«А как быть с четырьмя тысячами гульденов, обещанных вашими патронами?»
«Из-за инфляции и военных расходов они были не в состоянии регулярно выплачивать мне эти деньги, – объяснил я. – А в последние месяцы идет подготовка к Венскому Конгрессу. И я вовсе ничего не получил».
«Но война окончилась».
«А расходы все растут. И инфляция тоже. Кроме того, дворянство тратит такие огромные деньги на наряды и пышные балы, что для меня ничего не остается».
И тут с самым дружеским видом Сальери громко сказал:
«Я буду рад помочь вам, но, имейте в виду, ваши республиканские взгляды хорошо известны. Их не одобряют при дворе, и это может вызвать затруднения. Напрасно вы не держали их в секрете».
Я принял этот упрек в свой адрес, стараясь не показать раздражения, и спокойно объяснил:
«Моя симфония „Победа Веллингтона в битве под Витторио“ была исполнена перед тысячами людей в зале Редутов в присутствии русской и австрийской императриц и многих знаменитостей, включая вас. Я благодарен вам за то, что вы дирижировали артиллерией».
«Да, это было внушительное зрелище», – сказал Сальери, довольный собой. Я читал его слова по губам.
«Значит, при дворе возражать не будут».
«Бетховен – придворный музыкант. Дикого зверя наконец приручили!» – полагая, что я не слышу, Сальери разразился смехом. Но я наклонился к нему левым ухом и благодаря иногда случающимся причудам природы, позволявшим мне неожиданно что-то улавливать, возможно, потому, что голос его сделался низким, – я довольно часто еще слышу низкие басовые тона – я его понял. Не обращая внимания на насмешку, я настаивал:
«Так как же, маэстро, вы согласны меня рекомендовать?»
«Я сделаю все, что в моих силах. Обещаю вам поговорить с влиятельными лицами».
«У кого же узнать мне ответ? У вас?»
Он проводил меня до дверей, облобызал и ответил:
«Не утруждайте себя. Я сам вас извещу».
Бетховен стер со лба капельки пота. Даже и сейчас, подумал Джэсон, эти воспоминания сильно волнуют его. Придя в себя, Бетховен сказал:
– Когда уши больше не слышат, какое это горе. Как будто впадаешь в детство и надо все постигать заново, а надежды на улучшение нет. Ужасно. Если вам повезет, вы… – он замолк, не в силах выразить, что у него на душе. Затем продолжал: – Я ждал и ждал вестей от Сальери, но когда прошло несколько недель и он не дал о себе знать, я понял, что нужно действовать. В конце концов, доведенный до отчаяния, я решил снова обратиться к нему. Мой дорогой покровитель эрцгерцог Рудольф сообщил мне, что не следует больше откладывать, надо поспешить и напомнить о себе при дворе, иначе можно лишиться места.
Еще со времени ученичества у Сальери я знал, что он всегда является домой в час пополудни, так как считает обед основной дневной трапезой, и что он строго и неукоснительно соблюдает этот обычай.
Лакей пытался остановить меня: «Маэстро нет дома, господин Бетховен». Но я, впервые возблагодарив небо за свою глухоту, притворился, будто не слышу, и поспешно прошел в столовую. Сальери сидел за обедом в обществе незнакомой мне красивой молодой женщины, по-видимому, его новой любовницы, ибо его жену и четырех дочерей я знал. Мой приход смутил Сальери. Как обычно, я держал в руках тетрадь и карандаш и, подойдя к Сальери, протянул ему эти предметы. Но он даже не взглянул на них, словно считал это оскорбительным, и сказал:
«Чего вы хотите, Бетховен?»
«Вы обещали сообщить мне о ходе дела».
«Если будет что сообщать», – подчеркнул он и даже не поднялся со стула, а я в растерянности стоял перед ним, словно чурбан, лишившись последних остатков мужества и решительности. И тогда он склонился в мою сторону и резко произнес:
«Вы ведь знаете, я не пишу по-немецки. Этот язык абсолютно непригоден для выражения человеческих чувств. Вы любите грибы, Бетховен? – И, не дожидаясь ответа, прибавил: – Не все грибы съедобны. Некоторые смертельно ядовиты. Уж я-то знаю в этом толк». Тут он вдруг вспомнил, что я все-таки человек с положением и пригласил меня за стол, хотя и не представил молодой даме, продолжавшей хранить молчание.
Я начал было извиняться за неожиданный визит, но он не стал меня слушать.
«Наша работа, требующая сидячего образа жизни и одиночества, делает нас, музыкантов, сварливыми и нетерпеливыми».
Когда же я не притронулся ни к одному блюду, чересчур расстроенный, чтобы есть, Сальери раздраженно крикнул:
«Плохая пища или испорченная – это отрава, но у меня самый лучший стол! Почему вы ничего не едите?»
«Я не голоден, маэстро, – пояснил я. – Я только что отобедал».
Это была неправда, но Сальери удовлетворился моим ответом. Однако я заметил, что сам он принимался за кушанья лишь после того, как их пробовала его подруга, для чего, видимо, он и пригласил ее к обеду.
«Маэстро, говорили ли вы обо мне при дворе?»
«Еще бы! – воскликнул Сальери. – И со многими».
«И как же было принято мое прошение?»
Сальери нахмурился.
«Мне отказали, маэстро?»
«Все признают ваш талант и хвалят „мою находчивость“.»
Я понял, что он уклоняется от ответа, но был благодарен, что он усадил меня по правую руку от себя: теперь я его лучше слышал.
«Итак, маэстро, – нет?» – спросил я.
«Вы ведь не захотите терять свою независимость».
«В чем же истинная причина отказа?»
«Вы позволяли себе нелестные замечания в адрес двора, и это стало известно».
Я вспомнил тогда о Моцарте, который, по слухам, не раз подвергался гонениям двора по причине своей откровенности.
«Кто же сказал, что я неблагонадежен? Начальник полиции?»
Сальери с виноватым видом молчал.
«Австрийская империя, – сказал я, – населена множеством людей, враждебно относящихся к музыке».
«Подобные высказывания вам как раз и вредят».
«Не от того ли страдал и Моцарт?» – спросил я.
Сальери заговорил, отчетливо произнося слова; его смуглое лицо покрылось краской, он был явно взволнован.
«Я восхищаюсь его непревзойденным талантом. Все разговоры о нашем соперничестве – пустая болтовня. Я присутствовал на его похоронах. Кончина его глубоко меня потрясла. При упоминании его имени я до сих пор снимаю шляпу и с радостью поменялся бы с ним судьбой. Похороны его никогда не изгладятся из моей памяти. Это был ужасный день. Разыгралась такая страшная буря, что мы не смогли проводить гроб до кладбища».
Я вспомнил, что когда умер Гайдн, я следовал в дождь за его гробом по грязным пустынным улицам до самого кладбища, а я был болен и дрожал от холода в своей легкой одежде; французские солдаты, занявшие Вену, в удивлении, как на безумца, смотрели на меня. Но я отдал ему свой последний долг.
«Я просил о вас императора, но он не забыл о том случае, когда вы отказались снять перед ним шляпу», – сказал Сальери.
«Это было много лет назад», – напомнил я.
«И кроме того, он очень занят – принимает коронованных особ, собравшихся в Вене на Конгресс, – добавил Сальери. – Там решаются дела государственной важности».
«Я верю вам, – сказал я. – После победы над Бонапартом они только и мечтают о том, как бы превратить империю в одну большую казарму».
«Вы угадали. Но советую вам быть более осторожным в своих высказываниях».
«Маэстро, вы тоже полицейский осведомитель? Или, может быть, ваша гостья?»
Дама, до сих пор молчавшая, сделала попытку заговорить, но Сальери знаком остановил ее.
«Вы, наверное, помните, как я называл аудиенции у императора публичным обманом».
Сальери вздрогнул от ужаса.
И тут гостья напомнила Сальери, что его ждет парикмахер, который стрижет и причесывает всех коронованных особ в Вене, и что Сальери может пропустить столь важное свидание. Они думали, что я их не слышу, но, оскорбленный, позабыв об осторожности, я резко поднялся со стула, все закружилось у меня перед глазами и я с размаху рухнул на пол. Горячность моей натуры не дает мне двигаться осмотрительно и осторожно.
Придя в себя, я увидел взгляд Сальери, говоривший: «Боже мой, Бетховен, неужели вы не можете вести себя пристойно, к чему так злоупотреблять вином», – а ведь я был совершенно трезв. Но Сальери намеренно громко сказал:
«Вам плохо, Бетховен? Я велю отвезти вас домой в моей карете, если желаете».
«Благодарю вас, я здоров. В комнате слишком душно, у меня закружилась голова. – Комната действительно была сильно натоплена. – Значит, мне не на что надеяться при дворе?»
Сальери печально покачал головой.
«Боюсь, у вас нет никакой надежды. Вашей музыкой восхищаются, а должность лишь связала бы вас и повредила бы вашему таланту».
И когда я, подчиняясь неизбежному, улыбнулся, он снова сделался любезным и, взяв меня под руку, проводил до дверей столовой. Он сказал мне прямо в ухо:
«Прошу прощенья, но я не могу проводить вас дальше, крайне занят. У меня сегодня назначена встреча с императором, и я не могу заставлять его ждать».
Я снова улыбнулся, и он решил, что я смирился, и принялся откровенничать:
«Если бы вы только знали, Бетховен, скольких правителей терзает страх, что их могут отравить. Иногда мне кажется, что те, на кого возложена обязанность пробовать пищу, являются самыми важными людьми при дворе. Вот уж поистине опасная служба. Мое знание ядов могло бы им сильно пригодиться», – похвалился он.
Сальери все говорил и говорил, словно чувствуя, что я слушаю его в последний раз; казалось, бурному потоку словоизлияния не будет конца.
«Сочиняли бы вальсы, Бетховен, и знали бы забот Ваша музыка чересчур мятежна для их ушей».
«Что же еще ставят мне в вину?» – спросил я.
«Князь Седельницкий недоволен замечаниями, которые вы позволяете себе в адрес властей».
«Он предпочел бы, чтобы я занимался пустой официальной риторикой, столь милой Габсбургам».
«Вам необходимо быть сдержанней. Ну к чему вам, дорогой Бетховен, во всеуслышание заявлять о своих республиканских взглядах?»
Прощаясь со мной, Сальери дружески обнял меня и расцеловал в обе щеки.
У подъезда я вдруг вспомнил, что оставил разговорную тетрадь в столовой, а она могла мне понадобиться по пути домой. Я поспешил обратно, с трудом сохраняя равновесие, и обнаружил Сальери и его гостью в музыкальной комнате, они не слыхали моих шагов, но я видел их через щель в красных портьерах. Напрягаясь, я услышал, как Сальери говорил своей даме:
«Представь себе это дикое мохнатое животное при дворе в должности императорского музыканта! Император не выносит больных людей. А ему придется склоняться к этой грубой немецкой физиономии и кричать ему в ухо свои высочайшие указания. Его величество будет злиться, негодовать, и нам всем не поздоровится».
Вернувшись к действительности, Бетховен пробормотал:
– В тот момент я желал быть совершенно глухим, но теперь, когда я окончательно оглох, я горько сожалею об этом и молю бога, чтобы он простил меня и вернул мне слух.
Джэсон и Дебора сочувственно молчали.
Смущенный своей откровенностью, Бетховен отправился на кухню и торжествующе вернулся с блюдом телятины в руках.
– Наконец-то! – радостно воскликнул он. Увидев, что Джэсон медлит приступать к еде, он сказал:
– Надеюсь, молодой человек, вы любите поесть. Без этого удовольствия жизнь теряет свои краски.
Бетховен распорядился, чтобы Шиндлер прислуживал гостям, а сам с жадностью ел и пил, смакуя мясо и вино; к телятине были поданы картофель и красное вино, и все это сначала пробовал Шиндлер. Казалось, все заботы и волнения отошли для Бетховена на задний план.
Он не умеет вести себя за столом, думала Дебора. Во время обеда Бетховен не произнес ни слова, а когда Дебора написала: «Вы правы, осуждая Сальери», – Бетховен оставил ее записку без внимания.
После обеда, пока Шиндлер возился на кухне, Бетховен вернулся к рассказу:
– Это еще не самое худшее преступление Сальери. Когда я рассказал обо всем эрцгерцогу Рудольфу, то выяснилось, что Сальери не обращался с просьбой обо мне ни к императору, ни к кому-либо другому.
«И все-таки вы верите, что он не виновен в смерти Моцарта?»
– Многие люди причиняют друг другу вред. Порой даже самые близкие друзья.
«А какого вы мнения о музыке Сальери?» – спросила Дебора.
– Он был прекрасный педагог, разбирался в композиции и наделен был недюжинным умом. Но между собой мы прозвали его синьор Бонбоньери, за то, что произведения его были слащавыми – венские сладости с итальянской начинкой, и весьма посредственные.
«Полагают, что Сальери то же самое думал о Моцарте».
– О Моцарте! – Бетховена это вывело из себя. – Вы когда-нибудь испытывали потребность что-нибудь исправлять у Моцарта?
Джэсон покачал головой.
– Да это и невозможно. Он никогда не допускал ни единой ошибки. Ни единой, сколько-нибудь существенной. Долго ли вы собираетесь пробыть в Вене?
«Пока вы не закончите ораторию. Сколько вам потребуется времени?»
– Все зависит от обстоятельств. Прежде мне надо знать, стоит ли за нее вообще браться. Если господин Гроб положит на мое имя в банк пятьсот гульденов, я закончу ораторию к концу года.
Джэсон кивнул, но в глазах Деборы было сомнение – ведь Гроб обещал предоставить лишь четыреста гульденов.
– Если понадобится, я восполню разницу, – шепнул он Деборе.
– А в качестве гарантии я хотел бы получить задаток. «Хорошо, но мы надеемся, что вы закончите ораторию к концу года», – ответил Джэсон.
– Постараюсь. Только я не могу больше работать по ночам. Глаза ослабли, я плохо вижу без дневного света. Мне становится все труднее сочинять музыку. Я размышляю и взвешиваю, но начать не могу, страшусь приниматься за большую вещь. Я слишком строг к себе, порой чрезмерно. Но стоит начать, увлечься работой, и все идет гладко. «Мы будем ждать».
– Что поделаешь, придется. Мне нужен текст, который бы меня вдохновил, что-нибудь чистое и возвышенное. Такие оперы, как писал Моцарт, мне не по душе. «Дон Жуан» и «Так поступают все» – безнравственные произведения, так же, как и «Фигаро».
«Может быть, сюжет из Библии. Как у Генделя», – осмелилась предложить Дебора.
– Я напишу о еврейском пророке, сила которого состояла в его моральном превосходстве. – Бетховен оживился. – Возможно, об Иеремии. Его плач влечет меня, я часто об этом размышляю. По-моему, человек нуждается в наставлении, чтобы он оставил греховный путь, иначе всех нас ждет Армагеддон. А может быть, мне написать о первородном грехе? Разве не подходящая тема для Новой Англии?
Беседу прервал обеспокоенный Шиндлер. На кухне экономка требовала денег на хлеб и жаловалась, что ей мало десяти крейцеров в день.
– Двенадцать крейцеров в день – это грабеж, – Бетховен возмутился. – Две булки в день для нее одной. Это мне не по карману. Целых восемнадцать гульденов в год!
«Если мы ей откажем, она уйдет», – написал Шиндлер.
– Что ж, пусть уходит! Нам не впервой! Вы, Папагено, меня разорите. Мне приходится самому считать каждый крейцер, иначе я кончу свои дни в такой же нужде, как и Моцарт.
«Так что же мне сказать экономке, Мастер?» – спросил Шиндлер.
– Ничего. Я не обязан с ней объясняться. Каковы ваши дальнейшие планы, господин Отис?
«Мы собираемся посетить Зальцбург. Это займет несколько недель».
– Хорошо. Ведь это родина Моцарта.
«Но сначала нам нужно получить разрешение полиции, – написала Дебора. – Они отобрали наши книги и паспорта. – И заметив сочувственное выражение лица Бетховена, Дебора продолжала: – Не могли бы вы замолвить за нас слово перед властями?»
Бетховен мрачно усмехнулся:
– С удовольствием, но я пользуюсь неважной репутацией у полиции, и чем дальше, тем хуже. Они глаз с меня не спускают. – Он отмахнулся от Шиндлера, который пытался его остановить. – Им не по нутру мои взгляды. А осведомите ли так и кишат повсюду. Они, словно пауки, оплели нас своей паутиной, и из нее не так легко выбраться.
«Не потому ли вы настаиваете, чтобы Шиндлер первым пробовал любое блюдо?» – спросил Джэсон.
– Такой уж обычай в Вене.
Значит, Шиндлер вовсе не друг Бетховена, подумал Джэсон, а просто его слуга.
– Я не доверяю даже экономкам, – продолжал Бетховен. – Итальянская болезнь – отравление – до сих пор свирепствует в Вене. Тут надо соблюдать осторожность.
Бетховен поднялся, давая понять, что визит окончен. Джэсон под конец спросил:
«Господин Бетховен, а вы знали да Понте?»
– Лишь понаслышке, у него была неважная репутация. Он был человеком весьма свободных нравов.
«Не составить ли нам письменное соглашение о заказе на ораторию?» – предложила Дебора.
– Милая леди, вы мне не доверяете? А я вам доверяю. Я дал словесное заверение, и нечего зря марать бумагу. Бумага денег стоит. Мне приходится часто марать бумагу – зарабатывать на хлеб, чтобы не умереть с голоду, когда я пишу большое произведение. Я уже давно не получаю ни крейцера от обещанной ежегодной ренты.
Бетховен стоял, словно неотесанная каменная глыба, и Дебора думала о том, сколь значительна была для них эта встреча и что она навсегда запомнит приземистую, плотную фигуру композитора, еще полного сил и энергии, несмотря на возраст и недомогания; человека, непримиримого ко всякого рода глупцам, подчас превратно судящего о людях, но при этом такого открытого и щедрого на дружбу, расцветающего от похвал и одновременно недоверчивого к ним, хотя он понимает, что похвалы эти им заслужены; воспринимающего мир каким-то внутренним слухом, который позволяет ему все улавливать и постоянно творить музыку.
– Наш век трудно назвать счастливым, – сказал Бетховен. – Мы живем прошлым, уверенные, что прошлое всегда лучше настоящего. Мы живем в смутные времена, и я не могу позволить себе остаться без гроша и раньше времени попасть в могилу.
«А кого из современных композиторов вы признаете?» – спросил Джэсон.
– Папагено, дайте им адрес молодого Франца Шуберта. После меня он был у Сальери лучшим учеником, и те его партитуры, что я читал, говорят об истинном лирическом даровании.
Шиндлер вышел из комнаты, а Бетховен с минуту пристально смотрел на Дебору и Джэсона, а затем в порыве чувств воскликнул:
– Как приятно познакомиться с молодыми людьми, которые тебя понимают!
Он порывисто взял их обоих за руки.
– Папагено проводит вас. Я теперь избегаю лишний раз подниматься по лестнице. Держите со мной связь, и через недельку-другую я смогу сказать, когда закончу ораторию.
Карета поджидала их у подъезда. Ганс спал, привязав лошадей к ближайшему столбу.
На улице Шиндлер показал им старую гравюру и тихо пояснил:
– Возможно, Бетховен и не верит в то, что Сальери отравил Моцарта, но сцена, изображенная здесь, произвела на него огромное впечатление.
Рисунок пожелтел от времени. На нем были изображены похоронные дроги, на них небольшой черный гроб; дроги въезжали в ворота безлюдного кладбища св. Марка, и за ними бежала лишь одна бродячая собака.
– Похороны Моцарта, – пояснил Шиндлер. – Эта безмолвная, сводящая с ума картина преследует Бетховена вот уже много лет. Он возит эту гравюру с собой повсюду.
25. Интерлюдия
По пути домой Джэсон решил, что Дебора заслуживает всяческой похвалы. Как умело ей удалось склонить Бетховена на их сторону и заставить его проявить гостеприимство. Успешный визит к композитору приятно его взволновал, но гравюра подействовала удручающе, и Джэсону хотелось отогнать грустные мысли.
Когда они вошли в квартиру, он, словно благодаря за помощь, нежно обнял и поцеловал жену. Она прижалась к нему, а он думал: я ведь не стараюсь отблагодарить ее и не испытываю к ней особой любви; я забываю о жизни и вижу только смерть. Надо гнать прочь эти потусторонние призраки. Ложиться с ней в постель представлялось ему немыслимым святотатством. Он ощутил своим ртом ее влажные губы, ее тонкие руки легли ему на плечи.
– Ты все еще мне не доверяешь, – сказала она, чувствуя его отчуждение.
– Нет, это не так. Но ты слишком недоверчиво относишься к моим поискам.
– Джэсон, дорогой, я ведь с тобой.
– И готова даже многим пожертвовать ради меня?
– Не знаю. Мне дорога лишь наша любовь, а все остальное безнадежно запуталось.
Джэсон заметил, что она вся дрожит.
– Что с тобой?
– У меня такое чувство, словно крыша грозит на нас обрушиться, и порой мне кажется, что мы попали в ловушку, из которой не выбраться, – прошептала она.
– Ну чего ты боишься? Теперь, когда мы доказали, что приехали сюда для встречи с Бетховеном.
– Да, но он может не сдержать своего слова.
– Ты просто утомлена. Ты оказалась мне очень полезной, понравилась Бетховену и разговорила его.
– Нет, это ты помог мне понять Бетховена. Он обнял ее, успокаивая:
– Мы уже почти у цели. По возвращении из Зальцбурга мне останется лишь собрать воедино все факты. Прошу тебя, больше мужества.
На другой день ярко сияло солнце, Джэсон проснулся в прекрасном настроении, и у Деборы после хорошего сна тоже повеселело на душе. По дороге к банку Гроба она сказала Джэсону, что поддержит его во всем, какое бы решение он ни принял.
Узнав о согласии Бетховена писать ораторию, банкир не выказал особого восторга. Он тут же спросил:
– Бетховен дал вам письменное согласие?
– Нет. Он сказал, что ему можно верить на слово.
– Никому нельзя верить на слово. И уж тем более Бетховену. Он пообещал свою «Торжественную мессу» пяти разным музыкальным издателям и оставил всех ни с чем. Вам нужно было добиться от него письменного обещания.
– Но он уже начал работу! – в отчаянии воскликнул Джэсон. – И я проехал тысячи миль, чтобы добиться этого.
Скептически глядя на Джэсона, Гроб спросил:
– На каких условиях вы договорились?
– Мы платим ему пятьсот гульденов.
– Вам, должно быть, пришлось поторговаться!
– Но он настаивает, чтобы деньги были выплачены вперед.
– Невозможно! На Бетховена нельзя положиться. Это известно всем и каждому.
– Но вы ничем не рискуете. Он просит положить деньги на его имя в ваш банк в качестве гарантии. И получит их, лишь когда оратория будет закончена.
– А как быть с текстом?
– Он воспользуется Ветхим заветом, по всей вероятности, что-нибудь о пророке Иеремии.
– Что ж, Иеремия вполне надежен. Власти останутся довольны.
– Музыка, по мнению Бетховена, должна быть исполнена самых благочестивых чувств.
– Но сможет ли он закончить ее до вашего отъезда?
– Он обещал. И заверил, что как только деньги будут положены на его имя, он тут же приступит к работе. У него уже родились кое-какие идеи.
– Сколько же он предполагает работать над ораторией?
– Самое большее два-три месяца.
– Маловероятно. При его возрасте, здоровье и глухоте, он редко что заканчивает в срок. Вы готовы прожить тут дольше?
– Да, сколько потребуется.
– Может быть, дольше, чем вы думаете. Бетховен никогда не считает вещь законченной, покуда она у него в руках. Если только вам не удастся силой забрать у него партитуру.
– Значит, вы согласны положить деньги на его имя? – спросила Дебора.
– Не больше четырехсот гульденов.
– Элиша Уитни обещал, что Общество заплатит пятьсот.
– Кто такой Элиша Уитни?
– Музыкальный директор Общества.
– Я его не знаю. Господин Пикеринг разрешил мне выплатить лишь четыреста гульденов. Я не имею права восполнить разницу.
– Это сделаю я, – быстро вставила Дебора.
– Нет, – возразил Джэсон. – Господин Гроб, вы согласитесь положить на имя Бетховена пятьсот гульденов, если я возмещу разницу?
– Когда вы положите в мой банк свои деньги?
– На следующей неделе, – поспешил заверить Джэсон. – До отъезда в Зальцбург. У меня при себе лишь сто гульденов. Я взял их на тот случай…
И чтобы пресечь дальнейшие возражения, Джэсон вручил Гробу эти деньги. Гроб принял их, но не преминул сказать:
– Я беру деньги, но повторяю, выплачу их лишь после того, как он закончит и передаст вам ораторию.
– Могу ли я сообщить об этом Бетховену?
– Как вам будет угодно. На всякий случай я тоже скажу ему. Он беседовал с вами еще о чем-нибудь?
– Нет! – ответила Дебора.
– Ни о чем больше? – недоверчиво допрашивал банкир. – Даже о политике?
– Нет, – подтвердил Джэсон.
– И уж, разумеется, ни словом не обмолвился о Моцарте?
– Нет, как же, Бетховен говорил о его музыке, о том, как сильно она на него повлияла, – и с невинным видом Джэсон добавил: – А каково ваше мнение, господин Гроб? Повлияла она на Бетховена?
– Думаю, мои мысли на сей счет никого не интересуют, – отозвался банкир.
Когда они вернулись на квартиру, Джэсон поспешил проверить, в сохранности ли спрятанные им деньги, и с облегчением вздохнул, обнаружив их на месте. Будто не доверяя глазам, он принялся лихорадочно их пересчитывать, а когда кончил, вид у него сделался хмурый.
– Денег меньше, чем нужно? – спросила Дебора.
– Я не думал, что так много потратил.
– Но на поездку в Зальцбург хватит? – поинтересовалась Дебора.
– Да. Придется немного сократить наши расходы.
– Что ж, это не самое страшное, главное, чтобы мы были живы и здоровы, – пошутила Дебора.
Шутка эта легко могла обернуться правдой, и Джэсон имел возможность в этом убедиться. Вчера во время прогулки по Грабену какой-то прохожий с силой толкнул его в спину и быстро исчез в толпе. Будь на его месте Бетховен, подумал Джэсон, он бы наверняка упал прямо на проезжую дорогу, где в этот момент промчалась карета. От сознания своего бессилия перед множеством невидимых и незримых врагов, Джэсону стало не по себе. Но все эти страхи нужно скрывать от Деборы.
Она между тем говорила:
– Кто-то побывал здесь в наше отсутствие, в комнатах пахнет табаком.
Джэсон позвал хозяйку, но госпожа Герцог никого не видела, даже Ганса, кучер чистил лошадей в конюшне поблизости.
– Наверное, заходил Мюллер. Он знает о втором выходе? – спросила Дебора.
– Разумеется, – подтвердила хозяйка, – он не раз им пользовался.
Когда Джэсон постучал к Мюллеру в дверь, Эрнест разыгрывал сонату. Вид у Мюллера был рассеянный и усталый, музыка не помогала ему развеять печальные мысли.
Он не удивился их приходу.
– Да, я был у вас, – ответил Эрнест на вопрос Деборы. – Беспокоился, почему вы не даете о себе знать. Вас постигла неудача с Бетховеном?
– Похоже, что у вас что-то не ладится, – сказала Дебора.
– Мой брат тяжело болен. Не знаю, что с ним, может, просто старческая немощь.
– Он спрашивал в письме обо мне? – спросил Джэсон.
– Вскользь. Именно поэтому я понял, что он заболел. Отто пишет больше о своем недомогании, о том, как холодно сейчас в Бостоне и как ему там одиноко.
– Почему вы не оставили нам записку? – спросила Дебора.
– Это было бы неосмотрительно. Зачем навлекать на себя подозрение, а вдруг за вами следят?
– Но вы сами порекомендовали нам эту квартиру, говорили, что тут безопасно.
– В Вене нигде нельзя чувствовать себя в полной безопасности, – ответил Эрнест. – Ну, а как поживает Бетховен? Он согласился давать вам уроки?
– Мы обсуждали с ним заказ на ораторию, беседовали о Моцарте и Сальери.
– Вы виделись с ним два раза.
– Откуда вы знаете?
– От госпожи Герцог. Но ей не известны подробности. Она сказала лишь, что готовила вам обед.
– Бетховен дал согласие писать ораторию, – объявила Дебора с победным видом.
Эрнест поинтересовался, что сказал Бетховен о Сальери.
– Бетховен рассказал, как Сальери хвастался, что присутствовал на похоронах Моцарта и отдал ему последний долг, но не проводил гроб до кладбища – помешала ужасная буря.
– Это заведомая ложь, госпожа Отис! Погода в тот день стояла мягкая. Значит, я был прав в отношении Сальери. Что же еще говорил Бетховен?
– Посоветовал нам обратиться к Шуберту, который тоже учился у Сальери.
– Это можно устроить. Вы готовы отправиться в Зальцбург? Дело с ораторией улажено, и за вами теперь прекратят слежку. Вам нечего больше опасаться. Вы сделаете вид, что отправились в путешествие по музыкальным местам.
– А как быть с Сальери? – спросил Джэсон. – Вы ведь настаивали в письмах, чтобы я поторопился, иначе не застану его в живых. И как увидеть Кавальери, Дейнера и того доктора, что лечил Моцарта перед смертью? – Джэсон был так поглощен эти дни Бетховеном, что почти позабыл о самом главном.
– Адресов Дейнера и доктора я не нашел, – ответил Эрнест. – Но в Зальцбурге вы, возможно, их узнаете. У постели умирающего находились Софи и Констанца. А с Кавальери знакома была Алоизия. Алоизия была ее дублершей.
– И они все живут в Зальцбурге? – с недоверием в голосе спросила Дебора.
– Да. Друзья в Зальцбурге сказали мне, что Софи и Алоизия живут в доме Констанцы. Сейчас самое время их повидать. Они могут многое рассказать о Моцарте. Господин Отис, вам следует преподнести Констанце и больной сестре Моцарта Наннерль подарок. Много не нужно. Пятидесяти гульденов от почитателей его музыки в Америке вполне достаточно.
– Пятьдесят гульденов! – воскликнул Джэсон.
– Это будет достаточно щедрый подарок, – заверил Эрнест.
Еще бы, подумал Джэсон.
– Неужели это необходимо?
– В противном случае не уверен, захотят ли они вас принять.
– А есть ли надежда повидать Сальери? – настаивал Джэсон.
– Я слышал, здоровье его улучшилось. Сейчас я ничем НС могу помочь, – в голосе Эрнеста послышались нотки отчаяния. – Мои знакомый служитель болен и, кроме того, мне следует соблюдать осторожность. Если обнаружится, что я пытаюсь устроить свидание с Сальери, это приведет к самым печальным последствиям. Нечего и думать подкупить другого служителя. Свидание с Сальери придется отложить.