Но кого? — он не успел вспомнить.
— Ба, пришел! Мать, мать, смотри!
И тетя Мари, давно погибшая в авиакатастрофе, тоже выбежала на крыльцо откуда-то из вкусно пахнущих глубин дома, седая, румяная, такая же благообразная, как дядя Йожеф, — но если они, уж точно погибшие много лет назад, состарились, то значит они и не умирали? — ведь мертвые не стареют, мертвые остаются молодыми, это давно известно и не нами придумано…
…а его уже вели в дом, и обнимали, и ахали, и дядя Йожеф, хлопая по плечу, кричал:
— Нет, мать, ну погляди, каков мужик, ну вылитый братан, копия! За встречу такую не грех бы и рюмашечку раздавить, а?!
А тетя Мари бурчала что-то в ответ, но не так чтобы очень уж неодобрительно, а скорее — слабо, для порядку, протестуя, но и соглашаясь, что, мол, да, не грех, хотя куда уж тебе, старый, и на стол легла хрустко-белая, слежавшаяся, сразу видно — праздничная! — скатерть, и возникло все, что положено, и грянул первый тост («Ну, за тебя, племяш! а то мы тут тебя уж, грешным делом, мертвым считали!»), и пошло хорошо, и все было как в детстве — не так роскошно, как на квартире у Петера, зато от души, словно в давние времена, когда Томас частенько забегал из школы, чтобы похрустеть румяными теткиными печенюшками…
Впервые за многие годы Томасу было так тепло, надежно и уютно, и спрашивать о чем-либо казалось бестактным, и все же…
— Вы живы? — не смог удержаться он после второй рюмки.
А старики, вовсе не удивившись дурацкому вопросу, ответили в один голос:
— Ну живы, сынок, живы, а как же?
И улыбнулись друг другу сокрушенно: вот ведь какой мальчишка глупый, вроде и взрослый уже, а все как дитя малое, ничего не понимает… и расхотелось говорить о ненужных вещах. Родное тепло доброты, нежности коснулось сердца, расслабило, укачало; совсем не думалось, глаза немилосердно слипались, а кровать в соседней комнатке была уже застелена белейшими, чуть голубоватыми от синьки простынями, и угол пушистого одеяла был отогнут, приманивая окунуться в прохладную белизну, и топорщилась углом вверх тщательно взбитая подушка…
— Все, племяш! — решительно заявил наконец раскрасневшийся дядя Йожеф.
— Утро вечера мудренее; ложись-ка спать!
И гневно встряхнул головой, вспомнив только что выслушанный рассказ о Петере; а всплакнувшая от воспоминаний о Магде тетя поддакнула:
— Ложись, родненький, ложись…
Томас уснул, едва уронив голову, мгновенно, без раздумий. И снились ему сначала глинистые берега, водовороты сизой волны, а потом — дядя и тетя, не старые, как сейчас, а совсем юные, тоже живые, но еще не погибшие в той глупой авиакатастрофе; тетя, худенькая, пышноволосая, очень красивая в летнем платьице, смеялась и звала мужчин к ужину, а дядя продолжал мастерить Томасу арбалет, разъясняя по ходу дела, как половчее наладить спуск и почему стрела обязательно должна быть короткой и тяжелой…
Проснулся он оттого, что не смог повернуться на другой бок. Руки не шевелились. Ноги тоже. Все тело было опутано сложной системой бечевок и ремней, словно огромный подарок к Новому году от богатого родственника. Только голова могла немного ворочаться.
— Тс-ссс, Марья, тс-ссс…
— Ш-шшш, Осип, ш-шшш…
Вот что разбудило окончательно! — даже не скользко шипящие, знакомые, а вроде и чужие голоса, а именно непривычное, будоражащее подсознание произнесение имен; и вовсе уж, вконец добила остатки сна очевидная сосредоточенность на ласково-румяных лицах, выпрямившая добрые-добрые морщинки в сухие жесткие линии…
— Угху-гх!
Не вскрикнуть. Рот заткнут кляпом, весьма искусно, со знанием дела — плотно, но так, что во сне и не ощутил. Впрочем, забили кляп не только умело, но и заботливо, даже нежно: он вовсе не мешал дышать, вот только говорить, тем паче — кричать, было невозможно.
— Проснулся, что ль? — озабоченно спросила тетя Мари.
— Оклемался! — столь же деловито откликнулся дядя Йожеф, бросив искоса взгляд на связанного Томаса. — Ну и ладно, так и так все уж почти готово, еще недолго. Ну, племянничек, не щурь глаза, мы тут как раз и думаем: сколько ж спать-то можно, в сам-деле? Разнежился ты там, на мертвяцких-то харчах, отвыкать пора… а ну!
Жилистые, не стариковски сильные руки ухватили Томаса под мышки, подержали на весу, словно прикидывая — куда бы умостить, прислонили наконец к стене, подоткнув под спину подушку. Теперь спальня была видна вся: и старенькая, приземистая, но прочная шифоньерка (в детстве за ней было так удобно прятаться!), и тумбочка с кипой старых, порядком взлохмаченных журналов (Томас сам перелохматил их, рассматривая часами!), и небольшой квадратный стол. А на столе — несколько металлических кюветок, фарфоровая подставка для кастрюль (тетя всегда гордилась ею, вкусно выговаривая непривычное название: «севр»…) и на ней — утюг, подсоединенный шнуром к розетке.
— Готово, мать?
— Дак почти что уж…
— Ап! — голосом фокусника произнес дядя Йожеф, и кляп словно бы сам собой выскочил изо рта.
— Ну, Марья, давай! Токо нет у меня веры, что по-твоему выйдет. Ты уж попробуй, коли силы не жаль, а я пока приготовлю все как следует, а, мать?
И, отойдя, захлопотал у стола, заняв теткино место.
— Фома, Фомушка, кровиночка моя, — жарко зашептала тетя Мари, склонившись над ухом, — ты уж того, старика во грех не вводи, чего ж серчать, коль сам виноват? и мы-то ни при чем, и зла на тебя, Боже упаси, никак не держим… и опять же, не чужие ведь люди, родная твоя родня, сам знаешь, Клаус-то, батька твой, Микола то есть, Осипу моему брат родной, мне, стало быть, свояк, так что уж не обидь, скажи по чести, по совести, где камушки-брильянтики сховали?..
— Мммм! — в безотчетном порыве Томас резко откинул голову, метя затылком в железную спинку кровати… мелькнуло: а вдруг — теперь получится?.. но голова ткнулась не в железо, а в мягкую обволакивающую плоть пуховой подушки.
— И Матюшке ведь тож по справедливости доля положена, — жужжало над ухом, — ведь братан же тебе, никак обделять нельзя, не по-божески так-то!.. уж покайся, сыми тяжесть с души, так мы тебя и не обидим, не зверье ж, чай, не мертвяки какие, даже и отсыпем скоко-то, ну, ясно, немного, так ты ж меньшой в роду, тебе и доля поменьше…
Томас бессвязно замычал.
— Уйди! Уйди!!!
И — скрипучий, отстраненный голос дяди:
— Отыдь, Марья. Не твоя это забота, говорил же. Ну, пусти-кось…
Нечто гладкое, неощутимое коснулось живота. Скосив глаза, Томас увидел: строго-сосредоточенный дядя, задрав рубаху почти до шеи племянника, водит по его, Томаса, голому животу утюгом. Боли не было вовсе, разве что странное, не очень приятное чувство, вроде щекотки. Но вслед за утюгом вытягивались белесые полосы, немедленно вспухавшие волдырями, волдыри наливались, лопались… а через миг исчезали, словно и не было их…
— Ну, племяш, кайся, однако…
И — озадаченно, с испугом:
— Глянь, мать, а ведь не жжется ему?! Что ж, выходит, впрямь нежить?
А — в ответ:
— Ох-ти, старый, да что ж мы творим, коли так… мертвяка примучивать кто ж дозволит?.. сей миг из Ведомства нагрянут…
И — торопливый дядин говорок:
— Ну так, мать! быстро! быстро! Все штоб убрала мигом, таз, бирюльки мои, крови, спасибо, с нелюди неживой нет, дырка щас затянется, сама знаешь, давай, мать, давай…
Торопливо семенящие шажки тети. И другие шаги, возникшие внезапно, словно бы ниоткуда, тоже торопливые, но — тяжелые, бухающие, несокрушимо уверенные, близкие-близкие…
— Стоять всем!
На пороге возникли подтянутые молодцы в щеголевато ушитых розово-голубых комбинезонах, без всякого оружия и с такими благостными лицами, что Томасу стало страшно — гораздо страшнее, чем в тот миг, когда
— где-то там, далеко! — его поднимали дубинками из постели железнорукие черно-красные тени.
Двое из явившихся застыли у двери, трое прошли в комнату.
— Ну!
Старик засуетился.
— Да что вы, родимые! Да ни в жисть! У меня — как в аптеке, порядок знаю, охулки на руку не положу, ни в какую ему, супостату клятому, не развязаться…
Ч-чух-нг!
Резкий звук пощечины прозвенел жестью, но не помешал дяде, слегка взвизгнув, завершить фразу:
— …а ремни, извольте заметить, самонаилучшие, прочные, надежные; чай, не оборвутся, чтоб знал, поганец…
И снова — будто жесть о жесть.
— Ай! прошибочка, прошибочка вышла, милостивцы!..
Ч-чух-нг-г!
— Стоять! Не отворачиваться!
И опять…
— Ваше счастье, что попрятать успели…
— Да мы ж!.. — жалобный старушечий всхлип.
Блямс!
— Развязать немедленно!
В четыре руки, причитая, старики исполнили приказ. Старший (судя по тону и почтительному молчанию окружающих) из розово-голубых небрежно козырнул Томасу.
— Как лицо, облеченное полномочиями, прошу принять первичные сожаления в связи с нанесенным вам моральным, физическим и материальным ущербом! Виновные, безусловно, понесут справедливое наказание…
Отчаянный крик тети:
— Да мы ж! мы ж ничего! племянничек, да скажи хоть ты им…
И рык одного из тех, что у дверей:
— Маал-чать! Успеешь еще покаяться!
Старшой же, не слушая, распахнул пухлую записную книжку, набросал несколько строк, вырвал листок и вручил старухе. Поглядел на лежащего в глубоком обмороке дядю Йожефа, пожал плечами, выписал еще одну квитанцию и передал ее также тете Мари.
Та, подвывая, приняла. Под неотступным взором розово-голубого старательно изобразила что-то в ведомости и, дрожа всем телом, то ли проплакала, то ли проскулила:
— Благодарствуйте…
Розово-голубой нахмурился, покачал головой, сделал знак плечистым и молчаливым. Все вышли во двор. Томаса заботливо, пожалуй даже — с несколько преувеличенной заботой, под руки, вывели, помогли спуститься с крыльца. Вокруг суетился скоропостижно очнувшийся после выдачи квитанций дядя Йожеф; он первым, сноровисто и споро, подбежал к шестикрылому экипажу, с оглядкой распахнул дверцу и тотчас, умильно улыбаясь, согнулся в дугу. Розово-голубые молодцы аккуратно усадили Томаса на переднее сиденье, рядом с водилой, укутали ноги пледом, плотно, но не обременительно подтянули привязные ремни, а сами умостились в неудобном крытом кузове.
Машина заурчала и тронулась.
6
Освобожденный от пут, напоенный сладкой, пахучей, с привкусом незнакомой, но приятной травы водой, Томас сидел в мягком кресле посреди большого, ярко освещенного кабинета. Перед ним за канцелярским столом сидел человек, затянутый в белое с голубыми и розовыми галунами, и что-то писал, время от времени поглядывая на лежащий около настольной лампы пистолет, подернутый тоненькой сеткой ржавчины. Над столом нависал яркий, маслом писанный портрет, и Томас сначала даже не понял, что же заставило его не спускать взгляда с картины почти минуту.
Важный, но без намека на надутость старик строго глядел с портрета на посетителя. Длинные белые кудри, ниспадающие красивыми прядями, кудлатая, белая же с серебряной искрой борода, нахмуренный — но не в строгости, отнюдь! скорее — в раздумий — лоб с высокими благородными залысинами. И одновременно, при более пристальном рассмотрении, лик старца казался молодым, исполненным глубокого мучительного сомнения или искаженным странной, едва ль не предсмертной страстью. А еще миг спустя казалось вдруг, что и вовсе никого нет на обрамленном пространстве — только переливающийся, краткий и полный некоего смысла свет, вновь сгущающийся в старческие седины и морщины на обширном лбу.
И вот на этом-то лбу мыслителя и пророка — огромная шишка, что-то явственно напоминающая; заставляющая сосредоточиться и — вспомнить.
Он силился понять: что же именно, когда человек за столом поднял голову, и Томас поперхнулся от изумления:
— Петер?! Как ты выжил? Откуда ты здесь?
Человек недоуменно пожал плечами.
— Простите, меня зовут Петр. Что значит «выжил»? Я, собственно, и не умирал. Я здесь работаю. — И еще раз, в подчеркнутом непонимании коротко пожав плечами, преувеличенно любезно спросил:
— Итак, Фома? Или все-таки — Томас?
Секунду подождал ответа. Не дождался.
— Впрочем, и не важно. Пускай будет Томас.
Встал. Одернул белоснежное.
— От лица вышестоящих инстанций еще раз приношу вам официальные извинения за возмутительное поведение лиц, предоставивших вам ночлег. Хочу надеяться, что вы согласны считать инцидент исчерпанным.
Сел. Улыбнулся.
— Формальности, знаете ли, прежде всего. И — уж поверьте — без них куда сложнее…
Слегка подмигнул.
— Нус-с… Итак, уважаемый… м-м-м… Томас, прежде чем от души приветствовать вас на нашей богоспасаемой территории, я обязан выполнить свой пусть неприятный, но — долг. А именно: предъявить вам конкретные вопросы и, соответственно, взять с вас разъяснения по поводу некоторых, поверьте на слово — оч-чень неблагоприятных для вас обстоятельств.
Тон был грустновато-доброжелательный, да и вид беломундирного выражал неподдельное сочувствие и готовность помочь, разобраться, выяснить все до конца. И голос, и улыбка разительно диссонировали смыслу последних слов, что и добавило Томасу смелости возразить.
— Простите, я, видимо, чего-то не понимаю… Какие обстоятельства? Я застрелился…
— Минуточку! — Петр предостерегающе поднял палец. — На вашем месте я не стал бы бросаться подобными словами. Еще вовсе ничего не известно, а выстрелить в висок или в рот, пусть даже себе самому… и застрелиться! — это, уж поверьте на слово, большая разница. Попрошу конкретнее…
— ??!
— …ну, скажем, можно ведь сформулировать и так: «пришел сюда». Это ведь, в своем роде, правда, не так ли?
— Видимо… — неуверенно улыбнувшись, кивнул Томас. — Да, точно. Именно так: я пришел сюда, потому что уже не мог там. Ведь у вас здесь…
— Так-так, уже лучше. Только что вы, собственно, имеете в виду, говоря «у вас здесь»? Поверьте, дружище, — Петр несколько приглушил голос, — вы мне чем-то симпатичны, и я, даже в чем-то нарушая инструкцию, хотел бы дать вам совет: тщательно продумывайте любые, подчеркиваю — любые свои заявления. А теперь, с вашего позволения, уточним список неясностей… м-м-м… заметьте, я не говорю грехов…
Откашлялся, не торопясь, пошуршал листками.
— Так-с. М-да. Угу. Итак:
$1. Незаконный переход границы, он же — несогласованное успение, и, следовательно:
$$2-3. Покушение на верховенство воли высшей как результат мудрствования лукавого. При этом вы не избегли контакта с местными обитателями и, значит, имеет место:
$4. Введение во искушение малых сих, путем:
$5. Соблазнения их благами суетными, отягощенное:
$6. Сотворением кумира в форме одной из разновидностей тельца златого. Больше того! В вашем случае приходится констатировать еще и:
$7. Стремление к отмщению в форме отказа от подставления второй щеки, что вполне подтверждается и:
$8. Безусловно подтвержденным фактом хранения и попытки ввоза оружия. Кстати, это отягчающе влияет и на $$1-3…
— Но пистолет!..
— Нет уж, милейший, извольте подождать! При чем тут пистолет? Это все совершенно не важно. Продолжим:
$9. Особо отягчающий! — осознанное, а следовательно и злонамеренное неопределение себя к миру сотворенному, равно же и неидентификация себя с миром горним, что не может не рассматриваться как:
$10. Гордыня. Хотя, — тут Петр оторвался от бумаги и добродушно усмехнулся, — на фоне всего вышеперечисленного это, собственно, уже и не так важно. Далее — пустяки:
$11. Не явившись сразу в место конкретного предназначения, вы тем самым проявили явное противление, хотя вы вправе сослаться и на:
$12. Смягчающий, обратите внимание! — Петр заговорщицки понизил голос.
— Противление без злого умысла не может быть квалифицировано как злонамеренное. Однако же, несмотря на то:
$13. Незнание догмата, хоть и не равнозначно неприятию, а паче того — отрицанию, но, вместе с тем, и не может служить оправданием поступку, исходя из презумпции предопределенности. Не так ли, душа моя?
— …
— Что с вами?
Но Томас уже пришел в себя.
— Прекрасно. Продолжаю. Ваша доставка сюда, откровенно говоря, тоже есть дело неправедное, поскольку имело место:
$14. Нарушение благолепия мироустройства, попытка дезорганизации блаженнейшего покоя и его скромных служителей путем чрезмерной загрузки их. Но это мы даже и в протокол заносить не станем, ну было и было, не мелочиться же! А в сущности, — Петр открыто, благожелательно и немного устало улыбнулся, — существенное значение для нас с вами имеют только $$1-5, ну, и еще, пожалуй:
$15. Неприятие чаши сей и попытка избавиться от нее путем манипуляции ссылками на все ту же пресловутую «свободу воли» (см. $$ 1-3, 10, 13)…
И — внезапно — выкрикнул, резко, наотмашь:
— Что? Вы имеете что-то сказать?
— Я… я не…
— Ах, вот как. Знакомые песни. Но вы же не станете спорить, что явились сюда без необходимых документов, как-то:
$16. п.1. Исповедь (в трех экземплярах).
п.2. Автожитие.
п.3. Жития ближайших родственников.
п.4. Синодик мотивов принятого решения.
п.5. Подробное обоснование оного.
п.6. Чистосердечное покаяние.
п.7. Список соучастников.
п.8. Отказ от апелляции и амнистии.
п.9. Заявление-заявка на последнее причастие.
п.10. Требование о назначении высшей меры воздаяния.
п.11. Обязательство о неуклонении от оной.
п.12. Свидетельство об успении.
п.13. Акт о вскрытии тела.
п.14. То же — от комиссии по отпеванию.
п.15. Ноты отпевания.
п.16. Декларация об оплате процедур, связанных с успением.
п.17. Квитанция похоронной конторы и нумер участка на кладбище.
Вот, собственно, и все. Не устройте вы такой бедлам из своего появления, оставалось бы только оформить документы, дело пошло бы в производство и сегодня-завтра все было бы в принципе решено. А так я загружен непроизводительной работой и должен терять на вас время. Между прочим, скажу откровенно, время ключаря это даже не просто деньги, как у вас говорят. Да-с, милейший, совсем не деньги… Кстати!..
Петр решительно-показным движением отодвинул кипу толстенных папок и, перегнувшись через стол, завершил тираду дружески-доверительно:
— Ну что тебе, парень, дались, в самом-то деле, эти бриллианты? Чего жмешься, земеля? ну, колись! Говори, где? — и ступай себе с Богом, оформляйся на прибытие, по коридору налево, пятая дверь; скажешь: ключарь в курсе. Ну?
— Да поймите же хоть вы, Петр, — с невероятным спокойствием, кажется, даже ухмыляясь, выговорил Томас, — я беженец. Ушел оттуда, пришел к вам, потому что больше некуда, и не знаю я ни про какие бриллианты, ничего не знаю…
— Ах, вот как? Прекрасно… — Петр вновь придвинул папки, на сей раз полузагородившись ими. — Значит, категорически ничего не знаете. Так-таки и ничего? Так-с. А почему же, собственно, вам тогда не понравилось пребывание там?
— Понимаете… так вышло. Наверное, я не такой, как они, в смысле — не тот.
— Ага, не тот. Что ж, я тоже не тот. Но у нас к нам вопросов не возникает. Гм. А к вам — будут.
— Почему?
— Тот, да не тот…
— Так что же со мной будет?
Петр медленно, пристально, словно взвешивая нечто, оглядел Томаса, кивнул и презрительно-спокойно, с долго сдерживаемой и наконец прорвавшейся ненавистью, отчетливо и словно даже с наслаждением отчеканил:
— А ничего, мертвяцкая твоя душонка! Сейчас выпишу расходный ордер, и все. И вниз! Салют! Аминь то есть…
Умокнул ручку в чернильницу. Добавил — буднично:
— По документам Фомой пойдешь. Ясно?
И, глядя поверх плеча допрашиваемого, чуть приподнявшись, позвал:
— Катерина Федоровна! Прошу вас!..
Фома подвинулся в кресле; на подлокотник слева присела худенькая курносая женщина с выщербленной косой в руках и ласково приобняла за плечи. Рука ее была небольшая, но крепкая, с красивыми длинными пальцами — вот только под ногтями чуть отливало черненьким… пойдем, бедолага? — шепнула она, и коса отозвалась, поддакнув: «Да-ан-н-нь-г!»
В это самое время портрет негромко, но значительно кашлянул, щеки его надулись, всколыхнув бороду. Петр вскочил и стал навытяжку. Губы портрета неторопливо раздвинулись наподобие буквы «О» и выплюнули пергаментный свиток, полностью распластавшийся в полете. На стол он улегся медленно и веско, уже оформленный в каменную, с седым свинцовым отливом скрижаль. Портрет удовлетворенно рыгнул и, блаженствуя, закатил глаза.
Петр и женщина с косой внимательно изучили послание.
Заспорили.
Петр разводил руками, оправдываясь, женщина явно настаивала. Потом игриво хихикнула, бросила на плечо уныло притихшую косу, послала Фоме воздушный поцелуй и, вихляя постукивающими костями бедер, вышла за дверь. Петр же серьезно расстроился.
— М-да, ну ты и фрукт. То есть, — ударил кулаком по столу, — нет, ну надо же! Впервые такое вижу! Короче, наверху есть мнение, что ты вообще не по нашему Ведомству, совсем, значит, не по нашему; живой, выходит. А отсюда — что? Выдавать тебя надо, понял? По новой, выходит, всю эту тягомотину оформлять. Ишь ты, живчик нашелся… откупился небось?..
Хмуро посмотрел исподлобья.
— Вот ты меня, вижу, невзлюбил. А на тот берег — хочешь?
— Нет! — содрогнулся Томас.
— А придется.
— Но как же? А милосердие?
— Честно сказать? Так нет его. Может, раньше, в злые старые времена, и было, а теперь все так хорошо, что нет его, и никогда не будет, и не нужно! — вот в этом я тебя могу заверить совершенно ком-пе-тент-но. А как на выходца из чуждой среды, так и правосудие к вам, милостивый государь, неприменимо: нет ни его для вас, ни вас для него…
— Но я думал…
— А, сволочь, — взревел Петр, — еще и думал. Да тебя, суку, на первой же пальме вздернуть надо было. Прямо в кущах, без протокола! Выслать немедленно! Уж там-то с тобой церемониться не будут!
Портрет злорадно осклабился.
7
…Река гудела и ревела, кипела бурунами, и туман висел над ней уже не кисейной струйкой, а вполне плотной завесой, позволяя, впрочем, стоящим на разных берегах видеть друг друга, но — зыбко, расплывчато, нереально. Там, куда привезли Фому, она была и шире, и, наверное, глубже. Оба берега шелестели, перешептывались.
Слева — те, справа — эти.
Петры, Матвеи, Магды, Марии, Иосифы…
Публика, освежаясь лимонадом, довольно похохатывала, предвкушая развлечение.
Сорвалось — Фома поплыл вниз по течению, по нейтральной середине Реки, на юг. Здесь туман был густ и приятно прохладен, он помогал плыть и скрывал от любопытных, липко-враждебных глаз. Недовольные зрители требовали возврата денег за билеты. Стороны, прижав ко ртам мегафоны, обвиняли друг друга, назревал конфликт, и слева юркие парни уже сноровисто ползли к куполам свергать кресты, а справа рвались из пробирок микробы моровых язв и прочие кары и воздаяния.
Фому, впрочем, сие уже не интересовало…
Воды были поистине нейтральными — не холодные и не теплые, не быстрые и не медленные, не безжизненные, но и не заселенные левиафанами; плыви себе и плыви — никто не утопит, никто не поможет; выплывешь куда ни то — твоя удача, нет — пеняй на себя. Ни к одному из берегов подгребать не хотелось, однако же и силы уже были на исходе.
Внезапно Фома заметил ялик и в нем человека в дождевике с остроконечным капюшоном. Довольно далеко, а впрочем — и не слишком. Из последних сил, с трудом расплескивая воду и отфыркиваясь по-собачьи, он поплыл к лодке, стоящей — на якоре, что ли? — ровнехонько посередине Реки. Когда, тяжело дыша, Фома ухватился дрожащей рукой за борт, чуть накренив лодку, человек даже не обернулся.
Лишь спросил:
— Ты кто?
— Пловец, — задыхаясь, выговорил Фома.
— Вижу. Откуда плывешь?
— Сверху…
— И это ясно. С левого берега или с правого?
— Да нет… с середины.
— Вот как, — человека в капюшоне это, пожалуй, не удивило. — И тем, и другим, выходит, не угодил. Толковый ты, видно, парень, способный. Спасти тебя, что ли?
Полузахлебнувшийся Фома утвердительно замычал и не без помощи рыбаря перевалился через черпнувший воду борт…
…Сознание вернулось в тот миг, когда днище заскребло по песку. Вечерело. Выбравшись из лодки, человек в капюшоне жестом предложил следовать за собой…
Это оказался странный, первобытно-романтичный остров. Берег был идиллически пустынен и тих, в двух шагах от воды, взбираясь ввысь по крутому холму, благодушествовал дремучий смешанный лес. С первых же шагов по неприметной тропинке стало, однако, ясно, что все это — декорация. Тропа оказалась заасфальтированной, снабженной невысоким бетонным парапетом, а за леском скрывались многополосные оборонительные сооружения: минные поля, доты, флеши, укутанные спиралями Бруно, блиндажи, капониры. Из окопов безмолвно выглядывали фигуры в пыльниках и дождевиках с капюшонами, укрывающими лица.
Несмотря на вечер, было светло и серо, словно в пасмурный полдень, — и вдали, за расчесочными зубьями деревьев, угадывались профили изящных виселиц — глаголей и обыкновенных, и приземистые, кряжистые помосты с бугорками плах, и устремленные в небо, готовые к повседневному труду кресты с чуть вбитыми в дерево семидюймовыми гвоздями, а поверх всего, немножко горча свежайший вечерний воздух, тянуло легким газком — не понять сразу, то ли фосгеном, то ли подустаревшим, но во веки веков надежным работягой-ипритом, то ли вообще — кокетливым и расторопным «циклоном-Б»…
Около одного из блиндажей рыбарь остановился, легко распахнул бронированную дверь и пропустил Фому вперед.
На стене, прямо против входа, висело зеркало с намертво застывшим в прозрачной глубине неким двуликим. Фоме были знакомы оба обличья. Пройдя в помещение, рыбарь откинул капюшон, и Фома вздрогнул.
— Ты узнал меня, человек? — спросил тот, кто выручил и привел, усаживаясь в кресло под собственным портретом. — Я твой вечный спутник, я суть жизни твоей. Тебе никуда и никогда не уйти от меня; тебе не убить меня, только — наоборот. Но что моя жизнь после твоей смерти? Как быть мне, похожему на всех, и всем им, похожим на меня? Вождям и народам что делать? Пастырям и пасомым? Ангелам и дьяволам? Что делать женщинам?.. Но и оставлять тебя здесь, среди нас, слишком опасно — и я, властью своей, изгоняю тебя из всех пределов, населенных теми, кто подчинен мне. Мы будем жить отныне угрозой твоего возвращения, страхом твоей непохожести, ужасом твоей необычности, тяжестью твоей любви — и радоваться, что все это, вместе с тобою, далеко от нас. Ты проклят навсегда, человек, и отныне и вовеки не сможешь довериться ни верному другу, ни брату, ни любимой девушке, ни добрым старикам, ни всем нам, случайным попутчикам…
Уходи!
8
…К Реке он вышел через сводчатый, пахнущий прелой землей и тлением потайной ход, и круглая блиндированная дверь, окатив напоследок затхлым смрадом летучих мышей, медленно вернулась на место. Река шелестела — негромко, словно пребывая в глубоком раздумье; ни тот, ни другой берег уже не были видны, а туман, вбирающий в себя глинистые клочья сумерек, клубился и раскидывал щупальца почти над самой водой.
Что ждет его впереди? в устье, в море?
Размышлять не хотелось.
В конце концов, куда бы ни прибило, на первое время хватит; спасибо папе…
Зябко поежившись, он вошел в воду.
1990-1994