Встретиться с госпожой Зонненбург оказалось гораздо проще. Джэсон послал ей записку, что он с госпожой Отис желали бы засвидетельствовать ей свое почтение, и тут же получили любезный ответ. Наннерль, совсем древняя старушка, приняла их в своей музыкальной комнате. При их появлении госпожа Зонненбург не поднялась с дивана. Всем своим видом она походила на засушенный цветок: морщинистая, совсем сгорбленная и, тем не менее, сохранившая свежий цвет лица и красивые руки. Она близоруко щурилась на пришельцев через очки. Наннерль, любимая сестра Моцарта, была на пять лет старше брата, и, следовательно, гораздо старше всех сестер Вебер.
В восемьдесят три года Наннерль еще гордилась своей памятью, и многие события, особенно те, что были связаны с детством, помнила так ясно, словно они произошли не далее, чем вчера. А рассказывая о брате, она словно бы сидела рядом с ним за клавесином, как в те далекие времена, когда они играли в четыре руки для императрицы Марии Терезии, Людовика XV, Георга III и других знатных вельмож, некогда всемогущих, а теперь уже много лет покоящихся в земле. Госпожа Зонненбург жила на Зигмунд-Хаффнергассе.
– Рядом с домом на Гетрейдегассе, где мы с Вольферлем родились и прожили столько лет, – напомнила она. – Я нарочно поселилась поближе к этому месту.
Позади госпожи Зонненбург тоже висел портрет Моцарта, на котором была изображена и она сама. На портрете Вольфганг в пунцовом камзоле и Наннерль в лиловом платье играли в четыре руки на клавесине, а рядом, опершись о клавесин и сжимая в руках любимую скрипку, стоял Леопольд в черном камзоле. А над этой семейной группой висел овальный портрет матери.
– В то время нашей матушки уже не было в живых, – грустно пояснила госпожа Зонненбург. – Художник нарисовал ее по памяти, чтобы мы не забывали ее и были тут все вместе. У нас была очень дружная семья. Пока Вольфганг не уехал в Вену.
Дебору удивило, что в комнате стояло не фортепьяно, а клавесин, и госпожа Зонненбург пояснила:
– Я предпочитаю клавесин. В поездках по Европе мы с Вольферлем всегда играли только на клавесине.
– Он был к вам сильно привязан, не так ли? – спросил Джэсон.
– Он меня очень любил. А это не часто бывает между братьями и сестрами. Он постоянно писал мне нежные письма.
– А как вы к нему относились?
– Мы почти не расставались. Пока не состоялось его знакомство с Веберами. Он всегда был для меня «любимый Вольферль», а я для него «обожаемая Наннерль».
Она произнесла эти слова с необычайной нежностью, и Джэсон при этом возблагодарил небо, что его немецкий язык заметно улучшился, – он почти догнал Дебору, и теперь оба объяснялись без всякого труда.
В начале разговора госпожа Зонненбург извинилась:
– Я говорю теперь только по-немецки. Когда-то в детстве, путешествуя по Европе, я изъяснялась и по-французски, но Вольферль превзошел нас всех, он свободно говорил по-французски и по-итальянски и неплохо по-английски – он любил Англию.
Эта маленькая старушка в опрятном коричневом платье уже много лет вела одинокую жизнь. Ее муж давно умер, приемные дети не вспоминали о ней; один из сыновей, самый любимый, тоже умер, а второй не баловал вниманием. Люди, приезжавшие в Зальцбург, посещали вдову Моцарта, а его сестру никогда. Она не поддерживала родственных отношений с сестрами Вебер, и о втором замужестве Констанцы узнала от Софи, которую изредка встречала на улице и которая была с ней всегда любезна.
Молодая привлекательная американская чета с таким почтением слушала ее, что Наннерль впервые, как много лет назад, когда она играла в четыре руки с Вольферлем, почувствовала себя важной персоной.
– Мы всегда были друг для друга и для папы и мамы Вольферль и Наннерль. Мы всегда все делали вместе, особенно, когда дело касалось музыки. Даже когда Вольферль с папой уезжали, мы все равно чувствовали себя одной семьей.
Наннерль, должно быть, немало знала о важных событиях в жизни брата, и желая отвлечь ее от грустных мыслей Дебора задала ей наводящий вопрос:
– Скажите, Вольфганг в детстве часто болел?
– Не так уж часто, как многие думают. Вольферль был небольшого роста и хрупкого сложения, поэтому считалось, что он слаб здоровьем.
– А на самом деле?
– Как все дети, он несколько раз серьезно болел, но потом совсем оправился и не жаловался на здоровье. В работе он был неутомим. Когда он упражнялся, играл в концерте или сочинял, с ним никто не мог тягаться, все ему было под силу. «Волшебную флейту» и «Милосердие Тита» он сочинил чуть ли не за месяц. Разве это не говорит о том, что он был вполне здоров почти накануне смерти?
– Что же, по-вашему, явилось причиной его внезапной кончины? – спросил Джэсон.
– Меня не было в Вене, когда он умер. Вольферль прекрасно умел подмечать смешное. Он обожал меня смешить. Нам было так хорошо вместе. В письмах ко мне он любил изобретать всякие забавные и бессмысленные слова, а затем переходил на изысканный стиль. Тех, кто ему нравился, он наделял веселыми прозвищами, например, нашего любимца фокстерьера он прозвал «Бимперль» и всегда скучал по нему. Но больше всего он любил трудиться и говорил, что без дела неспокоен, как собака, которую кусают блохи. И еще он любил подшучивать над пышными именами. Его смешило, когда в Италии его чрезмерно восхваляли и называли: «Синьор кавалер-музыкант Вольфганга Амадео Моцарто». А когда в следующий раз к нему обратились подобным образом, он подписался: «Иоганнес Хризостомус Вольфгангус Амадеус Сигизмундус Моцартус», – он надеялся, что это их, наконец-то, излечит. Все дело в том, что все мы находимся под впечатлением его внезапной трагической кончины, и поэтому считаем его грустным человеком, а ведь это совсем не так. Мир, который его окружал, был слишком жесток. И этот мир его погубил. Вольферль подавал большие надежды и он их оправдал, в этом и состояла его миссия на земле. На его долю выпало немало счастья, особенно в нашей семье. Мы многого добились вместе. Больше всего он нуждался в публике, для которой мог писать музыку. А когда некоторые люди вели себя недостойно, он шутил, что они ведут себя, как ослы, а если у ослов запор, им невредно дать слабительное.
– Когда обнаружился его необычайный музыкальный дар?
– Мне кажется, с того самого момента, как он родился.
– Наверное, у вас было чудесное детство, – задумчиво произнесла Дебора.
– Детство наше было безоблачным. Мы верили, что отец справится со всеми нашими заботами и что мама с папой всегда будут дарить нас любовью. Вольфганг раздражался, когда не понимали его музыку, и говорил: «Отчего они не слышат то, что слышу я!» Но в то время я еще не сознавала, что каждая нота исходила у него из самого сердца.
Наннерль замолчала, и Джэсон поднялся с кресла.
– Мы, должно быть, утомили вас, госпожа Зонненбург.
– Нет. Прошу вас, не уходите. Я, как и Вольферль, не люблю одиночества.
– Не подозревали ли вы, что вашего брата отравили? – решился Джэсон.
– Он прожил бы дольше, если бы слушался советов отца. Наш отец никогда не доверял Сальери.
– Но и ваш брат тоже ему не доверял.
– Господин Отис, наш отец был более искушен в интригах.
– Ваш брат, по-видимому, был излишне доверчив.
– Не доверчив, а равнодушен к интригам. Отец частенько нас предостерегал: «Знайте, что все люди лгут и говорят неправду в своих корыстных целях». Вольферль помнил об этом. Он не хуже других видел лицемеров. Примером тому его оперы. Но интриги он презирал. Наш отец был отличный дипломат, потому что интриги увлекали его. У Вольферля была иная натура. Когда Марию Антуанетту заточили в тюрьму и ходили слухи, будто Габсбурги собираются вмешаться, он написал мне: «Здесь идет много разговоров о войне, должно быть, чтобы запугать народ. Сегодня в Вене на каждом шагу встречаешь солдат, а назавтра все говорят, что наша австрийская принцесса добьется компромисса и скоро вернется в Вену. Но не проходит и дня, и мы узнаем, что компромисс этот не состоялся. Тем временем разносятся слухи о том, что якобы происходят секретные переговоры, но о них умалчивают, дабы не повредить безопасности государства. Неудивительно, что я стараюсь забыть обо всем этом и сочиняю мою волшебную оперу для Шиканедера».
– Все это говорит в пользу вашего брата. Ну, а как в то время вел себя ваш отец?
– В 1785 году он навестил Вольфганга в Вене. Это была их последняя встреча. И хотя в то время Вольферль процветал, отец не обольщался насчет его будущего. Но некоторые мечты отца все-таки осуществились. Вольфганг устроил для отца торжественный концерт, на котором присутствовали лучшие венские музыканты – Вангаль, Диттерсдорф и Гайдн. Этот концерт произвел на отца глубокое впечатление. Они играли квартеты, которые Вольферль посвятил Гайдну, и после концерта растроганный Гайдн сказал отцу: «Ваш сын – величайший композитор из всех, кого я знаю», и добавил особенно лестную фразу: «Господин Моцарт, кто знает, появился бы на свет такой композитор, как Вольфганг, не будь у него такого отца, как Леопольд».
– И все же вы говорите, что ваш отец вернулся домой, обеспокоенный будущим сына.
– Хотя Вольферль зарабатывал две тысячи гульденов в год, отца тревожило, что он не откладывал ни крейцера, а у Констанцы деньги так и текли, она была плохой хозяйкой. Вольферль не сознавал, что судьба может повернуться к нему спиной.
– И вы были согласны с вашим отцом?
– В 1785 году Вольферль был любимцем Вены, и список подписчиков на его концерты составлял восемь страниц, он включал самых видных людей, любителей музыки. А через несколько лет, когда Вольферль попытался возобновить эти концерты, у него оказался всего один подписчик – ван Свитен.
– Что же произошло? – удивился Джэсон.
– Талант брата напугал многих венских музыкантов и пробудил у них зависть. Они стали против него интриговать при дворе. А он не умел защищаться. Он был слишком занят работой. Сочинял. Давал концерты. А без умения интриговать музыканту в Вене не выжить. Советы отца ему бы пригодились. Но с тех пор, как Вольферль связал свою жизнь с Веберами, он перестал прислушиваться к отцовским советам.
– Вы хотите сказать, что не женись он на Констанце, он бы не умер так рано?
Наннерль кивнула в ответ.
– Возможно я и преувеличиваю, но Констанца причинила ему много вреда. Своими капризами, избалованностью, эгоизмом.
– Вы по-прежнему играете сочинения брата? – спросил Джэсон, желая переменить разговор.
– Очень редко. Но моя манера исполнения сходна с манерой Вольферля. Мы с ним прекрасно играли в четыре руки, с нами никто не мог сравниться. У меня та же ясность и выразительность. Хотите послушать?
Наннерль с трудом добралась до клавесина и попросила Джэсона играть вместе с ней.
Джэсон сел рядом и начал сонату с большой осторожностью, стараясь следовать за Наннерль. И некоторое время звуки лились плавно. Но вот Наннерль сбилась раз, другой, ее игра стала неуверенной. Она остановилась и горестно проговорила:
– Правой рукой я еще могу играть, а вот левая совсем ослабла. Когда-то Вольферль восхищался моими руками, их изяществом.
Джэсон и Дебора довели госпожу Зонненбург до дивана, и она прилегла. Их испугал ее бледный и усталый вид.
– Это просто старческая немощь, – прошептала она. – Позовите, пожалуйста, моего друга господина Фогеля. Он живет на втором этаже и часто ко мне заглядывает.
– Вы живете совсем одна?
– Господин Фогель и другие соседи присматривают за мной.
Джэсон отправился за господином Фогелем, а Наннерль попросила Дебору сесть с ней рядом.
– Я вышла замуж очень поздно и никогда не была по-настоящему счастлива. Муж был много старше меня, вдовец с пятью детьми, Вольферля он не любил. После замужества с Зонненбургом я уже никогда больше не виделась с братом.
Вошел господин Фогель, коренастый, средних лет лавочник с учтивыми манерами.
– Вам нужен прежде всего покой, госпожа Зонненбург, – уверенным голосом сказал он.
Она слабо улыбнулась в ответ:
– Мне казалось, что я еще могу играть на клавесине. Мы, Моцарты, никогда не жаловались на здоровье. И трудились всю жизнь, не покладая рук. Как наш отец.
– Мы глубоко уважаем вас и вашего брата, – сказал Джэсон.
– И нашего отца. О нем нельзя забывать. И о словах Гайдна. А если вы захотите узнать, отчего Вольферль умер таким молодым, вспомните о Коллоредо. Во владениях Габсбургов никто не мог избавиться от власти этого тирана. Это была одна из самых могущественных семей империи. Архиепископ Коллоредо ненавидел Вольферля. Он не мог простить простому музыканту то, что тот посмел ему перечить. Вольферль писал такую прелестную музыку! Он вкладывал в каждую ноту всю душу. Кто бы мог поверить, что ему будет уготован такой конец. Мы живем в мрачные времена.
Прощаясь с ними, Наннерль преодолела слабость и приподнялась с подушек:
– Мы, Моцарты, выносливые. Прошу вас, сохраните память о моем брате.
35. Чтобы они помнили
На следующее утро Джэсон поднялся рано, полный желания поскорее выехать из Зальцбурга, но на дворе бушевала непогода. Все улицы замело снегом, и об отъезде нечего было и думать. Когда они спустились к завтраку, серо-белый призрачный покров окончательно скрыл окружавшие Зальцбург горы.
Ганс безнадежно объявил:
– Метель продлится несколько дней. Я предлагал вам уехать пораньше. Снегопад теперь надолго. А как же с нашими визами, господин Отис?
– Я уже говорил, это не твое дело.
Ганса это ничуть не успокоило, да и Дебору тоже. Декабрь был на исходе, до Вены им в срок не добраться, даже если выехать сегодня. Правда, опоздание на несколько дней не вызвало бы гнева Губера. Дебора хотела сказать об этом Джэсону, но тот жестом остановил ее и приказал Гансу выйти.
– Я вижу, ты ему теперь тоже не доверяешь, – заметила Дебора.
– Я никому не доверяю. Но о визах не беспокойся, неделя или месяц задержки, значения не имеет. Наше оправдание – непогода.
На следующий день небо прояснилось, и Джэсон обратился к Раабу за советом, можно ли трогаться в путь. Хозяин взобрался на крышу, осмотрел горизонт и, вернувшись, сказал:
– Все дороги замело. Зальцбург утонул под снегом. Это настоящее бедствие. Рановато для метели, но уж когда такое случается, мы месяцами бываем отрезаны от мира.
Прошло несколько дней; город словно вымер. Задержка, снова задержка, негодовал Джэсон. В отчаянии он искал и не находил выхода из создавшегося положения. Он хотел было посетить Фредюнга, но хозяин гостиницы сказал, что доктор, должно быть, по делам еще до снегопада уехал в Вену.
У Джэсона закралось подозрение, уж не доносчик ли этот доктор, но он решил не терзать себя лишними подозрениями.
Когда наконец улицы расчистили от снега, Джэсон поднялся к горе Ноннберг, но дом Констанцы казался необитаемым. Почти у всех домов сугробы были расчищены, и лишь этот дом возвышался серым призраком, отгородившись от всего света снежной стеной.
– Что же нам делать? – спрашивала Дебора.
– Я продолжу записи в дневнике, – ответил Джэсон.
– Это опасно. Если его обнаружат, тебе грозит тюрьма.
– А что если мне изменит память?
– Тогда хотя бы упрячь их в надежное место.
– Я сделаю это ради тебя, – пообещал он и молча принялся разбирать бумаги, кипа которых росла с каждым днем.
Закончив, он аккуратно спрятал записи в подкладке своего бархатного жилета.
Спустя три недели после визита к Наннерль они наконец кинули Зальцбург. Рааб советовал им подождать до весны, предупреждал, что дорога до Линца может оказаться непроезжей, – ни один дилижанс из Линца до сих пор не добрался до Зальцбурга. Но Джэсон с Деборой понимали, что дальнейшее промедление может оказаться опаснее любых превратностей, подстерегающих их в дороге.
Третьего февраля 1825 года они въехали наконец в Вену, Дебора мечтала только об одном: поскорее добраться до квартиры на Петерплац, где их ждал отдых в уютных теплых комнатах.
Но у городских ворот их задержали: таможенный чиновник, взглянув на их бумаги, подозвал главного полицейского инспектора, и тот предложил Джэсону и Деборе выйти из кареты.
– У вас просрочены визы.
– Мы задержались из-за непогоды, – принялся объяснять Джэсон.
– На целый месяц? Это не причина. На ваших визах стоит: «Политически ненадежны». Тут все объяснения бесполезны
Чиновники приступили к обыску, но ничего не обнаружили; Джэсон надежно припрятал бумаги.
– Что ж, тем лучше для вас, – проворчал инспектор. – Но это еще не все.
Инспектор вызвал солдат, и они окружили карету. Подобного унижения Дебора еще никогда не испытывала, но ее протесты остались без внимания. Джэсон в бессильной ярости наблюдал за происходящим.
Окруженная солдатами, карета двинулась по дороге к тюрьме. Миновав Грабен, они свернули в узкий переулок, и Джэсон отметил, что тюрьма находится в том же доме, что и полицейское управление. Их провели в подвальную камеру. Они почти касались головой потолка этой тесной комнатушки, освещаемой лишь пламенем свечи; стол и скамья составляли всю ее обстановку.
Когда свеча угасла, и они очутились в полной темноте, Джэсон, ухватившись за прутья решетки, начал звать на помощь.
К окну подошел тюремщик. У Джэсона от отчаяния перехватило горло.
– Я бы хотел переговорить с господином Губером.
– С кем? – тюремщик насторожился.
– С господином Губером. Полицейским чиновником. Мое имя Отис, Джэсон Отис. Сообщите ему обо мне. Я дам вам два гульдена.
Охотно взяв деньги, тюремщик удалился.
Им казалось, что они просидели в кромешной тьме целую вечность, гадая, придет ли спасение. Наконец в коридоре послышались шаги. Тюремщик привел с собой двух солдат.
– Они отведут вас к начальнику полиции, – пояснил он. По пути к Губеру Джэсон стал догадываться, что все это подстроено заранее: и их арест, и заключение в темную камеру, а может, и то, что тюремщик с готовностью согласился на подкуп. Что это: предупреждение, угроза или намеренная попытка их запугать?
На этот раз суровое лицо Губера, восседавшего за столом, выражало явное удовлетворение.
– Я предупреждал вас, что если вы просрочите визы, то попадете в тюрьму. А вы пренебрегли моим советом.
– Нас задержала непогода, – объяснил Джэсон. Кабинет Губера стал еще роскошнее, словно хозяин хотел подчеркнуть, сколь укрепилось его положение. К Венере прибавился мраморный Аполлон, новые парчевые портьеры прикрывали окна, а свет ламп после тьмы подвала казался особенно ярким. Губер задал первый вопрос:
– Уж не по причине ли непогоды вы нанесли визит вдове и сестре Моцарта?
Губер, по-видимому, ждал, что он начнет отпираться, но Джэсон, не страшась, ответил:
– Прошу прощенья, господин Губер, но я не вижу в этом ничего предосудительного. Их посещают многие.
– С докторами также многие советуются. Но не по поводу ядов.
– Мой муж там заболел, – ответила за Джэсона Дебора.
– Что ж, всякое случается. – Губер откровенно наслаждался препирательством. – Вам повезло, Отис. Найди мы у вас компрометирующие бумаги, сидеть бы вам в тюрьме.
– Но ведь вы разрешили нам остаться в Зальцбурге до тех пор, пока Бетховен не закончит ораторию.
– Вы опоздали на пять недель. Вполне основательная причина, чтобы отправить вас в тюрьму.
– Неужели нас могут ни за что посадить в тюрьму? – возмутился Джэсон.
– Многие проступки караются в империи тюрьмой, – заметил Губер. – В первую очередь воровство, нападение на дворянина и критика в адрес императора, но, помимо этого, существует еще более двухсот нарушений, тоже карающихся тюрьмой. Мы не допустим у себя революции.
– Но мы не революционеры, мы…
– Разумеется, нет. Вы молодые американцы из Бостона. Но мы не потерпим также никакой критики в адрес императорской фамилии.
– Критики императорской фамилии? – удивился Джэсон. – Ничего не понимаю!
– Всякий раз, когда вы позволяете себе непочтительно отзываться о Сальери, вы оскорбляете императорскую семью. Сальери пятьдесят лет был фаворитом Габсбургов. Неужели вы думаете, что я не разгадал ваших намерений?
– Император Иосиф был поклонником Моцарта, – решился Джэсон.
– Кто это вам сказал? К тому же Иосифа давным-давно нет в живых, а нынешний император придерживается иных взглядов. Помните об этом. Досье на вас становится слишком обширным. Два визита к госпоже фон Ниссен, один визит к госпоже Зонненбург, два визита к доктору Фредюнгу.
– Но, господин Губер, мы посетили госпожу фон Ниссен и госпожу Зонненбург лишь из желания выразить им свое уважение, что же касается доктора Фредюнга, то визит к нему был вызван моей болезнью.
Губер скептически усмехнулся и подал им предметы, отобранные таможенниками: ридикюль Деборы, часы и деньги; Джэсон изумился, когда вместо двухсот сорока гульденов он насчитал всего двести.
– Новые визы, пусть даже временные, стоят каждая двадцать гульденов. С ними немало возни. – Губер разор-кал старые визы, подал новые и спросил: – Как долго вы еще задержитесь в Вене? Думаю, Бетховен закончит ораторию до первого апреля. На большее не рассчитывайте.
– Господин Губер, прошу дать нам срок до первого июня, чтобы нам выехать в хорошую погоду. Не хотелось бы снова пускаться в путь в холод и по бездорожью.
Губер пометил: «первое июня» и сказал:
– Вы слишком рискуете, Отис.
– Вы имеете в виду ораторию? – притворился непонимающим Джэсон.
– Не прикидывайтесь наивным, Отис. Не будь у вас денег, вы все еще сидели бы в камере.
Губер был доволен собой. Сначала он сомневался, стоит ли давать этим американцам новые визы, но теперь понял, Что избрал верный путь. Любому ростку следует дать подняться, чтобы убедиться, не сорняк ли это; выдернуть его с корнем он всегда успеет.
Джэсон недолго радовался обретенной свободе. Он подошел к карете и поджидавшему их Гансу, взглянул на визы и прочел знакомую надпись, сделанную рукой Губера: «Политически неблагонадежны».
36. Что же дальше?
Их комнаты на Петерплац госпожа Герцог сдала другим приезжим.
– Вы обещали скоро вернуться, а были в отъезде целых три месяца, зачем же пустовать таким прекрасным комнатам? – ответила она на упреки Джэсона.
– А где наши вещи?
– На чердаке. В целости и сохранности. Правда, их подвергли осмотру.
– Кто посмел это сделать?
– Полицейский инспектор. Весьма обходительный человек. Он оставил все в полном порядке. Вы состоите под надзором полиции?
– Наверное, поэтому вы и решили от нас избавиться?
– Я просто не желала терять деньги, да кроме того, узнай вы, кто жил там раньше, вы бы их не сняли.
– Какой-то старый музыкант? Он умер?
– Не своей смертью. До сих пор непонятно, что это было – убийство или самоубийство.
– А господин Мюллер знал об этом?
– Еще бы! Он был другом покойного.
– Давно вы видели господина Мюллера? – спросил Джэсон.
– С неделю назад, он заходил справиться о вас. Узнал о приходе полиции и с тех пор больше не появлялся.
Они сняли уютные комнаты на верхнем этаже гостиницы «Белый бык», где жили в свой первый приезд в Вену. Джэсон сказал Деборе:
– Где бы мы ни поселились, нам не избежать слежки. Раз эту гостиницу нам рекомендовал сам Губер, может, это усыпит его подозрения.
Джэсон тешит себя иллюзиями, подумала Дебора, но спорить не стала; слава богу, наконец-то они могли спокойно отдохнуть.
Одежда и книги, хранившиеся на чердаке у госпожи Герцог, оказались в полном порядке, если не считать пятен 01 прикосновения чужих рук.
Джэсон теперь не сомневался, что Ганса следует рассчитать – тот доносил о каждом их шаге, – но ему хотелось поймать кучера с поличным. Не ведет ли Губер с ними адскую игру и находит в этом удовольствие, подумал Джэсон.
– Если Ганс осведомитель, постараемся извлечь из этого пользу, – сказал он Деборе.
Джэсон оставил свой новый адрес в полицейском управлении и решил держаться от Губера подальше, чтобы избежать открытых столкновений.
Устроившись на новой квартире, они зашли в банк к Гробу. Банкир любезно приветствовал их и выразил надежду, что они остались довольны своим пребыванием в Зальцбурге; правда, он удивился их долгому отсутствию.
– Нас задержала непогода, – объяснил Джэсон. – Кроме того, были неприятности с Губером из-за виз.
– Тут есть, видимо, и другая причина. Визы лишь предлог, – сказал Гроб.
– Могли бы мы рассчитывать на вашу помощь в дальнейшем? – спросил Джэсон.
– У меня есть связи, но все зависит от обстоятельств. В чем же все-таки истинная причина недовольства Губера?
– Губер упомянул Сальери. Он сказал, что любая критика в его адрес рассматривается как критика императорской фамилии.
– Я же вас предупреждал, – воскликнул Гроб. – Вы ведете себя неосмотрительно и ничего не добьетесь. Позвольте напомнить вам, что Сальери является персоной, близкой императорской семье. Таких лиц лучше не трогать. Советую вам избрать другой предмет для изучения.
– Что слышно о Бетховене?
– С ним я не виделся, но виделся с Шиндлером.
– Надеюсь, работа над ораторией подвигается? Нам следует торопиться с отъездом.
– Я же предупреждал вас, что он будет тянуть. Он снова поменял квартиру, а для него это целое событие. Жалуется, что ему некогда сочинять.
– Разве полгода недостаточный срок? – спросил Джэсон.
– Чего ему действительно не хватает, так это здоровья. Он прихварывает.
– Ну, а что Шиндлер говорит об оратории?
– Шиндлер советует положиться на бога.
– Может быть, нам стоит еще раз повидаться с Бетховеном? – предложила Дебора.
– Пока он никого не принимает, даже очаровательных молодых женщин. Но отчаиваться не следует. Шиндлер заверяет, что Бетховен собирается приступить к оратории. Ну, а пока он воображает себя Иеремией.
– Возможно, мне надо самому переговорить с Шпиндлером? – спросил Джэсон.
– Как вам угодно. Прислать его на Петерплац?
– Мы переехали. Обратно на площадь Ам Гоф.
– Прекрасно. Я извещу Шиндлера.
– Господин Гроб, вы не получали новых писем от моего отца? – спросила Дебора.
– Нет. Вы ждете письма?
– Он пишет мне регулярно каждый месяц.
– Ты не сказала мне, что писала отцу, – заметил Джэсон.
– Не нужны ли вам деньги, господин Отис? – поспешил вмешаться Гроб. – На вашем счету осталось пятьсот гульденов. Зальцбург вам недешево обошелся.
Деньги пришлись бы сейчас кстати. Гостиница стоила дорого, и пятисот гульденов могло не хватить на обратный путь.
– Мне нужно сто гульденов.
– Я дам вам двести, – предложил банкир. – Не сомневаюсь, что господин Пикеринг скоро пришлет еще. Он знает, что вам понадобятся деньги для возвращения домой.
Шиндлер посетил их на следующий день. Друг Бетховена зашел всего на несколько минут, чтобы успокоить их по поводу оратории и посоветовать запастись терпением.
– Поверьте, Бетховен полон желания написать ораторию, но полиция усилила за ним надзор. Он всегда знал, что за ним следят, но теперь это стало просто невыносимым.
– Уж не связано ли это с нами? – спросил Джэсон. – Может быть, до полиции дошли наши разговоры с ним о Сальери?
– Кто знает. Бетховен не скрывает своих мыслей.
– Мы хотели бы еще раз повидаться с Бетховеном.
– Бетховен сейчас никого не принимает. Всему виной его глухота. Из-за нее он все больше замыкается в себе.
– Так что же делать с ораторией? – спросил Джэсон.
– Ждать, – с важным видом ответил Шиндлер.
– Вы пришли как раз это нам посоветовать?
– Бетховена нельзя торопить; надо подождать, чтобы он примирился с полицейским надзором, как с неизбежным злом, это может благоприятно отразиться на его творчестве и придаст оратории дух справедливого возмущения.
– Сколько же еще ждать?
– Как долго вы намерены пробыть в Вене?
– Два-три месяца, не больше.
– Попробую поторопить его. Сейчас у него трудное время: он волнуется и по привычке все откладывает. Но он вас не забыл, шлет вам сердечный привет и просит быть снисходительным к стареющему музыканту. Ему надо немного поправить здоровье; несведущие доктора своими отвратительными лекарствами совсем испортили ему желудок.
Джэсон заказал для Бетховена бутылку лучшего вина и попросил Шиндлера передать композитору.
Это слишком дорогой подарок. Вы очень щедры, – сказал Шиндлер. – Бетховен будет весьма доволен, лучшего лекарства не придумать. Я буду держать вас в курсе событий.
И Шиндлер удалился, бережно прижимая к груди бутылку Несмюллерского.
– Его нет в Вене, – сообщила хозяйка, когда через несколько дней Джэсон пришел к Эрнесту. – Он уехал с месяц назад и не сказал, когда вернется. Мне кажется, он отправился в Прагу.
Оставив свое имя и адрес, Джэсон вернулся в гостиницу.
– Тебе не кажется, что Мюллер хотел ускользнуть от полиции? – спросила Дебора. – Губер, как паук, плетет вокруг нас паутину. Вспомни, как ты заболел в Зальцбурге, наш арест, осведомленность полиции о каждом нашем шаге, и как госпожа Герцог отказала нам в квартире. Все это дело его рук, а теперь они взялись и за Бетховена. Вот увидишь, Губер еще с нами расправится.
Все оборачивается против меня, – с тоской подумал Джэсон. – Может, мне следует бросить эту затею? Но Моцарт отодвинул на задний план все остальное, стал смыслом его жизни. Пусть это одержимость, но пути назад для него нет. К тому же с Моцартом он никогда не чувствовал себя одиноким, хотя был одинок сейчас, в этом неприветливом городе, где его пугало все; он был песчинкой в необъятных и неизведанных просторах прошлого. И еще его угнетало сознание, что никому здесь нельзя доверять: ни Эрнесту, ни даже Деборе. Теперь он не сомневался, что она втайне от него переписывалась с отцом.