ХРОНИКА ПЕРВАЯ. Священные бубенцы
ГЛАВА 1. ДАРХАЙ. Оранжевая линия
11-й день 7-го месяца 5-го года Свободы
Я еще раз спрашиваю тебя, скотина: можешь ли ты чем-то оправдать себя?
Ту Самай позволил себе повысить голос. Во имя слезы Хото-Арджанга, можно подумать, что все это нужнее всего ему! Вот уже почти полчаса он пытается дать этому человеку шанс на спасение, и что же в ответ?! Слезы и сопли и никакой конкретики…
Задержанный и впрямь вел себя крайне неразумно. В общем-то все было ясно без слов, допрос становился бессмысленной формальностью, и его лепет, жалобный плач пока еще (непонятно почему) не умершего животного сам по себе свидетельствовал о высоком гуманизме тех, от кого сейчас зависела его жалкая жизнь.
– Говори!
Нет, нарушитель не слышал. Он стоял на коленях, кривя в рыданиях морщинистое лицо, и в раскосых глазах его не было ничего осмысленного. Он не способен был уже бороться за жизнь. И все же он не заслуживал смерти. Пока.
– Привести в чувство! – приказал Ту Самай, глядя в пустоту.
Получив приказ, мальчики действовали четко. Нарушитель был вздернут на ноги, и крепенький паренек с засученными по локоть рукавами добела застиранной куртки коротко, без особенного размаха, нанес ему несколько умелых, не калечащих, но крайне болезненных ударов. Избиваемый икнул. И в ответ откликнулось натужным кашлем: кого-то в углу штабной хижины затошнило.
Ту Самай, не глядя, знал – кого.
– Брат наставник, – распорядился он, не поворачивая головы, – оставьте нас. Вам будет полезнее подышать воздухом – сегодня воздух удивительно свеж…
Подождал, пока хлопнет дверь, и тем же бесстрастным тоном продолжил допрос:
– Итак?
– Там у меня брат… и жена… – Вразумление, безусловно, пошло задержанному на пользу; он, правда, заикался и никак не мог унять дрожь, но голос теперь звучал более или менее по-человечески. – И дети… я десять лет не видел детей, доблестный командир…
– Дети? – Ту Самай пожал плечами. – Допустим. Однако откуда у честного человека дети на той стороне?.. Покажи ладони, скотина!
И спустя миг – с отвращением:
– Твоим мозолям не больше десяти лет. Похоже, раньше ты был дха? Или даже дхаи?
Глаза ничтожества панически забегали.
– Я искупил, доблестный, я все искупил! Пять лет нефритовых каменоломен, три года плантаций!.. Только год назад с меня сняли надзор, клянусь, только год назад!
Похоже, он почувствовал-таки, что пощада возможна, и сейчас, кое-как взяв себя в руки, боролся за жизнь до последнего, с бешеной решимостью загнанной в угол крысы…
Таким он больше нравился Ту Самаю.
– Год назад? И ты, не прошло и года, кинулся в бега?
– Но, доблестный! У меня же дети… – Нарушитель осекся, сообразив, что сболтнул ерунду. – И я ничего не пытался унести с собой!..
Вот это было правдой, и это было доводом. Кроме полупустой котомки с нехитрой снедью, при нарушителе не было обнаружено ровным счетом ничего.
– Верно, – благожелательно кивнул Ту Самай. – Поэтому ты пока что и не умер. Закон свободы суров, но справедлив, и в этом твое счастье. Что можешь сказать еще?
Ноги допрашиваемого подкосились; он пошатнулся, едва не упав на колени, но наткнулся взглядом на хмурого парня с засученными рукавами куртки – и сумел устоять. По левой штанине аккуратно заплатанных шаровар потекла, расплываясь в пахучее пятно, темная струйка…
– Ну же!
Молчание. Идиот трясся в ознобе, даже не думая вспомнить о милости Любимого и Родного и воззвать к имени его. И Ту Самай понял: не дождаться, а поняв, ощутил вдруг невыносимую, брезгливо-безжалостную скуку. С этим бессмысленным делом пора было кончать…
– Хорошо. Тогда скажу я. Ты пытался покинуть Свободный Дархай. Ты собирался уйти к его лютым врагам. И ушел бы, не прояви порубежники должного умения. Так?
Ответа он не ждал.
– Ты искупил примерным трудом свои прежние проступки, и Свободный Дархай простил тебя, позволив стать одним из честных братьев. А ты обманул высокое доверие. Так?
Ничего в ответ. И по-прежнему – ни слова о Любимом и Родном. Не может вспомнить. А возможно, попросту не желает? Что ж, тем проще…
– Ты шел с пустыми руками, это верно. Но там, на той стороне, ты стал бы плести грязные байки о каменоломнях, хулить Свободный Дархай. Ты сообщил бы, что на нашем участке границы стража не бдительна…
Он еще мгновение помолчал, подумал и приказал:
– Увести! Патронов не тратить.
Приговор прозвучал и, прозвучав, не подлежат отмене. Задержанный потерял свой шанс и лишь теперь понял это, но слишком поздно. Низкорослый, жалкий, в заляпанной липкой глиной куртке явно с чужого плеча, он взвизгнул и попытался сопротивляться. Цепляясь за спинки бамбуковых табуретов, он зависал на руках мальчишек, но те были достаточно хорошо подготовлены. Вопящего и плюющегося живого мертвеца рывком оторвали от земли, крепким тычком поддых заставили умолкнуть и выволокли прочь.
На миг воцарилась тишина. Затем – тоненький, истошный, протестующий визг. Глухой удар, мягкий, словно бы с сочным причмокиванием. Короткий хрип.
И – все.
Когда стемнеет, тело будет оттащено к нейтральной полосе и выброшено в пищу шакалам, головой на восток, куда так стремился уйти, да так и не ушел негодяй.
Ту Самай поморщился. Он привык к смерти, можно сказать, побратался с нею, смерть давно уже жила с ним рядом, хлебала из одного котелка, и бояться ее было бы глупо. Как, впрочем, и особо радоваться уходу в Темные Ущелья кого-то из живых, даже если ушедший недостоин был объедать оставшихся. В конце концов, человек рожден жить, так сказано Любимым и Родным… но, как бы там ни было, вовсе не исполнители справедливого приговора, а лишь сам наказанный, и никто, кроме него, виновен в том, что лежит сейчас на Лужайке Справедливости и не увидит больше рассвета.
Любимый и Родной, подтверждая и ободряя, глядел на Ту Самая со стены. Как всегда, тверды и спокойны были единственные в мире глаза, и так же тверд был ответный взгляд Ту Самая.
Он, кайченг Ту Самай, командир Восемьдесят Пятой Образцовой заставы, прожил уже без месяца полные двадцать лет: восемь – дома, беззаботным юнцом, и одиннадцать – в джунглях, мужчиной. Детство… оно почти забыто: помнятся разве что сухие руки деда, накладывающие стрелу без наконечника на тетиву первого, совсем еще игрушечного лука; помнится еще, совсем смутно, ласковый взгляд женщины (мать?!)… вот и все, что хранит память о тех невероятно давних днях.
Отец же никогда не приходит из тумана, даже во сне; там, в обрывках смутных грез детства, вообще мало мужчин, и все они седобровы и редкобороды, подобно деду. Старики не отвечали прямо на расспросы ребятни; они чинно посиживали у вечерних костерков, покуривали длинные пахучие трубки и рассказывали бесконечные сказки о славных воинах, о добрых воинах, ушедших по зову благородных ван-туанов, под стяги Огненного Принца, и о богатых дарах, что принесут они, вернувшись, заждавшимся семьям…
Сказки Ту Самай помнит хорошо.
И еще – пунцовыми пятнами в сером тумане памяти – горящие люди.
В сплетении злобных языков пламени полыхала деревня, оцепленная по периметру стреляющими на шорох патрулями. И был густой дым, цепко удерживающий рвущийся в спасительное ночное небо вой заживо сгоравшей в хлеву родни. И еще был он – первый в жизни наяву увиденный полосатый, – громадный, потный, с полуседыми усами. Он убил деда походя, даже не глядя, куда опускает тесак, а затем пнул Ту Самая, сбив с ног, и навис над ним, упавшим. И было это в последний вечер детства, в тот вечер, когда на деревню, пройдя перевал, вышла рота карателей.
Они потеряли в пути пятерых, эти безмолвные убийцы с широкими мягкими лицами жителей долины, они оставили троих своих в волчьих ямах, а еще двоих на хитро упрятанных в траве колышках, и поэтому они были злы, заранее решив не давать пощады никому.
И они не щадили.
Вот из этих часов кайченгу не забыть ни мгновения: он лежал ничком, уткнувшись головой в кадку с квашеными стеблями ла, лежал, и скулил, и звал отца, но отец все не шел и не шел, и дед тоже молча лежал рядом, разрубленный почти до пояса, а вокруг, за бамбуковыми стенами, визжали женщины, тонкими голосами зовя кого-то на помощь, и им, распластанным на траве, никто не спешил помочь. Но этому, усатому, нравилось, очевидно, другое, постыдное; он довольно фыркнул, уставившись на сжавшегося в комок мальчишку, и, неуловимым движением мохнатых рук распустив кушак, рванул добычу к себе, раздирая ветхую домотканую одежонку. И была дикая боль ниже спины, словно тлеющий сук воткнули в незащищенную плоть…
Сильный, как пурпурный вепрь, он был очень самоуверен.
И, на несчастье свое, забыл, что горные лунги – это не те лунги, которые живут в долине. Тем паче что любой мальчишка с гор знает: позволивший надругаться над собой и не отомстивший может распрощаться с мечтой стать когда-нибудь дружинником благородного ван-туана. И жену ему тоже очень нелегко будет подыскать…
Нож вошел в селезенку, весело причмокнув; он всегда одинаков, этот всхлеб голодного металла, кусающего человечину. Усатый выпучил глаза, сел, опрокинув кадку, и тихонько завыл.
А Ту Самай побежал. Из детства – в джунгли.
И лес не предал.
Лес накормил, и укрыл, и указал тайные тропы.
Беглец стал равным среди равных в отряде славного Нола Сарджо, сперва рядовым борцом, затем – порученцем самого Тигра-с-Горы, легендарного Нола! И было первое оружие: тот самый детский лук и нож, тоже тот самый. Потом винтовка, старенькая, но настоящая, взятая в открытом бою, освященная вкусом печени первого поверженного врага, прожаренной слабо-слабо, как и велит обычай гор. Потом – автомат…
Нет, автомат появился позже – в те великие дни, когда гремел над отрогами гром, рубя небо фиолетовыми молниями, предвещавшими необычное, и люди Тигра-с-Горы подобрали в зарослях изможденного каторжника, спасенного бурей от погони, но почти умершего уже от укуса пятнистой ярргтхи. Знахари не захотели отпустить несчастного в Темные Ущелья, они били в бубны и плясали у костра, и он, открыв глаза, еле слышно попросил пить… а ёвскоре, меньше чем через двенадцать лун, все уже знали, что это – Вождь. И сам Сарджо, ужас гор, неуловимый Нол, изведав силу идей квэхва, был первым, кто назвал чужака Любимым и Родным; и другие вожаки, поразмыслив, пришли под знамя с птицей токон и принесли с собою во искупление былых заблуждений головы своих ван-туанов!..
Вот тогда-то разрозненные, сильные лишь духом, отряды мстителей с гор обрели наконец цель и слились в могучую Армию Справедливости. Она не отсиживалась больше в ущельях, нет, она наступала, оставляя за собою на радость лесному зверью опаленные пятна застав и трупы в полосатых комбинезонах…
Внизу, в долине, лежали сказочные, никогда не виданные города. Они были сначала далеко, потом ближе, потом – совсем близко.
Полосатые бежали на восток.
Ту Самаю не забыть, как он – уже не мальчишка, нет! – закаленный борец, суровый шестнадцатилетний мужчина, шел во главе колонны победителей по дымным, покорно ложащимся под ноги проспектам Пао-Туна. Мечта стала явью, сны воплотились в быль – и вспарывала легкий клочковатый туман распростертыми крыльями острогрудая птица токон, не умеющая жить в неволе, символ свершившейся победы, священный знак Свободного Дархая. И сам Любимый и Родной, единственный в мире, достойный принять из рук Ту Самая простреленный стяг ударного дао, близоруко щурясь, взял древко у знаменосца.
Ту Самаю навсегда запомнилось это прикосновение…
А теперь кайченг Ту Самай, обладатель двух нагрудных знаков «За храбрость», лучший выпускник Высшей Школы Командиров, охраняет Оранжевую линию, и это честь, которую оказали бы не каждому. Потому что война не умерла, она лишь затаилась на время, залегла, заснула, подобно зарывшейся под корягу змее. И он, командир, знает то, о чем не стоит пока что думать подчиненным: жизнь подходит к пределу, она на исходе. Стычки, частые, жестокие, пусть даже кровавые, – это пустяки, это не так страшно, на то и граница… Но воздух сгущается день ото дня, и в листве, по ту сторону Оранжевой линии, уже с полмесяца посверкивают прицелы снайперских винтовок; раньше полосатые не позволяли себе высаживать снайперов в открытую, а теперь обнаглели, словно примериваются. Впрочем, пусть даже и так, что с того? Миру все равно не быть прочным. Там, за Оранжевой линией, еще ходят по земле нелюди в полосатых комбинезонах.
Там, за Оранжевой линией, – горы.
И родная деревня Ту Самая…
Впрочем, мальчишкам-призывникам кайченг не скажет ничего. Воля Хото-Арджанга неисповедима, и, быть может, им суждено отслужить свой срок и вернуться домой. Если же придет время, они сами все поймут. Знать же заранее печальная привилегия тех, кто умудрен годами…
– Брат кайченг! – добрался наконец до сознания негромкий голос. – Брат кайченг!
Ту Самай очнулся.
Конечно же, это он! Явился, как является каждый полдень. Хлипкий, узкогрудый, не нюхавший крови. Тихий, безобидный…
И – ненавистный до хрипа.
Но – неприкосновенный.
– Слушаю тебя, брат наставник.
– Пора…
– Я помню. Я иду.
И спустя несколько минут, уже сидя за низким столиком на Лужайке Справедливости, выводя неуклюжие закорючки, совсем не похожие пока еще на изящные узоры, начертанные на аспидно-черной доске, составляя слоги и расставляя надстрочные значки, Ту Самай никак не мог перестать думать о том, что на месте давешнего нарушителя вполне мог бы оказаться и брат наставник. А еще подумал, что не стал бы, пожалуй, возражать против такого оборота событий, и эта привычная мысль не удивила его.
Брат наставник ведь не нюхал дыма горящих родичей и не знал, что такое рвущая боль пониже спины; брату наставнику невдомек, что это такое работать с пяти лет – как только встал на ноги и можешь, не оскальзываясь, ползти по склону, собирая плоды ла – не менее двухсот в день. Двухсот! И горе тебе, если не сумеешь. Тогда надсмотрщик будет бить бамбуковой палкой по спине, шумно дыша и зверея от вида вздувающихся красных полос. Откуда брату наставнику знать, каково это? Если ему и доводилось видеть плантацию, так разве что из отцовского паланкина, и надсмотрщики льстиво склонялись, вминая лбы в траву, перед ним, хозяйским сынком…
А если даже и нет, так что с того?
Все равно брат наставник ни дня не гнил в джунглях. Он из тех умников, что пристали к Армии Справедливости лишь тогда, когда она заняла долины. А до того он учился в университете Пао-Туна, ел досыта, спал вволю и знал Великую Свободу только по толстым и бесполезным книгам…..
К чему истинному борцу бестолковые закорючки? В Высшей Школе Командиров наставники приказывали заучивать правила наизусть, и это было правильно, мудро и понятно: ведь на поле боя нет времени листать страницу за страницей…
Но Любимый и Родной сказал: «Книги – это хорошо! – И добавил: – Один день учебы равен трем дням сражений; буква важнее пули, слово сильнее автомата!» Вот почему Ту Самай вежлив и почтителен с братом наставником, вот почему он сумел преодолеть тягучую ненависть и день за днем постигает ненужную премудрость непонятных закорючек, выпевает слоги и расставляет надстрочные значки, подчиняясь отвратительно мелодичному голосу учителя…
И все же. На смуглой, не по-мужски тонкой руке брата наставника, сползая к узкому запястью, тусклым серебром поблескивает витой свадебный браслет. Там, в столице, его ждет кто-то, и род его не угаснет.
А где суженая Ту Самая?
Кайченг на мгновение прикрыл глаза и отчетливо, до спазма в глотке, представил прадеда, деда и отца брата наставника – они стояли в ряд, все холеные, важные, в длинных оранжевых накидках, прикрывающих полосатую форму со шнурами и нашивками. – сам не зная отчего. Ту Самай был уверен в этом…
И самое главное: брат наставник родился в долине.
А вот этого уже нельзя ни забыть, ни простить!
… Снайпер раздвинул ветви, увеличивая сектор обзора.
Чуть поерзал, пристраиваясь поудобнее, – тихо, очень тихо, почти беззвучно. Совсем в общем-то беззвучно. Отсюда, из гнезда, надежно замаскированного в развесистой кроне векового баньяна, Восемьдесят Пятая застава была видна как на ладони.
Ветка-сиденье, ветка-упор, ветка-полочка для запасной обоймы – чего еще надо человеку? И надежная шершавость ствола за спиной. Последние дни стрелок редко спускался на землю, обживая точку. Работа снайпера не терпит мелочей; ради успеха необходимо врасти в баньян, стать его частью, ощутить, как сила и уверенность могучего дерева перетекают в жилы. Да, в сущности, его не очень-то и тянуло вниз. К чему? Слушать похабные казарменные анекдоты с длиннейшими бородами? Увольте. Он терпеть не мог сиволапую армейщину. И, сложись судьба иначе, никогда не взял бы в руки винтовку – ту самую, без которой теперь уже не мыслит себя…
Снайпер машинально поглядел на часы. Усмехнулся. Излишняя мелочность! В нужный момент придет сигнал. С чем-чем, а с этим проблемы не будет. А пока… Натренированный взгляд еще раз скользнул по щуплым фигуркам в пятнистых комбинезонах, придирчиво выискивая первую цель.
Первую на сегодня, но далеко не первую по. счету.
Пальцы привычно ощупали зарубки на ложе, сначала – быстро, словно пробежав взад-вперед по струнам сямьсина, затем – медленно, бережно и любовно, по нескольку долгих секунд замирая на каждой.
Девяносто девять, одна к одной. И все тоненькие, нежные, действительно не толще струны. И только самая первая немного грубее. Он слишком волновался тогда, убив впервые, и пальцы нажали на рукоять ножа сильнее, чем следовало. Потом все стало намного проще; убивать, мстя, оказалось легко.
Чуткие пальцы музыканта невесомо ласкали приклад, на миг задерживаясь на особенно памятных зарубках…
Эта – за свинарник. Лучший свинарник в округе, сухой и теплый свинарник, в котором, на зависть соседям, почти никогда не умирали поросята.
Эта, эта, эта – и так до девятой – за восемь му превосходной земли; она была нежная и мягкая на ощупь, совсем как миндалеглазая Тяк, дочь почтенного лавочника Татао…