мог тогда предполагать, какое будущее ждет его, но крепко сжимал руку отца, не в силах сдержать своего волнения. Мне было горько. Я понимал, что мне никогда не достичь подобного совершенства.
Моцарт вывел меня из задумчивости, проговорив: «Кауниц только притворялся, что оказывает мне помощь. Я был забавой для Габсбургов, они баловали меня своим вниманием, пока были молоды, а потом позабыли. Нам пора начинать репетицию. Без меня они допустят множество ошибок». И он ласково взял меня за руку и повел в театр.
Времени оставалось в обрез. Премьера оперы была назначена через две недели, а в тот день должна была состояться первая репетиция с оркестром, но без певцов, потому что часть либретто еще не была готова, и я, как, видимо, и Моцарт, сознавал, какие потребуются титанические усилия, чтобы премьера прошла в намеченный срок. Мы подошли к музыкантам, и я почувствовал волнение, владевшее всеми. Скрипач из оркестровой ямы сообщил Моцарту:
«Маэстро, концертмейстер заболел, по-видимому, у него „итальянская болезнь“. Еще вчера он был совершенно здоров».
Словно по тайному знаку, граф Орсини-Розенберг, директор императорских театров, сидевший в задних рядах партера, прошел по проходу и сказал Моцарту:
«Репетицию придется отменить. Мы не можем репетировать без концертмейстера».
«Мы не можем позволить себе новой отсрочки! – вскричал Моцарт. – Еще одна задержка, и постановка оперы провалится, господин директор».
Граф строго заметил: «Плохо отрепетированную оперу ставить нельзя, Моцарт, нам придется позаботиться о новом концертмейстере».
«Хорошо», согласился Моцарт. Он искал глазами да Понте, который нанял прежнего концертмейстера, но либреттиста нигде не было видно.
«Это наша обязанность. Мне очень жаль, но это так», сказал Орсини-Розенберг.
Однако мне показалось, что директор императорских театров, который правил железной рукой в оперном мире Вены, кроме тех редких случаев, когда ему приходилось Подчиняться воле императора, вовсе не жалеет о случившемся. Мне было известно, что граф не одобряет Моцарта: это стало очевидным во время постановки «Фигаро», увидевшего свет лишь благодаря изворотливости да Понте.
Орсини-Розенберг повторил: «Без концертмейстера репетиция не состоится».
Граф предложил оркестрантам отправляться домой, Моцарт был в полной растерянности, и тогда я решился:
«Позвольте, маэстро, предложить вам свои услуги. Я могу взять на себя обязанности концертмейстера».
«Мюллер – посредственный музыкант. Он и со своей-то партией еле справляется. Это невозможно!» – с презрением сказал Розенберг.
Орсини-Розенберг не сомневался в своей правоте, но Моцарт возразил:
«Мюллер исполнял партию первой скрипки в „Свадьбе Фигаро“ и в „Дон Жуане“. Тогда, ваше сиятельство, вы были им довольны».
«Что поделаешь, тогда мы от него не могли избавиться».
«Ваше сиятельство, я буду жаловаться императору», – объявил Моцарт.
«Какому? Сомневаюсь, проживет ли Иосиф еще неделю».
«Мюллер отлично играет с листа, – настаивал Моцарт, – у него чистый и приятный звук, он обладает вкусом и играет безупречно. Займите место концертмейстера, господин Мюллер, я уверен, что мы справимся».
Трудно передать вам, господин Отис, владевшие мною тогда чувства. Долгие годы ждал я этого момента. Но и думать не мог, что это произойдет при столь неблагоприятных обстоятельствах. И все же тот момент я не забуду до могилы. Я занял место за первым пюпитром, и весь оркестр вслед за мной вернулся на свои места. Не могу сказать, было ли то выражением доверия ко мне, проявлением протеста или просто невольным побуждением. Но когда я постучал смычком, призывая к порядку, воцарилась полная тишина.
Моцарт улыбнулся директору и вежливо произнес: «Ваше сиятельство, я всегда готов служить моему императору». Орсини-Розенберг онемел от удивления, а Моцарт начал дирижировать.
Вначале неловкость моего положения несколько обескураживала меня, но постепенно, поскольку в партитуре новой оперы было много сходства с остальной музыкой Моцарта, той, что мне приходилось не раз исполнять, я вновь обрел уверенность в себе. Да и присутствие Моцарта придавало мне силы, и я словно преобразился. Его необычайно выразительное лицо, которое словно зеркало отражало любое настроение, было красноречивее всяких слов. Голубые глаза сияли от счастья, а маленькие руки были удивительно подвижны и пластичны. Музыка ласкала слух своей мелодичностью и, как всегда, красотой.
Я запомнил слова Моцарта, сказанные им на репетиции «Фигаро» несколько лет назад, в них я черпал мужество: «Чтобы дирижировать, недостаточно знать партитуру. Дирижируя, я забываю о той или иной странице, а представляю себе партитуру как единое целое, во всей ее гармонии и полноте. И добиваюсь чистого и безупречного исполнения, точной тональности и фразировки».
Мы закончили первую полную оркестровую репетицию оперы, и я не мог сказать, насколько она нам удалась, но знаю одно: играли мы с необычайной тщательностью. И тут весь оркестр разразился аплодисментами.
Моцарт повернулся к директору, сидевшему, развалясь в кресле, низко поклонился и сказал:
«Ваше сиятельство, я не любитель распрей, но убежден, что наша сегодняшняя импровизация была весьма удовлетворительной».
В ответ Орсини-Розенберг резко поднялся и с раздраженным видом покинул зал.
Моцарт на мгновение застыл на месте, но когда музыканты оркестра снова зааплодировали, он подошел ко мне и крепко обнял.
Его глаза блестели от слез, и я был тоже тронут до глубины души. И вдруг из темной ложи, прилежащей к оркестровой яме, я услышал сдержанный шепот да Понте:
«Сальери, теперь вы видите, что пришло время поговорить начистоту. И это меня радует».
Глубоко потрясенный, я понял, а вместе со мной и Моцарт, что да Понте и Сальери все время сидели в зале, ничем не высказывая своего присутствия. Я услышал, как Моцарт сказал: «Что они еще затеяли? Неужели да Понте поддастся на уговоры Сальери? Сейчас, когда уже поздно?»
Моцарт шепнул мне на ухо:
«Если поэт вступил в сговор с Сальери, то он больше не станет писать для меня».
Моцарт велел музыкантам отдыхать, а сам поспешил в ложу. Я последовал за ним. Мне хотелось знать, останусь ли я концертмейстером, к тому же всем было известно, что Сальери и Моцарт не выносят друг друга, хотя и разыгрывают дружбу.
«Да Понте, – сказал Моцарт, – почему вы не защитили меня перед Розенбергом?» «Я был занят, Вольфганг».
«Не поэтому ли нанятый вами концертмейстер куда-то исчез?»
«Вольфганг, вы ничего не потеряли. Мюллер вас не подвел».
Но, видимо, в глубине души Моцарт подозревал злой умысел Сальери: заставить да Понте расстаться с ним Моцартом. Самоуверенный вид поэта словно говорил: не договорюсь с Моцартом, так договорюсь с Сальери!
Но Сальери, приветствуя Моцарта, поклонился чуть ли не до полу и воскликнул: «Браво! Музыка звучала bellisimo. Откуда вы ее взяли?»
Видимо, Сальери никогда не верил, что Моцарт ни у кого не заимствует: если бы только Сальери мог знать, откуда заимствует Моцарт, это облегчило бы жизнь и ему самому.
На Сальери был нарядный камзол, его голову украшал искусно уложенный парик, и весь вид этого честолюбца говорил о том, что он вполне доволен собой. Сальери, правда, был невысокого роста, полноват, с длинным носом и темными, быстрыми, почти кошачьими глазами, а острый выступающий вперед подбородок придавал ему сходство с хищной птицей.
Да Понте, старше Сальери всего на год, выглядел куда солидней. Поэт гордился своей наружностью – высокий, худощавый, с орлиным носом, черными волосами и живыми горящими глазами. Но в последние годы его и без того длинное лицо, казалось, вытянулось еще сильнее, щеки провалились, римский нос, придававший ему всегда внушительный вид, казался еще больше, а взгляд стал пронзительнее.
Да Понте сообщил Моцарту:
«Я решил, что в той сцене, где Феррандо и Гульельмо, переодетые в албанцев, добиваются благосклонности Фьордилиджи и Дорабеллы, они должны прикинуться, что в случае отказа готовы принять яд».
«Это и было темой вашей беседы с господином Сальери?» – спросил Моцарт.
Да Понте напустил на себя таинственность – он любил все театральное – и сказал:
«Это будет великолепным финалом для первого акта».
«Я в восторге от вашей музыки, Моцарт, – сказал Сальери, – но, как вам известно, питаю самые преданные чувства и к нашему дорогому другу да Понте».
«Вы искренний человек, – объявил да Понте. – Маэстро Сальери представил меня венскому свету и императору. Я ему очень многим обязан».
Мне почудилось, господин Отис, что, окажись они на узкой дорожке, одному из них бы не сдобровать, однако я, разумеется, не посмел открыть рта.
«Но маэстро Сальери утверждает, что „Дон Жуан“ – это опера, воспевающая дьявола, – продолжал Моцарт. – Согласитесь, что это не совсем лестное мнение».
«Стоит ли принимать всерьез подобные замечания, Моцарт, – отозвался Сальери. – Это лишь говорит о том, как все мы вам завидуем. Да и кто из нас потом не сожалеет о необдуманных словах?»
«Посмотрите, какую помощь оказал нам маэстро, – добавил да Понте. – Он знаток ядов. И наш искренний друг. Только что он советовал мне, как удачнее ввести этот момент в сюжет».
«Я думаю, нам не следует вообще касаться подобной темы, пусть даже в шутку. Яд – вещь малоприятная», – заметил Моцарт.
«Вольфганг, это чисто по-венециански, а ведь вся опера венецианская».
«Это возымеет успех, Моцарт, – вставил Сальери. – Поверьте».
«Тогда о чем же вы вели спор?» – спросил Моцарт.
«Я венецианец, – ответил да Понте. – Когда я с чем-то не согласен, я этого не скрываю. Но маэстро Сальери меня убедил. Он даже сказал, какой избрать яд. Влюбленные притворятся, будто приняли „аква тоффана“».
«Это очень действенный яд, – с гордостью произнес Сальери. – В нем содержится мышьяк и окись свинца, однако в малых дозах он действует медленно и его не обнаружить. В моей следующей опере я, возможно, и сам прибегну к подобному приему. У меня есть нюх на увлекательные ситуации, не сочтите это хвастовством».
«И в благодарность за его любезный совет, да Понте, вы обещали Сальери написать либретто для его новой оперы?» – спросил Моцарт.
«Каждый устраивается как может», – пожал плечами да Понте.
«Говорят, император не доживет до нашей премьеры. Если это случится, премьеру оперы могут отложить», – сказал Моцарт.
«Я только вчера видел Иосифа, – с видом святоши заметил да Понте, – он болен, в этом нет сомнений, но выглядел гораздо лучше. Император не собирается умирать до премьеры нашей оперы. Можете мне поверить».
«А не стал ли он жертвой отравления?» – спросил Моцарт.
«Господи, откуда у вас такие мысли?» – воскликнул либреттист.
«Оттуда же, откуда у всех других, – ответил Моцарт. – А как обстоят дела во Франции? Ведь это тоже может помешать постановке оперы?»
«Я слышал, Иосиф ведет переговоры с французами об освобождении своей сестры. Французы будут только рады избавиться от Марии Антуанетты. Но нам за нее волноваться нечего», – сказал да Понте.
«Если ее смерть приведет к войне, это и нас коснется», – возразил Моцарт.
«Вы утомлены, Вольфганг, вас все волнует, – сказал да Понте. – Раз уж мы решили использовать в опере ложное отравление, нужно написать к этой сцене соответствующую музыку. Отказаться от подобной идеи просто глупо. Сейчас это модно».
«А как насчет концертмейстера и нашего уважаемого господина директора, да Понте?»
«Я позабочусь о Розенберге, Вольфганг, а вы позаботьтесь о музыке. Это единственное, о чем вам следует заботиться».
Моцарт тут же назначил меня концертмейстером. Я сознавал всю разумность его решения; но не успели мы возобновить прерванную репетицию, как я увидел приближающихся к нам сестер Вебер: жену Моцарта Констанцу, ее старшую сестру примадонну Алоизию Ланге, в которую Моцарт был влюблен до своей женитьбы, и младшую сестру Софи Вебер, часто посещавшую их дом.
Я догадался о причине появления Алоизии. Ее прочили на роль Фьордилиджи, пока да Понте не сумел пристроить на эту роль свою любовницу Ла Феррарезе, но всегда могла возникнуть нужда в дополнительном сопрано. На Ла Феррарезе, по слухам, нельзя было положиться, и Моцарту не нравился ее голос, а голосом Алоизии он восторгался, не говоря об остальных ее качествах. Но жена его редко появлялась на репетициях. По-видимому, что-то случилось, подумал я, заметив взволнованный вид Констанцы.
Мюллер сделал паузу, и Джэсон задумался над тем, насколько можно доверять воспоминаниям старого музыканта. Может быть, Мюллер просто тешит свое тщеславие?
А может, держится за это драгоценное прошлое потому, что жить ему уже больше нечем? И хотя Вена все так же неумолимо влекла к себе Джэсона – единственный город, в котором, казалось, стоило жить музыканту, – его занимал вопрос: чего больше в рассказе старого учителя – фантазии или правды? Мюллер мог без всякого умысла многое исказить. Но, несмотря на одолевавшие его сомнения, Джэсон хотел дослушать все до конца. Слушая, он сам становился как бы участником этих волнующих событий. Происходило нечто удивительное и прекрасное: он страстно любил Моцарта и эта любовь роднила его с музыкальным миром, полным величественной красоты.
Однако вступление в этот мир вовсе не сулило ему блаженства или счастья. До тех пор, пока истинные обстоятельства смерти Моцарта оставались для него тайной, он не мог обрести покоя. Рассказ Мюллера лишь разжег его любопытство, но многое в судьбе Моцарта было еще непонятным и загадочным.
– Вы были хорошо знакомы с сестрами Вебер? – спросил Джэсон.
– Я знал всю семью. Была еще четвертая сестра и мать. Я часто играл в их доме вместе с Моцартом.
– Вам нравились Веберы, господин Мюллер?
– Это не имеет отношения к делу, – раздраженно заметил Мюллер. – Я просто хочу торжества справедливости.
– И чтобы Моцарт был отмщен?
– Нет, нет. Он уже отмщен. Если Сальери и останется и памяти потомков, то лишь как человек, убивший Моцарта.
– Вы не хотите, чтобы Сальери был наказан?
– Если он лишился разума, то это уже достаточное наказание.
– Тогда почему же вы предлагаете мне заняться этим расследованием?
– Есть много такого, что полезно было бы узнать.
– Вы не верите, что он сошел с ума? Считаете это просто хитрой уловкой?
– Порой, господин Отис, нам кажется, будто мы все понимаем, но мы не понимаем роимым счетом ничего. Мои воспоминания лишь часть правды. В Вене вы услышите многое другое.
– Вы полагаете, что вопрос о моей поездке решен?
– А разве не поэтому вы ловите каждое мое слово?
– Многое придется обдумать. Я еще не принял окончательного решения.
Мюллер задумчиво произнес:
– Вам следует поговорить с сестрами Вебер. Никто не знал Моцарта так хорошо, как они. Подумайте, какими фактами они располагают! Три сестры, и такие разные: старшая, которая отвергла его любовь, средняя, которая стала его второй привязанностью и женой, и самая младшая, обожавшая его свояченица. Можете не сомневаться, что у каждой из них свое мнение о нем.
Мысль о встрече с сестрами Вебер зажгла воображение Джэсона. Без сестер Вебер немыслимо было представить жизнь композитора, их воспоминания могли оказаться бесценными. Джэсон готов был расспрашивать Мюллера до утра.
– Что заставило их явиться в тот день в Бургтеатр?
– Я не могу припомнить всех подробностей, но кое-что живо в моей памяти.
Увидев жену, Моцарт бросился к ней, поцеловал и воскликнул:
«Станци, зачем ты пришла, ты ведь не оправилась после болезни и еще совсем слаба?»
И мне вспомнилось, что она недавно потеряла ребенка. Но не успела Констанца ответить, как Алоизия поцеловала Моцарта в губы, отнюдь не родственным поцелуем, а скорее поцелуем обольстительницы. И тут он спросил Софи:
«В чем дело, дорогая?»
Все три сестры были взволнованы, и я подумал, до чего неловко, что объяснение происходит при свидетелях, особенно при Сальери.
Ни одну из сестер нельзя было назвать по-настоящему красивой. Алоизия, некогда хорошенькая, а в глазах Моцарта просто красавица, заметно огрубела, резкие черты придавали лицу холодность. Констанца никогда не слыла хорошенькой, а после болезни совсем подурнела. Софи же по-прежнему напоминала подростка.
Констанца сказала: «Вольфганг, я попала в ужасно неприятное положение. Портной сказал, что если мы немедленно не оплатим счетов, он заберет назад твои новые камзолы, и тогда тебе нечего будет надеть на премьеру».
«Сколько я ему должен?» – шепотом спросил Моцарт.
«Двадцать пять гульденов», – ответила Констанца.
Все ждали возобновления репетиции, но дело явно затягивалось, и я невольно задал себе вопрос: уж не Сальери ли подстроил столь злую шутку с портным в такой неподходящий момент? Моцарт был в полном расстройстве; он опустился на стул рядом с клавесином, за которым дирижировал.
Я понял, что его огорчила не сумма долга, а сама унизительность положения› и тут я решил вмешаться.
«У меня есть камзол, который вам придется впору, господин капельмейстер!»
А да Понте прибавил:
«Вот и превосходно! Мы не можем дальше откладывать репетицию, не правда ли, маэстро Сальери?» На что Сальери слегка улыбнулся и сказал: «Я очень сожалею, что моя одежда велика для господина Моцарта», – Хотя на самом деле они были почти одного роста.
И тут к разговору присоединилась Алоизия:
«Если бы я исполняла партию Фьордилиджи, Вольфганг…», но да Понте тут же оборвал ее:
«Это невозможно! я сам поговорю с портным. Сколько вы ему должны, Констанца?»
«Двадцать пять гульденов. Вы нам поможете, Лоренцо?»
Не обращая внимания на гневное выражение лица Алоизии и раздраженный жест Сальери, да Понте взял Моцарта под руку и сказал:
– «Партитура прелестна, Вольфганг. Опера нас прославит. Если не ошибаюсь…»
Сильный шум за кулисами поглотил конец фразы да Понте и, зная изворотливость либреттиста, я нисколько не удивился, когда он перешел на другую тему и убедил Моцарта продолжить репетицию.
После репетиции ко мне подошла Софи и прошептала так, чтобы никто не слышал:
«Последите за ним, прошу вас, господин Мюллер. Он совсем обессилел на прошлой неделе несколько раз терял сознание. А когда я стала его уговаривать отдохнуть, он отговорился тем, что это легкое желудочное недомогание да к тому же простуда. „Кругом свирепствует дизентерия, – сказал он, сточные канавы кишат заразой“.»
Я спросил Софи: «Вы ему не верите?»
И Софи ответила: «Не знаю, что и сказать. Но со здоровьем у него совсем плохо».
Однако, когда я на следующий день попробовал завести об этом речь, с господином Моцартом, он рассмеялся и ответил:
«Софи порой наивна как ребенок. Слишком уж она всего боится».
Настроение у него На этот раз было приподнятое, ибо да Понте уладив дело с портным, да и новая сцена отравления, вставленная либреттистом и положенная на музыку, звучала очень эффектно.
«А как же Сальери?» – спросил я его.
Моцарт засмеялся. «Что его винить, все люди любят приврать, исказить правду либо повернуть все себе на пользу. Если моя опера „Так поступают все“ будет и дальше улучшаться, больше мне ничего не надо. Тогда всем козням Сальери конец. Господин Мюллер, я должен во что бы то ни стало снова завоевать любовь венской публики».
Мюллер кончил свой рассказ на веселой ноте, словно зараженный былым оптимизмом Моцарта. Но Джэсон немедленно обрушил на него множество вопросов.
– А как поступил Сальери?
– Он больше не появлялся ни на одной репетиции, видимо, понял, что уже не сможет навредить или сорвать постановку оперы.
– И Моцарт снова завоевал любовь Вены?
– Ко времени генеральной репетиции он окончательно успокоился и был настолько доволен спектаклем, что пригласил на него Гайдна; император также присутствовал на премьере и объявил, что «Так поступают все» – лучшая из опер Моцарта. Моцарт ликовал. Он признался мне, что надеется теперь на постоянные заказы. Но через несколько недель император скончался, и спектакли «Так поступают все» на время национального траура отменили, а когда они возобновились, на троне уже сидел новый император, Леопольд II, не любивший музыку. Вскоре оперы вообще перестали ставить.
– Императора Иосифа действительно отравили?
– Этого никто не знал. Все в Вене были растеряны и обеспокоены событиями, происходящими во Франции. Теперь, оглядываясь назад, я понимаю, что революция во Франции явилась тем событием, которое навсегда изменило ход истории, к прошлому возврата не было. Но тогда мы этого не сознавали. Мы боялись, что Австрия окажется втянутой в войну из-за Марии Антуанетты. Эта перспектива сама по себе была достаточно неприятной. Сомневаюсь, чтобы дворянство или новый император, у которых все мысли были заняты революцией во Франции, даже вспоминали о третьем придворном капельмейстере господине Моцарте.
– А как выглядел Моцарт на премьере? Больным?
– Совершенно здоровым! – сказал Мюллер без тени сомнения. – Я сидел в оркестре и видел, как радость преображает его лицо. Я понимал, что в музыке вся его жизнь и что красота, изящество и жизнерадостность, выраженные языком музыки, помогали ему бороться со всеми невзгодами.
5. Решение
Мюллер закончил свой рассказ, и образ Моцарта сделался в глазах Джэсона еще значительнее. То, что он услышал, лишь разбудило его интерес. Воспоминаний Мюллера было явно недостаточно. Констанца, Алоизия, Софи… Которой из них Моцарт отдавал предпочтение? А может, он любил совсем другую женщину? Моцарт, так тонко писавший о любви.
– Скажите, Вена не изменилась со времен Моцарта? – спросил Джэсон.
– По-моему, нет, – ответил Мюллер, – но вы должны помнить, что я там не бывал уже много лет. Я покинул Вену во времена нашествия Наполеона.
Ничто в этом мире не стоит на месте, все меняется, думал Джэсон, больше прежнего укрепляясь в уверенности, что в рассказе Мюллера нельзя все принимать на веру. Он колебался, не зная, на что решиться. Но стоило старому музыканту сказать:
– Не прошло и двух лет после премьеры «Так поступают все», как Моцарт умер при самых таинственных обстоятельствах, – как снова какая-то непреодолимая сила стала тянуть Джэсона в Вену. Он уже не мог понять, то ли сам он преследует какую-то цель, то ли подчиняется чьей-то чужой воле.
– Могли бы вы дать мне рекомендательное письмо к сестрам Вебер?
– В этом вам поможет мой брат.
Какая из трех сестер по-настоящему любила Моцарта? Была ли Констанца ему хорошей женой? Разве Мюллер мог об этом судить? Будучи музыкантом, Мюллер несомненно понимал Моцарта, но старик был явно предубежден против женского пола.
– Эрнест знает почти всех, кто был знаком с Моцартом в Вене. Все эти люди вращались в одном узком кругу. Но если вы будете откладывать отъезд, – повторил Мюллер, – можно ли поручиться, что кто-нибудь останется в живых?
– Кто знает, чей придет черед. Все они уже немолоды, – согласился Джэсон.
– А теперь, когда вы имеете официальное поручение к Бетховену, у вас есть все основания для поездки в Вену.
Элиша Уитни считает, что вы готовы ехать, иначе он не давал бы вам поручение к Бетховену.
– Но когда я попросил его частично оплатить поездку, он пропустил это мимо ушей. Как вы думаете, кто-нибудь может догадаться об истинных целях моего путешествия?
– Ваша цель состоит в том, чтобы повидаться с Бетховеном. Ну, а если во время поездки вы узнаете нечто новое о Моцарте, то кому до этого какое дело? Все останется в тайне, вам нечего опасаться.
Джэсон бережно хранил полученное от Общества письмо, и в следующее воскресенье после окончания службы подошел к Элише Уитни, морщинистое лицо которого сияло довольством, и подал ему конверт. Церковный хор вдохновенно исполнил один из гимнов Джэсона, и Элиша Уитни принимал поздравления по поводу того, что музыка в Бостоне достигла невиданного расцвета. Это были поистине счастливейшие минуты в жизни Уитни за время его пребывания на посту директора Общества Генделя и Гайдна, и он не был склонен делить с кем-то свою славу. Неожиданное вмешательство Джэсона было неприятно профессору.
– К чему мне это письмо? – воскликнул Элиша.
– Ведь писали его вы, не так ли, сэр?
– Не я, а Общество. Я исполнял его волю.
– Вы использовали для Собрания многие мои гимны, профессор.
– Те, что мы сочли подходящими, Отис.
– Я буду рад передать ваш заказ господину Бетховену. Элиша Уитни слегка усмехнулся.
– Но это путешествие обойдется недешево, профессор, – сказал Джэсон.
– Не сомневаюсь. Мне жаль, что мы не можем оплатить вашу поездку.
– Тогда почему вы попросили меня передать Бетховену этот заказ?
– Явиться в Вену в качестве представителя Общества Генделя и Гайдна – большая честь. Это откроет перед вами двери многих домов и, в частности, дома Бетховена. Он будет польщен, что заказ на ораторию передан ему лично. Я слыхал, что он страдает расстройством пищеварения и оттого в мрачном настроении. Ведь вы хотите нанести ему визит, не так ли?
– Да, да, разумеется! – подчеркнуто произнес Джэсон. Элиша Уитни весь сиял от самодовольства. Он продолжал:
– Да разве может кто на земле сравниться с бостонцами, которых бог наградил и умом и трудолюбием! Но если вы во что бы то ни стало хотите стать композитором, я, так и быть, буду к вам снисходителен и окажу помощь. Бетховен хорошо известен в Вене. Вручите ему наше письмо. А все, что мы ждем от вас в ответ – это гимны, которые вы напишете под впечатлением вашего путешествия.
В последующие дни Джэсон часто в задумчивости бродил по берегу Чарльз-Ривер; он разглядывал деревянные дома с остроконечными крышами, потемневшие от времени, и здания из красного кирпича, число которых за последние годы значительно увеличилось. Особенно его привлекали верфи и порт. Несмотря на сильные холодные ветры, дувшие с океана, там ни днем ни ночью не прекращалась работа; Джэсон узнал, что из Нью-Йорка в Англию недавно начало ходить новое судно – парусный пакетбот с паровым двигателем, который пересекал Атлантический океан за двадцать шесть – тридцать дней, в зависимости от погоды. Это было неслыханным прогрессом, поскольку раньше плавание длилось несколько месяцев. Гонорара, полученного за несколько изданий его гимнов, должно было хватить на проезд до Европы, а на обратный путь денег не было. Но теперь он готов был идти на любой риск, лишь бы совершить эту поездку. Ему наскучили разговоры о добродетелях, которые проповедовали и которыми так гордились граждане Бостона. Можно было лишь сожалеть о том, что никто из них хотя бы раз не похвастался, что предается греху, в сердцах подумал Джэсон.
Во время длительных прогулок он пришел, наконец, к окончательному решению. Он понимал, что как только посвятит Дебору в свои планы, она тут же догадается об истинных целях поездки и задаст вопрос: «А во что это обойдется?» Тут нужно действовать с умом, тогда Дебора сумеет помочь ему в осуществлении задуманного плана.
Однако на следующее утро, по пути к дому Пикеринга, он уже не был настроен столь оптимистично. День выдался пасмурный, особняк Пикерингов, как и соседние с ним, выглядел мрачно. Банкир величал свой особняк «мой дворец», но Джэсону он представлялся скорее монастырем, – пуританская жилка в Пикеринге не позволяла ему излишне украшать дом снаружи, хотя банкир с лихвой возмещал этот недостаток внутри.
А что если Дебора вдруг спросит, отчего он не в банке. Ни один служащий и думать не смел отлучиться с работы, разве только по причине тяжелой болезни. Напрасно он размечтался, рассчитывать на ее помощь не приходится, с горечью подумал Джэсон.
Но отступать уже поздно. Ожидая в гостиной Дебору, он обдумывал, как убедить ее в необходимости предпринять это путешествие, рассказать ей, как он мечтает увидеть тот самый клавесин в Зальцбурге, на котором Моцарт играл ребенком, и ту общую могилу в Вене, где он был похоронен, поведать о том, что он уже в долгу перед Моцартом как композитором, а поэтому хочет узнать о нем больше как о человеке. Если Моцарт стал жертвой убийства, неужели подобное преступление можно и дальше замалчивать?
Пикеринг сразу догадался, что Джэсон пренебрег своими обязанностями в банке и счел это за добрый знак. Значит, он не ошибся в своих предположениях: кассир действительно растрачивает попусту время, а, следовательно, не заслуживает доверия. Может быть, это, наконец, откроет дочери глаза на подлинную сущность ее поклонника. Пикеринг без всякого предупреждения появился в гостиной, решив действовать напрямик.
Джэсон вздрогнул от неожиданности. Подбородок Пике-ринга, казалось, сделался еще острее, рот был сурово и осуждающе поджат. Банкир с надменным видом теребил золотой брелок – сию неотъемлемую принадлежность туалета истинного джентльмена.
– Вам надлежит находиться в банке, – объявил он.
– Я хотел бы поговорить с Деборой, сэр.
– В служебное время?
– Господин Пикеринг, я беру расчет, – Джэсон старался подавить волнение.
– Берете расчет?
Но это произнес не Пикеринг, а Дебора, которая только что вошла в гостиную.
– Да. – Теперь, когда дело было сделано, Джэсон почувствовал облегчение.
– Вы весьма ненадежный молодой человек.
– Вы не принимаете мою отставку?
– Какая еще тут отставка?
Пикеринг отвернулся, всем своим видом выражая презрение. Джэсон почувствовал, что отец Деборы временами просто ненавидит его. Пикеринг, наверное, винит его в том, что Дебора увлекается чтением романов, ратует за женскую самостоятельность и убеждена, что человека нельзя считать истинно образованным, пока он по примеру английских дворян не посетит Европу.