Современная электронная библиотека ModernLib.Net

«Нагим пришел я...»

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Вейс Дэвид / «Нагим пришел я...» - Чтение (стр. 32)
Автор: Вейс Дэвид
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


      В мастерскую они вернулись только к вечеру. Пьер все еще ждал. За пять франков в час мясник готов был ждать хоть целую вечность.
      Он повел Пьера к лучшему портному, какого знал в Париже, и заказал ему брюки, жилет и доминиканскую рясу, точно такие же и тех же размеров, какие носил Бальзак. Портной был одним из самых дорогих в Париже, но Огюст не захотел и слушать увещеваний Камиллы. Ему нужен самый лучший портной. Огюст стал таким же расточительным, как сам Бальзак, подумала Камилла, все должно быть сшито по моде времен Луи-Филиппа, как это любил Бальзак. Никто не носил такой одежды уже много лет, и повторить эту моду стоило больших денег. Он приказал Пьеру прийти завтра и заплатил за день вперед, хотя тот позировал всего полдня. Камилла напомнила Огюсту, что костюм будет готов только через месяц и платить мяснику за это время – пустая трата денег, но Огюст ответил:
      – Я его займу. Пусть ни на что другое не отвлекается.
      Пока ждали портного, Огюст работал над фигурой обнаженного Пьера. Любая помеха выводила его из себя, поэтому все связанное с работой над «Бальзаком» он перевел в мастерскую на улице Данте. А затем, сочтя, что она тесна, снял еще одну на Университетской, уже третью на этой улице и шестую в Париже. Он был доволен. Здесь ближе к площади Пале-Рояль и можно рассчитывать на полное уединение.
      Но Камилла пришла в бешенство, когда он запретил ей приходить в новую мастерскую. Он не хотел, чтобы она находилась в «мастерской Бальзака», во время работы над этой обнаженной моделью, – им вдруг овладела застенчивость, но он объяснил иначе: ему нужно полное уединение. И добавил, чтобы успокоить ее:
      – Ты можешь заботиться о материале. – Маленький Огюст совсем отбился от рук, и Огюст нуждался в надежном помощнике.

4

      Прошло несколько дней, а настроение Камиллы не улучшалось; в новую мастерскую не завезли материала, и Огюст решил проявить строгость. Он не знал, произошла ли задержка по вине Камиллы или по вине маленького Огюста, но рассердился на нее: могла бы и позаботиться.
      Огюст отправился в главную мастерскую, но не застал ее там. Его это встревожило – ей велено было работать над одной из ее собственных скульптур, пока он не позовет. Придя в мастерскую на площадь Италии, он облегченно вздохнул: она была там – на какое-то мгновение ему показалось, что Камилла его покинула. Вид ее не понравился Огюсту. Почему она так печальна, когда у него такой творческий подъем? Он объявил:
      – Я решил закончить «Поцелуй». Ты снова будешь моделью.
      Но, вопреки его ожиданиям, Камилла нахмурилась и сказала:
      – Надо продолжать «Бальзака», сейчас это главное.
      – Как и «Поцелуй». Я решил сделать окончательный вариант.
      – А как быть с мужской фигурой?
      – Я лепил ее по памяти. – Он не сказал, что вылепил любовника таким, каким хотел бы быть сам: стройным, высоким, гибким, широкоплечим, с узкой талией и длинными ногами. Он всегда сожалел, что у него ноги короткие, хотя и не такие, как у Бальзака, но все равно до воображаемого идеала далеко.
      Но на этом дело не кончилось. Она спросила:
      – А как же с Пьером? Будет ждать?
      – Конечно. Где ему еще столько заработать? Кроме того, Огюст хотел приостановить работу над «Бальзаком», пока замысел созреет окончательно, и отдохнуть, завершая «Поцелуй», что было куда проще. Он твердо сказал:
      – Начнем завтра с утра, в этой мастерской, в нашей мастерской.

5

      Пока костюм не был окончательно готов, он продолжал платить Пьеру и лепил Камиллу для «Поцелуя». Он заставлял ее прохаживаться, сидеть и принимать различные позы, изучая игру света и теней на ее прелестном теле. У него было много пробных вариантов, иные еще с тех времен, когда он только полюбил Камиллу, но лишь теперь эта группа удовлетворяла его.
      Вначале он закончил фигуру мужчины – тот сидит на скале, изгиб которой подчеркивал пластичность объятий любовников. Затем стал лепить Камиллу с нежностью влюбленного. Его сильные искусные пальцы прикасались к ее телу, и он снова почувствовал себя молодым. Он говорил ей:
      – Человеческое тело – это средоточие всех чувств.
      Она иного мнения, и пускай, но сейчас он должен заставить ее думать так же. Лица ее будет почти не видно; ее прекрасное тело должно передать всю гамму чувств, говорить само за себя.
      Однажды он в отчаянии прекратил работу. Скульптура не передавала его замысла. Огюст придирчивым взглядом посмотрел на Камиллу и вдруг понял: он лепит ее теперешнюю, а не такую, какой она была раньше. Ей уже тридцать четыре, фигура стала тяжелее, хотя тело по-прежнему оставалось стройным и гибким, – для него оно всегда было идеалом. «Но оно уже не так совершенно, как раньше», – с досадой подумал он.
      Отныне Камилле пришлось ограничить себя в еде. Она протестовала, сопротивлялась, сама мысль об этом повергла ее в панику, напоминая, сколько лет прошло с тех пор, как они встретились. Но его настойчивость подчинила ее. Он говорил: «Я не могу без тебя, дорогая», и доказывал это, со всей страстью обнимая ее и с не меньшей страстью лепя, и она не могла не уступить. Он ел, спал и работал в их мастерской, а в главную заходил только присмотреть за помощниками и уплатить Пьеру. Вернувшись к «Поцелую», Огюст ни разу не съездил в Медон, и Камилла лелеяла мысль, что наконец-то он решил расстаться с Розой.
      Он не говорил Камилле, что до него доходят слухи, как горько сетует Роза – так долго он еще никогда не отсутствовал, – и что у Розы среди его учеников в главной мастерской есть шпионы, которым она платит. Это не имеет значения, уверял он себя. Главное сейчас – закончить «Поцелуй» и «Бальзака». Роза должна следовать советам, что он ей дал, когда перевез в Медон:
      – Дорогая, тебе нечего скучать, когда я в Париже. Тут солнце, свежий воздух, никаких сквозняков и сырости, и спаться будет лучше, тебя ведь всегда тянет на природу.
      Огюст уверял себя, что достаточно заботится о Розе, но по мере того как Камилла худела и становилась похожей на ту девушку, которую он встретил много лет назад, он все больше пугался.
      Ведь Камилла всего на год старше маленького Огюста! От этой мысли было одно спасение: работа, работа, работа, и Огюст лихорадочно погружался в нее.
      Шел ли дождь или светило солнце, завывал ли ветер или стоял тихий погожий день – в эти недели он не замечал ничего, тяжко трудясь с утра до ночи.
      Камилла жаловалась, что он никогда не кончит – сегодня что-то меняет, завтра возвращается к прежнему. И Огюст отвечал:
      – Выражение твоего лица тоже все время меняется.
      – Выражение лица? Ты же лепишь мою грудь!
      – Верно. Но и она меняется каждую минуту. – И, не обращая внимания на ее раздражение, он перевязал грудь лентой и воскликнул: «Какой прелестный изгиб!»
      – Ты бы придрался и к самой Венере, – сказала она.
      – Несомненно, но теперь я леплю тебя.
      Огюст охватил ладонями ее груди, чтобы почувствовать их линии, и стал поспешно переводить живую теплоту тела в глину. Затем ощупывал мускулы ног, изгиб шеи. Она пошевельнулась, не в силах сдержать охватившее ее желание, а он рассердился. И пока она удивлялась силе его воли, он прикрыл куском материи ее груди и сказал:
      – Я не хочу отвлекаться.
      На следующий день, желая убедиться, правильно ли он передает контуры спины, он заставил ее лечь на холодный пол. «Иначе поза будет неестественной», – объяснил он. Зажал ее тело между колен, пригнул голову к полу и так лепил спину, ощупывая большим пальцем, и затем этим же пальцем, который еще хранил тепло ее тела, передавал его изгибы в глине.
      – Ты никогда не кончишь, – взмолилась она.
      Он резко ответил: «Нет, кончу, если будешь мне помогать».
      К изумлению Камиллы, Огюст действительно скоро закончил. Еще несколько дней он трудился над руками любовников, ворча про себя:
      – Ты слишком напряжена, словно стыдишься. Подожди, еще придет время горевать, когда увянут груди и опадут ягодицы. – И вдруг бросил работу и сердито заметил: – Глина как тесто. Жаль.
      – Чего жаль? – Ей разрешено было сидеть – уже облегчение.
      – Что глина такой материал. Не стоит затраченного на нее труда.
      – Тогда, может, попробовать другой материал?
      – Я и собираюсь. Я всегда хотел сделать тебя в мраморе. Для женщины лучше мрамор, для мужчин – бронза. – Он рассматривал пару, целующуюся со страстью и нежностью, и сказал: – Подойди сюда!
      Она подошла к нему, ее тело было таким же стройным, как в молодости.
      – Да, Огюст?
      – Хочу знать твое мнение.
      – Тебе действительно интересно?
      – Конечно, – нетерпеливо сказал он. – Ты же скульптор. И притом хороший. У кого же мне спрашивать совета?
      Вид скульптурной группы доставлял ей почти физическое наслаждение, но грубоватый тон Огюста раздражал, и она промолчала.
      – Ну? – На лице его мелькнуло сомнение. – Обе фигуры совсем неплохи, верно? Во всяком случае, совсем как живые.
      – Да, – насмешливо подтвердила она. – Совсем как живые, в том-то и ужас.
      Он понял, что она дразнит его.
      – Да, наверное, они будут иметь скандальный успех. Какое сегодня число?
      – Не все ли равно? На «Бальзака» осталось меньше полугода.
      – Успею, – уверенно сказал Огюст и вновь устремил взгляд на группу.
      – Девушка слишком откинулась назад. – И когда Камилла нахмурилась, словно он критиковал ее самое, добавил: – Но ведь это любовь. Ты права, дорогая, в мраморе они будут великолепны.
      В этот вечер чувство радости и благодарности друг другу за совместный труд переполняло их. Ночью Огюст никак не мог заснуть, Камилла уже давно спала сном праведницы, а он все бодрствовал. «Поцелуй» – это удача, истинное выражение их любви, но «Бальзак» должен быть значительней. А ему уже скоро пятьдесят семь, он уже старше Бальзака на шесть лет, и этот творческий подъем не может длиться вечно. Но сегодня Огюст чувствовал себя вдвое моложе.

6

      Огюст вернулся к «Бальзаку» и снова стал недоступен для всех. Когда Шоле пришел в мастерскую со словами: «Мой дорогой мэтр, уж мне-то, вашему другу, вы могли бы показать „Бальзака“, – Огюст ответил:
      – Нет, вы ничего не поймете. Пока работа не закончена, ее не должен видеть никто. – И захлопнул дверь, не дав Шоле начать пререкания.
      Под дверь мастерской подсовывали газеты с недоброжелательными статьями о нем, со злобными выпадами, жирно отчеркнутыми: «Мосье Роден лепит труп… он никогда не кончит, потому что боится кончить… и ничего не получит, ни единого су».
      Огюст рвал эти газеты, а потом и вовсе перестал обращать внимание, но газеты все продолжали появляться под дверью.
      Дни напряженной работы текли незаметной чередой. Пьер слушался беспрекословно. Огюст поместил его на пьедестал в фут высотой, хотя знал, что высота пьедестала еще будет меняться. Сначала он решил, что высота пьедестала будет соответствовать высоте фигуры, теперь же, делая наброски памятника, понял бесповоротно, что одна только фигура должна быть десяти футов.
      Огюст сделал много набросков и глиняных эскизов. Расходы возросли вдвое, затем втрое. Он прервал работу только затем, чтобы вновь взглянуть на Нику Самофракийскую в Лувре, и был потрясен устремленным вперед телом, силой и энергичностью движения. Он смотрел на скалы, на деревья, и Бальзак представлялся ему гигантским дубом на холме, вознесшимся над всем окружающим, только дуб этот слегка отклонился назад, словно отвергая свое господство. «Бальзак» рос. Стал высоким, с мощной грудью и тяжелыми чертами лица, буйной шевелюрой и глубоко сидящими глазами. Живот по-прежнему толст, ноги короткие и коренастые, но это больше не беспокоило Огюста: массивная голова Бальзака заключала огромную внутреннюю силу и ум.
      Приближалось открытие Салона. Сторонники Родена начали проявлять такое же нетерпение, как и члены Общества.
      – Почему он тянет? – спрашивали они.
      Но Роден отмалчивался. Никто не знал, в какой стадии работа над памятником, – к себе он никого не пускал.
      И вот за несколько недель до открытия Салона 1898 года Огюст попросил Камиллу посмотреть на результат его трудов. Ее поразили силы и строгость замысла, простота и законченность линий; несмотря на то, что фигура была обнаженной, в ней не было элемента чувственности, свойственной всем его скульптурам. А голова была просто великолепна.
      Она спросила:
      – Ты оденешь его?
      – Да, – коротко ответил он. Выражение ее лица сказало ему обо всем. – Спасибо. – Больше он ни о чем не спрашивал.
      И прежде чем Камилла успела рассердиться, попросил ее прийти через неделю посмотреть на одетого «Бальзака». Камилла удивилась, что он назначил точную дату.
      Через неделю «Бальзак» действительно был одет. Брюки и жилет ей понравились, но чего-то не хватало. «Бальзак» словно утратил силу и внушительность.
      – Очень достоверно, – неуверенно сказала Камилла.
      – Скажи мне правду. – Ему не нравилось ее смущение.
      – Ты не обидишься, Огюст?
      – Возможно. Но мне будет еще больнее, если все окажется неудачей.
      – Этого не случится. Мне нравится моделировка…
      – Нравится? – Он прервал ее на полуслове. – Не нужно извинений. Ни к чему. Все дело в одежде, в ней он выглядит так, словно объелся.
      – Но он ведь был гурманом?
      – По свидетельству некоторых, даже обжорой! Но Бальзак был жаден не только к еде, он так же жадно изучал и окружающую его жизнь, и ничто не было помехой его вдохновению.
      – А что с доминиканской рясой? Ты же говорил, что хочешь воспользоваться ею?
      – Да, но… – Он колебался.
      – Она не ляжет поверх жилета?
      – Да.
      – А почему бы тогда не убрать жилет? Он удивленно посмотрел на нее.
      – Неужели ты думаешь, что Бальзак носил жилет, когда работал в доминиканской рясе или когда бегал от кредиторов? – спросила она.
      Огюст хотел было возразить, но не мог удержаться от смеха – Камилла права.
      – Труднее всего бывает найти простейшее решение, – признался он.
      На следующее утро Огюст попросил Камиллу облачить Пьера в доминиканскую рясу поверх брюк и рубашки, а жилет не надевать.
      – В одежде ты разбираешься лучше меня. Ты ведь женщина.
      И пока она пригоняла на Пьере ниспадающую мягкими складками доминиканскую рясу, которая закрывала его от шеи до пят, Огюст разрушал статую, решив лепить ее без жилета. Камилла запротестовала– ведь он проделал такую огромную работу, а теперь ее уничтожает, – но Огюст ответил:
      – Моя работа-это айсберг: семь восьмых того, что я делаю, скрыто от глаз.
      Пьер, закутанный в роскошную доминиканскую рясу, в которой ему было так тепло, стоял выпрямившись, преисполненный чувства собственного достоинства. Огюст сказал:
      – Я доволен. Ряса создает впечатление целостности.
      – Мне и самой нравится ряса, жаль только, что она скрывает тело, – сказала Камилла.
      – И по-новому раскроет его облик! – воскликнул Огюст. – Кто бы мог подумать, что она сделает фигуру устремленной ввысь!

7

      Завершение работы над «Бальзаком» было для Огюста наслаждением. Бесформенная масса под его ловкими и уверенными руками оживала, появлялись ноги, бедра, торс завершался большой головой с пышной шевелюрой. Голова вобрала в себя все мастерство скульптора. Величием и горделивостью она напоминала львиную. Руки Огюста легко и проворно лепили статую и легкими движениями искусно ткали рясу, пока она не составила с фигурой единого целого. Это «одевание» фигуры доставляло ему почти чувственное удовольствие. Смена движений, смена ритмов. Каждая складка – новый каскад движений и достижение новой высоты. Ни малейшая деталь не ускользала от его проворных рук. Он вдохнул в «Бальзака» жизнь. Тело, которое многие подвергали осмеянию, сейчас, облаченное в рясу, производило величественное впечатление.
      Настали последние дни работы над руками Бальзака. В них должны были выразиться вся жизненная сила, все мужество и трудолюбие писателя. День проходил за днем; Огюст вылепил сотни рук, пока наконец нашел решение. Чтобы достичь предельной выразительности, он сложил руки Бальзака на животе: Бальзак придерживал рясу. «Это сильные руки, – с гордостью думал Огюст, – сам Бальзак с его уважением к силе оценил бы их по достоинству». Огюст потратил на них больше времени, чем на все остальные детали.
      Он сделал окончательную фигуру размером в два человеческих роста. Поместил «Бальзака» на пьедестал высотой в пять футов и отлил его в белом как снег гипсе. Теперь Огюст был готов показать свою работу.
      Он позвал Камиллу, Бурделя и Дюбуа – Майоль больше не работал у него в мастерской – и ждал их суда. Они остановились как вкопанные. Сама по себе огромная статуя в десять футов высотой на пятифутовом пьедестале потрясала мощью, не говоря уже о том драматическом эффекте, который производили одеяние и гордо поднятая голова. И хотя фигура была очень тяжелой, белый гипс создавал впечатление необычайной легкости.
      Огюст спросил:
      – Какие недостатки? Прошу вас, ваше мнение. Камилла прошептала:
      – Это великолепно. – На глазах у нее были слезы радости. Наконец-то после стольких лет он отыскал решение.
      Дюбуа был рад, что работа наконец завершена. Теперь мэтр сможет вернуться к выгодным заказам и позволит ему больше уделять внимания своим вещам. «Это выдающееся произведение», – думал Дюбуа, но, вспомнив, что ведь и он мог получить этот заказ, в нерешительности хранил молчание.
      – Ну а вы, Дюбуа, ничего не скажете? – спросил Огюст.
      – Общество как будто требовало пьедестал высотой в десять футов? – проговорил Дюбуа.
      – Это была ошибка. А что вы скажете о самой статуе?
      – В ней невероятная сила, – ответил Дюбуа. – Но ее могут не понять.
      Бурдель молчал. Бурдель смотрел не на голову, как все остальные, он уставился на руки – плод долгой, напряженной работы.
      Огюст, заволновавшись, спросил:
      – Вам они не нравятся?
      Бурдель был его лучшим учеником и сам уже выдающимся скульптором.
      – Нет, они мне нравятся, – сказал Бурдель, – но…
      – Я допустил ошибку? – допытывался Огюст. Он знал, что Бурдель будет с ним честен.
      – Нет, нет, – сказал Бурдель, в то время как мэтр взял резец. – Голова приковывает внимание, ряса создает свою особую гармонию, руки прекрасны, полны сил, но…
      – Они слишком сильны, – сказал Огюст. Бурдель задумался, потом медленно кивнул.
      – Пожалуй.
      Огюст обошел вокруг статую и снова внимательно посмотрел на нее анфас и в профиль. «Бурдель прав, – печально подумал он, – руки доминируют надо всей фигурой, и тут может быть только один выход». Он резким ударом отсек обе кисти.
      Камилла содрогнулась – в мгновение погублены недели напряженного труда. Дюбуа это тоже ошеломило. Кисти были сделаны мастерски.
      Огюст спросил Бурделя:
      – Теперь фигура закончена, мосье?
      – Закончена, – ответил Бурдель.
      – Хорошо, – сказал Огюст. – Будем готовить ее к Салону . Как я обещал.

Глава XL

1

      Бальзаковский салон сделался самым модным зрелищем. Казалось, все в Париже стали знатоками искусства, и борьба за билеты на открытие выставки приобрела чудовищные размеры. В Салоне были выставлены и другие волнующие публику произведения – Бенара, Каррьера и Шаванна, вместе с Огюстом они были организаторами Салона. За несколько минут до открытия выставки 26 апреля 1898 года несколько тысяч зрителей – многие без приглашений – заполнили павильон на Марсовом поле и тесным кольцом окружили «Бальзака», «Поцелуй» и самого Родена.
      Огюст стоял молча, неподвижно, как скала, с холодным и бесстрастным видом, между двух своих работ. И хотя сердце его целиком принадлежало «Бальзаку» и все внутри кипело, он, казалось, был одинаково равнодушен к обоим произведениям. Глядя на них, он думал: «Поцелуй» – привлекательная и эффектная салонная скульптура, но «Бальзак» – вершина его творчества.
      Ожидая столкновения, толпа сомкнулась вокруг Родена и других художников. Каррьер стал рядом с другом, чтобы оказать ему поддержку.
      Огюст видел в толпе Дега, Моне, Хэнли и многих других, но в такой давке не мог двинуться с места. Толпа, напирающая на него, духота, жадное любопытство зрителей так раздражали, что он застонал, словно от боли. Все смотрели не на скульптуры, а на него самого, словно на какое-то чудище.
      Затем взоры публики устремились на Пизне, Шоле и Золя, которые разглядывали «Бальзака».
      Золя отрывисто сказал:
      – Шоле, помните, восемь лет назад, выступая в защиту памятника Бальзаку, я сказал, что готов отдать за него тысячу франков. Вот они. – Золя протянул Шоле деньги.
      Шоле заметил:
      – Я больше не занимаю официального поста, Эмиль, я…
      – Примите их неофициально. Я уверен, вы сумеете передать их по назначению.
      Шоле растерялся. Он представлял себе «Бальзака» совсем другим. «Бальзак» Родена был подобен столбу из белого гипса, ему больше нравился «Поцелуй», в нем столько лиризма и жизненности. И притом Золя сейчас самому приходилось туго из-за участия в деле Дрейфуса . Но Шоле так яростно защищал Родена, отступать теперь значило бы признать свое поражение.
      – Отвратительно! – вдруг заявил Пизне.
      – Я не берусь критиковать ваши литературные произведения, – заметил Огюст.
      Пизне возопил:
      – Мои произведения хотя бы закончены!
      – «Бальзак» – великое произведение, присмотритесь к нему повнимательнее, Пизне, – сказал Каррьер.
      – Помолчите, Каррьер, вас не спрашивают, – огрызнулся Пизне.
      – Меня тоже никто не спрашивает, – вмешался Золя. – Но Каррьер прав, Пизне, вы должны приглядеться к статуе.
      – Рассматривать эту снежную бабу? Этого гипсового тюленя? Эту бесформенную груду? – с презрением говорил Пизне. – Мы не заказывали его в гипсе, белым, и не просили облачать в мешок. И к тому же устанавливать его на низкий пьедестал.
      Огюст сказал:
      – В гипсе он потому, что вы не дали денег на отливку в бронзе.
      – Слава богу! – вскричал Пизне. – Иначе выбросили бы деньги на ветер!
      – Вы не имеете права говорить за всех членов Общества, – заметил Шоле.
      – Я говорю от лица большинства, – сказал Пизне.
      – Это мы еще посмотрим, – ответил Шоле.
      – Вот именно, посмотрим, – насмешливо передразнил Пизне. – Если раньше кое у кого еще были сомнения, то теперь, увидев эту снежную бабу, они перестанут сомневаться. – Заметив, что толпа его внимательно слушает, Пизне разошелся вовсю: – Да разве это скульптура? Чудовище! Если смотреть спереди – снежная баба, сбоку – тюлень, а сзади вообще невесть что. А эти толстые губы, жирные щеки, копна волос, да и вся голова в целом, – грубое искажение облика великого писателя! У него даже рук нет! Как же он писал свои книги? Видимо, пальцами ног, единственной частью тела, которую нам дозволено видеть?
      – Я не хотел, чтобы Бальзак выглядел как герой-любовник или опереточный тенор, – ответил Огюст. – Я хотел изобразить человека глубокой мысли, исследователя жизни.
      Однако последняя издевка Пизне вызвала смех зрителей, и ободренный Пизне снова бросился в атаку, пропустив мимо ушей замечание Огюста.
      – Я не вижу в этой фигуре ничего человеческого. Встреть я такого человека на улице, я бы в ужасе бежал от него прочь. Не удивительно, что он вызывает отвращение. Это оскорбление человеческого достоинства. Фигура сделана ремесленником, который презирает все человечество. – В толпе зрителей раздались свист и шиканье, и Пизне, близкий к истерике, объявил: – Когда газеты перестанут об этом писать, о памятнике никто и не вспомнит. На «Поцелуй» хотя бы смотреть приятно, но произведением искусства тоже не назовешь. – И Пизне с самодовольной улыбкой гордо пошел прочь; кучка сторонников последовала за ним.
      Шоле хотел утешить Огюста, но это только усугубило мрачное настроение скульптора. Золя сказал, что у Огюста найдется много сторонников, и Каррьер поддержал его, но в следующее мгновение они уже обсуждали дело Альфреда Дрейфуса.
      Огюст прервал их:
      – Все только и говорят о Дрейфусе. Разве это такой уж важный вопрос?
      Золя помрачнел, но спокойно ответил:
      – Говорят также и об Огюсте Родене и его «Бальзаке».
      – Лучше бы этого не делали, – сказал Огюст.
      – Я, пожалуй, тоже, предпочел бы не ввязываться в дело Альфреда Дрейфуса, – сказал Золя; теперь он выглядел усталым и постаревшим. – Но вот ввязался.
      – Это разные вещи, – запальчиво сказал Огюст. – Дрейфуса сочли виновным, а я… я не сделал ничего предосудительного.
      – Дрейфус тоже невиновен, – сказал Золя, – каково бы ни было решение суда. Роден, вы подписали петицию в защиту Дрейфуса, которую мы распространяем?
      Но прежде чем Огюст успел ответить, все при виде приближающегося Дега отошли прочь, явно предпочитая не встречаться с ним. Господи, подумал Огюст, ни к чему ему это дело Дрейфуса, хватит с него хлопот с «Бальзаком», но он все-таки успел ухватить за локоть Каррьера.
      – Не уходи, Эжен. Прошу тебя, – попросил Огюст.
      Каррьер сказал:
      – Я бы с удовольствием остался, но Дега считает каждого, кто за Дрейфуса, предателем. Из-за этого он больше не разговаривает с Моне, он всегда недолюбливал и Золя, да и меня. Ты ведь знаешь, он терпеть не может мои картины.
      – И мои скульптуры тоже.
      – Он уважает твое трудолюбие.
      – По правде говоря, Золя тоже интересует только это. «Бальзак» как произведение искусства ему безразличен. Просто для него это еще одно «дело», за которое следует бороться. Такое же, как дело Дрейфуса.
      – Ты считаешь, что именно поэтому он и ввязался в столь печальную историю?
      – Конечно, – уверенно сказал Огюст.
      – Несмотря на то, что Золя за его памфлет «Я обвиняю», возможно и справедливый, обвинили в клевете и приговорили к тюремному заключению на год, оштрафовав на три тысячи франков? И хотя сейчас он вышел из тюрьмы – подал апелляцию, но, по всей вероятности, дело не выйдет, если учесть положение в стране. Даже приход сюда для него опасен. – И, заметив удивленное лицо Огюста, Каррьер воскликнул: – Ты разве не знаешь?
      – Я знаю, что его признали виновным и он подал апелляцию. Но я был так занят своей работой, что совершенно не в курсе событий.
      – Дело гораздо серьезнее, Огюст. Золя не раз грозили убить за то, что он поставил под сомнение виновность Дрейфуса. Говорили, что тем самым он ставит под сомнение патриотизм армии и правящей верхушки. Если бы Золя не признали виновным, я уверен, какой-нибудь оголтелый лжепатриот убил бы его. А теперь считают, что он потерпел поражение.
      Но массовая истерия продолжается, и любая искра может вызвать пожар. Люди склонны подсмеиваться над Золя, над его излишним самомнением, но нельзя отрицать, что он человек большого мужества. Вот теперь он пришел сюда, чтобы поддержать дело, которое во многих кругах также не пользуется популярностью.
      – Я благодарен ему.
      – А как насчет Дрейфуса? Ты собираешься его поддерживать?
      – Господи, мало у меня своих бед?
      – Тебе не удастся остаться в стороне, как ни старайся.
      – Он наверняка не виноват, но сколько же битв я могу выдержать? Бог наградил меня талантом. Это и так тяжелая ноша.
      Каррьер ничего не ответил и отошел как раз в тот момент, когда подошел Дега.
      – Уж не собираешься ли ты поддерживать это дело, Роден? – сказал Дега.
      – Какое? – Огюст был смущен. – Дрейфуса. Этого еврея.
      – Я как-то не думал об этом. Был очень занят. Дега объявил:
      – Дрейфус несомненно виновен. Ведь он еврей. – Писсарро наполовину еврей, а ведь вы с ним друзья, – мягко ответил Огюст.
      – Писсарро художник, – отрезал Дега.
      – Некоторые из моих учеников и подмастерьев тоже евреи. Многие – весьма достойные люди. Неужели я должен расстаться с ними из-за того, что они евреи?
      – Это твое личное дело.
      – К счастью, да. Армия против Альфреда Дрейфуса. При поддержке Эдгара Дега. Ты столь раздражен, что это почти убеждает меня в его невиновности.
      – Уж не собираешься ли ты остаться нейтральным?
      – А разве нельзя? Я скульптор, а не политик.
      – Вот увидишь, не удастся.
      Огюст смотрел на Дега: к шестидесяти годам тот расплылся и как-то весь сморщился; старик, жалующийся на плохое зрение, на настоящее, которое он презирает, на будущее, которое его возмущает; лишь прошлое он хвалит, теперь, когда оно стало прошлым.
      Дега сказал:
      – Ты хочешь сказать, что для тебя все одинаковы. Боже праведный, что может быть хуже!
      – Это не так. Но ненавидеть человека за то, что он еврей, все равно что быть дубом и презирать березу за то, что береза тоньше. Это противоречит здравому смыслу.
      – Беда в том, что у тебя нет религии! Ты даже не протестант.
      – Потому что я все еще восхищаюсь Руссо?
      – Ты восхищаешься всеми, кто прославляет природу.
      – По рождению я католик. И, пожалуй, умру католиком, если эта религия простит мне мои заблуждения.
      – Одним словом, ты не хочешь ничем поступиться?
      – Разве это не девиз Общества литераторов? Дега, хотя Огюст и раздражал его, не мог удержаться от улыбки. Он сказал:
      – Члены Общества в большинстве своем глупцы, но что ты от них хочешь? Все люди искусства, когда пытаются сотрудничать, проявляют худшие стороны своего характера. Они подняли вокруг «Бальзака» такой шум, что о тебе спорят не меньше, чем о Дрейфусе.
      – А те, которые были недовольны, что «Гюго» обнажен, теперь жалуются, что «Бальзак» одет.
      Дега посмотрел на «Бальзака» и сказал:
      – Выглядит весьма безобидно, в духе импрессионистов. И размер больше, чем обычно. Но его вполне можно узнать.
      Прежде чем Огюст смог решить, упрек это или одобрение, их разговор был прерван появлением президента республики и его свиты. Президент подошел к Огюсту, и толпа затихла.
      Огюст неохотно поклонился президенту. Он считал Феликса Фора политиканом, ложным республиканцем, столь же буржуазным, как самые последние из Бурбонов, римским католиком, который был рожден протестантом и от которого ждали теперь, что он сумеет легко примирить обе стороны, в столь нелегком деле Дрейфуса, разделившем Францию на два лагеря. Фор стоял за справедливость, за Общество литераторов, за Родена, за армию, за сторонников Дрейфуса – за всех, чьи голоса могли ему пригодиться на выборах.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40