ЧЕЛОВЕК НИОТКУДА
«Вестник» (Торонто), 14 февраля 1996
Вкратце о себе. В России работал в театре, писал много, печатал меньше, но все же опубликовал около сотни статей, рассказы, пьесы, вел передачи на радио, много переводил.
В Канаде первое время осматривался, примеряясь было к англоязычной прессе, — но пресный, осторожный и бесполый стиль ее просто отбили охоту не то что писать для нее, но даже и читать на досуге. А потом… А потом грянули чеченские события — и дикая, бесстыдная вакханалия прессы по обе стороны океана (российская, впрочем, по части бесстыдства и цинизма давала Западу большую фору…) Я родился и значительную часть жизни прожил в Грозном, и это моих родных и друзей война (а до нее бандитский беспредел «борцов за свободу») делала беженцами, калеками, да трупами, наконец. Так что реакцию мою на бесовской хоровод «раскрепостившейся» прессы представить нетрудно. И я сказал себе, что больше никогда не назовусь журналистом. Уж лучше в сводники, в наемные убийцы — да куда угодно…
Но время шло. Съездил летом впервые за пять лет в Россию, вернулся, переваривал, сражался с собой, за себя и против себя же… И несколько дней назад взял, да и переключил свой word-processor с Times на русский шрифт. Теперь, наверное, надолго.
Я — эмигрант последней волны. Не помню, какая уж она там по счету. И те мысли, которыми я хочу поделиться, возникли у меня в связи с этой волной. Представителей всех предыдущих хочу предупредить: все, что я здесь пишу, к ним никоим образом не относится. Речь здесь — только о волне последней. О нас.
Когда я пишу «о нас», я прекрасно отдаю себе отчет, что какого-то единого «мы», конечно же, не существует. Мы неодинаковые, и слава Богу — как неодинаковы все французы, все шведы или все индийцы. Но при всей неодинаковости есть все-таки нечто, что каким-то образом объединяет между собой тех, других и третьих. И отличает их — в массе — от всех остальных. Отсюда — «мы».
Последняя волна… В отличии ее от волн предыдущих сомневаться не приходится. Она наименее однородна, наиболее аполитична, в гораздо большей степени ориентирована не на «жизнь вольную» (что могло бы быть при страстном желании переселиться из жесткой социальной системы в систему куда как более толерантную), а на «жизнь сладкую». Ее зарождение и движение определяли факторы, далекие от мировоззренческих: смутные надежды, смутное недовольство, смутные и еще далекие от реализации страхи… Греха великого во всем этом, наверное, нет. И даже если это отличает нас, как я уже сказал, от предыдущих российских иммиграционных волн, то вряд ли — от основной массы прочих, не-российских иммигрантов. (Блистательный аргентинский писатель Хулио Кортасар, последние тридцать с лишком лет проживший вне родины, писал в одном из своих стихотворений: «…Уезжаешь из родной страны, потому что боишься, не зная толком чего». Похоже…)
Но есть, увы, и отличия, ставящие эту волну отчетливо вне всей остальной иммигрантской массы, наводнявшей и наводняющей сытые страны Старого и особенно Нового света. Я написал «увы», потому что отличия эти таковы, что чести ни самой «новой волне», ни людям, так или иначе с нею связанным, не делают. Об одном из таких отличий — да, пожалуй что, и главном — я и хочу поговорить.
Я хочу поговорить об отношении «нововолновцев» (конечно же, далеко не всех) к стране, где они родились и выросли, получали образование и хоронили близких, влюблялись, женились и рожали детей. Об их отношении к родине. Знаю, что слово это у многих из вас — тех, о ком здесь речь — вызывает обычно целую гамму не самых позитивных эмоциональных реакций, от саркастической ухмылки до глухого рычания. Но что уж поделаешь, иного слова не придумано. Щадя ваши чувства, я и так-то пишу его не с заглавной буквы — а негромко, со строчной.
Странные вещи стали происходить при встречах — случайных и не очень — с собратьями-"одноволновцами" достаточно рано, еще на первых порах новой канадской жизни. При всей грустной правоте слов Кортасара и при абсолютной недопустимости судить кого-то за один лишь факт отъезда, бегства (не зная обстоятельств человека, делать этого никогда не стоит, не говоря уже о евангельском «Не судите, да не судимы будете» — это для «волн» предыдущих) — так вот, при всем при этом во мне жило — и живет — чувство стыда. Стыда за то, что покинул я родину — с какой уж буквы ее не пиши — в трагичный, может быть, самый трагичный момент ее беспредельно трагичной истории. Я мог сколько угодно пытаться себя успокаивать («А что ты мог сделать?»), вспоминать, что уезжал я, когда еще стоял Нерушимый с президентом-словоблудом во главе, когда в единой — «межрегиональной» — депутатской группе нынешние непримиримые враги еще сидели вместе, когда жизнь моя (в мирском, материальном плане) дала резкий скачок вверх, я уже не был ночным сторожем в Доме ребенка, и почти отцепилось, наконец, КГБ, и снова стали печатать, ставить пьесы, предоставлять микрофон на радио… Я мог успокаивать себя сколько угодно, но даже принимая во внимание все эти небольшие частные правды, большая правда от того не менялась.
С одним из знакомых «одноволновцев» я как-то и обмолвился на эту тему, приведя не льстившую нам обоим аналогию с крысами и кораблем. Его реакция меня, не подготовленного, просто поразила. Он, обычно осторожно-сдержанный, стал вибрировать и размахивать руками. С чего я взял, что его должен грызть какой-то там стыд, что его вообще должно волновать, что там в ней (России) происходит и произойдет? Что если она (Россия) и корабль, то уж он точно не крыса, потому что к кораблю этому не имеет и не желает иметь никакого отношения. (Отмечу на полях, что в те времена господин этот исправно — куда как чаще меня — посещал церковь, пел в церковном хоре и, конечно же, не произнес бы ничего подобного в присутствии прихожан, в большинстве своем людей явно патриотической ориентации. Иммиграционное дело его еще находилось в стадии разрешения, а наш человек — отдадим ему должное — прекрасно знает, где, когда и что можно сказать.)
Другой, гораздо более цельный человек, порядочный в общении и всегда готовый прийти на помощь, странное сочетание атеиста с альтруистом, договорился как-то до того, что если предположить, что Бог есть, следует считать, что Россию он создал единственно в назидание прочим народам, и что чем быстрее эта язва на теле человечества прекратит свое бесславное существование — тем лучше для всех.
Были подобные встречи и с третьим, четвертым, пятым… С кем — вживую, с кем — со страниц газет, которые они усердно начиняют описаниями московских лифтов, где, как нас с ужасом информируют, справляется уже не только малая нужда — а в справленной там же, извините, большой нужде им и рисуется вся Россия…
Смешки и злорадство. Псевдоисторические экскурсы при малом знании и еще меньшем таланте. Высокомерие — «Я пробился, я умный, я здесь!» — и униженная стоечка в общении с местным народом: «Ну посмотрите на меня! Посмотрите как следует! Я не такой как они, я по большому счету и вовсе не оттуда!» (К этому общению, к этой «стоечке» мы еще вернемся.)
«Не оттуда». Странно, но слушая и наблюдая такого человека, понимаешь: наверное, и вправду не оттуда. Но откуда же? Каким таким «несвятым духом» появился он здесь, этот тип — начисто отвергающий свою причастность к России, но при этом не растерявший ни щепотки, ни грана советско-большевистской ментальности, ни единой стрелы из гигантского колчана приемов, с помощью которых выживал там (и чаще неплохо, чем наоборот), и которые привез и сюда — до провокаций и стукачества включительно? Откуда же он? Тайна сия велика есть, но по вышеприведенным характеристикам вырисовывается хотя бы рабочее, на пока, определение. Которое я и вынес в заголовок этой статьи — «Человек ниоткуда».
Во многом, если не в основном, феномен этот психологический. Западная наука, кажется, наконец хоронит Фрейда — и слава Богу (хотя деструктивные результаты его глубоко внедренного учения человечество еще долго будет ощущать). Но один элемент в его теории работал несомненно. А именно: вытеснение неприятных переживаний, неприятного опыта в подсознание. Замечу: с обязательными последующими неврозами, психозами, и прочей малоприятной патологией. По-моему, именно тот случай. Человек, если он был не лишен совести и озабоченности тем, кто он таков на этой земле, не мог не испытывать чувства вины, чувства беды, чувства «ножа по живому телу». Пусть даже в самой расплывчатой и слабоощутимой форме, заглушенной к тому же отъездными треволнениями и эйфорией. (Я, понятно, не говорю здесь о случаях откровенной патологии, когда нравственность индивида была давно и начисто ампутирована.)
Постепенно даже легкое и трудноопределимое чувство вины и сознания собственного, мягко говоря, не-героизма, начинало досаждать. Тогда-то и стали появляться — у кого на сознательном уровне, у кого, как говорят, «на автопилоте» — аргументы, позволяющие с этим малоприятным чувством справляться. (Я, конечно же, не отношу к их ряду простые и человеческие: страх за семью и детей, желание более полной самореализации, да желание более достойной жизни, наконец.) Тактика, которую взяло на вооружение хитрое подсознание, была проста. Ты ей, той Богом забытой стране — ничего не должен. И не должен был никогда. Это она тебя попользовала, высосала и выбросила — так откуда ж взяться вине? Сознание задумывалось. И вправду — немножко переставив акценты, подретушировав детали — а это кто и кому тут еще должен, на самом-то деле?
И появлялся счет — уже с яростным даже убеждением. «Я ей все ЛУЧШЕЕ свое отдал, верой и правдой!» Странным образом оказывалось, что это вот «свое лучшее» успели отдать и двадцатилетние плейбои, и тридцатилетние бизнесмены. И пятидесятилетние журналисты, действительно служившие верой и правдой — в виду отсутствия других качеств, таких, как талант. Верой и правдой — но системе, а не стране.
Появлялся и закреплялся образ плохой матери, матери-монстра, матери-убийцы. (Это происходило и с теми, что там бережно, у сердца, красный билет КПСС-овский проносили, а стало быть, в разной степени сами приложились к созданию кошмаров, в России царящих.) Можно бы возразить, что мать, даже неграмотная, пьющая, плохо кормящая отпрысков своих (не от того ли, что сама хронически недоедала?) — все равно мать. Тут-то и возникал следующий ход недремлющего подсознания: да мать ли вообще? За ответом уже не приходилось ходить далеко, он был под рукой. Жить становилось еще немножко легче, коэффициент самоуважения рос, а человек, пусть и не сильный, но нормальный, обычный человек, приехавший из Москвы, Ростова, Воронежа, Киева медленно, но верно превращался в это странное и страшноватое существо — в «человека ниоткуда».
Жило ли оно во мне самом, с самого начала — это чувство, эта странная смесь вины и надежды, сознания предательства (я о себе, господа, с этим вообще всяк сам разбирается) и бессилия? Было ли оно таким же жгучим — до того, что невозможным стало уже не прокричать о нем?
Нет, не было. Вам бы мог соврать — а себе как? Было бы — так не уехал бы, это уж точно. Было вот то, смутное, раздражающе-шевелящееся, которое удавалось глушить бурным потоком все новых и новых событий и проблем. И которое — слава Богу — заглушить так и не удалось.
Которое с новой и оглушающей силой навалилось на меня в первую мою за пять лет поездку в Россию. Два месяца кошмара, и ненависти, и любви. Два месяца воспаленных, полубезумных глаз в зеркале (потому что мне оказалось невыносимо больно, господа, мне — и я Бога благодарю за эту боль!). Сотни и тысячи лиц: усталые и уже давно не негодующие лица, рассматривающие сюрреалистические ценники в магазинах; надменные физиономии накачанных двадцатилетних говнюков у хозяйских «Мерседесов»; лицо пенсионерки-учительницы, просящей подаяния в переходе метро и не поднимающей ни головы, ни глаз (и молившейся, должно быть, только об одном: чтобы этого не видел никто из тех, кого в школе она учила доброму, разумному, вечному…). Два месяца ужаса и счастья, когда окончательно окрепло понимание того, откуда я родом, кто я и зачем я.
В этом месте «человек ниоткуда» просто обязан вознегодовать. Дескать, эвон как страстно ты все живописуешь — ну вот и ехал бы насовсем в родные пенаты, приложился бы к исправлению дел российских плечом могутным, коль тебе и вправду до дел тех дело есть. Но уж если сидишь здесь, так и сиди без зудежа, а ностальгию потешить — на то «Очи черные» и придуманы (хоть под гитару, хоть на видеоленте). То, что вознегодует такой читатель — не досужая догадка. Аргумент этот и в живую звучал, когда с тем да другим на те же темы беседовали. И что ответить им?
Да ведь и есть что ответить на этот классический большевистский аргумент (а большевистский он потому, что никаких ситуаций, кроме крайних, не допускает, т.е. либо сиди здесь и плюй, либо кати туда, ежели аж так любишь.) Во-первых, жить вдали от родины — не означает жить вне ее. Азбучная, казалось бы, истина, которую ни греку, ни китайцу, ни сомалийцу и объяснять-то не станешь в виду полного идиотизма самого вопроса — но наш брат им не чета, и ответа требует. Грек, китаец или сомалиец, живущие, скажем, в Канаде, прекрасно сознают — и популярно объяснят любому — что Канада их дом, страна, принявшая их, давшая им многие права в обмен на совсем уж немногие обязанности. А родина? То-есть, как — «а родина»? Да идиоту же понятно, что в Греции, Китае, Сомали. И Хулио Кортасар, последние тридцать лет своей жизни проживший в Европе, думал, писал, дышал и жил как аргентинец. (Написал вот: «идиоту понятно» — а видать, не всякому. Наш человек, даже при страстной ненависти к Тютчеву вообще и к его знаменитому четверостишию в особенности, это самое четверостишие всем своим бытием на всех континентах яростно утверждает — «особенной статью», пусть даже и крайне малосимпатичной.)
Второе возражение гипотетическому оппоненту для меня гораздо менее академично. По той простой причине, что нет абстрактной «вообще» родины. Большую родину познаешь и впитываешь через ту малую, в которой еще босиком и в штанишках на помочах. И это всегда просто и осязаемо — как булыжные мостовые греческого порта, как маленькая деревушка в южном Китае. Или как улица Первомайская в городе Грозном (не думал, не гадал, что название это на устах у всего мира будет…). Но ту Первомайскую, куда я по мысли моего оппонента должен поспешать, сперва славные орлы-дудаевцы три года чистили от этнически чуждого элемента, а потом тех, кто остался, славные ельцинские «соколы» с небес в клочья поразнесли, с домами, естественно, вместе. Так что нет больше ни улицы Первомайской, ни людей, ее населявших…
А в— третьих… Да ведь понятно же, что и на Луне человек жить может, но душою все равно болеть за несчастную родину свою. Можешь и более того? Бог в помощь -но ведь здесь разговор не о «можешь» даже, а о том, болит ли у тебя душа, и есть ли то, чему болеть?
Ушедший от нас совсем недавно замечательный русский поэт Иосиф Бродский (уже слышу возмущенные крики из двух диаметрально противоположных лагерей, но, право, отложим до другого раза, господа, мы сегодня не о том) в одном из своих интервью произнес: «Знаете, когда тебя выкидывают из страны — это одно, с этим приходится смириться, но когда твое Отечество перестает существовать — это сводит с ума.»
«Выкидывают из страны» — согласитесь, не совсем наш с вами случай. Но и будучи выброшенным, поэт находит в себе не гнев, не презрение, не ненависть, что было бы понятно, а только и единственно — боль.
Но то— то и страшно, в том-то и проблема вся, о которой речь. Часто ведь мало, что не болит, а еще и лягнуть да подплюнуть в разговоре -особенно с тем же «местным населением» — подмывает. (Чего стоит хотя бы вся гнусь, вливаемая все теми же «людьми ниоткуда» в систему Интернета…) Дескать, эвон, стерва-Россия, пыжилась-тужилась, а теперь вот трещит по всем швам, горит синим пламенем, хрипит, стонет и дуба дает… «А мне,» — обычно с гордостью даже какой-то говорится — «стыдно признаваться, что я из России. Не умеют они там жить по-людски, не умеют. По Сеньке и шапка.» Да кто же эти мифические «они», кто эти «Сеньки», одни лишь в беде своей и виноватые? А не мы ли с вами ее и уложили на все лопатки — мы, кто с партбилетом в зубах, кто в диссидентском звании и в ранге от «прирученно-гебешного» до «кухонно-коммунального» со всеми промежуточными вариантами? Проболтали, утопили в цинизме в промежутках между выступлением на политзанятии и анекдотиках после него, и свалили от греха подальше «за бугор», все вместе, все дружно — коммунисты и диссиденты. Потому что — «не умеют ОНИ жить по-людски».
Несколько от предмета отвлекаясь, замечу, что крайне неумная это тактика в глазах не столь уж тупого (как кое-кому представляется) «местного населения» — плевать усердно и смачно в страну, где ты родился и жил. Любой психолог вам объяснит, что не любят женщины и крайне опасаются тех особей мужского пола, кои с упоением поливают грязью своих прошлых подруг жизни. Потому что даже самая недалекая понимает — чуть что не так, ушат грязи ведь и на нее. Так же и с «местным населением», которому патриотизм вовсе не чужд. Выслушают вежливо — но и мнение составят. И чаще всего правильное.
Но может статься так, что и читатель, не потерявший ни душу свою, ни боль этой души, воскликнет: При всех кошмарах, там творящихся, при всех выползших на российскую сцену чудовищах, порожденных непрекращающимся сном разума — как же не презирать ту Россию, как не ненавидеть ее?
И вправду — можно ли не ненавидеть Россию Ельцина, Дудаева и Грачева, Россию жирующих воров и гангстеров, именующих себя бизнесменами, Россию яростных носителей все той же большевистской ментальности, сменивших дедушкины комиссарские кожанки на девственно-белоснежные тоги демократов, реформаторов и правозащитников, Россию изолгавшейся напрочь прессы и рухнувшего в мир кабака и подворотни телевидения? Только… Они-то ведь — не то что даже «не вся Россия». Они — по честному, большому, «гамбургскому» счету — и не Россия вовсе. Слава Богу, есть еще Россия честных людей. И не спешите тыкать дрожащими пальцами в калькулятор, доказывая себе и миру, что процент их ничтожно мал. Были они при Ленине, были при Сталине, были при Брежневе — не вывелись и при демократствующих большевиках. Я — с их Россией. С Россией Александра Солженицына и Юрия Власова, с Россией моих растерзанных бандитами и добиваемых бомбами «родной» власти соотечественников, с Россией пенсионерки-учительницы, протянувшей руку за подаянием в переходе московского метро, и парня, который вопреки всем усилиям ненасытной оравы паразитов (от чиновников до рэкетиров включительно — что зачастую одно и то же) хочет своей маленькой фермой накормить свою небольшую семью и большую страну. Я с Россией моей мамы — и вашей, кстати, тоже, «господин ниоткуда». Я это говорю без всякого пафоса, не становясь ни на какие котурны — какие уж к черту котурны… Я с Россией не потому, что она во мне нуждается. Невелика потеря — сыночек, бросающий мать в самый тяжелый, даже смертельно опасный для нее момент (отсюда, повторяю, именно отсюда ваше неприятие ее — ибо даже себе признаваться в этом, в общем-то, стыдно). Я с Россией потому, что нуждаюсь в ней. Уже хотя бы для того, чтобы окончательно не потерять себя.
«Человек ниоткуда», появившись на просторах Канады или Америки (о Европе разговор особый), перестав быть россиянином, никогда не станет канадцем или американцем — при всей неимоверной эластичности этих понятий. Он был и останется маргиналом, обзаведись он даже членством в куче престижных клубов. Его интересы никогда не выйдут за рамки его же банковского счета, его дома, его автомобиля. Существующие и тем более назревающие немалые проблемы каждой из этих стран его касаются постольку, поскольку касаются вышеупомянутой «святой троицы» его системы ценностей. (Более того, он даже возмутится при мысли о том, что есть и «что-то еще». В его представлении тем же ограничена и жизнь «нормальных», скажем, канадцев. Которых на эту тему лучше не спрашивать, потому что еще слишком свеж в их памяти тот день, когда все они со страхом и надеждой следили за мелькающими на телеэкране десятыми и сотыми долями процента, отделявшими их самих и дорогую для них страну от гибельного раскола в ходе референдума об отделении Квебека.) Да и трудно предположить, чтобы человек, которому совершенно «до фени» когда и как загнется его смертельно больная мать, и уж тем более человек, который за этой агонией наблюдает с возбужденно-радостным злорадством — так вот, трудно предположить, чтобы такой человек стал вдруг трогательно заботиться о здоровье тещи, как бы благосклонно та к нему ни относилась.
Ну, а что же в итоге? В итоге… Неутешительный получается итог, господа. Россия, совершенно очевидно, с отъездом «человека ниоткуда» ничего не потеряла. Америка, Канада и Европа, похоже, ничего не приобрели. Но если вычитаемое в первой строчке и слагаемое во второй не претерпели изменений, значит, и вычитался, и прибавлялся, уж не обессудьте — ноль.
PS. Хотелось бы добавить несколько слов во избежание ненужных обид и недоразумений. Если вы, прочитав написанное, пришли к выводу, что вас это никоим образом не касается, к вам не относится и что речь вообще не о вас — значит, так оно и есть, значит, нет оснований ни для обид, ни для гнева. Если же вы увидели и узнали себя, и это вас обидело, оскорбило, возмутило и привело в ярость — заявляю, что вы имеете полное право на все эти эмоции. Именно их я и добивался.
ПАРАДОКСЫ УНАБОМБЕРА
«Независимая Газета», 5 июня 1996
Бомба под здание либерализма
Вот уже два месяца легендарный Унабомбер снова на первых страницах североамериканской прессы. На сей раз — в связи с вроде бы состоявшейся поимкой «преступника номер 1», которым, как уверяет ФБР, оказался отставной гарвардский профессор математики, отшельник и мизантроп Теодор Казинский
Радостную возбужденность прессы трудно не понять. Еще бы — наконец-то пойман индивид, державший в страхе не только университеты и авиакомпании (откуда и его фэбээровский псевдоним), но практически всю Америку, с неприятным удивлением обнаружившую, что всевластное детище Гувера отнюдь не всесильно, коль скоро позволяло безнаказанно водить себя за нос более 17 лет одному единственному человеку.
Но в торжествующих реляциях газет, в потоке анализов и домыслов, в сумасшедшей гонке по откапыванию очередных пикантных подробностей из жизни Теда Казинского как-то оказался вытесненным за рамки этой детективной истории один крайне существенный ее момент. И быстрые, как ртуть, репортеры, и солидные обозреватели, словно сговорившись, старательно уходят от разговора о самой, вероятно, главной «бомбе», подложенной Унабомбером не просто под университетскую кафедру или офис очередной авиакомпании, но под все здание современного «левого» движения, а по сути, под всю систему западного либерализма в современной его ипостаси. Речь идет о документе, подведшем итог многолетним размышлениям Унабомбера — о его «Манифесте»
Этот внушительного объема трактат (в 35 тыс. слов) озаглавленный «Индустриальное общество и его будущее», был одновременно прислан в редакции «Нью-Йорк таймс» и «Вашингтон пост» с требованием напечатать его без малейших купюр. В случае публикации Унабомбер обещал полностью отказаться от насилия в будущем, подводя тем самым черту под 17-летней террористической деятельностью (стоившей, если все взрывы были действительно делом его рук, жизни троим людям и здоровья еще двадцати трем.) В случае же отказа в публикации автор манифеста угрожал отправить очередную бомбу без указания адреса, но «с намерением убить». Три месяца редакции двух этих самых влиятельных американских газет держали совет с ФБР и офисом министра юстиции, после чего решение было принято:печатать. «Манифест» вышел приложением к обеим газетам 19сентября 1995 года.
Публикация документа вызвала в читающей и, главное, пишущей американской публике состояние немалого шока. Надо было как-то реагировать, но мало кто знал, что вообще делать с этим фантом. Предполагалось, что иррациональный тип (а иным и не мог быть человек, с легкостью перечеркивающий жизнь невинных и неведомых ему людей) должен был произвести на свет соответствующее детище, очередной бредовый «революционный» опус в стиле тех, что печатали десятками все прочие экстремисты — от «Красных бригад» до полковника Каддафи. «Манифест» же, как оказалось, был написан человеком, сочетавшим отточенную логику аналитика с глубоким инсайтом социального психолога. И если было относительно легко отмахнуться от внешне основной посылки документа — а ею был не более и не менее как призыв к тотальному и, если нужно, насильственному разрушению нынешнего индустриального общества, — то не так-то просто было опровергнуть сам анализ этого общества и его болезней.
В «Манифесте» отчетливо выделяются два основных, хотя и неравновесных момента. Там, где речь идет об опасностях, поджидающих нас на пути дальнейшего роста индустриализации и технологизации общества (эти два термина употребляются как равнозначные), Унабомбер хотя и точен, но вряд ли оригинален. Самоубийственное пренебрежение природой и ее законами? Кто же спорит. Возрастающая зависимость человека от все новых и новых «игрушек» технологической цивилизации? Верно. Как верно и то, что чем более технологически развита цивилизация, тем катастрофичнее были бы последствия ее внезапного крушения. Трудно спорить и с тем, что на пути технологического прогресса индивидуум постепенно лишается многих своих свобод (уже хотя бы потому, что вынужден одну за другой приносить их в жертву целостности все более сложной системы), что человек во все большей степени становится объектом социальной инженерии, управляемых социальных экспериментов, а как цели их, так и средства могут оказаться не самыми благородными (хотя преподносятся они именно как таковые). Опять-таки верно, что уже сейчас человека на Западе можно взять под абсолютно тотальный контроль системы: ведь в нашем портмоне не просто набор пластиковых карточек — банковских, медицинских,социального страхования, водительских прав и т.д. — но за каждой из них стоит солидный блок информации о ее владельце. А вместе взятые, эти блоки складываются в пугающее своей детальностью досье.
Все это, повторяю верно. Однако большой новизны в этом, конечно, нет. Все эти предупреждения уже звучали с разной степенью тревожности и с весьма различных идеологических позиций.
Однако второй момент трактата (а по сути и по хронологии — первый, ибо именно им открывается"Манифест") куда более неожидан, во всяком случае — по части беспощадности оценок и выводов. Этот раздел называется «Психология современного левого движения» и не оставляет буквально камня на камне от либерализма, имеющего в Америке (и не только) авторитет едва ли не светской религии (деление на «левых» и «правых» автор «Манифеста» проводит, разумеется, по традиционной для Запада схеме).
Унабомбер отмечает в современных «левых», или либералах (он зачастую использует эти слова как синонимы), две основные психологические тенденции: комплекс неполноценности и «сверхсоциальность» (последнее в несколько иных. обстоятельствах можно было бы назвать «тяготением к кодле»). Человек, высоко ценящий индивидуальную свободу и имеющий возможности реализовать себя в круге реальных, жизненных задач (или еще проще — поставленный перед необходимостью решать такие задачи), вряд ли обзаведется упомянутым комплексом. Но западное общество сегодня изобилует и совсем иными типами. Как правило, это люди, не состоявшиеся психологически и мировоззренчески, которым, однако, не нужно сражаться за физически необходимые для их жизни вещи. Унабомбер пишет: «Достаточно пройти тренировочную программу, обзаведясь минимальными техническими навыками, а затем приходить на работу вовремя и прилагать крайне невеликие усилия, чтобы эту работу сохранить. Единственные требования — хотя бы умеренная способность к мышлению и, прежде, всего, послушание. Если человек располагает этими качествами, общество заботится о нем от колыбели до могилы». В такой ситуации не приходится говорить об индивидуальных, автономных целях и усилиях по их достижению, об обретении уверенности в себе, о чувстве самоценности. Тогда-то, пишет автор"Манифеста", на сцену и выходят «скука, деморализация, низкая самооценка, чувство неполноценности, пораженчество, депрессия, тревожность, чувство вины, агрессивность, неутолимый гедонизм, извращенное сексуальное поведение и т.д.». Современные «левые» (либералы) ищут выход из подобной ситуации через активность, которая, не являясь насущной, необходимой, тем не менее позволяет обрести «как бы уверенность всебе», наполнить жизнь индивидуума «как бы ценностями», обрести чувство «как бы самореализации» и прочая, и прочая. То есть, вся их нерастраченная энергия уходит в суррогатную активность. (Естественно, что сам комплекс неполноценности в ходе такой суррогатной активности не исчезает; напротив, он эту активность подпитывает, одновременно окрашивая ее в весьма патологические тона.)
Вполне понятно, что подавляющее большинство пропагандистов «политической корректности», феминизма, защитников прав сексуальных, расовых, нетрудоспособных и прочих меньшинств вовсе не относятся к числу темнокожих обитателей гетто, к регулярно избиваемым женщинам или к инвалидам. Напротив, обычно это представители вполне привилегированной прослойки Но их самоидентификация с «униженными и оскорбленными» происходит именно вследствие уже упомянутого комплекса неполноценности
Я не случайно закавычил «униженных и оскорбленных». Многие из них если и оскорблены в тех или иных своих чувствах, то уж никак не унижены. Но либералы настойчиво муссируют именно тот миф, в рамках которого любая индивидуальная распущенность, антисоциальность, а то и просто криминальное поведение становятся наследием и результатом «проклятого рабства» (для темнокожего населения), «циничного колониализма» (для индейцев), «веками подавлявшейся сексуальности» (для гомосексуалистов, трансвеститов, педофилов — или, в соответствии с политически корректной терминологией, «сторонников альтернативного образа жизни»). В результате ситуация, как остроумно замечает Унабомбер, становится образчиком черного юмора: многие социальные группы, которые в реальности вовсе не являются ущербными или неполноценными, усилиями воинствующих «левых» начинают восприниматься как таковые.