В кавычках и без
ModernLib.Net / Публицистика / Вершовский Михаил / В кавычках и без - Чтение
(Весь текст)
Михаил Вершовский
В кавычках и без
ЧЕЛОВЕК НИОТКУДА
«Вестник» (Торонто), 14 февраля 1996
Вкратце о себе. В России работал в театре, писал много, печатал меньше, но все же опубликовал около сотни статей, рассказы, пьесы, вел передачи на радио, много переводил.
В Канаде первое время осматривался, примеряясь было к англоязычной прессе, — но пресный, осторожный и бесполый стиль ее просто отбили охоту не то что писать для нее, но даже и читать на досуге. А потом… А потом грянули чеченские события — и дикая, бесстыдная вакханалия прессы по обе стороны океана (российская, впрочем, по части бесстыдства и цинизма давала Западу большую фору…) Я родился и значительную часть жизни прожил в Грозном, и это моих родных и друзей война (а до нее бандитский беспредел «борцов за свободу») делала беженцами, калеками, да трупами, наконец. Так что реакцию мою на бесовской хоровод «раскрепостившейся» прессы представить нетрудно. И я сказал себе, что больше никогда не назовусь журналистом. Уж лучше в сводники, в наемные убийцы — да куда угодно…
Но время шло. Съездил летом впервые за пять лет в Россию, вернулся, переваривал, сражался с собой, за себя и против себя же… И несколько дней назад взял, да и переключил свой word-processor с Times на русский шрифт. Теперь, наверное, надолго.
Я — эмигрант последней волны. Не помню, какая уж она там по счету. И те мысли, которыми я хочу поделиться, возникли у меня в связи с этой волной. Представителей всех предыдущих хочу предупредить: все, что я здесь пишу, к ним никоим образом не относится. Речь здесь — только о волне последней. О нас.
Когда я пишу «о нас», я прекрасно отдаю себе отчет, что какого-то единого «мы», конечно же, не существует. Мы неодинаковые, и слава Богу — как неодинаковы все французы, все шведы или все индийцы. Но при всей неодинаковости есть все-таки нечто, что каким-то образом объединяет между собой тех, других и третьих. И отличает их — в массе — от всех остальных. Отсюда — «мы».
Последняя волна… В отличии ее от волн предыдущих сомневаться не приходится. Она наименее однородна, наиболее аполитична, в гораздо большей степени ориентирована не на «жизнь вольную» (что могло бы быть при страстном желании переселиться из жесткой социальной системы в систему куда как более толерантную), а на «жизнь сладкую». Ее зарождение и движение определяли факторы, далекие от мировоззренческих: смутные надежды, смутное недовольство, смутные и еще далекие от реализации страхи… Греха великого во всем этом, наверное, нет. И даже если это отличает нас, как я уже сказал, от предыдущих российских иммиграционных волн, то вряд ли — от основной массы прочих, не-российских иммигрантов. (Блистательный аргентинский писатель Хулио Кортасар, последние тридцать с лишком лет проживший вне родины, писал в одном из своих стихотворений: «…Уезжаешь из родной страны, потому что боишься, не зная толком чего». Похоже…)
Но есть, увы, и отличия, ставящие эту волну отчетливо вне всей остальной иммигрантской массы, наводнявшей и наводняющей сытые страны Старого и особенно Нового света. Я написал «увы», потому что отличия эти таковы, что чести ни самой «новой волне», ни людям, так или иначе с нею связанным, не делают. Об одном из таких отличий — да, пожалуй что, и главном — я и хочу поговорить.
Я хочу поговорить об отношении «нововолновцев» (конечно же, далеко не всех) к стране, где они родились и выросли, получали образование и хоронили близких, влюблялись, женились и рожали детей. Об их отношении к родине. Знаю, что слово это у многих из вас — тех, о ком здесь речь — вызывает обычно целую гамму не самых позитивных эмоциональных реакций, от саркастической ухмылки до глухого рычания. Но что уж поделаешь, иного слова не придумано. Щадя ваши чувства, я и так-то пишу его не с заглавной буквы — а негромко, со строчной.
Странные вещи стали происходить при встречах — случайных и не очень — с собратьями-"одноволновцами" достаточно рано, еще на первых порах новой канадской жизни. При всей грустной правоте слов Кортасара и при абсолютной недопустимости судить кого-то за один лишь факт отъезда, бегства (не зная обстоятельств человека, делать этого никогда не стоит, не говоря уже о евангельском «Не судите, да не судимы будете» — это для «волн» предыдущих) — так вот, при всем при этом во мне жило — и живет — чувство стыда. Стыда за то, что покинул я родину — с какой уж буквы ее не пиши — в трагичный, может быть, самый трагичный момент ее беспредельно трагичной истории. Я мог сколько угодно пытаться себя успокаивать («А что ты мог сделать?»), вспоминать, что уезжал я, когда еще стоял Нерушимый с президентом-словоблудом во главе, когда в единой — «межрегиональной» — депутатской группе нынешние непримиримые враги еще сидели вместе, когда жизнь моя (в мирском, материальном плане) дала резкий скачок вверх, я уже не был ночным сторожем в Доме ребенка, и почти отцепилось, наконец, КГБ, и снова стали печатать, ставить пьесы, предоставлять микрофон на радио… Я мог успокаивать себя сколько угодно, но даже принимая во внимание все эти небольшие частные правды, большая правда от того не менялась.
С одним из знакомых «одноволновцев» я как-то и обмолвился на эту тему, приведя не льстившую нам обоим аналогию с крысами и кораблем. Его реакция меня, не подготовленного, просто поразила. Он, обычно осторожно-сдержанный, стал вибрировать и размахивать руками. С чего я взял, что его должен грызть какой-то там стыд, что его вообще должно волновать, что там в ней (России) происходит и произойдет? Что если она (Россия) и корабль, то уж он точно не крыса, потому что к кораблю этому не имеет и не желает иметь никакого отношения. (Отмечу на полях, что в те времена господин этот исправно — куда как чаще меня — посещал церковь, пел в церковном хоре и, конечно же, не произнес бы ничего подобного в присутствии прихожан, в большинстве своем людей явно патриотической ориентации. Иммиграционное дело его еще находилось в стадии разрешения, а наш человек — отдадим ему должное — прекрасно знает, где, когда и что можно сказать.)
Другой, гораздо более цельный человек, порядочный в общении и всегда готовый прийти на помощь, странное сочетание атеиста с альтруистом, договорился как-то до того, что если предположить, что Бог есть, следует считать, что Россию он создал единственно в назидание прочим народам, и что чем быстрее эта язва на теле человечества прекратит свое бесславное существование — тем лучше для всех.
Были подобные встречи и с третьим, четвертым, пятым… С кем — вживую, с кем — со страниц газет, которые они усердно начиняют описаниями московских лифтов, где, как нас с ужасом информируют, справляется уже не только малая нужда — а в справленной там же, извините, большой нужде им и рисуется вся Россия…
Смешки и злорадство. Псевдоисторические экскурсы при малом знании и еще меньшем таланте. Высокомерие — «Я пробился, я умный, я здесь!» — и униженная стоечка в общении с местным народом: «Ну посмотрите на меня! Посмотрите как следует! Я не такой как они, я по большому счету и вовсе не оттуда!» (К этому общению, к этой «стоечке» мы еще вернемся.)
«Не оттуда». Странно, но слушая и наблюдая такого человека, понимаешь: наверное, и вправду не оттуда. Но откуда же? Каким таким «несвятым духом» появился он здесь, этот тип — начисто отвергающий свою причастность к России, но при этом не растерявший ни щепотки, ни грана советско-большевистской ментальности, ни единой стрелы из гигантского колчана приемов, с помощью которых выживал там (и чаще неплохо, чем наоборот), и которые привез и сюда — до провокаций и стукачества включительно? Откуда же он? Тайна сия велика есть, но по вышеприведенным характеристикам вырисовывается хотя бы рабочее, на пока, определение. Которое я и вынес в заголовок этой статьи — «Человек ниоткуда».
Во многом, если не в основном, феномен этот психологический. Западная наука, кажется, наконец хоронит Фрейда — и слава Богу (хотя деструктивные результаты его глубоко внедренного учения человечество еще долго будет ощущать). Но один элемент в его теории работал несомненно. А именно: вытеснение неприятных переживаний, неприятного опыта в подсознание. Замечу: с обязательными последующими неврозами, психозами, и прочей малоприятной патологией. По-моему, именно тот случай. Человек, если он был не лишен совести и озабоченности тем, кто он таков на этой земле, не мог не испытывать чувства вины, чувства беды, чувства «ножа по живому телу». Пусть даже в самой расплывчатой и слабоощутимой форме, заглушенной к тому же отъездными треволнениями и эйфорией. (Я, понятно, не говорю здесь о случаях откровенной патологии, когда нравственность индивида была давно и начисто ампутирована.)
Постепенно даже легкое и трудноопределимое чувство вины и сознания собственного, мягко говоря, не-героизма, начинало досаждать. Тогда-то и стали появляться — у кого на сознательном уровне, у кого, как говорят, «на автопилоте» — аргументы, позволяющие с этим малоприятным чувством справляться. (Я, конечно же, не отношу к их ряду простые и человеческие: страх за семью и детей, желание более полной самореализации, да желание более достойной жизни, наконец.) Тактика, которую взяло на вооружение хитрое подсознание, была проста. Ты ей, той Богом забытой стране — ничего не должен. И не должен был никогда. Это она тебя попользовала, высосала и выбросила — так откуда ж взяться вине? Сознание задумывалось. И вправду — немножко переставив акценты, подретушировав детали — а это кто и кому тут еще должен, на самом-то деле?
И появлялся счет — уже с яростным даже убеждением. «Я ей все ЛУЧШЕЕ свое отдал, верой и правдой!» Странным образом оказывалось, что это вот «свое лучшее» успели отдать и двадцатилетние плейбои, и тридцатилетние бизнесмены. И пятидесятилетние журналисты, действительно служившие верой и правдой — в виду отсутствия других качеств, таких, как талант. Верой и правдой — но системе, а не стране.
Появлялся и закреплялся образ плохой матери, матери-монстра, матери-убийцы. (Это происходило и с теми, что там бережно, у сердца, красный билет КПСС-овский проносили, а стало быть, в разной степени сами приложились к созданию кошмаров, в России царящих.) Можно бы возразить, что мать, даже неграмотная, пьющая, плохо кормящая отпрысков своих (не от того ли, что сама хронически недоедала?) — все равно мать. Тут-то и возникал следующий ход недремлющего подсознания: да мать ли вообще? За ответом уже не приходилось ходить далеко, он был под рукой. Жить становилось еще немножко легче, коэффициент самоуважения рос, а человек, пусть и не сильный, но нормальный, обычный человек, приехавший из Москвы, Ростова, Воронежа, Киева медленно, но верно превращался в это странное и страшноватое существо — в «человека ниоткуда».
Жило ли оно во мне самом, с самого начала — это чувство, эта странная смесь вины и надежды, сознания предательства (я о себе, господа, с этим вообще всяк сам разбирается) и бессилия? Было ли оно таким же жгучим — до того, что невозможным стало уже не прокричать о нем?
Нет, не было. Вам бы мог соврать — а себе как? Было бы — так не уехал бы, это уж точно. Было вот то, смутное, раздражающе-шевелящееся, которое удавалось глушить бурным потоком все новых и новых событий и проблем. И которое — слава Богу — заглушить так и не удалось.
Которое с новой и оглушающей силой навалилось на меня в первую мою за пять лет поездку в Россию. Два месяца кошмара, и ненависти, и любви. Два месяца воспаленных, полубезумных глаз в зеркале (потому что мне оказалось невыносимо больно, господа, мне — и я Бога благодарю за эту боль!). Сотни и тысячи лиц: усталые и уже давно не негодующие лица, рассматривающие сюрреалистические ценники в магазинах; надменные физиономии накачанных двадцатилетних говнюков у хозяйских «Мерседесов»; лицо пенсионерки-учительницы, просящей подаяния в переходе метро и не поднимающей ни головы, ни глаз (и молившейся, должно быть, только об одном: чтобы этого не видел никто из тех, кого в школе она учила доброму, разумному, вечному…). Два месяца ужаса и счастья, когда окончательно окрепло понимание того, откуда я родом, кто я и зачем я.
В этом месте «человек ниоткуда» просто обязан вознегодовать. Дескать, эвон как страстно ты все живописуешь — ну вот и ехал бы насовсем в родные пенаты, приложился бы к исправлению дел российских плечом могутным, коль тебе и вправду до дел тех дело есть. Но уж если сидишь здесь, так и сиди без зудежа, а ностальгию потешить — на то «Очи черные» и придуманы (хоть под гитару, хоть на видеоленте). То, что вознегодует такой читатель — не досужая догадка. Аргумент этот и в живую звучал, когда с тем да другим на те же темы беседовали. И что ответить им?
Да ведь и есть что ответить на этот классический большевистский аргумент (а большевистский он потому, что никаких ситуаций, кроме крайних, не допускает, т.е. либо сиди здесь и плюй, либо кати туда, ежели аж так любишь.) Во-первых, жить вдали от родины — не означает жить вне ее. Азбучная, казалось бы, истина, которую ни греку, ни китайцу, ни сомалийцу и объяснять-то не станешь в виду полного идиотизма самого вопроса — но наш брат им не чета, и ответа требует. Грек, китаец или сомалиец, живущие, скажем, в Канаде, прекрасно сознают — и популярно объяснят любому — что Канада их дом, страна, принявшая их, давшая им многие права в обмен на совсем уж немногие обязанности. А родина? То-есть, как — «а родина»? Да идиоту же понятно, что в Греции, Китае, Сомали. И Хулио Кортасар, последние тридцать лет своей жизни проживший в Европе, думал, писал, дышал и жил как аргентинец. (Написал вот: «идиоту понятно» — а видать, не всякому. Наш человек, даже при страстной ненависти к Тютчеву вообще и к его знаменитому четверостишию в особенности, это самое четверостишие всем своим бытием на всех континентах яростно утверждает — «особенной статью», пусть даже и крайне малосимпатичной.)
Второе возражение гипотетическому оппоненту для меня гораздо менее академично. По той простой причине, что нет абстрактной «вообще» родины. Большую родину познаешь и впитываешь через ту малую, в которой еще босиком и в штанишках на помочах. И это всегда просто и осязаемо — как булыжные мостовые греческого порта, как маленькая деревушка в южном Китае. Или как улица Первомайская в городе Грозном (не думал, не гадал, что название это на устах у всего мира будет…). Но ту Первомайскую, куда я по мысли моего оппонента должен поспешать, сперва славные орлы-дудаевцы три года чистили от этнически чуждого элемента, а потом тех, кто остался, славные ельцинские «соколы» с небес в клочья поразнесли, с домами, естественно, вместе. Так что нет больше ни улицы Первомайской, ни людей, ее населявших…
А в— третьих… Да ведь понятно же, что и на Луне человек жить может, но душою все равно болеть за несчастную родину свою. Можешь и более того? Бог в помощь -но ведь здесь разговор не о «можешь» даже, а о том, болит ли у тебя душа, и есть ли то, чему болеть?
Ушедший от нас совсем недавно замечательный русский поэт Иосиф Бродский (уже слышу возмущенные крики из двух диаметрально противоположных лагерей, но, право, отложим до другого раза, господа, мы сегодня не о том) в одном из своих интервью произнес: «Знаете, когда тебя выкидывают из страны — это одно, с этим приходится смириться, но когда твое Отечество перестает существовать — это сводит с ума.»
«Выкидывают из страны» — согласитесь, не совсем наш с вами случай. Но и будучи выброшенным, поэт находит в себе не гнев, не презрение, не ненависть, что было бы понятно, а только и единственно — боль.
Но то— то и страшно, в том-то и проблема вся, о которой речь. Часто ведь мало, что не болит, а еще и лягнуть да подплюнуть в разговоре -особенно с тем же «местным населением» — подмывает. (Чего стоит хотя бы вся гнусь, вливаемая все теми же «людьми ниоткуда» в систему Интернета…) Дескать, эвон, стерва-Россия, пыжилась-тужилась, а теперь вот трещит по всем швам, горит синим пламенем, хрипит, стонет и дуба дает… «А мне,» — обычно с гордостью даже какой-то говорится — «стыдно признаваться, что я из России. Не умеют они там жить по-людски, не умеют. По Сеньке и шапка.» Да кто же эти мифические «они», кто эти «Сеньки», одни лишь в беде своей и виноватые? А не мы ли с вами ее и уложили на все лопатки — мы, кто с партбилетом в зубах, кто в диссидентском звании и в ранге от «прирученно-гебешного» до «кухонно-коммунального» со всеми промежуточными вариантами? Проболтали, утопили в цинизме в промежутках между выступлением на политзанятии и анекдотиках после него, и свалили от греха подальше «за бугор», все вместе, все дружно — коммунисты и диссиденты. Потому что — «не умеют ОНИ жить по-людски».
Несколько от предмета отвлекаясь, замечу, что крайне неумная это тактика в глазах не столь уж тупого (как кое-кому представляется) «местного населения» — плевать усердно и смачно в страну, где ты родился и жил. Любой психолог вам объяснит, что не любят женщины и крайне опасаются тех особей мужского пола, кои с упоением поливают грязью своих прошлых подруг жизни. Потому что даже самая недалекая понимает — чуть что не так, ушат грязи ведь и на нее. Так же и с «местным населением», которому патриотизм вовсе не чужд. Выслушают вежливо — но и мнение составят. И чаще всего правильное.
Но может статься так, что и читатель, не потерявший ни душу свою, ни боль этой души, воскликнет: При всех кошмарах, там творящихся, при всех выползших на российскую сцену чудовищах, порожденных непрекращающимся сном разума — как же не презирать ту Россию, как не ненавидеть ее?
И вправду — можно ли не ненавидеть Россию Ельцина, Дудаева и Грачева, Россию жирующих воров и гангстеров, именующих себя бизнесменами, Россию яростных носителей все той же большевистской ментальности, сменивших дедушкины комиссарские кожанки на девственно-белоснежные тоги демократов, реформаторов и правозащитников, Россию изолгавшейся напрочь прессы и рухнувшего в мир кабака и подворотни телевидения? Только… Они-то ведь — не то что даже «не вся Россия». Они — по честному, большому, «гамбургскому» счету — и не Россия вовсе. Слава Богу, есть еще Россия честных людей. И не спешите тыкать дрожащими пальцами в калькулятор, доказывая себе и миру, что процент их ничтожно мал. Были они при Ленине, были при Сталине, были при Брежневе — не вывелись и при демократствующих большевиках. Я — с их Россией. С Россией Александра Солженицына и Юрия Власова, с Россией моих растерзанных бандитами и добиваемых бомбами «родной» власти соотечественников, с Россией пенсионерки-учительницы, протянувшей руку за подаянием в переходе московского метро, и парня, который вопреки всем усилиям ненасытной оравы паразитов (от чиновников до рэкетиров включительно — что зачастую одно и то же) хочет своей маленькой фермой накормить свою небольшую семью и большую страну. Я с Россией моей мамы — и вашей, кстати, тоже, «господин ниоткуда». Я это говорю без всякого пафоса, не становясь ни на какие котурны — какие уж к черту котурны… Я с Россией не потому, что она во мне нуждается. Невелика потеря — сыночек, бросающий мать в самый тяжелый, даже смертельно опасный для нее момент (отсюда, повторяю, именно отсюда ваше неприятие ее — ибо даже себе признаваться в этом, в общем-то, стыдно). Я с Россией потому, что нуждаюсь в ней. Уже хотя бы для того, чтобы окончательно не потерять себя.
«Человек ниоткуда», появившись на просторах Канады или Америки (о Европе разговор особый), перестав быть россиянином, никогда не станет канадцем или американцем — при всей неимоверной эластичности этих понятий. Он был и останется маргиналом, обзаведись он даже членством в куче престижных клубов. Его интересы никогда не выйдут за рамки его же банковского счета, его дома, его автомобиля. Существующие и тем более назревающие немалые проблемы каждой из этих стран его касаются постольку, поскольку касаются вышеупомянутой «святой троицы» его системы ценностей. (Более того, он даже возмутится при мысли о том, что есть и «что-то еще». В его представлении тем же ограничена и жизнь «нормальных», скажем, канадцев. Которых на эту тему лучше не спрашивать, потому что еще слишком свеж в их памяти тот день, когда все они со страхом и надеждой следили за мелькающими на телеэкране десятыми и сотыми долями процента, отделявшими их самих и дорогую для них страну от гибельного раскола в ходе референдума об отделении Квебека.) Да и трудно предположить, чтобы человек, которому совершенно «до фени» когда и как загнется его смертельно больная мать, и уж тем более человек, который за этой агонией наблюдает с возбужденно-радостным злорадством — так вот, трудно предположить, чтобы такой человек стал вдруг трогательно заботиться о здоровье тещи, как бы благосклонно та к нему ни относилась.
Ну, а что же в итоге? В итоге… Неутешительный получается итог, господа. Россия, совершенно очевидно, с отъездом «человека ниоткуда» ничего не потеряла. Америка, Канада и Европа, похоже, ничего не приобрели. Но если вычитаемое в первой строчке и слагаемое во второй не претерпели изменений, значит, и вычитался, и прибавлялся, уж не обессудьте — ноль.
PS. Хотелось бы добавить несколько слов во избежание ненужных обид и недоразумений. Если вы, прочитав написанное, пришли к выводу, что вас это никоим образом не касается, к вам не относится и что речь вообще не о вас — значит, так оно и есть, значит, нет оснований ни для обид, ни для гнева. Если же вы увидели и узнали себя, и это вас обидело, оскорбило, возмутило и привело в ярость — заявляю, что вы имеете полное право на все эти эмоции. Именно их я и добивался.
ПАРАДОКСЫ УНАБОМБЕРА
«Независимая Газета», 5 июня 1996
Бомба под здание либерализма Вот уже два месяца легендарный Унабомбер снова на первых страницах североамериканской прессы. На сей раз — в связи с вроде бы состоявшейся поимкой «преступника номер 1», которым, как уверяет ФБР, оказался отставной гарвардский профессор математики, отшельник и мизантроп Теодор Казинский
Радостную возбужденность прессы трудно не понять. Еще бы — наконец-то пойман индивид, державший в страхе не только университеты и авиакомпании (откуда и его фэбээровский псевдоним), но практически всю Америку, с неприятным удивлением обнаружившую, что всевластное детище Гувера отнюдь не всесильно, коль скоро позволяло безнаказанно водить себя за нос более 17 лет одному единственному человеку.
Но в торжествующих реляциях газет, в потоке анализов и домыслов, в сумасшедшей гонке по откапыванию очередных пикантных подробностей из жизни Теда Казинского как-то оказался вытесненным за рамки этой детективной истории один крайне существенный ее момент. И быстрые, как ртуть, репортеры, и солидные обозреватели, словно сговорившись, старательно уходят от разговора о самой, вероятно, главной «бомбе», подложенной Унабомбером не просто под университетскую кафедру или офис очередной авиакомпании, но под все здание современного «левого» движения, а по сути, под всю систему западного либерализма в современной его ипостаси. Речь идет о документе, подведшем итог многолетним размышлениям Унабомбера — о его «Манифесте»
Этот внушительного объема трактат (в 35 тыс. слов) озаглавленный «Индустриальное общество и его будущее», был одновременно прислан в редакции «Нью-Йорк таймс» и «Вашингтон пост» с требованием напечатать его без малейших купюр. В случае публикации Унабомбер обещал полностью отказаться от насилия в будущем, подводя тем самым черту под 17-летней террористической деятельностью (стоившей, если все взрывы были действительно делом его рук, жизни троим людям и здоровья еще двадцати трем.) В случае же отказа в публикации автор манифеста угрожал отправить очередную бомбу без указания адреса, но «с намерением убить». Три месяца редакции двух этих самых влиятельных американских газет держали совет с ФБР и офисом министра юстиции, после чего решение было принято:печатать. «Манифест» вышел приложением к обеим газетам 19сентября 1995 года.
Публикация документа вызвала в читающей и, главное, пишущей американской публике состояние немалого шока. Надо было как-то реагировать, но мало кто знал, что вообще делать с этим фантом. Предполагалось, что иррациональный тип (а иным и не мог быть человек, с легкостью перечеркивающий жизнь невинных и неведомых ему людей) должен был произвести на свет соответствующее детище, очередной бредовый «революционный» опус в стиле тех, что печатали десятками все прочие экстремисты — от «Красных бригад» до полковника Каддафи. «Манифест» же, как оказалось, был написан человеком, сочетавшим отточенную логику аналитика с глубоким инсайтом социального психолога. И если было относительно легко отмахнуться от внешне основной посылки документа — а ею был не более и не менее как призыв к тотальному и, если нужно, насильственному разрушению нынешнего индустриального общества, — то не так-то просто было опровергнуть сам анализ этого общества и его болезней.
В «Манифесте» отчетливо выделяются два основных, хотя и неравновесных момента. Там, где речь идет об опасностях, поджидающих нас на пути дальнейшего роста индустриализации и технологизации общества (эти два термина употребляются как равнозначные), Унабомбер хотя и точен, но вряд ли оригинален. Самоубийственное пренебрежение природой и ее законами? Кто же спорит. Возрастающая зависимость человека от все новых и новых «игрушек» технологической цивилизации? Верно. Как верно и то, что чем более технологически развита цивилизация, тем катастрофичнее были бы последствия ее внезапного крушения. Трудно спорить и с тем, что на пути технологического прогресса индивидуум постепенно лишается многих своих свобод (уже хотя бы потому, что вынужден одну за другой приносить их в жертву целостности все более сложной системы), что человек во все большей степени становится объектом социальной инженерии, управляемых социальных экспериментов, а как цели их, так и средства могут оказаться не самыми благородными (хотя преподносятся они именно как таковые). Опять-таки верно, что уже сейчас человека на Западе можно взять под абсолютно тотальный контроль системы: ведь в нашем портмоне не просто набор пластиковых карточек — банковских, медицинских,социального страхования, водительских прав и т.д. — но за каждой из них стоит солидный блок информации о ее владельце. А вместе взятые, эти блоки складываются в пугающее своей детальностью досье.
Все это, повторяю верно. Однако большой новизны в этом, конечно, нет. Все эти предупреждения уже звучали с разной степенью тревожности и с весьма различных идеологических позиций.
Однако второй момент трактата (а по сути и по хронологии — первый, ибо именно им открывается"Манифест") куда более неожидан, во всяком случае — по части беспощадности оценок и выводов. Этот раздел называется «Психология современного левого движения» и не оставляет буквально камня на камне от либерализма, имеющего в Америке (и не только) авторитет едва ли не светской религии (деление на «левых» и «правых» автор «Манифеста» проводит, разумеется, по традиционной для Запада схеме).
Унабомбер отмечает в современных «левых», или либералах (он зачастую использует эти слова как синонимы), две основные психологические тенденции: комплекс неполноценности и «сверхсоциальность» (последнее в несколько иных. обстоятельствах можно было бы назвать «тяготением к кодле»). Человек, высоко ценящий индивидуальную свободу и имеющий возможности реализовать себя в круге реальных, жизненных задач (или еще проще — поставленный перед необходимостью решать такие задачи), вряд ли обзаведется упомянутым комплексом. Но западное общество сегодня изобилует и совсем иными типами. Как правило, это люди, не состоявшиеся психологически и мировоззренчески, которым, однако, не нужно сражаться за физически необходимые для их жизни вещи. Унабомбер пишет: «Достаточно пройти тренировочную программу, обзаведясь минимальными техническими навыками, а затем приходить на работу вовремя и прилагать крайне невеликие усилия, чтобы эту работу сохранить. Единственные требования — хотя бы умеренная способность к мышлению и, прежде, всего, послушание. Если человек располагает этими качествами, общество заботится о нем от колыбели до могилы». В такой ситуации не приходится говорить об индивидуальных, автономных целях и усилиях по их достижению, об обретении уверенности в себе, о чувстве самоценности. Тогда-то, пишет автор"Манифеста", на сцену и выходят «скука, деморализация, низкая самооценка, чувство неполноценности, пораженчество, депрессия, тревожность, чувство вины, агрессивность, неутолимый гедонизм, извращенное сексуальное поведение и т.д.». Современные «левые» (либералы) ищут выход из подобной ситуации через активность, которая, не являясь насущной, необходимой, тем не менее позволяет обрести «как бы уверенность всебе», наполнить жизнь индивидуума «как бы ценностями», обрести чувство «как бы самореализации» и прочая, и прочая. То есть, вся их нерастраченная энергия уходит в суррогатную активность. (Естественно, что сам комплекс неполноценности в ходе такой суррогатной активности не исчезает; напротив, он эту активность подпитывает, одновременно окрашивая ее в весьма патологические тона.)
Вполне понятно, что подавляющее большинство пропагандистов «политической корректности», феминизма, защитников прав сексуальных, расовых, нетрудоспособных и прочих меньшинств вовсе не относятся к числу темнокожих обитателей гетто, к регулярно избиваемым женщинам или к инвалидам. Напротив, обычно это представители вполне привилегированной прослойки Но их самоидентификация с «униженными и оскорбленными» происходит именно вследствие уже упомянутого комплекса неполноценности
Я не случайно закавычил «униженных и оскорбленных». Многие из них если и оскорблены в тех или иных своих чувствах, то уж никак не унижены. Но либералы настойчиво муссируют именно тот миф, в рамках которого любая индивидуальная распущенность, антисоциальность, а то и просто криминальное поведение становятся наследием и результатом «проклятого рабства» (для темнокожего населения), «циничного колониализма» (для индейцев), «веками подавлявшейся сексуальности» (для гомосексуалистов, трансвеститов, педофилов — или, в соответствии с политически корректной терминологией, «сторонников альтернативного образа жизни»). В результате ситуация, как остроумно замечает Унабомбер, становится образчиком черного юмора: многие социальные группы, которые в реальности вовсе не являются ущербными или неполноценными, усилиями воинствующих «левых» начинают восприниматься как таковые. Параллельно лихорадочная либеральная активность идет ещена одном фронте: усиленно вливают в сознание белого, англоязычного, христианского большинства чувство вины за все реальные или воображаемые преступления их дедов и прадедов. Отсюда уже вполне «логично» следует не просто необходимость покаяния и раскаяния, но и расплаты, с повсеместно возникающей «дискриминацией наоборот» (что в словаре нынешних либеральных структур власти торжественно именуется «аффирмативной акцией»), с требованием пересмотра традиционной системы ценностей, традиционной этики, традиционной семьи и т.д.
«Сверхсоциальность», с другой стороны, проявляется в тотальном нежелании и неумении «новых левых» принять на себя бремя индивидуальной ответственности за свои поступки, идеи и убеждения. Их отличает не только стремление ввести всю окружающую их реальность в рамки жестко сформулированных отношений, инструкций и кодексов, не только бинарное мышление и черно-белое видение мира («хороший-плохой»,"враг-свой", «эксплуататор-жертва»), но и явная способность без всяких усилий по букве этих инструкций жить, говорить и даже думать. Парадокса никакого в этом нет. «Левые» лишь выглядят — как и во все времена — бунтарями и нонконформистами. На самом же деле конформизм их порой переходит все мыслимые границы, потому что всегда жив страх отлучения за шаг в сторону от любого из многочисленных кодексов их среды. А что они сами по себе, без этой среды, без «кодлы»?
Именно это либеральное меньшинство, вооруженное лозунгами социальной справедливости, компенсации за все причиненные реальные и кажущиеся обиды, с помощью постоянного накручивания страстей между этносами и социальными группами (под видом корректировки отношений между ними) совершает в последние годы прорыв к власти. И в этом, пожалуй, наиболее серьезное предупреждение «Манифеста». Унабомбер убедительно доказывает, что западное общество в нынешней его ипостаси не только не является идеалом «всего страждущего человечества» (а тезис этот вот уже добрый десяток лет вколачивается российскими «демократами» в умы и души россиян), но вряд ли может рассматриваться как незыблемый «бастион свободы и демократии». Именно потому, что неумеренное и неудержимое либеральное рвение «новых левых» в конечном итоге оборачивается тоталитаризмом. И не стоит искать противоречия во вроде бы нестыкуемой паре «либерализм-тоталитаризм», никакого противоречия здесь нет. Западное общество, тяготеющее к тотальной атеизации (затевавшейся, как всегда, под лозунгами наиценнейших свобод), освобождению от «устаревших» этических норм, торжеству гедонизма и вседозволенности, оказалось, в результате разрушения прежней нравственной основы, беззащитным перед натиском нового тоталитаризма. Натиском тем более неудержимым, что поддержан он всей мощью средств массовой информации, а нередко и самого государства.
Нет во всем написанном выше ни тенденциозности, ни попытки сгустить краски, ни паникерства. Иначе как быть с постепенным, но неуклонным исчезновением тех свобод, которые первоначально были так кричаще ярко написанына знаменах либерального движения? Как быть с неуклонно тающими академическими свободами, когда профессор университета и школьный учитель опутаны гигантской сетью табу и запретов, зачастую писанных черным по белому, в инструкциях и циркулярах — и относятся они не только к тому, что этот профессор может говорить, а что нет, но и к тому, каких предметов он не может даже касаться? Как быть с политиками, в одно мгновение исчезающими с политической арены, потому что выразили какую-то, пусть даже случайную, мысль, идущую вразрез с аксиомами «политической корректности»? Как быть с обязательными квотами — не только для госучреждений, но и для частного бизнеса — на трудоустройство этнических, сексуальных и прочих меньшинств, безотносительно к тому, насколько эти люди профессионально пригодны? Как быть с ситуацией клерка, инженера, рабочего, который старается лишний раз не взглянуть на сотрудницу, чтобы не схлопотать обвинения в «сексуальном преследовании» или «визуальном сексуальном преследовании» (в ходу уже и такой термин)? Как быть с десятками государственных комиссий разного уровня, занятых составлением и изданием все новых инструкций и циркуляров относительно того, какие слова и выражения следует на данном этапе вытеснять из употребления и какие «новоязовские» конструкции внедрять на их место? Как быть с постоянным запугиванием читателя газет и телезрителя ордами вооруженных правых экстремистов, фундаменталистов от религии, фашистов, «бритоголовых» и прочей ужасающей публики, которая спит и видит, как бы установить очередную бесчеловечную диктатуру? (Смысл такого запугивания просчитывается как дважды два. Он в том, что если существует опасность, да еще такая страшная, то уж для того чтобы «они не прошли», мы просто обязаны поступиться еще одной свободой, подкрутить еще две-три гайки, а главное — еще теснее сплотить ряды. В обыденной же реальности за четыре года жизни в Канаде я видел лишь пару скучных и даже тоскливых «бритоголовых» — при том, что антифашистских, антирасистских, феминистских выступлений, а равно и гомосексуальных шествий-"парадов" успел перевидать изрядно.)
История с публикацией «Манифеста» обнажила великое множество существующих парадоксов и добавила немалое количество новых. Один из них — по самому внешнему ряду — заключается в том, что напечатан был трудУнабомбера не просто в двух самых тиражных газетах Америки, но на страницах двух бесспорных столпов современного либерализма. Дальше — больше. Унабомбером двигало, как мне думается, не просто вполне понятное «Не могу молчать!», но и стремление найти отклик в умах и душах потенциальных сторонников. Как выяснилось, обнаружились они лишь… в лагере все тех же «левых», причем на самом крайнем его фланге, среди воинствующих активистов всех мастей (готовых за пойманного в капкан бобра спалить фермера, этот капкан поставившего, или перестрелять за спиленное дерево бригаду лесорубов). Не случайно именно «антитехнологические» анархисты первыми высказали одобрение «Манифесту» — но лишь в луддитской, «антииндустриальной» его части. И с гневом или, в лучшем случае, с натянутой иронией (как это сделал Киркпатрик Сэйл, соредактор журнала «Нейшн»), отнеслись они к главному в документе — беспощадному анализу современного либерального движения. Прочие же издания эту тему просто аккуратно опустили.
«Манифест» Унабомбера, документ чрезвычайной остроты и силы, должен был стать последней, самой мощной бомбой, изготовленной им, бомбой, подложенной под все здание современного западного либерализма. Но именно эта бомба, на которую создатель ее возлагал столь большие надежды, и не сработала. И, думается мне, вовсе не потому, что властители дум (и газет) Америки отнюдь небездарно предали историю с «Манифестом» забвению. Не сработала эта главная бомба потому, что, к величайшему сожалению, сработали многие из предыдущих. Которые лишили жизни трех людей, сделав еще десятки калеками. Унабомбер (был ли им арестованныйФБР Тед Казинский или кто угодно еще), человек бесспорно талантливый и интеллектуально честный, нарушил главнейшую из заповедей: «Не убий». Тем самым он вписал свое имя в длинную и бесславную череду тех, кто вколачивал свои идеи в умы человечества кровью и насилием.
И, конечно же, все предыдущие бомбы, как и угрозы их применить, позволившие Унабомберу опубликовать свой труд, перечеркнули само его послание Америке. Мы склонны (часто не без оснований) отождествлять криминальных носителей и пропагандистов какой-то.идеи с самой этой идеей. Автор «Манифеста» всей своей жизнью террориста вложил мощное оружие в руки тех, против кого он нас предостерегает.
ИЗ РОССИИ С ЛЮБОВЬЮ. БЕЗОТВЕТНОЙ…
«Независимая Газета», 2 августа 1996
В политике нет симпатий, есть только интересы К числу психологических странностей российской коллективной души, несомненно, следует отнести воспаленную потребность любить и, главное, быть любимыми. Не сегодня это чувство проявилось впервые, и вовсе не только на гребне посткоммунистической потребительской надежды на то, что кто-то полюбит, поможет, накормит и обустроит. В разные века чувство это направлялось на самые разные объекты — от братьев по вере болгар и сербов до не слишком ласковых французских или немецких кузенов, и даже до совсем уж неблизких культурно индийцев и китайцев. В первые постсоветские годы острие российской любви нацелилось на Запад вообще и сытую вальяжную Америку в частности. В немалой степени тому способствовала уже упомянутая надежда на «дядю», который теперь-то уж, на развалинах и коммунизма, и некогда могучей империи, распахнет объятия. В еще большей степени приложились к тому российские «демократы», испытывавшие к богатому дядюшке страстную, непритворную и, в отличие от остального населения, не совсем безответную любовь.
Любовь, однако, ослепила не всех. Находились циники, утверждавшие, что природа взаимоотношений государств такой эмоции не знает — и знать не должна. Что американец вполне способен полюбить русскую или даже русского (на дворе, увы, конец ХХ века), но нация в целом, а тем более государство, на такие чувства вряд ли расщедрится. Потому что в таких отношениях процветают не, как уже было сказано, эмоции, а прагматизм. И нередко жесткий прагматизм, где мерилом хорошего и плохого служит только и единственно собственная колокольня. Скептики, усвоившие уроки истории и призывавшие поставить во главу угла колокольню отечественную, клеймились как национал-шовинисты, изоляционисты, милитаристы и прочая. Благо, «измов» на наш с вами век хватало, и прилепить пару-тройку похлеще труда не составляет.
За последние годы, правда, страстное желание любви несколько поугасло. Но не исчезло совсем. Да, все большее количество россиян стало отходить от прежней эйфории и начало все более скептически относиться к бодрым заверениям детей и внуков бессмертного Остапа Ибрагимовича о том, что «Запад нам поможет». Все чаще стали подумывать люди о суровой правоте старого Тараса Бульбы, укоризненно произнесшего в седые усы: «Что, сынку, помогли тебе чертовы ляхи (немцы, французы, американцы)?» Эмоция, о которой речь, теряла силу по мере того, как ситуация меняла жанр, двигаясь от мексиканской мелодрамы с непременным хэппи-эндом в сторону странной помеси натурализма с сюрреализмом. И все же чувство это, как видится, угасло не совсем, благодаря еще одному мифу.
Миф этот существует в массовом сознании (и время от времени подпитывается российскими газетами) опять-таки не один год. Новую силу этот миф набрал накануне судьбоносных президентских выборов. И сводился он к простой и понятной схеме: Запад крайне заинтересован в сильной России. Но — в России демократической, потому что под демократию (а слово это, согласно мифу, действует на наивный Запад как стопка поутру на алкоголика) он отдаст все. И даже больше. В то время как под Россию неокоммунистическую или национал-патриотическую не даст ни шиша. И даже, напротив, займет совсем уж непримиримую позицию с повторным возведением Берлинской стены, но уже в районе Белгорода.
По другую сторону Атлантики упомянутый миф воспринимается качественно иначе. Попросту говоря — именно как миф, потому что к истинному положению вещей он не имеет ни малейшего отношения. Я живу там, где живу, и посему, хочешь не хочешь, смотрю тутошнее телевидение и читаю тутошние газеты. В которых нет и не было ни намека на радостное ожидание того, когда же из Москвы махнут родным флажком с надписью «демократия» — чтобы с однозначной реакцией собаки имени академика Павлова тут же вбухивать деньги и технологию в строительство новой России.
…Просматриваю едва ли не наугад взятые газеты и публикации. Вот Тайсон Винарски в газете «Колорадо дейли»: «Америка все еще может победить в ситуации „холодного мира“. Америка может победить, дав членство в НАТО восточноевропейским демократиям. Америка может победить, заняв твердую позицию против российского милитаризма. Как члены НАТО демократии Восточной Европы будут защищены американским ядерным щитом…» Нетрудно заметить, что г-н Винарски по отношению к России сослагательного. наклонения не использует. Дескать, это вот, если Россия такой будет, а будь она демократической — и так далее. Ничего подобного. Есть ситуация, есть Америка, есть Россия, и надо делать что-то, чтобы Америка во что бы то ни стало победила. И у меня позиция г-на Винарски вызывает, если и не согласие, то уж как минимум уважение. По той простой причине, что он даже не пытается представить, как оно выглядит с дальней российской колокольни, а спокойно оценивает ситуацию с колокольни собственной, американской. В той рубашке, которая к телу ближе.
Сходные позиции по отношению к «сильной России» можно найти где угодно — и в региональной прессе, и в толстых журналах. Вот точка зрения Гарри Гейпела в ежемесячнике «Атлантик»: «Если НАТО предпримет ограниченную экспансию, русским лидерам останется лишь принять ее как данность.» А профессор русской истории Эндрю Эзергайлис добавляет в рамках той же дискуссии: «Настоящим друзьям России стоило бы поучить ее скромности.»
Редакционная передовица в «Вашингтон тайме» накануне российских выборов четче других проиллюстрировала предмет нашего разговора: «Кто бы ни победил в России, политика США должна заключаться в том, чтобы подойти к этому с холодным умом, сухим порохом и ясным пониманием того, что служит интересам Соединенных Штатов.»
Иной читатель, ни за какие коврижки не желающий разочаровываться в предмете своей, пусть и безответной, любви, может возразить: «Эка невидаль — газеты-журналы. Они и у нас без особых шлагбаумов функционируют. На то он и газетчик, чтобы как-то похлеще дело изобразить. В то время как здравомыслящие американские политики…»
Что ж, любовь, как известно, зла. Но и контраргументы на это возражение далеко искать не приходится. Во-первых, пресса на Западе не только отражает общественное мнение, но и формирует его. Причем самым серьезным образом. Во-вторых, можно обратиться к здравомыслящим американским политикам и напрямую.
Скажем, Строуб Тэлботт, заместитель госсекретаря Кристофера, заявил накануне все тех же российских выборов, что американская администрация «предпримет все необходимое, чтобы защитить» американские интересы — если Россия сделает антидемократический поворот после выборов. С одной стороны, вроде бы продолжение того самого мифа, о котором мы с вами толкуем. Дескать, ежели демократия, то друзья навек, а ежели нет… Но стоит обратить внимание на не самую ласковую формулировку в устах профессионального дипломата. Проведите-ка мысленный эксперимент и, перенесясь в ноябрь 1996-го, переверните доску на 180 градусов. С тем, чтобы тот же текст (где Россия и Америка меняются местами) был бы произнесен накануне президентских выборов в США. И что ежели США сделают поворот в сторону республиканской партии… Я. честно говоря, не хотел бы и представлять реакцию американцев. Конечно, напрашивается мысль о том, что, как видится г-ну Тэлботту, то, что позволено Юпитеру, не позволено быку. Но какая дружба или даже какое партнерство возможны между небожителем и тягловым животным?
Бывший сенатор и нынешний кандидат в президенты Боб Доул высказался еще более определенно и опять-таки без сослагательного наклонения: «Кто бы ни победил на выборах, Америка должна преследовать собственные интересы, а я считаю, что нашими интересами до сих пор пренебрегали». Нимало не кривя душой, могу сказать, что не нахожу в заявлении г-на Доула ни грана цинизма. Если он считает, что пренебрегали — что ж, ему с его американской колокольни виднее. А мысль о том, что Америка должна преследовать не чьи-то, а американские интересы — так просто азбучна. (Иной вопрос: следует ли отсюда, что Россия — страшно подумать! — тоже располагает правом.свои интересы иметь и именно их преследовать?) Хочу лишь напомнить читателю, что кандидат в президенты в своем заявлении никакими демократиями в России ничего не обусловливал.
Вернемся, однако, к прессе. В ней, мне кажется, абсолютным чемпионом по части откровенности является весьма известный канадский обозреватель Эрик Марголис. Проживая в Торонто, ов не ограничивает свою аудиторию этим довольно большим городом — страстные (без преувеличения) статьи г-на Марголиса распространяются газетным синдикатом в добром десятке газет Северной Америки. Его, уверяю вас, очень трудно заподозрить в равнодушии к России и ее судьбам (а этому предмету он посвятил не одну и не две статьи). Но чувство, которое г-н Марголис испытывает, любовью назвать язык как-то не поворачивается.
Не раз высказывался Эрик Марголис на самые злободневные российские темы. Не обошел своим вниманием и Чечню. Ну, к тому, что он имама Шамиля, аварца, ничтоже сумняшеся в чеченцы произвел, придираться не будем. В конце концов, малое знание с лихвой компенсируется большой страстностью. Зато рецепты г-на Марголиса по решению чеченской проблемы подкупают своей простотой и наглядностью: «Что может сделать мир? Отрубить всю финансовую и технологическую помощь Москве. Бойкотировать русский экспорт нефти, водки и сырых материалов. Вооружить чеченцев». И все дела.
Эрику Марголису, как и многим другим, сугубо «до лампочки», будет ли Россия строить капитализм или восстанавливать порушенное коммунистическое прошлое. Опасность, считает Марголис, не уменьшается при любом раскладе: «По мере того, как российская экономика будет становиться на ноги, будь то при сегодняшнем гангстерском капитализме или изжившем себя коммунизме, российский национализм будет усиливаться и становиться еще более агрессивным. Делать вид, что это не так, наивно и опасно. Розовый оптимизм не может быть политикой». (Под последней фразой, кстати, готов подписаться и я.)
В одной из своих статей на предвыборные российские темы г-н Марголис побил даже собственные рекорды откровенности. В статье этой, небанально для нынешнего времени озаглавленной «Империя зла на подъеме», он пишет: «… В терминах реальной политики для Запада было бы, пожалуй, лучше, если бы выборы выиграли коммунисты». Парадокс? Никакого парадокса. Марголис далее поясняет свою мысль. Дело в том, что Россия — огромная страна с огромными же запасами природных и человеческих ресурсов. Благодаря же (в тексте именно это слово!) коммунистам и их фантастически неэффективной экономике Россия за 74 года приземлилась «на задворках» в качестве некоей «Индии в снегах». Так вот, опасность некоммунистического пути, по Марголису, заключается в следующем: «Эффективная капиталистическая система и свободный рынок могли бы реанимировать Россию и укрепить ее силы, позволяя ей бросить военный и экономический вызов США, Японии и Европе». И далее: «Когда внутренняя ситуация в России наконец стабилизируется, она, вероятно, станет для Запада как минимум такой же угрозой, как и покойный СССР».
Честно говоря, вот за это умение расставить жирные точки над всеми "i" я Марголиса чрезвычайно ценю. То, что другие цедят сквозь зубы или осторожно втыкают между строк, он высказывает однозначно и без недомолвок. Так что, как Марголису (но не только ему) с этого берега видится, проблема не в том, демократия или партократия, монархия или анархия, капитализм или коммунизм (хотя последний лучше, так как при нем Россия скорее вылетает в трубу). Проблема в том, чтобы стабилизация в России не состоялась. Чтобы экономика в ней, не дай Бог, не пошла в гору. Чтобы она так и не поднялась с колен. Если Запад — в лице тех, кто принимает реальные решения, и тех, кто формирует мнение публики, — чем и озабочен, то, похоже, все-таки не «возрождением великой России». И, как выясняется, никто на этом берегу не вопит спросонья, узрев во сне воскресающего Леонида Ильича. Этот-то как раз был всем хорош.
У американцев есть поговорка, которая сплошь и рядом служит для них руководством к действию. «Права она или нет — это моя страна». Кто бы ни восседал в Белом доме — демократ или республиканец, либерал или консерватор — он никогда и ни при каких обстоятельствах не покусится на это утверждение и на то, что за ним стоит. На американские интересы, на американский патриотизм. И совершенно, замечу, справедливо — если посмотреть, как и положено, с американской колокольни.
Небесполезно было бы и россиянам вспомнить, что в политике нет симпатий, а есть только интересы. И что пылать любовью к объекту, который тебе не только не желает здоровья, но даже наоборот, — занятие и непроизводительное, и опасное. Не надо в этом деле любви. Как, впрочем, не надо и ненависти. А ежели по любви сердце все же тоскует — ну так пусть конкретный Василий полюбит конкретную Бетти, а Маруся — Питера. Или даже Сергей — Джона. Хоть и не скажу, что очень я одобряю последний вариант.
РУКИ ПРОЧЬ ОТ ИНТЕРНЕТА!
«Независимая Газета», 3 сентября 1996
Всемирная компьютерная сеть осталась неподвластной цензуре Событие, имевшее место 14 июня, не потрясло мир каким-то видимым, ощутимым образом. И тем не менее, сообщения о нем нашли место на первых страницах многих газет и в первых строчках сообщений телеграфных агентств всего мира — не говоря уже о том, что наиболее активно откликнулись на него пользователи всемирной компьютерной сети Интернет. А именно Интернета это событие в огромной степени и касалось.
Федеральный суд США в составе трех судей отменил закон «О пристойности в средствах коммуникации», за которым стоял не кто-нибудь, а сам президент Клинтон. Несмотря на некоторую расплывчатость термина «средства коммуникации», ни для кого не было тайной, что острие несостоявшегося закона было направлено на цель абсолютно конкретную: вездесущую и никем пока не контролируемую компьютерную сеть Интернет.
Закон был с большой помпой подписан президентом 8 февраля, а уже 14 июня «повис» вследствие признания судом его антиконституционности и нарушения священной для большинства американцев Первой поправки к Конституции (гарантирующей свободу слова). Кстати, судебный иск против закона был выдвинут в самый день его подписания: буквально через несколько часов после церемонии.
Казалось бы, что же плохого в желании Клинтона оградить подрастающее поколение от порнографии и насилия, которые, как утверждают авторы проекта, буквально заполонили Интернет? Упаковка для проекта, безусловно, была выбрана самая благородная. Так почему же сам закон вызвал такой взрыв негодования, что, помимо уже упомянутого судебного иска, поднялась внушительная волна гневных публикаций, а многие электронные страницы Интернета вышли в знак протеста на черном фоне (имя Джорджа Оруэлла и название его знаменитой антиутопии «1984» встречались в каждой второй статье)?
Во— первых, для очень многих сразу же было очевидно, что по большому счету это первая на таком уровне попытка в США цензурировать ту всемирную цитадель информационной свободы, каковой является Интернет. И для цензоров не столь уж важно было, с чего начать. Был бы прецедент создан -а последующие шаги дались бы уже куда как легче. Во-вторых, не так уж доступна та же порнография на Интернете, как пытались это изобразить авторы и приверженцы нового закона. (Я тогда же, в феврале, решил проверить, насколько серьезна проблема, и проделал довольно длительную экспедицию по «злачным местам» Интернета. Выяснилось, что огромное большинство эротических и порнографических страниц требуют оплаты за вход и пользование их материалами. Напечатайте данные своей кредитной карточки, и тогда — пожалуйста. Да, ваше чадо может проделать и это, если очень уж хочется, но по той же самой схеме ему нетрудно получить доступ и к порнографическим телефонным линиям, где, опять-таки после обязательного знакомства с вашей кредиткой, ему жарко надышат в трубку под аккомпанемент лексики, искать которую нужно в совсем уж специальных словарях.)
И, наконец, как-то необычно смотрится в роли защитника традиционной морали Клинтон, первый президент, возведший защиту «альтернативного» секса (а гомосексуалисты и лесбиянки далеко не единственные ветви этого древа) в ранг государственной политики. Но даже если принять на веру столь резкий поворот в убеждениях — почему Интернет, а не те же порно-телефоны, «крутые» видеотеки и секс-шопы, доступ к которым для подростка нимало не труднее?
Дело в том, что Интернет, которому нынешняя американская администрация пропела в недавнем прошлом столько дифирамбов (ведь «информационным шоссе в ХХI век» назвал его не кто-то, а вице-президент Гор), по сути дела, стал гигантским океаном неподцензурной информации. Вы действительно можете найти в нем едва ли не все, едва ли не на любую тему. И многое из того, что вы найдете, будет находиться в несогласии, а то и в откровенном противоречии с тем, что преподносится вам газетами и телевидением. Легкость доступа к информации (от которой власти хотели бы оградить своих граждан — неважно, идет ли речь об анархистских призывах или о детально документированных досье на тему сомнительной и нередко противоправной деятельности правительства, ФБР, ЦРУ и так далее) в сочетании с огромным количеством пользователей Интернета заставила президента и его окружение всерьез поумерить восторги по поводу «шоссе в XXI век».
Прелюдией событий вокруг подписания закона стала война по поводу интернетовских точек, посвященных «ревизии», т.е. пересмотру истории Холокоста — истории уничтожения евреев во время Второй Мировой войны. Одним из наиболее активных «ревизионистов» в Интернете был и остается канадец немецкого происхождения Эрнст Цюндель, со своих интернетовских страниц борющийся, как он утверждает, за восстановление исторической справедливости по отношению к немцам, за разоблачение «сионистской пропаганды», получающей дивиденды от неустанного внедрения «мифа о Холокосте» — как в виде все возрастающего еврейского влияния на Западе, так и в том, что Израиль да и само американское еврейство выводятся, по словам Цюнделя, из зоны критики. Трудно сказать, чтобы Цюндель и его товарищи-ревизионисты имели очень уж многочисленную аудиторию в Интернете — там предостаточно куда как более интересных для массовой аудитории страниц. Но первая же попытка перекрыть информацию, доступную с ревизионистских страниц, предпринятая влиятельными еврейскими организациями в США, вызвала неожиданно резкую реакцию обитателей Интернета.
Когда центр Симона Визенталя начал планомерную атаку на точки Интернета, подобные той, на которой представляет свои взгляды Цюндель, многие десятки пользователей Интернета открыли на своих страницах так называемые «зеркальные точки», на которых поместили все материалы канадского ревизиониста. Большинство при этом делало приписку, что взглядов самого Цюнделя не разделяет, но не может и не желает мириться с попыткой цензурировать свободу обмена мнениями, сколь бы деликатных тем такие дискуссии ни касались. И если инициаторам запрета удалось добиться определенных — и немалых — успехов в Европе (в первую очередь в Германии, что несложно понять), то на Североамериканском континенте результат был абсолютно противоположным. Тогда-то и появился на свет столь неудачно скроенный клинтоновский закон от 8 февраля.
Следует сразу же уточнить, что проблема с самого начала не ограничивалась Холокостом. И, конечно же, дискуссия о цензурировании Интернета никоим образом не проходила по этнической линии. Скажем, директор Американского института гражданских свобод Айра Глассер и сенатор-демократ Расс Фейнголд, оба этнические евреи, были первыми, призвавшими к отмене сомнительного закона — и, если надо, в суде (как оно и произошло).
Благовидный предлог, под которым президент попытался ввести цензуру в Интернет — защита подрастающего поколения от всех мыслимых и немыслимых непристойностей — никого в заблуждение не ввел. Тем более, что сам текст закона уже намекал на хорошие возможности его толкования «вширь», где тюремное заключение до двух лет и штраф до 250 000 долларов могли стать уделом каждого, «распространяющего доступным для лиц младше 18 лет образом материалы, непристойные в содержании, описании или изображении». Причем «непристойное» трактовалось как «оскорбительное по современным общественным стандартам». Довольно расплывчатая формулировка, под которую при желании можно подвести очень и очень многое…
Крайне нелиберальная попытка «самого либерального президента» встретила единодушный отпор Федерального суда. Судья Стюарт Дэлзелл написал в постановлении: «Как наиболее активная из всех существующих форм самовыражения масс, Интернет заслуживает максимальной защиты от вмешательства правительства». Судья Долорес Словитер добавила, что несостоявшийся закон представляет собой «навязанное правительством ограничение свободы слова в его содержании, и в данном случае эта свобода имеет право на конституционную защиту».
Идеологический запрет по самой природе своей — вещь, склонная к самовоспроизведению и размножению. Выведите за рамки разрешенных законом дискуссий (само выражение — до чего же не по-американски звучит!) любую область человеческих отношений, истории, философии, науки — и вскоре вы с неприятным удивлением обнаружите, как из этой «разрешенной сферы» выпадают все новые и новые зоны. Дэниэл Вайтцнер, директор центра за демократию и технологию в Вашингтоне, справедливо замечает: «Как могут функционировать пользователи Интернета в этой глобальной сети, если она будет управляться законами более 100 различных стран? Если США решат цензурировать оскорбительные материалы, а Китай попытается цензурировать антикоммунистические материалы, а Сингапур станет цензурировать материалы, опасные для его правительства, то мы очень скоро окажемся в сети с наименьшим общим знаменателем, где все, что нам останется, — это математические задачки.»
Итак, «либеральному» президенту был преподнесен урок демократии. Значение этого урока трудно переоценить, тем более что за развитием сюжета весьма заинтересованно следили политики и за пределами США, имеющие со своевольным Интернетом не меньше хлопот. Иное дело, что в рамках все той же демократической системы решение федерального суда может быть оспорено.
P.S. Как и предполагалось, решение федерального суда не стало последней точкой в нашей истории. Заместитель генерального прокурора Джейми С. Горелик официально заявила, что Министерство юстиции (читай: Белый дом) будет оспаривать это решение в Верховном суде США. Конечно, речь не только (и не столько) о том, чтобы подчистить еще одно малосимпатичное пятнышко на президентском смокинге: одним больше или меньше — ничего не меняет. Но от того, как развернутся события, зависит судьба этого «самого демократического средства массовой информации», каковым являлся до сих пор Интернет.
В ОГОРОДЕ БУЗИНА, или АФРИКАНСКИЕ КОРНИ РУССКОЙ КУЛЬТУРЫ
«Независимая Газета», 27 сентября 1996 г.
Маленький тест на сообразительность. Удастся ли вам, дорогой читатель, соединить в логическую цепочку два простых факта? Итак:
ФАКТ ПЕРВЫЙ. В последние годы одним из наиболее распространенных предметов в расписаниях американских университетов, колледжей и даже средних школ стала египтология.
ФАКТ ВТОРОЙ. Портрет американца (а равно и канадца), имеющего наименьшие шансы на трудоустройство, внеконкурсное поступление в университет, получение льгот и ссуд на создание и развитие собственного дела, выглядит в те же последние годы так: белый, англоязычный, в половом отношении традиционалист (в смысле, не гомосексуалист, не трансвестит, не педофил), не обремененный ни физической, ни психиатрической инвалидностью, и не имеющий за плечами тюремного опыта.
Подозреваю, что мостик здесь может представляться не более очевидным, чем логическая цепь между бузиной и родственником в столице дружественного государства. Связь между двумя приведенными фактами, однако, существует. И, увы, связь самая непосредственная.
Штука в том, что в Северной Америке все те же последние годы (иногда и вправду кажется что «последние» — эдакое веселое апокалиптическое времечко) ознаменованы двумя выдающимися событиями. Во-первых, расизм был окончательно изгнан не только из политики, но и из системы образования, из средств массовой информации, из судебной системы и, наконец, из межчеловеческих отношений. Во-вторых, в тот же самый период расизм махровым цветом расцвел в политике, системе образования, средствах массовой информации, судебной системе и в тех же межчеловеческих отношениях.
И не стоит подозревать меня в страсти к неэвклидовой логике или дзен-буддистским вывихнутым парадоксам. Ситуация, уверяю вас, если и выглядит вывихнутой и свихнувшейся, то никак не более, чем вся современная западная реальность. Если же вы до сих пор отказываетесь принять на веру все изложенное выше, то это значит, что вы еще живете вне обладания той великой (а в наших краях привычной до банальности) истиной, что есть расизм — и расизм. Есть расизм мерзкий, отталкивающий, преступный и уголовный — а есть расизм прогрессивный, передовой, наполняющий оптимизмом и зовущий в светлое будущее.
Чувствуете, как логика как-то чуточку более знакомой становится? Как у добрых старых большевиков-ленинцев: есть насилие негодяев и насилие угнетенных, есть диктатура распоследних подонков и диктатура родимая, пролетарская, ну, и так далее, с любым словом из словаря, до «языкознания» включительно.
В ситуации с расизмом деление это происходит по наипростейшей бинарной черно-белой схеме. Причем «черно-белое» здесь вовсе не аллегория, а самый что ни на есть основополагающий принцип.
С расизмом «белым» американское общество на всех его уровнях практически расправилось. Это не значит, что напрочь исчезли и сами белые расисты, ку-клукс-клановцы и прочая публика, дававшая в прошлом неплохое пропитание правдинским и крокодильским карикатуристам. Публика эта — горсточками — встречается еще там и сям, даже листовки дедовскими проверенными методами нет-нет, да и печатает. (Но в Канаду, скажем, листовки эти ввезти — деяние уголовно наказуемое.) Само общество, однако, стало абсолютно нетерпимым к любым проявлениям расизма или дискриминации по отношению к любым меньшинствам — и, в первую очередь, к темнокожему населению.
Проявляется это и на вполне бытовом уровне. Если, скажем, вас — справедливо или нет, вопрос другой — заклеймили по случаю расистом, можете быть уверены, что вы не только расстанетесь с работой или местом на студенческой скамье, не только прогорите с вашим бизнесом из-за тотального бойкота, но станете, скорее всего, и социальным парией. Знакомые будут обходить вас за версту как прокаженного. Так что, суммируя, можно сказать, что явлению, известному под названием «белый расизм», был вынесен окончатель-ный приговор и американским государством, и американским обществом. В то же время в Северной Америке набрал обороты и силу расизм «черный» — расизм негритянского населения континента, пользующийся, в отличие от своей «белой» разновидности, полной поддержкой и масс-медиа, и академических кругов, и самих государственных структур.
(Это я, кстати, по-русски могу позволить себе такую роскошь, как взять да и написать слово «негритянский». Из тутошнего языка его вымели поганой метлой, и помнить не велели. Взамен пока еще можно употреблять слова «черный» или «цветной». Но лучше все-таки — и, что главное, идеологически правильнее — пользоваться не очень складным, но очень политически корректным термином «афроамериканцы».)
Конечно, никто из официальных лиц или солидных газет не именует темнокожий расизм — расизмом. Наименований хватает, поскольку хватает и разновидностей этого явления — и все они носят иногда пышный, иногда крайне туманный, но всегда позитивный характер: «акция утверждения», «мультикультурализм», «афроцентризм» и прочая. Что дела, на мой взгляд, не меняет — а то ведь как славно было бы назвать, скажем, рак «процессом клеточной консолидации», да и покончить с ним раз и навсегда.
Существует какая-то поистине дьявольская ирония в том, что в разные века процессы освобождения угнетенных, борьбы за социальные права, да и просто за человеческое достоинство почти неизменно выливались в очередное — нередко кровавое — негодяйство. (Россиянину — далеко ли за примерами ходить?) Ну никак не хочет социальный маятник подъехать неспешно к точке теоретического своего покоя — нет же, мчит к очередному экстремуму, чтобы оттуда снова шарахнуться к обратному полюсу…
Та же история, увы, и с «черным расизмом». И здесь социальный маятник, начав движение с героической (без малейшей иронии) борьбы униженных и оскорбленных за свои права, за человеческое достоинство, за все высокие истины, провозглашенные в американской конституции, влетел в прямую этой борьбы противоположность: непристойный и крайне небезопасный социально-политический фарс. Со всеми атрибутами прежней ненавистной доктрины: расовой спесью, теоретическими изысками о неполноценности иной расы и имманентной ее враждебности, сомнительными правами, которые дает цвет кожи — и так далее, и тому подобное.
Теоретическим стержнем явления стал «афроцентризм», плод ученых трудов директора Центра афроамериканских исследо-ваний в США Молефи Кете Асанте. Суть идеи проста: человек не может считаться полноценной личностью без обретения своего Я, без осознания своего места в мире — что для темнокожего гражданина Америки («афроамериканца») возможно лишь при обращении к своим уходящим в историю африканским корням. Если бы дело сводилось только к цветастой африканской одежде (стиль «кенте»), смене фамилий и имен с англо-саксонских на исконно африканские, песням на никогда прежде не слышанном языке и справлению старых племенных праздников — ну, отчего и не поразвлечься, даже за счет налогоплательщика. Дело, однако, было в том, что для полного самоуважения требовалась не просто история — но история великая. С большой буквы — История. А если ее не было, надо было творчески вмешаться в историю существующую (благо, эту дамочку только ленивый не пользовал). Тогда-то и выплыло на свет Божий это причудливое псевдонаучное творение — «афроцентристская египтология».
Что же провозглашает эта новая ветвь почтенной науки? Как пишет в своем открытом письме коллегам профессор «обычной», т.е.традиционной египтологии Энн Мэйси Рот, содержание ее кратко можно свести к четырем основным постулатам: «(1) что древние египтяне были черными, (2) что древний Египет превосходил все остальные цивилизации древности, (3) что египетская культура оказала огромнейшее влияние на более поздние культуры Африки и Европы, и (4) что существовал и существует разветвленный расистский заговор, ставящий целью предотвратить обнародование дока-зательств этих постулатов.»
Не надо быть профессором египтологии, чтобы понять, что откровения «афроцентристов» в этой своей части в лучшем случае есть плод большой безграмотности и еще большего воображения. В худшем же — опасная помесь политического авантюризма и клинической психопатологии. Академический мир должен был бы иронически пожать плечами и обратиться к более наукоподобным проблемам. Произошло, однако, нечто совершенно противоположное.
Мир университетской профессуры — а в подавляющем большинстве это белые леди и джентльмены, но крайне либеральных взглядов — громогласно приветствовал появление «новой науки»! Еще бы: только представьте себе, какой мощный толчок получает «национальное самосознание» меньшинства — меньшинства, чьи права и достоинство столько лет подавлялись «белыми эксплуататорами»! (Истертый до безобразия тезис о «вековом рабстве» возникает вообще в практически любой конфликтной ситуации как пресловутый пятый туз из рукава.) Столь же благосклонно отнеслись к новому феномену и средства массовой информации. И уж во всяком случае, критика как афроцентризма, так и его, с позволения сказать, «египтологии», не просто фильтровалась, но была закрыта вообще — уже упоминавшееся письмо-предупреждение профессора Рот так и не было опубликовано в журнале, куда оно было послано.
За «афроцентристской египтологией» числится немалый ряд и иных, не менее ошарашивающих открытий. Известный канадский журналист Майкл Корен (один из совсем уж немногих, способных еще открыто противостоять натиску сверхлиберальных изданий) перечисляет некоторые из них: «Знали ли вы, что Клеопатра и Сократ были чернокожими? Что европейская цивилизация основана на достижениях африканских чернокожих народов 5000-летней давности? Что наполеоновские солдаты изуродовали лик Сфинкса, чтобы сделать его черты менее негроидными? Что искусство и философия древней Греции были просто уворованным слабым подобием культуры Египта — и что сами эти египтяне были черными?» Отсюда афроцентристы делают вывод, что, поскольку вся европейская цивилизация — непосредственно или через Рим — есть наследница цивилизации греческой, то вся европейская культура, все достижения европейского гения есть не что иное, как хвастовство мелкого воришки, у которого за душой ни гроша собственного и нет.
И снова казалось бы — вольному воля, и всяк сходит с ума по-своему. Ан не все так камерно. Как пишет с отнюдь непритворным страхом профессор Рот, афроцентристская египтология «преподается от старших классов школ до университетов по всей Америке, а ее изыски подаются как установленные научные факты и средствами массовой информации, и образовательным истэблишментом. Приехав в Хоувардский университет… я была поражена количеством часов,отведенным на египтологию — начиная с театральных и философских факультетов, и кончая математическими.»
Стоит ли после этого удивляться, что спецы от «афроцентизма» (а среди них изрядное количество белых идеологов движения), вдохновленные успехом, обратились и к прочим наукам, и в первую очередь — к биологии. На ниве которой преподаватель Нью-Йорского университета Леонард Джеффрис излагает как истину в последней инстанции свою теорию о том, что чернокожие, как «люди солнца», биологически несомненно превосходят белых, «людей льда».
Вся ли американская профессура так дружно сошла с ума? Нет, конечно, хотя «либеральная эпидемия» в Северной Америке (и если бы только там) носит в интеллигентских кругах характер поистине массовый. Но любые попытки противостоять безумию в студенческой аудитории тут же перекрываются воплями о «белом расизме» (в чем на своем горьком опыте убедились многие, и среди них известный египтолог профессор Мэри Лефковиц). Были случаи, когда студентов, пытавшхся оспорить ставшие уже священными «истины» афроцентризма, просто-напросто избивали (о чем пишет М.Корен).
В повальном безумии в меру своих — немалых — сил участвуюти власть имущие (а сюда я отношу не только правительство, но и прессу). Основные рычаги их действий — набившие оскомину «политическая корректность», «мультикультурализм» и «акция утверждения» (которую белые представители среднего класса — а по ним она и ударила больнее всего — называют «расизмом наизнанку»).
В рамках одной статьи места, конечно, не хватит, чтобы хотя бы кратко коснуться каждого из этих лево-либеральных изобретений (а жаль, потому что «политическая корректность» наложила такой чудовищный оруэлловский отпечаток на всю американско-канадскую реальность, что иммигрантам, скажем, из России и Восточной Европы, на своей шкуре испытавших все прелести тоталитарной идеологии, до сих пор трудно привыкнуть к необходимости ежедневной и ежечасной самоцензуры — даже в быту, в разговорах со знакомыми! — от которой они, как поначалу представлялось, сбежали раз и навсегда). «Акция утверждения», однако, имеет самое непосредственное отношение кнашему «факту номер 2», а посему стоит на ней немного задержаться.
«Акция» эта в первоначальном ее виде была предпринята еще президентом Кеннеди, и преследовала — опять же, поначалу — цели самые благородные. Она ставила задачей покончить с дискриминацией меньшинств в Америке во всех ее формах — в университетах и школах, судах, бизнесе, устройстве на работу, и так далее. Маятник, однако, в точке теоретического равновесия удержаться не смог, и «акция утверждения» из орудия борьбы с расизмом стала превращаться в орудие его насаждения. Постепенно были введены обязательные квоты на трудоустройство, когда предпринимателю — в том числе и частному предпринимателю — полагалось трудоустроить не менее такого-то процента темнокожих работников (а позднее и гомосексуалистов, инвалидов, испаноязычных, женщин — последние вопреки не только логике, но и арифметике, тоже числились «меньшинством»). Такого же рода квоты вводились при приеме в университеты и колледжи, распределении стипендий, формировании кафедр и ученых советов. Авторов новых законов нимало не интересовало, что сплошь и рядом компании, предприятия, школы и университеты вынуждены были брать не «самое лучшее», а, как говорят, «что есть». Апогея этот сомнительный социальный эксперимент достиг в годы правления «самого либерального президента в истории США» — Билла Клинтона. (Конечно, не в одном Клинтоне дело — в Канаде можно столкнуться с теми же прелестями где угодно. Скажем, полицейское управление Торонто сообщило, что белые соискатели могут как минимум пять лет не тратить ни время, ни бумагу на подачу заявлений на работу: квоты не выполнены, и приниматься в течение этого срока будут только представители этнических, сексуальных и прочих меньшинств.)
Действительно ли это стало столь распространенным явлением? Судите сами. Было опрошено руководство 500 самых крупных американских компаний (взятых из списка журнала «Форбс»). В ходе опроса выяснилось, что 18 процентов из них ввели черным по белому (печальный каламбур) записанные расовые квоты, еще 54 процента замаскировали квоты под названием «определенных социальных целей», кто-то предпочел отмолчаться — и лишь 14 процентов опрошенных заявили, что при приеме на работу руководствуются только и единственно квалификацией и способностями кандидатов.
В университетах и колледжах — форпостах либерализма — ситуация нередко еще сюрреалистичнее. Скажем, Мэрилендский университет ограничил выделение стипендий (а без них абитуриенту из малообеспеченной семьи о дипломе и мечтать не приходится) только темнокожими студентами. В Техасском университете было отказано в приеме четырем белым студентам — при том, что их школьные баллы (а именно они служат критерием при поступлении) были выше, чем у темнокожих и испаноязычных студентов, зачисленных без всяких проблем. Ситуация эта интересна еще и тем, что, как выяснилось, баллы одной из четырех, Черил Хопвуд, были выше, чем у 40 из 41 (!) черных студентов, принятых на юридический факультет. Еще один университет потребовал, чтобы каждый факультет принял как минимум одного черного профессора — как хотите. Хотеть-то не проблема, но как быть, скажем, факультету математики, при том, что за один год по всей стране только шестеро темнокожих защитили докторские диссертации в области математических наук?
А пресса… А пресса ведет яростную охоту за призраком «белого расизма», который, по ее уверениям, продолжает угрожать Америке. Совсем еще недавно все газеты и телеканалы полны были леденящих душу сообщений о том, что «белые супрематисты» обрушились на беззащитную «черную» Америку по всем фронтам: горели, подожженные одна за другой, черные церкви на Юге. Месяц публику лихорадило, пока, наконец, полицейские источники не опубликовали данные, по которым получалось, что, скажем, в Техасе, где таких пожаров было более всего, подожжены были 11 негритянских церквей и… 20 «белых». Причем большинство негритянских было подожжено вовсе не белыми преступниками. После чего стало ясно, что акция была не расистской, а анти-христианской, и тема была тут же свернута как немодная и непопулярная.
Аналогичный поворот событий был и в еще одной недавней истории (истерии) со свастиками, крупно намалеванными на стенах негритянской казармы. Кто намалевал? За руку не взяли, но понятно, что те же последыши ККК и прочей расистской нечисти. Правда, когда за руку все-таки взяли, выяснилось, что «художником» был… Правильно, темнокожий солдат.
Говоря о прессе (и, кстати, о властях), не могу не упомянуть еще одну совсем уж недавнюю историю. Барбара-Роуз Коллинз, член Конгресса США, давеча таким образом высказалась о белой расе: «Все эти белые — я не верю в их терпимость. Я люблю индивидуумов, но не люблю их расу.» Детройская газета «Фри Пресс», напечатав сие красноречивое заявление, поставила вместо «не люблю» — «ненавижу». Результат? Газета принесла уважаемой леди из Конгресса свои униженные извинения. (Меняя цвета, можно с уверенностью сказать, что любой белый политик, сделавший такое же замечание об «афроамериканцах», вылетел бы из политики не в считанные дни, а в считанные минуты.)
Я— то по наивности всю жизнь считал, что с расизмом дело обстоит как с тем тузом в преферансе: в том смысле, что расизм -он и в Африке расизм. Но ежедневно и ежечасно вся армия либералов — отБелого дома до Голливуда — не устает убеждать меня в обратном.
Интересно, что процесс этот с какой-то подозрительной синхронностью протекает на совершенно разных географических широтах и долготах — подставьте вместо расизма национализм или патриотизм. Я о повторяющихся раз за разом ситуациях, когда, скажем, литовский, казахский или молдавский патриотизм — это достойно, благородно, до дрожи в голосе и до скупой мужской слезы на щеке. Национализм татарский, тувинский, якутский — громовые либеральные аплодисменты по поводу «пробуждающегося национального самосознания». (А уж ежели речь о национализме чеченском — так только в стиле рыцарских легенд времен короля Артура.) Русский же патриотизм или, не дай Бог, национализм живописуется как существо настолько отвратительное, что сдержанность легко ранимой либеральной психикой отметается напрочь, и тогда чаще всего несутся потоки брани, которой не всегда удостаивался и Гитлер со товарищи.
Характерно — но и понятно — то, что белые университетские, газетно-журнальные и правительственные идеологи и активисты «акции утверждения», «мультикультурализма», «афроцентризма» и «политической корректности» обитают на весьма безопасной дистанции от ситуаций, где напряжения, вызванные их кипучей либеральной деятельностью, ощутимы повседневно. Им не приходится стучаться в десятки и сотни закрытых дверей в поисках работы, живут они в эксклюзивных районах за крепкими заборами под защитой сверхсовременной сигнализации, и все упомянутые проблемы для них (по меньшей мере пока) на собственной шкуре не ощущаются. И здесь я не могу отделаться от еще одной напрашивающейся аналогии.
Заметили ли вы, читатель, что среди страстных либеральных интеллигентов, в нынешние военные, да и в еще довоенные времена сразу же одобрительно высказавшихся за «справедливую освободительную борьбу чеченского народа», невозможно было найти ни одного русскоязычного представителя из самой Чечни? А ведь еще несколько лет назад в Грозном не было недостатка в гуманитарной и технической русскоязычной интеллигенции (я не только о русских: это были и армяне, и евреи, и татары, и осетины — десятки национальностей). Где же их голос в стройном либеральном хоре? К этому ларчику ключик, похоже, все тот же. Дело просто-напросто в том, что имели они самый непосредственный опыт и довоенной, и додудаевской реальности, к тому же двадцать четыре часа в сутки. На очень близкой — смертельно близкой — дистанции. В отличие от интеллигентов столичных, взиравших на ситуацию из неизмеримо более комфортного далека и с наслаждением практиковавших традиционно либеральную «любовь к дальнему» (давно вытеснившую ту, что в Писании).
А египтология афроцентристская на грустные все-таки мысли наводит… Ведь эдак получается, что культура русская — и вовсе какой-то вымысел. Ну, то, что мы, как все прочие, у Греции древней подкормились — а она, бездарь, уворованным только питалась — это понятно. Но теперь такой еще факт. Пушкин, как известно, как никто другой в развитие языка русского и, стало быть, мышления в целом, вклад сделал. А прадед у Пушкина кто был? То-то. Так что всем лучшим, чем обладаем, по гроб жизни обязаны мы все той же Африке, а все недостатки — автохтонный и низкокачественный славянский элемент. Кому бред сивой кобылы — но люди знающие скажут: на этом берегу на солидную диссертацию потянет. Такое веселое апокалиптическое времечко… И маятник… Вот-вот зависнет — а зависнув, рухнет, ой рухнет вниз… Как всегда, мимо точки теоретического равновесия…
СКОТСКАЯ ЖИЗНЬ
«Независимая Газета», 21 октября 1996 г.
Прошедший 11 октября День Благодарения большинству канадцев удалось отметить как положено: в центре стола красовалась индейка, непременный атрибут праздника. Которая и была съедена и без больших проблем, и с большим аппетитом. Хотя все могло произойти менее благостно: «правозащитная» организация ПЕТА (Люди за Этическое Отношение к Животным) намеревалась выпустить на телеэкраны рекламный ролик, призванный если и не обратить всех зрителей поголовно в вегетарианство, то, по меньшей мере, всерьез испортить им аппетит.
Ролик, в котором голливудский актер Хоакин Феникс (одна из звезд последнего фильма Оливера Стоуна «Разворот») с надрывом говорит о том, сколь страшная и неестественно короткая жизнь является уделом североамериканской индюшачьей популяции, уже был обкатан в США год назад (причем дважды — на День Благодарения и на Рождество). Тогда он вызвал стотысячную волну звонков в ПЕТА с просьбой немедленно поделиться вегетарианскими рецептами, позволяющими спасти жизнь невинным птицам (в большинстве своем уже разделанным и замороженным).
К огорчению защитников «прав животных», видеоролик так и не был показан по канадскому телевидению. Помешал чисто технический момент: по канадским законам в рекламном объявлении такого рода обязательно должно быть указано, какая группа его спонсорирует. На исправление недочета у активистов из ПЕТА просто не хватило времени.
Таким образом, в этот раз канадской публике никто аппетита не испортил. А ведь в арсенале воинствующих вегетарианцев есть и иные способы убеждения. В Канаде известны случаи отравления индюшатины (впрыскивания пестицидов, ртутных препаратов и т.д.) накануне больших праздников с последующими широковещательными угрозами мясоедящему населению — благо, на дворе уже не эра гектографа, а эпоха Интернета. Но, как видим, на этот раз обошлось…
Проблема сосуществования людей и животных уже не первый раз ставится в Канаде ребром. Буквально за несколько дней до Дня Благодарения произошла история и на коровьем фронте — история, окрашенная драматическими, гуманистическими и сюрреалистическими тонами.
Госпожа Дондо-Тардиф, директор Канадского сельскохозяйственного музея, отдала Центральной экспериментальной ферме, находящейся в подчинении музея, распоряжение, призванное исправить идеологически опасную ситуацию, сложившуюся на ферме. Работникам фермы предписывалось ни при каких обстоятельствах не давать коровам… человеческие клички. Свое решение Дондо-Тардиф обосновала тем, что руководству музея была подана жалоба. В беседе с журналистами она отказалась сообщить, кем конкретно и в какой формулировке жалоба была подана, но сказала, что жалобщица — посетительница фермы по имени Стефани — была оскорблена тем, что одна из призовых коров оказалась ее тезкой.
Отныне на ферме не должно быть никаких жвачных Стефани, Софи или Джульет. Вместо этого, сказала Дондо-Тардиф, животным будут даваться «нечеловеческие имена» — такие, как Свекла, Взрывчатка (!) или Дорогуша. Естественно, эта практика будет распространена и на прочих животных: овец, коз и лошадей. Не говоря уже о свиньях.
Впрочем, как выяснилось, госпожа Дондо-Тардиф не может претендовать на честь быть инициатором нового политически корректного начинания. Требование немедленно изменить ситуацию исходило с еще более высокого яруса бюрократической пирамиды: от мадам Женевьев Сен-Мари, директора Национального музея науки и техники, прямого начальника мадам Дондо-Тардиф. Она сообщила журналистам, что разделяет негодование жалобщицы и считает недопустимым давать животным женские (обратите внимание на эту деталь) имена. «Представьте себе,» — сказала госпожа Сен-Мари, — «что вы приходите сюда и видите, что какая-то старая и уродливая корова носит ваше имя!»
Последнее заявление представляется несколько таинственным — в конце концов, с какой стати на образцово-показательной экспериментальной ферме заведется вдруг старая и уродливая корова? Бредовой показалась эта мысль и оттавскому радиожурналисту Лоуэллу Грину, ведущему популярного ток-шоу. Сначала он обратил внимание радиослушателей на то, что речь идет о замене одних лишь женских имен, поскольку быки, боровы и козлы по-прежнему могут щеголять табличками с именами Том, Билл или Джек. А последнее заявление Женевьев Сен-Мари он прокомментировал следующим образом. Давайте представим, сказал Грин, что ухоженная и статная корова вдруг видит по другую сторону барьера свою двуногую тезку — старую и уродливую. Как по-вашему должна себя чувствовать красавица-корова?
Мишель Дондо-Тардиф, в чьем циркуляре вся эта история обрела юридическое оформление, сказала, что проблема может оказаться еще сложней, чем видится на первый взгляд. Ведь ныне и человеческие имена сплошь и рядом носят не самый «человеческий» характер, как например, Гармония или Небесная (примеры, приведенные самой Дондо-Тардиф). Так что не исключено, что и у четвероногой Свеклы где-то бродит двуногая — и готовая возмутиться — тезка.
Но аналогия, предложенная Лоуэллом Грином, так и просится, чтобы ее продолжить. Что должна чувствовать какая-нибудь башковитая корова (а в определенном интеллекте животным никто не отказывает) по имени Женевьев или Мишель, увидев напротив себя одну из двух героинь последней идеологической схватки?
В КАВЫЧКАХ И БЕЗ
6 ноября 1996 г.
[Статья эта была написана как отклик на публикацию В. Белоцерковского в «Литературной газете». Предыдущие статьи автора, присланные в «Независимую газету», были напечатаны с приятной оперативностью и практически без купюр. С напечатанием данной статьи газета, однако, некоторое время колебалась. Дабы устранить возможность кривотолков, редакция «Независимой газеты» отправила статью в «Литературку» с предложением опубликовать — от чего редакция последней, естественно, отказалась. Тогда «Независимая» приняла решение печатать мою работу. У автора была затребована фотография — статья предназначалась для рубрики «Прошу слова», где газета помещала публикации, с темой или тоном которых она могла и не соглашаться. Статья была уже набрана в номер (автора известили о дате публикации) и внезапно, без объяснений, так же оперативно и снята. Лишь спустя пару недель автору «объяснили», что статья перестала быть злободневной — ведь опус Белоцерковского появился едва ли не месяц назад, и кто теперь помнит, о чем, за что и против чего выступила «Литературная газета»…
В моей статье был нелестно помянут целый ряд вождей (если не «икон») либерально-прозападного лагеря. Однако отношение автора к либерализму и «общечеловеческим ценностям» прекрасно просматривалось в его предыдущих работах, а, стало быть, новостью не было. Остается лишь предполагать, что решение снять статью исходило не от главного редактора Третьякова, который вполне сочувственно был в ней помянут, но от владельца издания либо же лиц, представлявших его в «Независимой газете».]
В нынешних газетах нет недостатка в публикациях так или иначе, с тех или иных позиций, анализирующих роль, заслуги или вину российской интеллигенции в событиях, происходивших и происходящих в России в последние годы. Сама тема не нова: подобному анализу предавалась интеллигенция и после октября 1917 года. Правда, с гораздо более отчетливой нотой покаяния, чего не сказать о современных «наследниках традиций».
Тема эта прозвучала вновь в недавней статье Вадима Белоцерковского «Россия остается без интеллигенции» («Литературная газета», 30 октября 1996). Статья ничем особым не отличается, разве что тем, что типична она до банальности для такого рода писаний. А равно и банальна до типичности. Но именно потому, что статья эта представляет собой в некотором роде тип, мне и хотелось бы на ней остановиться.
Автор ее, как следует из контекста причисляющий себя к гуманитарной интеллигенции, ведет разговор о главном: как же случилось, что ряды интеллигенции настолько поредели, что остались в этих рядах разве что сам автор да еще — по его же словам — совсем уж немногочисленная группа товарищей?
Причин тому, по г-ну Белоцерковскому, две. Первая — и главная — в забвении оказалось слово и дело А.Сахарова. Вторая — перебежчики и изменники великому делу абстрактного гуманизма рванули из теплого круга единомышленников-демократов, в результате оказавшись под знаменами державности, «вспученного» (уж так оно в статье) великодержавного шовинизма, тоталитаризма и Союза Михаила Архангела.
Г— н Белоцерковский не мучает нас ребусами. Некоторые ренегаты названы и поименно, как, скажем, политолог и философ А.Ципко («ходивший в демократах»), и главный редактор «Независимой газеты» В.Третьяков (ныне «певец тоталитаризма»). И -между строк — «немолодой» нынешний Солженицын (в то время как «молодой» он же был, как следует из статьи, в некоем «правильном» лагере).
Я далек от мысли защищать здесь Ципко, Третьякова или тем более Солженицына. В защите они, безусловно, не нуждаются. А доведись, так уж объяснить «Литературке» или самому г-ну Белоцерковскому что есть что и кто есть кто — смогут куда лучше меня (Солженицын, кстати, это с блеском проделал еще два десятка лет назад). Замечу, однако, на полях, что обвинять человека, вслух заявившего о тотальном бесстыдстве (если не просто продажности) российских «демократических» средств массовой информации во всей кровавой и грязной «чеченской» ситуации — так вот, для того, чтобы обвинять этого человека в тоталитарных тенденциях, нужно иметь очень крепко дремлющую совесть.
При Сахарове, пишет автор статьи, тот же Ципко «вряд ли отважился бы» сделать то-то, и «не посмел бы сказать» то-то, и «не решился бы выступить» за что-то еще. Белоцерковский добавляет: «А решился, был бы отторгнут интеллигенцией.» (Какой «интеллигенцией» был бы отторгнут Ципко — понятно без особых комментариев. Да все той же, которую представлял и представляет г-н Белоцерковский со товарищи.) И здесь вылезает из мешка то шило, которое и без того все эти годы не слишком глубоко было спрятано.
«Демократическая интеллигенция», на волне перестройки и особенно после нее рванувшая к власти (а крепкая позиция в газете или на телевидении в этом плане весят куда больше, чем кресло в Думе) — да имела ли она, имеет ли она отношение к самому этому слову? Переберите-ка в памяти качества, обязательно присущие интеллигентному человеку. Независимость мышления, умение видеть и оценивать мир во всей его сложности, взвешенность оценок, терпимость к чужому мнению, нелюбовь к коммунальной склоке, к навешиванию ярлыков — и, если угодно, к тому, что может быть названо «партийной дисциплиной» (или же — разница совсем не велика — «законом кодлы»).
«Интеллигенцию», о которой пишет (и к которой, судя по всему, относит себя) г-н Белоцерковский, при самой вольной натяжке и при самом богатом воображении наделить этими качествами не удается. Отсюда и неизбежное для этой социальной группы бинарное, «черно-белое» видение мира, где все сводится к схеме «свой-чужой». Отсюда и невероятный, порой патологический конформизм мышления, идей и поступков, комфортное существование в круге примитивных линейных схем и решений, ни на чем не основанное высокомерие по отношению ко всем остальным представителям рода человеческого.
Автор статьи в «ЛГ», ни на секунду не задумываясь, на автопилоте, пишет: «не посмел бы», «не решился», «был бы отторгнут». Надо полагать, это и есть правила мышления и поведения для «интеллигента» а-ля Белоцерковский: не сметь, не решаться, не отваживаться. Но какое отношение весь этот унтер-офицерский набор может иметь к действительно интеллигентному человеку — интеллигентному без кавычек?
Да ведь в том-то и состоит сущность интеллигентного мыслящего человека, что не руководствуется он уставом партии, группы, толпы, «кодлы» (варианты можно множить), а только и единственно своим разумом, своей совестью, ни на секунду не перелагая свою индивидуальную ответственность на чьи бы то ни было коллективные плечи. (Ни в каких группах-"лагерях" не был тот же Соженицын — за исключением наиобычнейших, незакавыченных, ГУЛАГовских.) А проговорка с «отторжением»-отлучением красноречива еще более, потому что тут как черт из коробки выскакивает неистребимый большевизм «демократической интеллигенции» (о котором, кстати, очень точно писал не так давно «бард тоталитаризма» В.Третьяков).
Этим же большевистским экстремизмом объясняется и та лихость, с которой г-н Белоцерковский излагает свои мысли, балансируя то ли на грани наглости, то ли неважного владения русским языком. Я прошу прощения за резкость, но как же прикажете понимать набившие оскомину фразы о Сахарове, который был «нравственным камертоном для всех честных людей»? И если, скажем, для меня он таким камертоном не был и не является, то аз, грешный, автоматически зачисляюсь никогда мною не виденным и неведомым г-ном Белоцерковским в разряд бесчестных людей. (Я сейчас не о святости или грешности А.Д.Сахарова, человека непростой судьбы и еще более непростой роли в судьбе России последних лет. Оставляю за г-ном Белоцерковским безусловное право вывесить в «красном углу» портреты и Сахарова, и Боннэр. За собой, однако, оставляю право иметь иные иконы и прислушиваться к иным «нравственным камертонам».)
Из этой же нетерпимости не только к чужому мнению, но даже к праву другого это свое мнение иметь, стиль статьи постоянно сползает в коммунальную «разборку», в яростное копание в чужом белье. Я, например, открыл для себя, что А.Ципко (с которым я, к моему сожалению, лично не знаком) был «высокопоставленным интеллигентным служащим», а, как оказывается, «служба дьяволу не проходит бесследно». Что ж, не знал я такого за Ципко. Поверю Белоцерковскому на слово (за вычетом призывов к экзорцизму). Но вот то, что знаю, покоя не дает. Ведь вожди «демократической интеллигенции», такие, как Егор Гайдар, Отто Лацис, Александр и Егор Яковлевы — не на Колыме же кайлом махали в те же самые времена?
Но дело в том, что и здесь, и в этом — типично. Бинарность бытия «демократической интеллигенции» не ограничивается одним лишь «черно-белым» видением. Двоичность эта проявляется и в сфере этической, что гораздо страшнее. Когда одна этика и одни этические требования для «наших» — и совсем другие для «чужих». Когда обстреливать из танков, скажем, Белый дом — не просто хорошо, но необходимо и гуманно, а бомбить бандитов, засевших в «президентском дворце» — преступно и бесчеловечно. Когда «демократия любой ценой» — хоть вымри половина населения, не жалко, но если вдруг весы качнулись — так лучше выборы отменить, к чертям конституцию, а демократия потерпит.
Что скажешь — удобная это позиция. И с точки зрения дарвинизма, наверное, даже здоровая. Только вот к интеллигентности какое она отношение имеет — убейте, не пойму.
И трудно сказать, что в статье г-на Белоцерковского царит такая уж понятийная неразбериха на тему о том, что такое интеллигенция. Нет, все определено — а иногда и до деталей (как в случае с «нравственным камертоном»), до обязательного «круга чтения» даже. В который входят Герцен, Толстой, Короленко и, естественно, Сахаров. Но где же в таком случае оказываются те, кто предпочитает Толстому — Достоевского, Короленко — Ильина и, наконец, Сахарову — Солженицына?
Да очень просто. Оказываются они — вне. Вне круга обязательных свойств, качеств, а также условных и безусловных рефлексов, присущих той «интеллигенции», о которой в статье речь. И слава Богу, что вне. Потому что тогда существует надежда, что интеллигенция настоящая с той, закавыченной, как ничего общего не имела, так иметь и не будет.
И вовсе не «малочисленна и слаба стала настоящая интеллигенция», как уверяет нас г-н Белоцерковский. Просто, повторяю, настоящей интеллигенции не свойственно сбиваться в группки, партии, тем более — в «кодлы». Потому что принцип индивидуальной ответственности для настоящего интеллигента обязателен. Томас Манн и Альбер Камю (в отличие от его соотечественника Сартра), Осип Мандельштам и Михаил Булгаков не были и не могли быть «людьми группы» или носителями «коллективной идеи». И именно в силу этого не приходило им в голову разменять берущую всего человека, без остатка, любовь к ближнему на безопасную и не требующую излишних сил душевных «любовь к дальнему» — родом из все того же псевдоинтеллигентского абстрактного гуманизма.
Слаба ли настоящая интеллигенция в силу своей имманентной разрозненности? Вопрос в нашем веке риторический. В конце концов, «Архипелаг ГУЛАГ» написан был не коллективом авторов и не по заданию партии даже самого нового типа, а именно в силу осознания Солженицыным своей огромной индивидуальной ответственности за виденное, понятое и пережитое. Стало быть — не слаба.
Но господа, может быть, хватит играть в эти игры с кавычками и без? Ведь понятно же, что закавыченная «интеллигенция» никакой интеллигенцией быть не может — иначе на кой черт и кавычки? Но тогда что же она и кто же она — та сила (и реальная, тут не поспоришь), которая так тряхнула и продолжает трясти корабль российской государственности? Испытывая не меньшую, чем г-н Белоцерковский, любовь к классике (ну, из несколько, правда, другого круга чтения), попробую обратиться к ней.
Вот как определяет В.И.Даль это слово, вызвавшее в нашем веке столько филологических и идеологических баталий, а равно и банального словоблудия: «ИНТЕЛЛИГЕНЦИЯ (в значении собирательном) разумная, образованная, умственно развитая часть жителей.» Разумная — то-есть, руководствующаяся разумом, который только индивидуальным быть и может. Умственно развитая — то-есть, окончательно вышедшая из состояния прыщавого экстремизма и пришедшая к пониманию обоюдоострости того инструмента, каковым является ум, к пониманию той ответственности, которая ложится на плечи человека развитого, а также к пониманию того, что мир не так прост, как представляется иному гимназисту.
Что же касается среднего, третьего члена далевской триады, то, думаю,ни у кого не возникнет сомнений, что Владимир Иванович, конечно же, имел в виду не наличие институтского или университетского диплома. И даже не наличие ученой степени.
Применительно к субъекту нашего разговора остается лишь констатировать тот факт, что из требуемых условий к ней, закавыченной «интеллигенции», применимо — и то лишь с формальной натяжкой — одно. Формальное образование чаще всего — наличествует. За вычетом всех прочих обязательных для интеллигенции качеств. И приходим мы в результате к той же самой точке, в которой уже были. Двадцать два года назад.
К слову, которым, отметая кавычки, припечатал псевдоинтеллигенцию Солженицын — ОБРАЗОВАНЩИНА. Да, это все та же либеральствующая образованщина, с прежним азартом играющая в свои странные групповые игры (где на кону все чаще — чужие жизни) и мнящая себя властительницей дум. Трансформировалась ли она как-то с советских времен? Обличьем — безусловно, во всегдашнем соответствии с изменением тактической ситуации. Изменилась ли по существу? Нимало.
И потому, мне думается, не стоит взваливать на российских интеллигентов бремя грехов советской и пост-советской образованщины. Как, конечно же, не стоит лить и слез по поводу того, что численность закавыченной «интеллигенции», сиречь все той же образованщины, пошла на убыль. Во-первых, не верю, что пошла. Но если и вправду — то в таком случае кроме «ныне отпущаеши» сказать ничего не могу.
Не могу не удержаться и от последнего замечания. Это уже индивидуально автору литгазетовской статьи. Видите ли, г-н Белоцерковский, можно всласть рассуждать об интеллигенции с кавычками или без, крушить и жечь каленым железом. Это нормально — дело газетное. Только вот настойчиво заявлять о собственной интеллигентности, пусть даже и в контексте… Не знаю, нехорошо это как-то. Это все равно как если бы какой-нибудь князь, обломок империи, именовал бы себя «Мое сиятельство». Ведь произнеси он эти слова, и любому тут же понятно станет — никакой это не князь. А кто? Да какая разница кто — главное, что наверняка самозванец.
ВОПРОСЫ ЯЗЫКОЗНАНИЯ и БАЛКАНИЗАЦИЯ АМЕРИКИ
«Независимая Газета», 20 ноября 1996 г.
В круг ставших традиционными для американской прессы тем — дело О.Дж.Симпсона, скандалы вокруг Клинтона, прошедшие выборы, утверждение членов нового кабинета — ворвалась еще одна. А ворвавшись, закрепилась. И пребывает эта тема на первых страницах газет по сей день — вот уже третий месяц.
Речь идет, как это ни странно, о языкознании. Предмете, как мы с вами хорошо знаем благодаря Отцу и Учителю, далеко не всегда безобидном и бескровном. В чем ныне начинают убеждаться и американцы.
Страстная общенациональная полемика вспыхнула вокруг одного из решений Оклендского окружного совета по образованию. Решение, принятое в Калифорнии чиновниками от просвещения в декабре, касалось того, чтобы узаконить жаргон темнокожего населения США в качестве языка, имеющего равные с «нормальным» английским права.
Впрочем, ни жаргоном, ни сленгом его никто теперь не называет. Название для языкового этого феномена было придумано весьма поэтическое — «эбоникс», этакий синтез слов «эбони» (черное дерево) и «фоникс» (слово, звук, речь). «Речь черного дерева», иными словами.
Что же двигало авторами упомянутого решения? Среди прочего, наверное, и желание заполучить дотации и прибавки к зарплате для учителей, имеющих дело с детьми, для которых жаргон этот ближе, понятнее и роднее, чем просто английский, без поэтизации. Что было бы вполне законно — тогда преподавание в школах с преобладающе чернокожим населением становилось бы работой с людьми, английским не владеющими.
Вопрос дотаций, впрочем, отпал очень скоро. Молниеносно отреагировал сам президент, заявивший, что ни гроша Окленд на эту авантюру не получит. О дотациях довольно скоро забыли — но сама проблема «языка эбоникс», однажды появившись, исчезать уже не собиралась.
Хотя бы потому, что не только — и не столько — о дотациях и прочих финансовых благах шла речь. Совет в Окленде своим постановлением объявил во всеуслышание — и вполне официально — что «черный английский» более никакой не жаргон и не сленг, а полноправный язык, корнями уходящий в далекую Африку. (Никто при этом не ломал себе голову над тем, почему же в активном словаре новоявленного «языка» не наблюдается ни обилия, ни даже заметного присутствия слов из африканских языков. Раз говорящие на «эбоникс» этническими корнями своими оттуда, там же постановили быть корням и самого языка. Согнув науку под вычурную кривую идеологии. Тем более, что с языкознанием это не впервой.)
Стоит заметить, что «эбоникс» — при всех его грамматических вывихах и нарочито искаженном произношении — стоит куда ближе к «нормальному» английскому, чем, скажем, блатная «феня» к русскому языку. В некотором приближении его можно сравнить с русским типа «тащиться в натуре», «кончать базар», «быть по корешам» и так далее. Уверяю вас (а особо дотошным предлагаю послушать любую из записей рэпа, музыки, которая вся скандируется именно на «эбоникс»), что я нисколько не окарикатуриваю. Во всяком случае, для белых американцев не составляет никакого труда понимать «эбоникс», который по новым канонам становился бы для них ничем иным как иностранным языком.
Казалось бы, все понятно — еще одна пьеса из репертуара либерально-бюрократического театра абсурда. Не первая, и уж наверняка не последняя. Но тогда как объяснить тот шквал эмоций, захлестнувших Америку в связи с одним-единственным решением какого-то одного провинциального совета по образованию?
Во— первых, именно потому, что не первая это абсурдистская пьеска. Молох либерального законотворческого безумия уже прокатился по социологии и демографии (с изъятием одних данных и подтасовкой других), психологии и истории (с возвышенной поэтизацией наследия индейцев и негров и навешиванием все новых и новых исторических грехов на имманентно паразитическую белую расу), политике и экономике (с обязательными расовыми квотами и «дискриминацией наоборот»).
Во— вторых же потому, что, как и все предыдущие шедевры абсурдистского репертуара, этот последний был направлен все на тот же объект: "self-esteem".
Словосочетание это звучит в каждой публикации на тему «эбоникс» (и в каждой второй публикации вообще). Перевести его, однако, не так-то просто. Это и самоуважение, и позитивная самооценка, и осознание себя. В данном случае, однако, речь идет о некоей оценке себя не как идивида, но как члена группы, общности, социума.
В обстоятельствах, близких к советской и пост-советской реальности, я воспользовался бы словосочетанием «национальное самосознание», бурный рост которого вызывал неописуемый восторг отечественных либералов с самого начала перестройки (хотелось бы верить, что с тех пор восторги поутихли.) В условиях же американских этот термин не проходит хотя бы потому, что с точки зрения национальности там все считают себя (по меньшей мере пока) просто американцами. Здесь, скорее, уместно выражение «расовое самосознание».
Социолог Гуверовского института Шелби Стил заметила еще в начале этой «языковедческой» дискуссии, что "…настоящим центром волны эмоций вокруг «черного английского» является одна из самых соблазнительных и самых опасных идей американской системы образования: self-esteem…" Замечание, безусловно, верное, хотя и неоправданно зауженное в применении. Только ли в системе образования идея эта способна привести к катастрофе?
Сам базис американской государственности — и одновременно американской ментальности — дал мощную трещину. Базисом этим с момента зарождения нации были: индивидуальная свобода и индивидуальная ответственность. Краеугольные камни христианского мироощущения. Библия же с ее этикой — безотносительно того, взирать ли на нее с благоговением верующего или со скепсисом атеиста — была и той центростремительной силой, которой удавалось до поры сдерживать всегда существовавшие центробежные силы и процессы.
Процесс же атеизации, а точнее, де-христианизации, начавшийся более трех десятилетий назад, в последние годы пошел со скоростью поистине космической. (Не могу не вспомнить один из расхожих российских мифов о современном Западе как цивилизации христианской.) Стоит добавить сюда же набравшую невероятную силу государственную машину, по сравнению с которой все до-рузвельтовские федеральные правительства выглядят в лучшем случае заштатными муниципалитетами. Машину, чье вмешательство в жизнь индивидов вызывает нередко прямые ассоциации с Оруэллом.
В условиях падения ценности и значимости индивидуального "Я" и общественной оценки человека с именно этих позиций, естественным, даже насущным стал поиск «моей» общности, самоидентификации с той или иной группой, тем или иным социумом. Отсюда и всевозможные меньшинства, плодящиеся как грибы после дождя («Если ты не лоббируешь за себя, то кто будет за тебя лоббировать?»), где принадлежность определена религиозным, языковым, сексуальным или даже инвалидным признаком.
Чаще же и проще — тем, что и так бросается в глаза. Признаком расовым.
И проблема с «черным английским» не в том, что, вот-де, иного языка темнокожие детишки не знают, а грамотности хочется. «Эбоникс» используется вовсе не как некий протез английского — за якобы невозможностью овладеть литературным языком в родной среде. «Черный английский» и владение им — предмет гордости, единения со «своими» и сегрегации от чужих. Это система позывных, как в боевой авиации — «Я свой». Отсюда и та легкость, с которой образованные темнокожие переходят на «черный» сленг с «братьями по расе». (Кстати, само это обращение — «брат» — стало обязательным даже среди ведущих телепередач. Так обязательно приветствуют своего, «афро-американца». Естественный вариант — «сестра», при обращении к женщине. То-есть, самые первые моменты общения окрашены уже неизбежным «мы и они», поскольку, скажем, назвать «братом» белого или китайца никому из темнокожих в голову не придет.)
Страстность полемики вокруг «черного английского» вызвана, мне кажется, еще одной деталью. С признанием нового «языка» именно языком, а не жаргоном, чернокожее население США становится не просто расовой группой единого американского народа, но отдельным народом вообще — по крайней мере, в собственном восприятии. Все прочие составляющие уже утвердились в общественном сознании афроамериканцев. Это и отличная от белых история, с ее неповторимым величием (истоком мировой цивилизации был Египет, а его население было именно черным — основной постулат афроцентризма, преподающегося в преимущественно «черных» школах, но не только в них). Это и расовый гнев (а часто и просто ненависть) к белым согражданам за реальное или же мифологизированное угнетение в прошлом и настоящем (а гнев этот работает как на сплочение «своих», так и на еще большую сегрегацию, духовную и физическую, от «чужаков»). И «праведный гнев», и афроцентристская «история», и очевидные расовые и поведенческие отличия от белых, сливаясь, приводят к тому, что историю собственно Соединенных Штатов темнокожее население не склонно рассматривать как свою. Теперь в этом ряду начинает закрепляться идея о собственном, отличном от государственного (имперского?) языке. Таким образом, с подачи провинциального совета по образованию американское общество сделало еще один — и серьезный — шаг к постепенной балканизации страны.
Я ни в коей мере не пытаюсь сгустить краски. Сама фраза — «балканизация Америки» — тоже не мое изобретение. Она уже вполне в ходу и у журналистов, и у политологов, и у самих политиков (либералы, правда, шарахаются от нее как черт от ладана — ну да ведь сколько ни говори «сладко»…). Беседуя недавно с группой весьма образованных и весьма небедных американцев, я убедился, что половина из них воспринимает угрозу балканизации как вполне реальную в самом недалеком будущем. Несколько же человек вообще придерживались мнения, что процесс уже начался и развивается.
Можно возразить, что и здесь мы имеем дело лишь с индивидуальными мнениями. Что ж, обратимся к цифрам.
В опубликованном пару лет назад рапорте Федерального Бюро Регистрации Населения была дана следующая оценка будущей демографической картины в США. Население страны к 2050 году составит около 400 миллионов человек. Примерно к этому же времени понятие какого бы то ни было большинства — этнического, расового и так далее — исчезнет по той причине, что ни одна из групп не будет в абсолютном большинстве. «Евро-американцы», потомки выходцев из Европы, будь то Западной или Восточной, составят менее 50 процентов населения.
Далее, если центробежные процессы будут происходить даже с сегодняшней интенсивностью (а она нарастает из года в год), то Америка может перестать быть страной американцев. Просто потому, что все будут в гораздо большей степени идентифицировать себя со «своим» меньшинством, нежели со страной в целом. Некоторые политологи говорят о будущем сожительстве-противостоянии четырех основных блоков населения, три из которых различимы невооруженным глазом. Речь о белых американцах, темнокожих, и выходцах из стран Восточной Азии. Четвертый блок, испаноязычные американцы, могут принадлежать к любой из рас, но тем не менее будут активно поддерживатьинтересы своего блока.
Стоит упомянуть и о еще одном меньшинстве, действительно немногочисленном (в сравнении с остальными группами), но располагающем огромным влиянием в политике, средствах массовой информации, юриспруденции и высшем образовании (не говоря уже о такой идеологической машине, как Голливуд). Речь о еврейском населении Соединенных Штатов. Здесь, как говорится, расклад тоже неясен. С одной стороны, американские евреи часто и видят себя, и воспринимаются другими, как интегральная часть белого населения. С другой же влиятельные лидеры американского еврейства активно лоббируют в интересах именно своей общины (религиозной или этнической, это уж как кому видится), а нередко и просто в интересах «исторической родины», то бишь, государства Израиль.
Как поведет себя каждая из этих расовых или этнических групп в будущем — прогнозировать сложно. Однако кое-какие тренды прослеживаются. Скажем, негритянское население, безусловно, имеет целый ряд ярких, харизматических лидеров, аналогов которым в прочих группах, особенно же среди белых американцев, пока не видно. Речь о лидерах именно расовых — а белым гражданам уже давно внушили, что говорить вслух о необходимости выживания белой расы есть не только дурной тон, но и просто-напросто расистско-фашистская демагогия. На сегодняшний день в таких лидерах у белых, вроде бы, нужды особой и нет. Но так ли оно будет тогда, когда их привычное положение большинства растворится в воздухе? Кого и что противопоставят они резко наступательной стратегии тех же афроамериканцев (а стратегия эта четко прослеживается уже сейчас)?
Кстати, прогнозируемые перемены в демографии могут произойти и ранее указанного срока. Разрыв по расовой линии в рождаемости растет, как растет и число легальных и нелегальных иммигрантов. Как на глазах усиливается и авто-сегрегация расовых и этнических меньшинств. (Доказательством тому может быть хотя бы дело того же О.Дж.Симпсона, которого преимущественно черные присяжные оправдали в уголовном процессе по обвинению в убийстве двух человек, а преимущественно белые присяжные в гражданском иске признали виновным в смерти Николь Симпсон и Рона Голдмана. Фемида в Америке уже давно избавилась от повязки, и пристально вглядывается — но не в существо дела, а в цвет кожи обвиняемого и жертвы…)
Америка долго взирала на беды остального человечества из своего благополучного далека. Двадцать первый век может внести самые драматические коррективы в эту картину. Было бы сумасшествием испытывать какое бы то ни было злорадство по этому поводу. Но было бы непростительным благодушием проигнорировать те тенденции, которые так явственно обозначились сегодня. Потому что не столь уж далеко то время, когда остальной мир, взирающий ныне на Америку с вынужденным почтением, но без особой любви, может стать свидетелем событий, которые, цитируя Рида, «потрясут мир». Свидетелем — и участником. На нашей насквозь интегрированной бедами и проблемами планете отсидеться не удастся уже никому.
ПУТИ ГОСПОДНИ
12 декабря 1996
[Статья была написана по договоренности с «Независимой Газетой» для ее приложения «НГ-Религии» в декабре 1996 г. Редакция, однако, в конце концов решила статью не публиковать, мотивируя это тем, что содержание ее противоречило экуменической направленности приложения.]
Если в Оттаве вы будете ехать по Карлинг Авеню, то довольно скоро, никуда не сворачивая, окажетесь в Нипиэне, пригороде канадской столицы. С большой степенью уверенности можно сказать, что вы вряд ли обратите внимание на небольшое неприметное здание метрах в двадцати от дороги. Разве что заметите надпись на придорожном щите-указателе. Которая по-английски и по-русски сообщает, что скромный дом этот — русская православная церковь св. блаженной Ксении Петербургской.
Сам дом внешне ничем не похож на традиционный православный храм. Да и как ему быть похожим — приход арендует это помещение, и, конечно, пристраивать что-то или перестраивать никто не разрешит. Лишь традиционный крест над дверями позволяет догадаться о том, что внутри. А внутри — действительно, самая настоящая русская церковь. Со всеми ее атрибутами. Тесно? Да, особенно по большим праздникам. Правда, в тесноте этой никто не в обиде. Но так или иначе — квартиранты… Не один год думали люди о строительстве своей, без всяких уже аренд, церкви — да дума-то денег великих не стоит, в отличие от земли, стройматериалов, работы. А все это в Канаде стоит ох как недешево.
Кто знает, сколько бы так и велось, если бы не самое обычное чудо. Точнее, два чуда. Чудо первое: один из прихожан выиграл главный приз в лотерее. Ни много, ни мало — шесть миллионов долларов. Чудом таким Канаду, впрочем, не удивишь — каждую неделю на экранах телевизоров показывают очередного счастливчика, вспотевшего от перенапряжения и не понимающего, что вокруг него происходит. А вот второе чудо было посерьезнее. Прихожанин наш, которого ведущий, вручая гигантский чек, спросил о том, как намерен он распорядиться своим выигрышем, сказал, что поможет детям с выплатой купленного в рассрочку жилья, отложит деньги на образование внукам. И еще — выделит два миллиона на строительство нового храма для русской церкви. Вот тут-то Канада ахнула. Не знаю, как в Ванкувере или Калгари, но в Оттаве об этом поступке говорили всюду. В дни, когда и правительство, и само общество относятся к религии, и к христианству особенно, весьма и весьма прохладно, это выглядело — да ведь и было — деянием «не от века сего».
И закипела работа. Строят здесь споро и хорошо. В прошлом году только был и выигрыш, и пожертвование, а уже каких-то пара недель остается до воздвижения купола — да и до освящения самого храма срок недальний. Так что маленькая церковка на Карлинг Авеню доживает последние свои дни. Такая вот не совсем обычная история.
Трудно отнести к обычным и жизненный путь настоятеля храма о. Германа Чубы. Судите сами: поляк, родившийся и выросший в Соединенных Штатах, ревностный католик — а ныне самый что ни на есть русский православный священник, до йоты, до запятой. Мы беседуем с о. Германом в его квартире, в двух шагах от строящейся церкви. В гостиной — иконы, стеллажи с книгами по богословию. Оно и понятно — как-никак, обитель православного иеромонаха. Тут же — телевизор, компьютер, принтер. Оно тоже понятно — как-никак, на дворе конец двадцатого века.
Беседуем мы по-русски, изредка перескакивая на английский (кое-какие вещи, особенно с «местным» колоритом, легче обсуждать на нем). Русский о. Германа — чистый, интеллигентный язык, с легким акцентом, но зато с абсолютным отсутствием «советского» языкового мусора, свойственного, увы, многим из нас. Могли бы говорить и по-польски… если бы мой собеседник этот язык знал.
— Родители, конечно, говорили по-польски. А я и в школу-то ходил католическую, но общую. Не национальную. Вот такой поляк. Хотя по крови — конечно, да. Но трения исторические между Россией и Польшей на меня отпечатка уже не наложили. И глубоко верующим в детстве я не был. То-есть, жил во мне, что называется, «страх Божий», и в церковь я, конечно, ходил — да и немыслимо было бы не ходить. В те годы в провинциальной Америке это было абсолютно естественно: в субботу евреи в нашем городе шли в синагоги, в воскресенье мы, католики и протестанты, семьями шли в свои церкви… А как же иначе? Но первые мои серьезные намерения и планы на будущее были от церкви далеки. Я хотел стать политиком. Как минимум — сенатором.
— Членом сената штата?
— Ну, отчего же… Нет, я о Сенате «большом», Соединенных Штатов Америки. И это для меня было абсолютно серьезно. Я был тогда левым, отчаянно левым. Социальная справедливость, социалистические идеи, книги, статьи… Но какой же серьезный социализм без марксизма? А осознав это и уже ближе познакомившись с основами марксизма, я вдруг понял, что марксизм и Бог — несовместны. Что марксизм — это обязательно, да и прежде всего, атеизм. Тогда и произошел мой крутой поворот — вправо.
— Вот так сразу, с одного полюса на другой?
— Конечно. Какая же в юности постепенность? Стал выписывать газеты, журналы, вести переписку с политическими партиями. Довольно скоро понял, насколько опасным было мое недавнее увлечение социализмом — самой мощной антихристианской силой нашего времени. В те же годы стал все чаще и чаще ходить в церковь, уже не по воскресеньям только, но и в будние дни. А потом и каждый день. И тогда… Тут не скажешь, что как-то сразу, в одночасье — но пришла вера. Немыслимой стала жизнь без Бога, вне Бога. А открыв для себя эту потребность, я решил: хочу стать святым.
— То есть как?…
— Да, вот так. Конечно, не канонизированным святым, но с тем, чтобы образ моей жизни был и свят, и чист, и безгрешен.
— Ну, это уж прямо по Достоевскому. Или революционер, или святой, и либо в Верховенские, либо в старцы.
— Да, кто-то может и сказать: «Таинственная славянская душа». Но я не думаю, что это тот самый случай. Скорее, опять-таки, юность.
— Ну так удалась, состоялась та юношеская мечта о «святой жизни»?
— Нет, конечно.
— И почему же? От того ли, что живете вы все-таки, несмотря на постриг, не в монастыре, а в постоянном общении с миром, с жизнью мирской?
— Не думаю, что поэтому. Я живу один, и не так уж трудно отъединиться от мира, укрыться от него — при желании. Просто… чем ближе человек подходит к Богу, тем он себя чувствует дальше. От Бога. Ведь и истинные святые считали себя — и вовсе не из скромности или самоуничижения — великими грешниками. Может быть, дело в том, что на пути к Богу все более обостряется понятие греха…
— Но в те годы желание это было еще велико?
— Конечно. И я не оставлял ни этой мысли, ни планов своих стать священником. Даже в школу ходил со значком Ватиканского флага — показывая соученикам, что я не просто католик, но лоялист, верный и папе, и всем установлениям церкви. А ведь это непросто было — 1969-й год на дворе. В те-то годы и произошли катастрофические для моего мироощущения события. Католической церкви, которую я знал и любил, вдруг… не стало. Она уничтожила самую себя.
— То-есть?
— То-есть, церковь стала отступать от своего прошлого, от своего наследия. Произошло это после Второго Ватиканского Собора, который затевался с целью некоторых ограниченных реформ, а произвел — революцию. Полностью была изменена месса, самая важная часть в жизни церкви и каждого католика. Ведь когда в Православии «обновленцы» вносили изменения в ход литургии — а в сравнении с тем, о чем я говорю, эти изменения были очень и очень незначительными — все истино верующие отвернулись от «обновленчества». Изменения же в католицизме были неизмеримо более радикальными: перекраивался текст самой мессы, вносились различные «альтернативы», переводы с латыни на национальные языки искажали смысл первоисточника — и я мог видеть это сам, латынь я уже знал неплохо… В консервативных католических журналах того времени я читал, что это делалось церковными либералами вполне намеренно.
— Лево-либеральная бомба была заложена изнутри?
— Конечно. Много еще чего было. И самодеятельность при проведении мессы — как тому или иному священнику «творчески» видится, и участие в ней разного рода певцов и рок-групп, все эти фолк-мессы и рок-мессы… Я видел, что на моих глазах упразднялась та тайна, с которой я вырос. И я не мог уже участвовать в мессе. Тогда-то и родился первый позыв искать истинную Церковь — которой не приходится перекраиваться и перестраиваться на потребу времени.
— Но вряд ли вы были единственным католиком, который увидел смертельную опасность для католицизма во всем происходившем…
— Конечно, нет. Но католицизм — это и жесткая иерархия, и жесткое подчинение. Особенно касается это рядовых верующих, которые, в отличие от Православия, права голоса и права иметь свои суждения по делам церковным практически лишены, и могут лишь принимать «распоряжения свыше». Тут возникал неразрешимый для человека в моем положении вопрос: коль эта «революция» шла и направлялась сверху, как же сопротивляться? Но я искал выход — выход одновременно и радикальный, как мне думалось, и лояльный, с тем, чтобы не порывать с католицизмом. Так я и стал униатом. Начал посещать богослужения в униатской церкви, и остался вполне доволен — еще бы, они ничего не изменили. Теперь-то я знаю, что изменили, да еще и как, но тогда… Тогда я, мне думалось, нашел то, что искал. Это было тем летом, когда я закончил школу. И надо было искать свое место в жизни, что-то делать, определяться как-то с собой. А в церкви униатской я уже начал и петь в хоре, и язык церковно-славянский учить.
— Почему церковно-славянский? Разве литургия велась лишь на нем?
— Нет, по воскресеньям у них было три литургии: две на английском и одна на славянском. Но меня тянуло именно к церковно-славянскому языку. Может быть, это была своеобразная психологическая замена для исчезавшей из католицизма латыни — язык, «мертвый» для человеков и сохраненный для общения с Богом. Хотя я не люблю это выражение: «мертвый язык». Я предпочитаю: фиксированный. Значения слов в котором не меняются по прихоти очередной моды. И на котором уже хотя бы поэтому можно и говорить — по Божьей благодати — с Богом, и говорить о Боге с людьми. А возвращаясь к теме, дальше было так, что униатский священник, как-то заметивший и отметивший меня, сам подошел ко мне расспросить о планах на будущее. И — не хочу ли я поступить в их униатскую семинарию в Питтсбурге. Так я и стал учиться в университете, живя одновременно в семинарии.
— А какой курс вы избрали себе в университете?
— Общегуманитарный. Философия, психология, языки, и так далее. Так вот и учился, и жил. Это теперь-то я вижу во всех происшедших событиях и логику поиска, и, конечно же, руку Божественного Промысла. А тогда… Постепенно стал все более и более интересоваться, скажем так, «предображениями» Православной веры, с которыми сталкивался в униатстве. Сначала пришел интерес к иконам, затем к Восточной литургике. Причем ко всему я подходил как законопослушный католик — оттого и недоумевал много. Униатская церковь по положению своему, разделяя во всем догматы католицизма, должна была в то же время сохранять свой обряд — обряд Восточной церкви по существу. Но я видел иное. И обряд претерпел — и претерпевал — изменения, и такие вещи, как, скажем, иконопочитание, не слишком приветствовались. В первой моей униатской церкви, куда я еще школьником ходил, даже иконостаса не было. И так же точно, как желалось мне — безуспешно — видеть латинский обряд неизмененным, хотелось мне видеть теперь в церкви ненарушенный восточный обряд во всей его полноте. То-есть, до мелочей — если в таком-то месте полагалось по обряду каждение — должно быть каждение. А иначе что ж?
— Но почему для вас, тогда совершенно еще молодого человека, так важен был обряд, деталь, буква?
— Может быть, своего рода «легализм»… То-есть, если так написано в книгах — так оно и должно быть.
— У вас такая же вера была, скажем, и в Конституцию Соединенных Штатов?
— Почему «была»? До сих пор есть. Если писан закон — надо выполнять. И надо выполнять в соответствии и с духом, и с буквой.
— Значит, и в униатстве снова вы оказывались в «бунтарях», «протестантах», «диссидентах»?
— Да, но я был не один. В семинарии нас вообще была целая группа — «восточников». Я, поскольку старинный латинский обряд был уничтожен, считал, что единственный путь для верующего католика — восточный обряд. Всерьез и по-настоящему. Обряд, освященный историей и поколениями верующих людей. И еще в последнее свое предуниверситетское лето побывал я в Нью-Йорке в русской иезуитской миссии. При ней и церковь была, католическая, но служили там по традиционному русскому обряду — и я был очарован. Это было настолько непохоже на наш униатский храм, на наше богослужение, на семинарию нашу… Там и священники как-то равнодушно — в лучшем случае — относились к восточному обряду. Уж очень там много для них было «не нашего», «русского». А тут, повторяю, я был очарован — все, как должно быть. Но один молодой послушник при миссии, ирландец по происхождению, заметив это, сказал мне: «Если хочешь видеть настоящую литургию, езжай в собор на 93-й улице».
— Русский православный собор?
— И не просто, но синодальный собор нашей Русской Зарубежной Церкви. Седьмого июля 1970 года я впервые переступил порог православного храма — в праздник Рождества св. Иоанна Крестителя. Шла архиерейская литургия — епископ, священники, дьяконы. И я пережил то, что пережили послы св. Владимира, когда они приехали в Константинополь в поисках религии, которую должен был великий князь выбрать для Руси. Как и они, я не знал, «на небе ли я или на земле». Я понял одно: это настоящее богослужение. Так надо Богу служить.
— Тогда решение и пришло?
— Не так сразу. Я старался познакомиться с различными христианскими изданиями, всегда откликался на предложение выслать мне «пробный номер». Так и получил в то же лето первый для себя номер православного журнала на английском языке — «Православное слово». Было это как раз в год прославления св. Германа Аляскинского, и номер был посвящен ему. Я был просто поражен — его жизнью, его святостью. И тем, что я впервые познакомился со святым — не-католиком. И все эти шаги складывались, складывались… Еще один шаг того же лета — я прочитал впервые «Братьев Карамазовых».
— Нешуточный шаг.
— Да уж. Впечатление было огромное. И все-таки… я еще оставался католиком. Позднее в семинарии познакомился с такими же, как я, «восточниками», только гораздо более продвинутыми. Они уже не были столь лояльными католиками, и мало-помалу склонялись на сторону Православия. Со временем и для меня наступил переломный момент, когда я убедился, что Православная Церковь есть единственно истинная христианская Церковь. И обратного пути уже не могло быть. То, что началось, как поиск красоты богослужения, кончилось убеждением в истинности православной веры. Стало понятно и то, что все беды католицизма начались не во второй половине ХХ века, а на тысячу лет раньше, когда он отделился от живого источника христианской традиции. Все остальное — и вторично, и не принципиально. И неизбежно, пожалуй.
— К такому же выводу пришли и ваши семинарские друзья-"восточники"?
— Да. Они все стали православными. Как, впрочем, и большинство моего семинарского класса. Причем идеал православия мы видели в Русской церкви, в русском обряде. А сравнивать нам было с чем: мы посещали и греческие, и сирийские, и сербские храмы. Но в русской церкви как-то все было… лучше. Оно и понятно. Большинство национальных православных церквей исторически жило в окружении неблагоприятном, враждебном даже. Речь шла для них часто просто о выживании, а уж думать о развитии… Не то в православии русском. Поэтому принимая его, ты как бы принимаешь Православие на его пике, в его расцвете. Что я и сделал. Я принял Православие и в следующем учебном году уже учился в православной Свято-Владимирской семинарии в Нью-Йорке.
— Но ведь и русская церковь за рубежом не есть нечто единое. Русские православные храмы как в Америке, так и в Европе, пребывают в юрисдикции различных церковных властей, до Московской патриархии включительно.
— Это верно, и для меня, человека тогда еще нового, это составляло немалую проблему. Но меня как-то всегда влекло к Русской Зарубежной Церкви, как к наиболее традиционной, в церковном плане консервативной и не-экуменической, а в политическом плане, что очень важно, антикоммунистической. Потому что коммунизм и церковь — несовместны.
— Но экуменизм, то-есть, движение за устранение разногласий в различных христианских течениях и за постепенное объединение их — почему он-то вызывал ваш протест?
— И вызывал, и вызывает. Предмет не минутный, но коротко: зачем тогда был весь мой и многих моих друзей непростой путь к Православию — если можно было, не покидая католицизма, объединиться всем за общим экуменическим столом? Но не все так просто… Компромиссы в межчеловеческом общении — дело одно. Но компромиссы в делах веры — вещь крайне опасная. В общем, из Свято-Владимирской семинарии, находившейся в ведении Американской Православной Церкви, я ушел. Как ушел потом и из греческой православной семинарии. Именно потому, что видел и послабления, и попытки компромиссов.
— Снова, в который уже раз, «бунтарь»?
— Снова… Покойный о. Иоанн Мейендорф, прекрасный богослов, профессор Свято-Владимирской семинарии, даже упрекнул меня: «Ты идешь не в поисках Православия, а в поисках русской романтики».
— Была ли правда в его словах?
— Нет, не думаю. Хотя… доля истины есть в любой критике. Но, как бы то ни было, я пришел к Русской Зарубежной Церкви. Стал просто прихожанином — в храме у нас, в Ньюарке, штат Нью-Джерси. Университет уже окончил, планов грандиозных не строил. Решил: будет как будет. Надо жить. Священником-то я по-прежнему хотел быть — но никак не мог себя увидеть в общей этой картине… И тут настоятель храма… Это был чудесный священник, умный, добрый, проницательный — о. Владимир Шишков. Потомок адмирала Шишкова. Матушка, жена его — из семьи Граббе. Среди других ее предков — Хомяков.
— Алексей Степанович Хомяков?
— Да, великий русский философ-славянофил. Так что лучшие российские корни в их семье сошлись. И вот как-то исподволь о. Владимир ввел меня в жизнь прихода, я начал петь в хоре, затем стал чтецом… Стало понятно, что, если хочу я стать священником в церкви русской, то должен овладеть и русским языком. Взялся за язык. Брал курсы, учился сам. Шло неплохо, тем более, что церковно-славянский я уже знал хорошо. А дальше все довольно просто было. Хотя и удивительно быстро все произошло. Я искал пока работу, а священничество, если и не перестало быть достижимой реальностью, виделось все-таки неблизко… Тем более, семинарии я так и не закончил. То-есть, я собирался, найдя близкую мне «мирскую» профессию, продолжать постепенно изучение богословия. Потому и просил встречи с о. Георгием Граббе, тестем о. Владимира и известным богословом, с тем, чтобы он подсказал мне какие-то важные для меня вещи в последующей моей теологической учебе. Встреча состоялась. Но вместо разговора о книгах и богословии, он внезапно спросил меня: «Хочешь ли стать священником и принять приход в Ричмонде?» Я потерял дар речи. Я лишь посмотрел на о. Владимира, бывшего тут же, и он сказал за меня: «Да.» После чего и я повторил: «Да.» Разговор этот состоялся в феврале 1978 года, а уже в мае я был приходским священником. Вот так — просто.
— Да не очень чтобы «просто»…
— Да нет, не просто, конечно. Это сейчас, оглядываясь назад, все как-то спрессовывается. А так-то путь и не близким был, и не прямым… Ну, потом уже и другие приходы были. А несколько лет назад, получив приглашение принять приход в Канаде, я приехал, посмотрел, поговорил с людьми — и согласился. Вот, теперь здесь.
— Отец Герман, в приходе вашем значительное количество людей не просто нерусских, но порой с Россией ничем и не связанных. Это что, канадская или оттавская особенность?
— В русских приходах всегда, естественным даже образом, было значительное количество нерусских. Наверное, потому, что для самой Русской церкви это было естественно — высший пик ее расцвета пришелся на годы империи.
— Так «империя» — это, выходит, хорошо?
— А что ж плохого? Это все игра в слова, в лозунги. Я же не говорю об империи Советской, я имею в виду Российскую империю, скажем, конца прошлого века.
— Здесь у вас явное расхождение с российскими «демократами», которые, при всей показной нелюбви к Владимиру Ильичу, со страстным упоением повторяют его мысль о «царской России — тюрьме народов».
— Снова лозунг, и снова неправда. Да, одна страна, да, один государственный язык, но жили — и жили свободно в рамках своих народов и общин. И народы, издавна жившие на территории империи, и выходцы из Европы, поселившиеся в России. Россия — страна широкая. Страна великая. И она, как и церковь ее, и не должна, и не может быть узкой, узко-национальной. Как это, к сожалению, случается, во многих национальных православных церквях. И поэтому русская церковь привлекает наибольшее количество инославных, обратившихся в Православие. Знаете, когда цвет русской религиозной и философской мысли после революции оказался в вынужденном изгнании, эти люди, видевшие, как и должно, во всем Божий Промысл, говорили: «Для того Господь рассеял нас, как семена, по всему миру, чтобы нести этому миру свет Православия». То-есть, и это историческое несчастье воспринималось ими как миссия. Греки же, скажем, или румыны, живущие вне своих стран, часто видят в своих церквях лишь способ сохранения этнического единства, языка, культуры, и так далее.
— Вернемся к людям, окружающим вас, к людям, с которыми сводит пастырский долг, да и сама жизнь. Хотелось бы знать ваше мнение о россиянах последней волны, уж какая она там по счету. Четвертая, наверное. Если считать первой волну послереволюционную, второй — послевоенную. Третья волна, будучи в огромном большинстве еврейской, к церквям — ну, за редчайшими исключениями — не прибивалась. Стало быть, четвертая. Сложилось мнение какое-то?
— Пожалуй… Иное дело — что не хочется никого обидеть. А и приятного много не сказать. Я ведь с этой «последней волной» столкнулся уже только здесь, в Оттаве. Представители волн предыдущих, сами они, или их потомки, мне были знакомы хорошо, еще с первого моего прихода. Есть разница, есть. К сожалению…
— Почему «к сожалению»?
— Видите ли, иное отношение к вере, к церкви. То, что в большинстве это люди, как мы говорим, не «воцерковленные», это понятно. И исправимо, конечно. Это все вещи и невеликие, и нестрашные — ну, не то и не тогда сделал, не в тот момент со свечей к образам пошел. Наука нехитрая и постижимая. Но вот другая сторона… Как-то не спешат они помочь церкви, пусть даже тем малым, чем пока могут. Ведь та же первая волна — большинство выехало ни с чем, работали за гроши и где попало — и ведь храмы строили, миром, кто чем богат. Не от великих денег. А нынешние — в первую очередь свою жизнь обустроить, на ноги встать, да покрепче — а уж потом если сил и желания останется…
— Не знаю, но мне кажется, что понять их в чем-то можно. И желание вполне естественное, и ни родных, ни близких в эмиграции. Строить свою и детей своих жизнь с нуля, без надежды на дедушку с бабушкой. К тому же, спайки нет той, что у «первой волны» — та-то общей бедой крепко была сцементирована. Есть, однако, и другая сторона медали. Прежние «волны» кроме памяти драгоценной, в России никого и ничего не имели. Если же и имели, то ни тени надежды не было на то, что восстановится хотя бы ниточка из оборвавшихся враз связей. А нынешние… Многие оставили там самых близких людей, живущих в крайне стесненном, а то и просто отчаянном положении. Естественное желание помочь — при возможностях пока ограниченных. Так что порой этот доллар и на две, и на три семьи делить приходится.
— Это так… Но есть и другое. Потребительское отношение. И не мне одному так показалось. То-есть, иду в церковь в расчете на то, что получу что-то. Что-то дадут. С работой ли помогут, с деньгами ли, с делами иммиграционными, еще с чем… А не помогут — да и чем церковь с этим может помочь, как? — так и зачем мне она. Сколько уж народа из «последних» появилось так вот, да исчезло — «не дали». А ведь дает церковь, и как же много дает — да не того, за чем эти люди приходили. Только не подумайте, что я это обо всех «новых». Люди — они и есть люди, все разные.
— Подытоживая разговор о вас, о. Герман. Вы — поляк по крови, урожденный американец, живущий в Канаде, служащий настоятелем русской церкви. Суммируя до наипростейшего: сами-то вы кем себя считаете? Русским?
— Русским?… В определенной степени — да. Во всяком случае, когда меня спрашивают о том, кто я такой, я отвечаю: «Русский православный священник». Или еще проще: русский православный человек. Скажем, беда — она ведь всюду беда. Но когда беда происходит в Росии, я ощущаю ее как-то ближе, острее… Просто потому, что и полюбил Россию, и глубже почувствовал ее. А русская культура… Для меня это в первую очередь было и Православие, и Достоевский, и традиция красоты, которая спасет мир… Да вы русский, что же мне вам-то объяснять…
… Последние дни доживает маленькая церковка на Карлинг Авеню. Переезд в новый храм, которого ждут с нетерпением, окрашен и грустными тонами. Оставляют здесь люди кусочек души, кусочек сердца — и немалый. Глава Русской Зарубежной Церкви митрополит Виталий, присутствовавший при закладке нового храма, посетил и этот, оставляемый. И, пройдя по нему, заметил: "А ведь жаль будет уходить, а? Тепло душе здесь — намолено."
… Стоят, молятся, поют в маленьком храме — рядом, плечом к плечу — потомки дворян и крестьян, покрытых славой российских генералов и простых русских солдат, стоят бывшие советские летчики и инженеры, моряки и художники, люди родом из Европы, Африки, Северной и Южной Америки. Стоят англосаксы и украинцы, евреи и осетины, профессора и студенты, бизнесмены и рабочие.
— Еще молимся за многострадальную страну Российскую и православных людех ея, во Отечестве и рассеянии сущих…
Господи, помилуй.
МОИСЕЙ, ВЗЫВАЮЩИЙ К НАРОДУ
6 октября 1999
[Эта статья также была написана для «Независимой газеты», но в силу каких-то причин публикация откладывалась, пока само событие, ставшее отправной точкой статьи — юбилей Чарлтона Хестона — не перестало быть актуальным…]
Явление, известное в Америке под малосимпатичной идеологической вывеской «политической корректности» приобретает новые и все более уродливые формы. Процессы, начинавшиеся под знаменем борьбы за терпимость в американском обществе, за отстаивание прав «униженных и оскорбленных», постепенно превратились в откровенно тоталитарные механизмы, ограничивающие свободу выражения и научного исследования, насаждающие идеологически обязательные нормы деловой и просто межчеловеческой активности. Словарь «измов» раздувается с каждым днем: к ставшим уже обязательными элементами американского английского терминам «мужской шовинизм» и «сексизм» (дискриминация по половому признаку, где в виду почему-то имеется только дискриминация женщин) постоянно добавляются новоязовские уродцы: «эйджизм» (дискриминация по возрастному признаку), «лукизм» (предпочтение, отдаваемое людям с более привлекательной внешностью) и даже «эйблизм» (предпочтение более способных индивидов менее одаренным). Ушли в небытие «негры» (поначалу превратившиеся в «черных», чтобы затем стать «афроамериканцами»), «индейцы» (ставшие «коренными американцами» и «первыми нациями»), «инвалиды» (в нынешней упаковке «двигательно ограниченные») и даже «умственно отсталые» (по новой номенклатуре обретшие трудно переводимый титул "mentally challenged" — «ментально соревнующиеся» или «преодолевающие ментальные барьеры»). По замыслу авторов, все эти нововведения были призваны уменьшить социальную напряженность в обществе и обеспечить равенство граждан независимо от их пола, этнического происхождения, сексуальной ориентации и так далее.
Однако результаты эксперимента сплошь и рядом оказались совершенно противоположными намечавшимся (если принять на веру действительно благие намерения пропагандистов «политической корректности»). Вместо предполагавшегося равенства общество раскололось на группы, каждая из которых жаждет быть «более равной, чем другие»; традиционная американская парадигма самостоятельности и самообеспеченности все более вытесняется максимой «мне положено»; разворачивающаяся борьба с «расовой, этнической и религиозной ненавистью» сопровождается истерической агрессивностью самих «борцов». Рабочие и служащие находятся под постоянным стрессом, вызванным не одной лишь борьбой за существование, но и необходимостью контролировать себя на каждом шагу, дабы не допустить ни неосторожного слова, ни даже неосторожного взгляда. Работодатели зачастую вынуждены довольствоваться не лучшим, а положенным — в соответствии с обязательными расовыми, сексуальными и прочими квотами.
Одновременно мораль и нравственность пребывают в не просто ощутимом, но болезненном упадке: здесь и неудержимая городская преступность, и растущее количество абсолютно немотивированных убийств (и все чаще — в американских школах), и небывалый уровень подростковой беременности, и разрушение традиционной модели семьи, и общее пренебрежение к закону и его представителям (достаточно вспомнить апатию населения США по отношению к «Моникагейту» и иррациональную — хотя и искусственно подогревавшуюся — неприязнь к упрямому прокурору Старру).
В такой ситуации может показаться странной или, по меньшей мере, надуманной позиция Национальной ассоциации огнестрельного оружия (НАОО), утверждающей, что нынешняя война, которую леволиберальный истэблишмент объявил ассоциации, есть не что иное, как битва за будущее всего американского народа, всей страны — в том ее виде, который был сформирован отцами-основателями и развит последующими поколениями пионеров. Какая может быть связь между вышедшей из-под контроля «политической корректностью», нынешним плачевным состоянием морали — и правом американцев иметь в личном пользовании винтовки и пистолеты? Президент НАОО Ч. Хестон убежден: самая прямая.
Чарлтон Хестон — человек-легенда, и не только в Америке. Зрителям всех стран и континентов хорошо знакомо его лицо с чеканными, словно высеченными резцом скульптора, чертами. Лицо актера, воплотившего на экране более сотни ролей, среди которых такие классические работы, как Бен Гур и Микеланджело, Моисей и Иоанн-Креститель, Сид и Марк Антоний. Актерская деятельность Хестона отмечена множеством наград, среди которых не последнее место занимает Оскар — премия Американской академии киноискусства.
В 1997 году Чарлтон Хестон был избран первым вице-президентом НАОО, а годом позже стал президентом ассоциации, насчитывающей почти 3 миллиона активных членов. В этой должности он сразу же перешел от традиционной обороны (а обороняться сторонникам НАОО приходилось по всем фронтам) к атаке. Позицию Хестона можно сжато определить следующим образом: неконтролируемая волна «политической корректности» грозит погрести под собой святая святых американского общества — Первую поправку к Конституции (гарантирующую гражданам свободу слова). По мнению Хестона, ситуация такова, что если будет изменена Вторая поправка (дающая право иметь огнестрельное оружие в личном владении), то защитить Первую поправку будет некому. Поскольку — нечем.
Действительно ли все настолько серьезно? Нет, Хестон, конечно же, не призывает соотечественников браться за оружие — до этого дело, слава Богу, еще не дошло. Но актер, волею судеб ставший политическим активистом, уверен: война идеологий уже идет полным ходом. Война за души и умы американцев. Война за будущее Америки. Война, где одна — неуклонно слабеющая — сторона представлена традиционалистами, отстаивающими прежнюю систему ценностей и (не в последнюю очередь) Конституцию США, а другая — либеральными «буревестниками» Нового Мирового Порядка, включающими в себя не только нынешнее федеральное правительство, но и мощную пропагандистскую машину прессы, телевидения и Голливуда. Тезис о войне культур — не досужее изобретение автора статьи. «Победить в культурной войне» — именно так озаглавил Чарлтон Хестон свою лекцию, прочитанную в цитадели американского либерализма, в Гарвардском университете.
Вот что говорит сам Хестон:
"Открывая мемориал в Геттисберге, Авраам Линкольн сказал об Америке: «Сейчас мы вовлечены в великую гражданскую войну, которая стала проверкой того, сможет ли наша нация… выжить.» Эти слова истинны и сегодня. Я убежден, что мы снова вовлечены в великую гражданскую войну, войну культур, которая угрожает лишить вас данного вам от рождения права мыслить и говорить то, что вы думаете. Я боюсь, что вы перестали доверять живому пульсу свободы в вашей крови — тому, что превратило эту страну из дикой целины в то чудо, каковым она сегодня является.
Когда я оказался в оптическом прицеле тех, кто покушается на свободу, гарантированную Второй поправкой, я понял, что речь идет не только об огнестрельном оружии. Нет, проблема шире, гораздо шире.
Я понял, что в нашей стране бушует культурная война, в которой с оруэллианским усердием нам предписывают только дозволенные мысли и речи.
Так например, я участвовал в маршах гражданского протеста вместе с доктором Кингом в 1963 году — задолго до того, как эта тема стала модной в Голливуде. Но когда в прошлом году в своем выступлении я сказал, что «белая гордость» столь же достойна уважения, как «черная гордость», «красная гордость» или чья угодно еще — меня назвали расистом.
Всю свою жизнь я работал с талантливейшими гомосексуалистами. Но когда я сказал, что права гомосексуалистов не должны распростираться дальше, чем мои или ваши права — меня назвали гомофобом.
Я сражался во Второй Мировой войне. Но когда в одной своей речи я всего лишь провел аналогию между поиском «козла отпущения», которым в Германии оказались неповинные евреи, а здесь владельцы оружия — меня назвали антисемитом.
Все, кто меня знают, знают и то, что я никогда бы не поднял руку против моей страны. Но когда я призвал аудиторию противиться культурному насилию, меня сравнили с Тимоти Маквеем (организатором взрыва в Оклахоме).
Начиная с журнала «Тайм» и кончая моими друзьями и коллегами, все словно говорят мне: «Чак, как ты можешь говорить то, что думаешь! Ты пользуешься языком, не предназначенным для публики!»
Но я не боюсь. Если бы американцы верили в «политическую корректность», мы до сих пор были бы услужливыми подданными короля Георга и субъектами британской короны."
В этой же гарвардской речи Чарлтон Хестон привел и тревожную цитату из книги Мартина Гросса «Конец здравомыслия»: «Вопиюще иррациональное поведение с поразительной скоростью становится нормой почти во всех сферах человеческого существования. По всем направлениям нам навязываются новые нормы, новые правила, новые антиинтеллектуальные теории. Американцы чувствуют, как нечто безымянное подрывает саму нашу нацию, размягчая разум, который оказывается неспособным отделить правду от лжи и добро от зла.»
Примерам несть числа. Хестон говорил о них и в этом своем выступлении, и во многих других. Да, собственно, особой нужды в примерах никто и не испытывает: каждый американец (но ведь и канадец, и британец, и немец) в своей жизни повсеместно сталкивается с «политкорректными» явлениями, сплошь и рядом доходящими до откровенного сюрреализма. Явление и обозначено, и хорошо знакомо, но где же выход из создавшейся ситуации — если он еще существует?
Послушаем Хестона:
"Ответ на этот вопрос известен давным-давно. Я узнал его тридцать шесть лет назад, у подножия памятника Линкольну в Вашингтоне, стоя вместе с Мартином Лютером Кингом и еще двумястами тысячами человек.
Вы просто… отказываетесь подчиняться. Мирно. Уважительно. С абсолютным исключением насилия. Но когда нам скажут, что нам думать, что говорить и как себя вести — мы не подчинимся.
Я научился колоссальной мощи гражданского неповиновения у доктора Кинга, который научился этому у Ганди, Торо, Иисуса Христа — и всех тех великих людей, которые возглавляли борьбу за право правды против права силы.
Руководствуясь этим же духом, я призываю вас сказать «нет» политической корректности — массовым неподчинением распоясавшимся властям, неподчинением социальным директивам и удушающим законам, подрывающим личную свободу граждан.
Но учтите одно: это небезболезненно. Непослушание требует от вас готовности к риску. Доктор Кинг стоял на многих балконах…"
Чарлтону Хестону это хорошо известно и из личного опыта. Когда несколько лет назад рэппер Айс-Ти выпустил диск с песней «Убийца легавых», прославлявшей «героя», устраивавшего засаду на полицейских, Хестон возмутился. Его обращения к руководству конгломерата Тайм-Уорнер, выпустившего альбом, ничего не дали — слишком привлекательны были для компании финансовые, а возможно, и прочие дивиденды. Тогда Хестон отправился на ежегодное собрание держателей акций, где с трибуны своим прекрасно поставленным голосом просто-напросто прочитал текст «рэп-шедевра». Возмущению собравшихся не было предела, а Тайм-Уорнер через два месяца разорвал свой контракт с Айс-Ти. Но…
Но был наказан и сам Хестон (прекрасно, впрочем, знавший, на что он шел). С тех пор — ни одного предложения от киностудии «Уорнер», ни одной рецензии в журнале «Тайм». Хестон пожимает плечами: никто не сказал, что право на свободу мысли, слова и мнения раздается бесплатно.
В уже упоминавшейся гарвардской речи Чарлтон Хестон с горечью вопрошал собравшихся: Почему? «Почему политическая корректность возникла именно в американских университетах? И почему вы продолжаете все это терпеть? Почему вы, призванные свободно обсуждать идеи, сдаетесь на милость тех, кто эти идеи подавляет?» Этот же вопрос, но в несколько иной форме Хестон задал однажды и своему другу, главе департамента психиатрии университета в Лос-Анджелесе. Хестон спросил его, не напоминает ли ему нынешний «тоталитарный радикализм» студенчества волну иррационального брожения шестидесятых? Друг рассмеялся. «Бога ради, Чак,» — сказал он. — «Ведь те самые юнцы, курившие марихуану, занимавшиеся любовью у всех на виду, плевавшие в возвращавшихся из Вьетнама ветеранов и швырявшие булыжники в полицию — эти самые юнцы ныне и сидят в профессорских креслах университетов!» Но ведь если бы только там. Они же сидят во главе ведущих кино— и телекомпаний, в департаментах юстиции и образования, в конгрессе и сенате. Да и в Белом доме, наконец.
На днях — 4 октября — Чарлтону Хестону исполнилось 75 лет. Но он по-прежнему полон сил и энергии, творческих планов, решимости бороться за дело, которое считает правым. Семьдесят пять лет — и более сотни ролей. Бен Гур и Микеланджело, кардинал Ришелье и президент Рузвельт, Марк Антоний и Сид. И две великие библейские роли: пророк Моисей и Иоанн-Креститель. Которые как бы подчеркивают нынешнюю ситуацию знаменитого актера. Будет ли призыв Хестона услышан как грозное предупреждение пророка — или же он останется гласом вопиющего в пустыне?
VOX POPULI
«Независимая газета», 30 октября 1999 г.
Полемика с Дмитрием Косыревым («НГ», 07.10.99) Статья Дмитрия Косырева называется «Тимор в нашей жизни», и очень может быть, что иной читатель скользнет взглядом по заголовку и двинется дальше: в конце концов где Тимор, а где Кострома (Архангельск, Москва, Тюмень). Такой торопливый читатель, для которого свои проблемы — как и для каждого из нас — куда как ближе к телу, чем все события на далеком индонезийском острове, совершил бы серьезную ошибку. Ибо статья эта — не только, а точнее не столько о Тиморе, сколько о самых насущных наших проблемах. Наших — в какой бы точке земного шара эти самые «мы» ни пребывали.
Наиболее серьезная и тревожная из проблем, затронутых в статье, заключается в следующем: мировое, сиречь западное, общественное мнение начинает играть все более серьезную роль в формировании глобальных политических процессов, оказывая заметное влияние на принятие политиками кардинально важных решений. В какой-то степени это общественное мнение представлено в статье в образе новозеландской домохозяйки, собирающей подписи под воззванием к мировым лидерам с требованием «немедленно остановить кровавых индонезийских убийц, вышвырнуть Индонезию из ООН, немедленно дать свободу гордому тиморскому народу». Картина абсолютно реалистичная и, увы, хорошо знакомая. Правда, далее, говоря об инициаторах нынешней кампании вокруг Тимора, автор не делает различия между миллионами западных «домохозяек» и «тысячами борцов за права человека». Между тем стоило бы все-таки развести по разным рубрикам политизированного обывателя, с одной стороны, и профессиональных «правозащитников», с шулерской ловкостью отделяющих овец от козлищ, — с другой. О последних мы здесь речь вести не будем. Но к упомянутой Дмитрием Косыревым новозеландской домохозяйке (американскому программисту, канадскому студенту, британской учительнице) хотелось бы присмотреться поближе.
Вышедшая на арену международной политики «домохозяйка», безусловно, опасна. Опасна, ибо представления ее о происходящих в мире процессах сплошь и рядом имеют очень мало общего с реальностью. Опасна, ибо эта «домохозяйка» настолько активна политически, что в состоянии оказывать самое реальное давление на нынешних поп-президентов (хорошо известно, что Билл Клинтон вообще не предпринимает никаких серьезных шагов, не сверившись с опросами общественного мнения, — и если бы он один). Политическая ангажированность сама по себе не вызывала бы ни озабоченности, ни настороженности. Пугающие формы она принимает тогда, когда идет в русле упрощенного до предела бинарного отношения к миру, автоматического сведения сложнейших событий к банальной схеме «хороший-плохой» (или, что то же самое, «свой-чужой»).
Похоже, начинает сбываться мечта вождя революционного пролетариата о кухарке, управляющей государством (причем речь и не о государстве уже — о планете). И это страшновато, если учесть, что, воплощенные в жизнь, ленинские мечты всегда оказывались вселенским кошмаром.
Мне хотелось бы задуматься над вопросами, оставшимися за рамками статьи Дмитрия Косырева. Почему с такой страстью врывается сегодняшняя западная «домохозяйка» в процессы мировой политики? Почему она при этом мнит себя носительницей истины в последней инстанции? И, наконец, формируется ли ее мнение в соответствии с теорией хаоса (в конце концов таких «домохозяек» на планете шесть миллиардов, считая нас с вами) — или здесь, скорее, следует искать телеологические, то есть целеполагающие, механизмы?
В отношении последнего вопроса, мне кажется, существует достаточная ясность. «Броуновским движением» людей-молекул трудно объяснить ту слаженность, с которой «неуклюжее» и «инерционное» (как это видится Дмитрию Косыреву) общественное мнение Запада разворачивалось и разворачивается каждый раз в какую-то одну определенную сторону. Ныне даже самые примитивные оценки перестают быть продуктом индивидуального мышления. Они закладываются в сознание (и подсознание) обывателя в практически готовом виде. Западные средства массовой информации (речь здесь идет о «китах», реально влияющих на людей) все реже вступают в противоречие друг с другом по ключевым, глобальным вопросам и все чаще работают слаженно, в связке. И если уже упоминавшийся Владимир Ильич говорил о том, что для него с соратниками важнейшим из искусств являлось кино, то лишь потому, что не был знаком с телевидением.
Картина, которая, по мнению Дмитрия Косырева, царит в западных СМИ, выглядит не очень реалистичной. Журналисты-де народ торопливый, разбираться им недосуг, в тонкости вникать некогда, отсюда и склонность к черно-белым схемам. А вот разобравшись, те же самые журналисты хоть и потихоньку, но перестраиваются. Вот уже и албанские террористы для них не вполне ангелы, и сербы не абсолютные звери.
Убежден: в разгар бомбежек Сербии журналисты писали то, что писали, вовсе не по названным причинам. И нынешняя их проклевывающаяся «объективность» тоже шита очень белыми и очень толстыми нитками: сейчас они сквозь зубы там и сям проговариваются о зверствах албанцев и страданиях сербов лишь потому, что информацию об этом стало невозможно прятать (не в последнюю очередь благодаря обескураженным натовским воякам, начинающим на своей шкуре испытывать то, каким «простым и понятным» был и остается косовский узел). Говоря это, я вовсе не хочу сказать, что журналистам впрямую давались задания осветить то-то и то-то под таким-то и таким-то углом (хотя не исключаю и такого варианта). «Социальный контролер» живет в каждом из нас — а в профессионалах масс-медиа и подавно. Они прекрасно понимают, чего от них ожидает работодатель. Не говоря уже о том, что иные в этом плане склонны бежать далеко впереди паровоза.
Среди прочих важнейших факторов, определяющих поведение политизированной западной «домохозяйки», я назвал бы тотальную атеизацию западного общества. Сразу хочу оговориться: в данном случае я не рассматриваю это явление с личных позиций, с позиций верующего человека. Меня интересует социопсихологическая сторона проблемы.
Атеизация Запада есть факт. Пусть никого не введут в заблуждение десятки тысяч церквей и многомиллионные цифры в статистических сводках, относящих население к той или иной религиозной конфессии. Если и раньше западная ментальная культура была культурой города, а не деревни или городка (где в той или иной степени продолжает существовать религиозное сознание), то теперь она стала культурой мегаполиса, секулярной и даже агрессивно секулярной. Из множества моих канадских и американских знакомых самого разного возраста я не знаю ни одного (за исключением старых русских эмигрантов и их потомков), кто хотя бы от случая к случаю посещает церковь. Пророчество гениального безумца сбылось: Бог умер для Запада. Но со смертью Абсолюта в сознании западного человека не умерла необходимость в существовании абсолютных истин. Свято место пусто не бывает, о чем не раз и не два — говоря именно о подобных материях! — предупреждал нас еще Карл Густав Юнг. И обиталище изгнанного Бога — нам ли с вами о том не знать — подчас заполняется очень страшными существами.
Произошла поразительная вещь: при тотальной размытости понятий добра и зла обозначилась абсолютизация декларируемого «добра». Иначе говоря, добро, объявляемое таковым, есть уже не просто добро — но добро абсолютное. В оценках событий практически исчезают полутона, исчезает желание взвесить доводы обеих сторон, а бинарное мышление по схеме «плохой-хороший» устанавливается как привычная норма. Колористический парадокс: мозг, чьи функции взял на себя цветной телевизор, видит мир всего лишь в двух цветах: черном и белом. Упрощенный до предела мир становится «понятен» обывателю, а став «понятным», снимает с него значительную часть стресса, неизбежного при соприкосновении с живой динамикой реальности. Чеканная однозначность лозунговых истин легко входит в плоть и кровь, снимая нагрузку с нейронных сетей. Четыре ноги — хорошо. Две ноги — плохо. Товарищ Наполеон всегда прав.
Мощный вклад вносит в этот процесс навязшая в зубах «политическая корректность». «Несанкционированная» агрессивность — даже нормальная или, если угодно, здоровая агрессивность, присущая в той или иной мере любому биологическому существу, искореняется всеми доступными методами. Но кто же сказал, что она исчезает без следа? Не нужно обладать знаниями и проницательностью великого Юнга, чтобы понять, что любая сильная эмоция, загоняемая внутрь, рано или поздно вырывается наружу в новых — и чаще всего самых уродливых и иррациональных — формах. Тут-то и оказывается как нельзя более кстати канал «санкционированной агрессивности», находящей себе выход в «правильных» всплесках ненависти (или по меньшей мере негодования) по отношению к «зверям» сербам, «мясникам» индонезийцам, к собственным «расистам», «нацистам» и «белым супрематистам» (реальным или, что чаще, объявленным таковыми). И — вовсе не фантастическое предположение — к русским, «впитавшим империализм с молоком матери». (Иногда, впрочем, выброс искусственно загнанной внутрь агрессивности происходит и вне заботливо приготовленного русла — и тогда дело кончается очередной бессмысленной бойней в очередной американской школе.)
Интересно заметить, что, скажем, в случае демонизации сербов как народа, да, собственно, и во всех подобных случаях, нарушалось и нарушается одно из строжайших табу самой «политической корректности». Выдвигать обвинения в адрес целого народа, этноса, религиозной группы еще совсем недавно считалось не только недопустимым, но и преступным. Но апеллировать к логике в данном случае бессмысленно. Игра идет с гораздо более глубокими пластами человеческой психики.
Вернемся, однако, к телеологии. Можно ли как-то определить или хотя бы обозначить цель глобальной игры, о которой шла речь выше? Да, можно. Цель эту можно определить, и такое определение уже не будет выглядеть той страшной крамолой, какой оно было совсем недавно. Вот она, эта цель, в самом компактном выражении, всего в трех словах: Новый Мировой Порядок.
Всего лишь год-два назад каждого, кто осмеливался заподозрить западных политиков в стремлении установить Новый Мировой Порядок, автоматически записывали в «правые радикалы». В лучшем случае такого человека просто считали параноиком. Ныне же западные политики все чаще и чаще говорят о своем стремлении к Новому Мировому Порядку практически открытым текстом. Происходит — если прибегнуть к лексикону «гомосексуальной революции» — массовый «выход из шкафа»: сбрасывание масок, заявление себя и своей позиции, вызов всем, кто мог бы с этой позицией не согласиться. (Впрочем, нельзя утверждать, что до последнего времени ничего подобного не наблюдалось. Достаточно вспомнить красноречивое заявление Строуба Тэлботта, одного из «кузнецов» американской внешней политики, сделанное еще в июле 1992 г. в журнале «Тайм»: «Национальная принадлежность в известном нам виде станет архаизмом; все государства признают единую глобальную власть». Оставим за скобками разговор о том, о чьей власти — ибо власть всегда чья-то — здесь может идти речь.)
Тревожная примета нового времени: идея Нового Мирового Порядка вброшена в открытое информационное поле. С подачи уже не раз помянутых СМИ идея эта все глубже и шире будет внедряться в «общественное мнение». Которое, активизируясь, в свою очередь, будет подталкивать западных политиков ко все более решительным действиям. Известный — и не только в физике — феномен «положительной обратной связи», где амплитуда может раскачаться до совершенно непредсказуемых и неуправляемых величин.
Подытоживая сказанное, повторю: я не спорю с той мыслью Дмитрия Косырева, что глобальная политика все чаще и со все большим размахом делается с оглядкой на так называемое общественное мнение (которое в своем внешнем выражении действительно таково). Однако само это «мнение» представляет собой объект манипуляции, а механизмы такой манипуляции достигли немыслимых прежде изощренности, тотальности и цинизма. Причем политики могут сами являться частью манипулирующей машины или же становиться заложниками манипуляторов — это уже частности, никак не меняющие общей картины. Планета — и в этом Маршалл Маклюэн оказался прав — действительно скукожилась, превратившись в «глобальную деревню». Но существует очень реальная угроза того, что она сожмется еще больше — до размеров оруэлловской фермы.
РОЖДЕСТВЕНСКАЯ ОТКРЫТКА ИЗ КАНАДЫ
«Независимая газета», 12 января 2000 г.
Россия это кусок навоза, завернутый в капустный лист и спрятанный в сортире.
Джон Робсон, «Оттава Ситизен», 7 января 2000 г.
Какие— то фрагменты этой статьи приходится привести целиком, потому что при пересказе ни один нормальный человек не поверит, что текст этот не был прочитан на заборе или на стене туалета в оттавской психиатрической лечебнице. Итак, первые же два абзаца, открывающие статью:
"С вступлением Владимира Путина в должность все принялись гадать: не окажется ли он тем чудотворцем, который, наконец, сделает Россию нормальным государством. Поначалу то же самое думали о Ельцине, Горбачеве, Андропове, Брежневе, Хрущеве, Сталине, Ленине, Александре II, Екатерине Великой…
У меня для вас плохие новости, ребята. «Нормальное» в случае России означает грязное, коррумпированное, угрожающее и бессмысленное. Ничего хорошего здесь никогда не происходило и не произойдет. Россия это кусок навоза, завернутый в капустный лист и спрятанный в сортире. Вы в этом сомневаетесь? Тогда приглашаю вас совершить трагический экскурс в историю."
Что автор статьи незамедлительно и делает. Не беда, что знания в явном дефиците — это с лихвой восполняется клокочущей ненавистью. С другой стороны, кому-то, может, и интересно будет узнать, что, скажем, варяги, хлынувшие и в Западную Европу, на Руси только «строили укрепленные города да грабили» (в Европе они же, надо полагать, в силу гораздо более благодарного человеческого материала занимались насаждением культуры). Или что к последующей самоизоляции России первостатейно приложились св. князь Владимир, принявший Православие, и уродливая невразумительная кириллица. (Последнее автору стоило бы списать на двух монахов-миссионеров из Моравии — но как я уже сказал, знания здесь в явном дефиците.)
Дальше — больше. Обязательные монголы, которых, как выясняется, прикончила… чума, Иван III, окончательно превративший русских в бессловесных рабов, всенепременнейший Иоанн Васильевич Грозный (который, после учреждения тайной полиции и массовых казней, «оставил трон идиоту без наследников»), страшный великан Петр, не менее страшная Екатерина («превратила всю страну в потемкинскую деревню и свела сына Павла с ума»). Следующий абзац опять-таки приходится процитировать целиком:
«А потом Александр I, глава православной, лишенной богословия церкви, к своим тридцати годам прочитал, наконец, Библию, и обратился. Бог приказал ему уничтожить либерализм в Европе, для чего он и сформировал Священный Союз. Потом Александр II проиграл Крымскую войну, освободил крепостных и был убит при покушении. Николай II проводил дерганные реформы, проиграл Первую Мировую войну и был убит при покушении.»
Нужно быть крепко поднаторевшим в своем деле мастером слова, чтобы подать кровавую чудовищную бойню в подвале Ипатьевского дома в такой почти цивилизованной (и плевать на истину!) упаковке. Хотя, честно говоря, из общего ряда и это не выбивается никак. Ведь здесь что ни слово — то откровение.
Продолжение — в том же духе и с той же раскрепощенностью. Имманентный русский патриотический угар, ни разу не звонивший гигантский колокол и никогда не стрелявшая гигантская пушка, плюс обязательная фраза из маркиза де Кюстина о том, что «в России нет народа».
Но самый мощный аккорд был припасен к финалу. Ценя талант автора, стоит дослушать этот аккорд до самой последней ноты:
"Она (Россия) смердит, в буквальном и переносном смысле, и она смердела всегда. Люди здесь невоспитанны и, как утверждает Пайпс, не имеют культурной столицы. Нет у них и достоинства при общении с иностранцами. В России, если кого-то облапошили, то симпатии толпы на стороне мошенника. Коммунизм, понятно, еще более усугубил это положение — коммунизм все делает хуже.
Но главное заключается в следующем: Россия была барахлом, остается барахлом и барахлом будет."
Стоит под статьей и подпись. И это, может быть, самое отвратительное в цитируемом скатологическом опусе. Статья подписана не именем какой-нибудь свихнувшейся от ненависти гарпии российской отечественной русофобии и не коллективом палаты номер шесть.
К подписи мы вернемся чуть ниже. Пока же стоит отметить, что статья, названная «Россия при Путине будет таким же барахлом, как всегда», упоминает нового президента всего лишь один раз, в самом начале. Чечня — казалось бы, непременный аргумент в столь ангажированном эссе — и вовсе отсутствует напрочь. Парадокс?
Никакого парадокса. Канадский русовед, отметая несущественные мелочи (а при его подходе к предмету и смена власти, и предстоящие выборы, и Чечня становятся действительно третьестепенными деталями), обращается к самому существу проблемы. Все, как оказывается, очень просто: какие могут быть аналитические тонкости в обращении с куском навоза, завернутым в капустный лист? Дерьмо — оно ведь дерьмо и есть. (Я, кстати, уверен, что в рукописи статьи стояло именно это слово. Еще раз перечитайте, в каком контексте автор употребляет «навоз».)
Имя автора статьи — Джон Робсон. Но прежде чем перейти к деталям, следующим за фамилией, мне все-таки хотелось бы кое-что уяснить в его авторской позиции.
Какую страну предложил бы господин Робсон в качестве образца для немытых и дурно пахнущих недочеловеков, так до сих пор и не вылезших из сортира?
Страну, где за неосторожное слово можно поплатиться работой, а то и свободой? Страну, где список запрещенных к ввозу книг исчисляется сотнями? Страну, где верховный суд может вынести постановление о том, что истинность фактов не является оправданием, если данные факты затрагивают реальные или мнимые честь и достоинство той или иной расовой, религиозной, этнической или сексуальной группы? Страну, где правительство ведет себя как всеведущий и всемогущий родитель, чья основная задача без перерыва одергивать и воспитывать своих отпрысков-граждан, используя все имеющиеся в его распоряжении методы — от экономических до полицейских? Страну, где в школах изучению политически корректных идеологем отводится больше часов, чем всем естественным наукам вместе взятым? Страну, где не только упоминание о Рождестве, но уже, кажется, и самое имя Христа оказывается едва ли не под запретом?
Наконец, страну, кричавшую и кричащую на всех углах о своей приверженности миролюбивой политике и ненасильственному решению международных проблем, которая, однако, сбиваясь с ног, кинулась вслед за вашингтонским лжецом и развратником бомбить граждан далекого, суверенного и ничем не угрожавшего ей государства?
И в первом, и во втором, и во всех последующих случаях речь идет об одной и той же стране. Речь, увы, о Канаде. О стране господина Робсона. И моей, кстати, тоже.
Именно потому, что мне дорога страна, ставшая моим домом, именно потому, что я вижу здесь множество прекрасных людей, поразительно красивых мест, теплых, человечных и нередко трогательных ситуаций — именно потому я считаю себя вправе сказать то, что сказал выше. Мне хочется видеть Канаду еще более человечной, честной и свободной. При всем моем желании я не могу предположить, что при написании своего чудовищно грязного пасквиля господин Робсон руководствовался теми же мотивами.
Я гражданин Канады. Но я еще и русский. Русским я родился, русским сойду и в могилу. Простой и обыденный факт. Но именно потому я не могу молчать, когда кто-то смешивает с грязью не просто какой-то период в жизни моей родины — но всю ее, со всеми ее неисчислимыми радостями и горестями, со всеми ее поражениями и победами. Я не могу молчать, когда кто-то одним легким арпеджио на клавишах компьютера разом перечеркивает всю русскую историю, государственность, культуру, духовность. Я не могу молчать, когда кто-то отказывает моему народу даже в человекоподобии. Это означало бы расписаться в том, что нелюдь и я сам.
Понимаю, что сравнивать вклад в человеческую историю и цивилизацию России и Канады в данном контексте означало бы играть с мистером Робсоном в малосимпатичную игру «сам дурак» (где его шансы выиграть, кстати, крайне невысоки). Но неужели делая свой «трагический экскурс в историю» оттавский писака даже на секунду не задумался о хотя бы XIX веке? Канада, как известно, в том веке развивалась неспешно и достойно, однако каким-то очень уж неслыханным вкладом в достижения человеческого гения похвастаться все-таки не могла. А все тот же кусок навоза, завернутый в капустный лист, дал миру Пушкина и Лермонтова, Достоевского и Толстого, Чайковского и Бородина, Пирогова и Менделеева. И Серафима Саровского. Это так, кстати — к вопросу о колоколе, который так никогда и не зазвонил.
Что же до пушки… Автор статьи в «Ситизен» выглядит на фотографии вполне еще молодым человеком, лет тридцати с небольшим. В таком случае, он, конечно же, мог и не присутствовать при той панике, которая охватила в октябре 1957 года североамериканский континент. Пусть поинтересуется у тех, кто помнит. Кто помнит о том, как население, обезумевшее при транслировавшихся звуках безобидного «бип-бип-бип» первого спутника, кинулось рыть убежища и устраивать массовые учения на случай атомной войны — и не сказать, чтобы совсем уж без оснований. Потому что пушка, как выяснилось, оказалась способной стрелять очень далеко и высоко.
Но это, по правде говоря, не столь существенно. Существенно здесь другое. Я не могу не относиться с глубочайшим уважением к канадским ветеранам Второй Мировой войны — той самой, на фронтах которой сражались мои отец и дед, на полях которой погиб мой семнадцатилетний дядя-пехотинец. Неважно, сколько своих сыновей послала Канада на ту войну. Послала, сколько могла. Живым им — дай Бог здоровья. Павшим и умершим воинам — вечная память.
В случае же с Робсоном остается констатировать, что он или абсолютно невежественный болван, или абсолютно законченный подлец. Сравнить страну, принявшую на себя самый страшный удар той войны, с навозом, а ее армию, сломавшую хребет гитлеровской армаде, с никогда не стрелявшей пушкой («Подставьте… вместо пушки Красную армию, и вы увидите, что ничего не изменилось») — так вот, сделать такое мог либо идиот, либо негодяй.
Кстати, об интеллектуальных способностях автора многое говорит его залихватски-циничный парафраз знаменитого афоризма Черчилля о том, что «Россия это загадка, обернутая в мистерию и скрытая в тайне». Робсона ни на секунду не заставил задуматься даже тот факт, что при всей своей нелюбви к России сэр Уинстон относился к ней с неизменным, хотя и опасливым, уважением.
Джон Робсон установил новый абсолютный рекорд журналистской низости. Честно говоря, после всех событий минувшего года и их подачи в прессе, я был уверен, что журналистика достигла своего дна. Увы, пределов совершенству нет, как выясняется, и в подлости.
За все сорок семь прожитых лет я нигде и никогда не читал ничего подобного. Ни об одной стране. Ни об одном народе. И конечно же, никогда и ничего подобного ни об одном народе не было напечатано в России: дореволюционной, большевистской, сталинской, брежневской, перестроечной или пост-перестроечной.
Но хватит уже разборок с автором. В конце концов, не в индивиде здесь проблема — сколь малосимпатичной ни была бы эта отдельно взятая человеческая (увы, человеческая, господин Робсон — среди нас, людей, встречаются и подобные вам) особь. Проблема, к сожалению, и шире, и глубже.
Вся эта, с позволения сказать, «политологическая работа» была помещена на редакционной странице канадской газеты «Оттава Ситизен». По странному совпадению (?) в тот самый день, когда Россия со всем православным миром праздновала светлый день Рождества Христова. Такая вот рождественская открытка — своеобразная, зато уж от всей души. Подпись гласила, что автор статьи, Джон Робсон, является «ведущим журналистом и заместителем редактора редакционной страницы».
Повторю еще раз: это не статья какого-нибудь «россиянца», обезумевшего от ненависти к собственной (или все-таки «этой»?) стране. Не коллективное послание из дома престарелых для бывших служак дивизии СС «Мертвая голова». Не письмо читателя, который, напившись с горя, сублимирует таким образом свою ненависть к бросившему местных «Сенаторов» Алексею Яшину.
Эта статья написана членом редколлегии газеты и помещена на редакционной странице. А значит, она в определенной степени выражает и точку зрения редакции в целом.
Эта статья напечатана не в желтом бульварном листке или полуподпольном расистском издании, а в одной из трех (наряду с «Глоб энд мэйл» и «Нейшнл пост») наиболее уважаемых и цитируемых газет Канады. А значит, она в определенной степени отражает если и не взгляды канадского истэблишмента в целом, то, во всяком случае, существующие настроения канадских средств массовой информации.
Мне уже приходилось писать на этих же страницах о новом и тревожном феномене в современных западных СМИ. Феномен этот — исключение целых стран и народов из обязательного для политкорректности подчеркнуто-уважительного отношения к инакому. К иному этносу, иной культуре, иному укладу. Все оно так и есть, и попробуй Робсон написать то же самое не о России и русских, а об Италии и итальянцах, или об Эфиопии и эфиопах, или (страшно и подумать!) об Израиле и евреях — двери всех газет для него захлопнулись бы раз и навсегда. И за примерами далеко не приходится ходить. В том же самом (!) номере «Ситизена» на целых две страницы расписана история страшного преступления хоккеиста оттавских «Сенаторов» Вацлава Поспала, который во время матча с «Монреаль Канадиенс» обругал игрока из Монреаля «ё… лягушатником». Состав преступления здесь заключался не в прилагательном, которое в данном случае никого не интересовало. Зато по поводу существительного Поспалу пришлось принести все положенные извинения, да еще и пройти обязательный курс политкорректной индоктринации.
Первыми жертвами новой тенденции, разделяющей человечество на людей и нелюдей (к которым никакие гуманитарные и цивилизованные мерки применяться не могут по определению) стали, как все мы хорошо знаем, сербы. Западное «общественное мнение», обычно столь легко ранимое, когда речь идет о каких бы то ни было нарушениях прав человека, во время бомбежек Сербии — ее городов, больниц, мостов, школ и церквей — проявило поразительную, казалось бы, апатию. В которой, однако, не окажется ничего удивительного, если мы вспомним, с какой интенсивностью это «общественное мнение» — божественный Vox Populi — обрабатывалось колоссальной машиной западных СМИ. Задолго до начала бомбежек со страниц прессы и экранов телевизоров перед западным обывателем представал страшный монстр-серб, который был бесчеловечным чудовищем без различия пола или возраста. В кровожадного тупого монстра был превращен весь сербский народ — сначала сербы Боснии, а потом и сербы вообще. Бомбежки начались тогда — именно тогда, и не раньше! — когда западный обыватель уже был способен отнестись к происходящему не как к акции неслыханной агрессии, граничившей с геноцидом, а как к едва ли не санитарно-гигиенической операции.
Так что же, на очереди — Россия? Честно говоря, об этом страшно и думать, но обилие навозно-сортирных эпитетов вкупе с монотонно внушаемой мыслью о том, что в России и народа-то никакого нет (наличествует лишь гигантская территория, заселенная вредоносными, агрессивными и дурно пахнущими белковыми телами), заставляет признать, что «Оттава Ситизен» в данном случае объективно работает на именно эту совершенно безумную идею. То, что речь идет все-таки не о бойком журналисте, а о позиции газеты, представляется наиболее вероятным. Мимолетное — абсолютно дежурное и впоследствии ни к чему не привязанное — упоминание нового президента, а равно и отсутствие какого бы то ни было чеченского мотива наводят на мысль о том, что статья написана вовсе не за день-два до публикации. Ведь ни к какому конкретному событию она даже внешне не относится. Эта бочка гноя пополам с ядом, похоже, была заготовлена давненько. И лежала до поры. До нужного времени. Которое, судя по всему, сейчас — по задумке режиссеров — и наступило.
Редакционная статья Джона Робсона в почтенной канадской газете не просто пересекается с упомянутой самоубийственной тенденцией. Она в ее рамках задает новый, неслыханный и немыслимый прежде тон в пропагандистской войне, которую в данном случае развязывает никак не Россия. Это очень похоже на пробный шар, призванный проверить реакции западной публики (после успешной демонизации сербов рассчитывать на успех можно вполне), а равно и реакции Москвы, идет ли речь о российской прессе или о российских структурах власти. Страшно представить, что тутошним (и не только тутошним) робсонам удастся убедить «общественное мнение», что Россия ничем иным, как куском навоза, не была и быть не может. Но еще страшнее — и это совсем, совсем не шутки — если Запад с помощью все тех же робсонов постепенно убедит себя, что гигантская неуклюжая пушка никогда не стреляла, а, стало быть, выстрелить и не сможет. За искушение, которое будет вызвано такой уверенностью, человечество может заплатить ужасающую цену.
Впрочем, все может закончиться совсем иначе. Может статься, что и после таких вот рождественских подарков российский министр иностранных дел станет покорно выслушивать назидательные поучения своего канадского (или, что еще более вероятно, американского) коллеги, вместо того, чтобы ответить столь же энергично и лексически однозначно, как это сделал в своей статье Джон Робсон. Увы, это вполне может произойти — не раз ведь и происходило. Но если это и впрямь случится снова, и если он, как ни в чем ни бывало, ОСТАНЕТСЯ российским министром иностранных дел, мне придется снять телефонную трубку.
Мне придется позвонить Джону Робсону и извиниться за все, что я написал выше. Потому что тогда сама жизнь докажет его, Робсона, правоту.
В КАНАДЕ ПОБЕДИЛА БРЕЗГЛИВОСТЬ
«Независимая Газета», 14 января 2000 г.
От антироссийской статьи отмежевывается газета, опубликовавшая ее.
Дмитрий Юрьев
Публикация в канадской газете «Ситизен» 7 января статьи Пола Робсона имела обширные последствия в самой Канаде. Автор статьи в «НГ» Михаил Вершовский оказался не единственным жителем Канады, которого изыски Робсона привели в ярость (что и чувствуется во многих абзацах его собственного комментария — вплоть до эмоциональных призывов и рекомендаций автора к российскому министру иностранных дел не иметь дела с его канадским, а заодно и американским коллегами, пока инцидент не разрешится). В данном случае восторжествовал здравый смысл и, скажем так, чувство здоровой брезгливости множества граждан и жителей этой и иных стран, которые завалили редакцию «Ситизен» множеством возмущенных писем.
Редакция дрогнула. Прежде всего это наблюдалось по ее «интернетовской истерике». С самого начала статья Робсона с ее заголовком о том, что Россия — «кусок навоза», не появилась на сайте газеты, в отличие от других материалов из того же номера. Потом все же возникла там, и с ней можно было ознакомиться через сайт «Независимой газеты». Затем, однако, на экране стала возникать надпись «нет связи»: это произошло, когда «Ситизен» убрала указанное сочинение Робсона из Интернета (хотя прочие его колонки, вплоть до 5 января, там присутствуют). Автор статьи в «НГ» отмечает по этому поводу, что одной из причин тому стала электронная почта, поступавшая там, где статью в «НГ» (а не в самой «Ситизен») прочитали за рубежом — в России, США, Израиле и т.д., то есть там, куда поступает «НГ». В одном из таких писем «Ситизен» сравнили с «Фелькишер беобахтер». Но точно такой же была реакция и канадцев, причем отнюдь не только российского происхождения.
Часть этой почты «Ситизен» поместила на той же редакционной странице, заполнив страницу целиком. Шапка над этой подборкой дана следующая: «Бред Робсона». Сейчас в Оттаве ждут сообщения о том, что Робсону придется подыскивать себе новое место работы, если не новую профессию. Все-таки пресловутая политкорректность бывает и неплохой штукой, если ее не применять избирательно; скажем, не делать исключения для россиян, сербов и прочих народов, о которых можно произносить слова, неприменимые к иным, «чистым» народам. Ведь, хотя «Ситизен» дала задний ход, случилось же так, что некто написал, а некто другой напечатал робсоновское сочинение…
По информации из Канады, в одном из следующих номеров газеты должно появиться и соответствующее письмо из российского посольства. По неофициальной информации, сотрудники его были не просто в ярости от упражнений Робсона на темы российской истории и современности: в сугубо частных разговорах на эту тему дипломаты пользовались почти исключительно ненормативной лексикой. Впрочем, последняя информация относится не только к неофициальной, но и абсолютно непроверенной, а может быть, и ложной; к чему можем добавить, что сотрудники «НГ», готовившие к публикации изложение статьи в «Ситизен», также не избегали вышеупомянутой лексики — и это уже факт, причем стыдиться его никто не собирается.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7
|
|