– Господу Богу! – благочестиво подняв взор к потолку, воскликнул старик, – и перед этим права отца должны отступить на задний план.
– Конечно! А теперь за дела! Есть что-нибудь важное?
– Рапорт полицмейстера…
– Знаю, – перебил барон, – в городе подняли страшный шум из-за новых обязательных постановлений. Ничего, успокоятся! Что там еще?
– Обстоятельный доклад в министерство, о котором мы уже говорили. Кому прикажете составить его, ваше превосходительство?
Равен с минуту подумал и сказал:
– Асессору Винтерфельду. Я хочу дать ему возможность отличиться или по крайней мере выдвинуться. Несмотря на свою молодость, он – один из способнейших чиновников.
– Но неблагонадежен, ваше превосходительство! Он крайне либеральных взглядов и примыкает к оппозиции, которая теперь…
– Все молодые чиновники таковы, – прервал его барон. – Все они хотят быть реформаторами и считают своим долгом повсюду быть в оппозиции, но с производством в более высокие чины это проходит. С получением чина советника либерализму наступает конец, и асессор Винтерфельд, конечно, не составит исключения.
– Что касается его личных способностей, – продолжил Мозер, – то я совершенно разделяю ваше лестное мнение о нем, ваше превосходительство, но до моего слуха дошли такие сведения об асессоре, которые свидетельствуют о его чрезвычайной неблагонадежности. К сожалению, достоверно известно, что во время своего последнего отпуска он, будучи в Швейцарии, близко сошелся с демагогами и революционерами.
– Никогда не поверю, – решительно возразил барон. – Винтерфельд не из тех, кто бесцельно и бесполезно ставит на карту свою будущность. Да и вообще он достаточно уравновешен, чтобы ему могли быть опасны подобные искушения. Вероятно, тут что-то не так. Я сам займусь этим вопросом. Что же касается доклада, то я остаюсь при своем прежнем решении. Прошу позвать ко мне асессора.
Мозер вышел, и через несколько минут вошел Георг Винтерфельд. Он знал, что поручаемый ему доклад был для него отличием перед его сослуживцами, но это явное предпочтение не радовало его. Со спокойным вниманием он выслушал указания своего начальника, в совершенстве уяснил себе его краткие деловые указания, схватив на лету отдельные намеки, которые тот счел необходимым сделать при этом. Несколько метких замечаний молодого человека доказывали, что он вполне достоин возложенной на него задачи.
Равен, которому слишком часто приходилось сталкиваться с тупоумием и неспособностью своих чиновников, не мог не почувствовать, какое удовольствие – быть понятым с первого слова.
Через несколько минут с докладом было покончено, и Георг, собрав бумаги с пометками своего начальника, ожидал разрешения удалиться.
– Вот еще что, – сказал барон тем же спокойным, деловым тоном, которым говорил до сих пор. – Последний свой отпуск вы провели в Швейцарии?
– Точно так, ваше превосходительство.
– Говорят, вы завязали там некоторые знакомства, несовместимые с вашим положением чиновника.
Барон устремил на молодого чиновника свой проницательный взгляд, которого так боялись все его подчиненные, но тот нисколько не растерялся и спокойно ответил:
– Я посетил в Цюрихе своего университетского товарища и по его настоятельному, любезному приглашению остановился в доме его отца, который действительно политический эмигрант.
Равен нахмурился.
– Это неосторожность, которой я никак не ожидал от вас. Вы должны были понимать, что подобное посещение будет неизбежно замечено и покажется подозрительным.
– Это было дружеское посещение, не более того. Могу дать слово, что в нем не играли роли никакие политические мотивы. Простое знакомство, и только.
– Все равно следовало считаться со своим положением. Дружба с сыном политически скомпрометированного человека еще допустима, хотя и она может повредить вашей карьере; но отношений с его отцом и продолжительного пребывания в его доме необходимо во что бы то ни стало избегать… Как имя этого человека?
– Доктор Рудольф Бруннов!
Это имя твердо и ясно прозвучало в устах Георга, в свою очередь не спускавшего теперь пристального взора с лица начальника. Он видел, как тот слегка вздрогнул, заметно побледнел и крепко сжал губы, но это продолжалось всего секунду. К барону быстро вернулось само обладание, и он медленно повторил:
– Рудольф Бруннов… так?
– Разве вашему превосходительству известно это имя? – дерзнул спросить Георг и тотчас раскаялся в своей опрометчивости.
Их взгляды встретились, и взор барона буквально пронзил молодого человека, как будто проникая в сокровенные тайны его души. Этот взор выражал мрачную угрозу, предостерегая от малейшего шага в этом же направлении.
Георгу показалось, что он стоит на краю пропасти.
– Вы находитесь в тесной дружбе с сыном доктора Бруннова? – спросил барон. – А следовательно, и с его отцом?
– Я только что познакомился с доктором и, несмотря на некоторую его резкость и озлобленность, нахожу его человеком, достойным уважения; он вызывает у меня симпатию.
– Лучше будет, если вы умерите свою откровенность, – ледяным тоном перебил его Равен. – Вы – чиновник государства, раз навсегда отрекшегося от подобных личностей и беспощадно осудившего их. Вы не должны поддерживать близких отношений с тем, кто открыто называет себя врагом государства. Ваше положение обязывает вас избегать подобной дружбы. Примите это к сведению, господин асессор.
Георг молчал; он понял угрозу, скрывавшуюся под маской ледяного спокойствия. Она относилась не к чиновнику, а к свидетелю того прошлого, которое барон Равен, вероятно, считал давно погребенным и позабытым и которое теперь так неожиданно встало перед его взором.
Однако это лишь на мгновение поколебало хладнокровие барона, и когда он поднялся и движением руки отпустил молодого человека, вся его фигура выражала прежнюю неприступную гордость.
– Теперь вы предупреждены; случившееся пусть считается опрометчивостью, но будущее лежит на вашей ответственности.
Георг молча поклонился и вышел из кабинета начальника. Он понял, как прав был Бруннов, предостерегая его от демонической власти своего бывшего друга. Молодой человек считал себя вправе после тяжких разоблачений доктора презирать предателя друзей и убеждений, но с тех пор как вступил в зачарованный круг влияния могучей личности Равена, чувствовал, что ему это не удается. Презрение не выдерживало взгляда, повелительно требовавшего повиновения и почтения; оно, казалось, отскакивало от человека, так высоко и гордо несшего свою повинную голову, как будто он не признавал над собой никакого судьи. Как ни мало импонировало Георгу высокое положение его начальника, тем не менее он не мог не преклоняться перед его умственным превосходством. Притом он понимал, что ему предстоит ожесточенная борьба с бароном, от которого зависела будущность Габриэли, равно как и счастье всей его жизни.
Ведь нельзя было рассчитывать на продолжительное сохранение тайны… А что тогда? Пред мысленным взором молодого человека всплывал образ любимой девушки, которая со вчерашнего дня жила под этой самой крышей, но которую он не имел возможности даже видеть. А рядом с ней – железное, неумолимое лицо Равена… Только теперь Георг полностью осознал, как тяжела будет борьба, в которой он должен завоевать свое счастье.
ГЛАВА IV
Прошло несколько недель. Баронесса Гардер и ее дочь сделали необходимые визиты, чтобы завязать знакомства, и приняли ответственные визиты дам. Баронесса с удовольствием заметила уважение и внимание, оказываемые им, как родственникам губернатора. С еще большим удовольствием она заметила, что ее зять и в самом деле не требовал от нее ничего, кроме почетного представительства в качестве хозяйки дома. Вначале она побаивалась, что ей навяжут обременительные хозяйственные обязанности, но этого не случилось. Все заботы и ответственность по строго заведенному порядку по-прежнему лежали на старом дворецком, уже много лет исполнявшем свою должность.
Поэтому перед лицом общества баронесса была хозяйкой дома, но в действительности – лишь гостьей в нем. Другая на ее месте чувствовала бы себя униженной, но властолюбие было также чуждо баронессе, как и понятие об обязанностях. Она была слишком поверхностной для того и другого. Ее положение оказалось много приятнее всего того, чего можно было ожидать после катастрофы, последовавшей по смерти ее мужа. Она со своей дочерью жила в блестящей обстановке, Равен назначил ей довольно крупную ежемесячную сумму на ее личные расходы, и Габриэль была признана им единственной наследницей – все это искупало некоторую зависимость, неизбежную при совместной жизни с бароном.
Габриэль тоже быстро освоилась с новой обстановкой. Аристократически торжественный строй жизни барона, аккуратность и строгость, царившие во всем, безупречная почтительность прислуги, всегда бывшей начеку, – все это импонировало молодой девушке, но вместе с тем и удивляло ее. Этот дом был полной противоположностью тому, к чему она привыкла у своих родителей в столице, где рядом с пышным блеском царил и величайший беспорядок, где слуги были распущены и невежливы, а семейная жизнь разрушалась в погоне за удовольствиями.
Когда накопилась куча долгов и дела запутались, между отцом и матерью Габриэли начались безобразнейшие сцены, во время которых они упрекали друг друга в разорении. Девочка-подросток слишком часто бывала свидетельницей подобных сцен.
Избалованная и предоставленная самой себе, Габриэль была лишена каких бы то ни было серьезных жизненных воззрений, так как ее родители нисколько не заботились о ее воспитании. Даже события последнего года – смерть отца и наступивший после того денежный крах – прошли почти бесследно для молодой девушки, в своем беспечном легкомыслии ничего не принимавшей близко к сердцу. Однако Габриэль обладала достаточно критическим взглядом, чтобы видеть, что дом «выскочки» имел более аристократический стиль, чем дом ее родителей, и часто сердила мать своими замечаниями относительно этого.
Однажды баронесса сидела в своей гостиной и перелистывала модный журнал. В доме губернатора предстоял бал; нужно было решить важный вопрос о туалетах, и мать с дочерью с большим увлечением предавались этому занятию.
– Мама, – сказала Габриэль, – дядя Арно вчера назвал свои большие приемы тягостной обязанностью, возлагаемой на него его положением. Он не находит в них никакого удовольствия.
– Ну, он не находит ни в чем удовольствия за исключением работы, – пожала плечами баронесса. – Я еще не встречала человека, который так мало заботился бы о своем покое и отдыхе, как мой зять.
– Покое? – повторила Габриэль. – Он вообще не понимает, что такое покой! С самого раннего утра он уже сидит за своим письменным столом, и свет в его кабинете виден далеко за полночь. Он то в канцелярии, то в какой-нибудь комиссии; затем он отправляется осматривать и инспектировать разные учреждения; затем следует прием всевозможных лиц, выслушивание докладов. Право, мне кажется, он один работает столько же, сколько все его чиновники вместе.
– Да, у него всегда была неутомимая натура. Сестра говорила, что одна мысль о беспокойной деятельности супруга расстраивает ей нервы.
Габриэль задумалась, опустив голову на руку.
– Мама, замужество твоей сестры, наверное, было очень скучным? – наконец спросила она.
– Скучным? Почему так решила?
– Ну, я думаю так после всего, что слышала в замке. Тетя жила в правом флигеле, а дядя – в левом; часто он по целым неделям не заглядывал в ее комнаты, а она – никогда в его; мне кажется, они ни разу не обедали вместе. У каждого были отдельные экипажи и прислуга; каждый устроил жизнь по-своему и не справлялся о ней у другого. Очень странная жизнь.
– Ты ошибаешься, – возразила баронесса, для которой в подобного рода жизни не было ничего странного. – Это был счастливый брак во всех отношениях. Сестра никогда не испытывала огорчений и не знала сцен, которые в последние годы так часто приходилось переживать мне.
– Да, вы постоянно ссорились с папой, – наивно заметила Габриэль. – Дядя Арно, вероятно, никогда не делал этого, но зато и не заботился о своей жене, между тем как ему есть дело до всего, даже до моего прежнего воспитания. С его стороны было очень неучтиво сказать в твоем присутствии, как он это недавно сделал, что он находит мое образование слишком недостаточным и запущенным и что с первого взгляда видно, что я была предоставлена исключительно боннам и гувернанткам.
– К сожалению, я уже привыкла к такой бесцеремонности с его стороны, – со вздохом заметила баронесса. – Но переношу ее исключительно ради твоей будущности, мое дитя.
Но дочь, по-видимому, была не очень тронута материнской заботой.
– Он стал экзаменовать меня, как маленькую школьницу, – продолжала она ворчать. – Своими перекрестными вопросами он загнал меня в такой тупик, что я не могла выбраться оттуда, и затем, пожав плечами, постановил, что мне нужно учиться и учиться. Он хочет пригласить для меня учителей из города, но я напрямик заявлю ему, что считаю это совершенно излишним.
– Ради Бога, не делай этого! Ты и так постоянно противоречишь своему опекуну, и я довольно часто испытываю смертельный страх, что твое своеволие и упрямство в конце концов рассердят его. Правда, до сих пор он с непонятным терпением относится к твоим выходкам, хотя обыкновенно не выносит ни малейшего противоречия.
– А мне очень хотелось бы, чтобы он когда-нибудь рассердился, – задорным тоном воскликнула Габриэль. – Я терпеть не могу, когда он со снисходительной улыбкой смотрит на меня с высоты своего величия, как будто я – слишком ничтожное дитя, чтобы рассердить его, и всегда лишь улыбается, когда я стараюсь сделать это. А когда он оказывает величайший знак своей милости, целуя меня в лоб, мне просто хочется сбежать от него. Как только я приближаюсь к дяде Арно, у меня такое чувство, что мне нужно всеми силами защищаться от всего, что исходит от него. Право, не знаю, что именно, но что-то тяготит и мучит меня. Я не могу обращаться с ним, как с прочими людьми, да… и не хочу этого.
В последних словах молодой девушки звучала твердая решимость; она взяла со стола шляпу и светлый зонтик и направилась к двери.
– Куда ты? – спросила баронесса.
– В сад… на полчаса, в комнатах слишком жарко. Баронесса стала отговаривать ее, убеждая прежде покончить с вопросом о туалетах, но Габриэль, по-видимому, потеряла всякий интерес к ним и не обратила ни малейшего внимания на доводы матери. Через минуту ее уже не было в комнате.
Сад находился позади замка, стены которого ограничивали его лишь с одной стороны, с другой он простирался до самого края замковой горы, оканчивавшейся крутым обрывом, высокая стена обрушилась, а остатки ее, обвитые густым плющом, не мешали свободно смотреть вдаль. Вид на долину отсюда был замечательно красив. Сад, тенистый и мрачный, почти не пропускал солнечных лучей, но обладал своеобразной прелестью: его осеняли великолепные вековые липы, ветви которых сплетались в непроницаемый густой шатер. Могучие деревья как будто оберегали молодую поросль, поднявшуюся на месте прежних валов и укреплений и украшавшую своей свежей зеленью замковую гору. На зеленой лужайке посередине сада журчал старинный во вкусе восемнадцатого века фонтан. Темный влажный мох покрывал головы и руки каменных ундин,
поддерживающих раковину, из которой водяная струя, рассыпаясь тысячами брызг, падала в обширный бассейн.
«Ключ ундин», как называли фонтан, был так же стар, как и замок, и пользовался своеобразной славой в окрестности. С ним была связана легенда о его целительной силе, и никакой прогресс, никакое просвещение, ни даже то обстоятельство, что старый замок давно превратился в простое казенное здание, не могли уничтожить народное суеверие. В известные дни года из фонтана черпали «целительную» воду, которую употребляли как лекарство против всех болезней, к неудовольствию губернатора, протестовавшего против такого беспорядка. Он запретил вход в сад посторонним, но эта меря оказала как раз обратное действие: стали подкупать подарками слуг и делали тайно то, чего не могли делать открыто, а вода из ключа стала с тех пор во мнении народа не только целебной, но и святой.
Габриэль уже слышала об этом от барона, высказывавшего неудовольствие по этому поводу, и возможно, что именно чувство противоречия заставило ее избрать «Ключ ундин» любимым местом для прогулок. Вот и сегодня она пришла сюда и села на стоявшую у фонтана скамейку, но ни ундины, ни чудесный вид не могли приковать к себе внимание девушки.
Габриэль была в скверном расположении духа и имела к тому все основания. Она никак не могла примириться со строгим режимом в доме Равена, тем более, что он делал невозможными частые свидания с Георгом Винтерфельдом, на которые она рассчитывала. Они были теперь совершенно разлучены. Не считая случайных встреч при свидетелях, им приходилось ограничиваться мимолетными взглядами издалека и приветствиями, которые Георг украдкой посылал к ее окнам. Он, конечно, искал свидания с девушкой и даже сделал визит баронессе, на что, как знакомый, имел право. Баронесса не возражала против визитов любезного молодого человека, но Равен дал понять свояченице, что не желает короткого знакомства между ними и молодым чиновником, который не должен был претендовать на такое отличие. Поэтому Георга приняли любезно, но не пригласили повторить визит.
Впрочем, Габриэль скорее нетерпеливо, чем болезненно, переносила все стеснения. После того как барон решительно определил ей роль ребенка, девушке сильно недоставало нежного и страстного ухаживания Винтерфельда, на которое прежде она смотрела, как на нечто само собой разумеющееся. Георг не находил ее образования «недостаточным и запущенным», он не экзаменовал ее и не навязывал необходимости учиться, как опекун. Для Георга она была любимым, обожаемым идеалом, он был счастлив уже от одного приветствия, которое она бросала ему издалека. Но все-таки Габриэль сердилась на него. Почему он не пытался энергичным натиском сломать преграду, разделявшую их? Почему держался на таком почтительном отдалении? Почему не писал ей? Габриэль была слишком неопытна, чтобы оценить нежную заботливость, с которой Георг избегал всего, что могло бросить на нее хоть малейшую тень, и не понимала, что он предпочитал скорее переносить разлуку и быть вдали от своей любимой, чем предпринять что-либо, что могло скомпрометировать ее.
– Что, Габриэль, ты стараешься разгадать тайну «Ключа ундин»? – вдруг раздался голос позади нее.
Девушка быстро обернулась – перед ней стоял барон Равен. Вообще он редко заходил в сад – у него не было ни времени, ни желания для уединенных прогулок. И сегодня его привело сюда, вероятно, что-нибудь особенное, так как, подойдя к фонтану, он начал внимательно осматривать его.
– Ну, дядя Арно, с этими тайнами ты, должно быть, лучше меня знаком, – смеясь, ответила Габриэль. – Я ведь здесь еще чужая, а ты уже давно живешь в замке.
– По-твоему, у меня есть время заниматься детскими сказками?
Презрительный тон, которым были произнесены эти слова, рассердил молодую девушку.
– Неужели ты никогда не любил детских сказок? – спросила она. – Даже когда был мальчиком?
– Даже и тогда. У меня и в то время было о чем подумать. Однако, несмотря на это, я шел сегодня именно к «Ключу ундин». Я приказал сломать его и засыпать источник, но прежде счел нужным убедиться, не пострадает ли от этого сад.
Габриэль испуганно вскочила и возмущенно воскликнула:
– Уничтожить фонтан? Зачем?
– Да в конце концов мне надоел беспорядок, связанный с ним. Никак не искоренить смешного суеверия: несмотря на мое строгое запрещение, все продолжают тайно черпать воду из фонтана и тем самым дают новую пищу людской глупости. Пора покончить с ней, а это возможно лишь путем уничтожения предмета суеверия. Жаль только, что приходится принести в жертву старую достопримечательность замка.
– Но тогда сад лишится самого лучшего своего украшения! Именно шум уединенного фонтана придает ему особенную прелесть. Неужели светлую серебристую воду навсегда загонят в мрачную землю? Это ужасно, дядя Арно! Я не перенесу этого.
– Ты не перенесешь? – спросил Равен, пристально глядя на девушку. Однако это не был тот грозный, повелительный взгляд, которым он умел пресечь всякое противоречие. По лицу барона даже скользнула улыбка. – В таком случае, конечно, не остается ничего другого, как взять назад свое приказание; правда, это было бы со мною впервые… Неужели, дитя мое, ты можешь подумать, что я пожертвую своим решением ради твоих романтических бредней?
Он опять снисходительно улыбнулся, что всегда приводило Габриэль в совершенное отчаяние. Выражение «дитя», естественно, не исправило дела. Глубоко оскорбленная в своем семнадцатилетнем достоинстве, она предпочла вовсе не отвечать и удовольствовалась возмущенным взглядом на опекуна.
– У тебя такой вид, как будто уничтожение фонтана – личное оскорбление для тебя, – сказал барон. – Мне кажется, ты все еще питаешь уважение к россказням нянюшек и боишься призрачных ундин.
– Я хотела бы, чтобы ундины отомстили за эту насмешку и за угрозу уничтожить их! – воскликнула Габриэль довольно раздраженным тоном. – Меня, понятно, не коснулась бы их месть.
– Кого же, по-твоему? Меня? Успокойся, мое дитя, их месть может грозить лишь поэтическим натурам! По отношению ко мне все очарование ундин было бы бесполезно.
Они стояли возле самого фонтана. Вода журчала, с однообразным звуком падая из раковины в бассейн.
Вдруг дуновение ветра отклонило струю, и тысячи сверкающих брызг обдали душем барона и Габриэль. Девушка с легким криком отскочила, барон спокойно остался стоять на месте.
– Нам попало обоим, – сказал он. – Твои ундины, по-видимому, очень неразборчивы. Они адресуют свои влажные объятия как врагу, так и другу.
Габриэль подбежала к скамейке и стала носовым платком смахивать водяные капли с платья. Насмешка барона чрезвычайно рассердила ее, тем более что она не нашлась, что на нее ответить. Всякому другому она в свою очередь ответила бы насмешкой, но здесь не могла. Шутки барона всегда скрывали в себе сарказм, в его улыбке не было и следа веселости, и только злая ирония на мгновение прогоняла с его лица обычное серьезное выражение.
Барон быстрым движением стряхнул с сюртука водяные капли и тоже подошел к скамейке, на которой сидела девушка.
– Мне очень жаль, – продолжал он, – что приходится лишить тебя твоего излюбленного места, но приговор над фонтаном уже произнесен. Тебе придется примириться с этим.
Габриэль бросила взгляд на фонтан, мечтательное журчание которого с первых же дней очаровало ее какой-то таинственной прелестью, и почти со слезами сказала:
– Да, я знаю, ты никогда не спрашиваешь о том, не причиняют ли твои приказания кому-нибудь горе, и потому просить тебя совершенно бесполезно.
– В самом деле? Ты уже знаешь это? – иронически спросил Равен.
– Да. Поэтому никто и не просит тебя ни о чем. Все боятся тебя… все, все – и слуги, и чиновники, и даже мама, и только я…
– А ты не боишься меня?
– Нет!
Слово прозвучало очень твердо и решительно в устах девушки. Она снова была в воинственном настроении и твердо решила рассердить опекуна; однако напрасно – он оставался совершенно спокойным.
– Счастье, что твоей матери нет здесь, – заметил он. – Она испытала бы смертельный страх за дерзкую девочку, которая не считает нужным покориться, что она сама делает с большим самоотречением. Тебе следовало бы взять с нее пример.
– Да, мама – сама покорность по отношению к тебе, – воскликнула Габриэль, все более и более волнуясь, – и требует того же от меня. Но я не хочу лицемерить, а любить тебя я не могу, дядя Арно, потому что ты не добр по отношению к нам и никогда не был добрым. Первый же твой прием был так унизителен, что я готова была тотчас же уехать от тебя, и с тех пор ежедневно, ежечасно, ежеминутно ты стараешься дать нам почувствовать, что мы зависим от тебя. Ты обращаешься к маме с таким пренебрежением, что очень часто заставляешь краснеть меня. С тем же пренебрежением ты говоришь и о моем отце, который уже в могиле и не может защищаться, а со мной обращаешься как с игрушкой, с которой вообще не стоит считаться.
Ты взял нас к себе, и мы живем в твоем замке, где все гораздо богаче и роскошнее, чем было в доме моих родителей. Но я охотнее оставалась бы сейчас в нашем швейцарском изгнании, как мама называет нашу маленькую дачу на озере, где все было просто и скромно, и где мы едва ли имели все необходимое, но зато были свободны от тебя и твоей тирании. Мама требует, чтобы я терпеливо сносила ее, потому что ты богат и от тебя зависит моя будущность, но я не желаю твоего состояния. Мне нет дела до того, кого ты назначил своими наследниками. Я хочу лишь уехать отсюда, и чем скорее, тем лучше.
Габриэль вскочила и стояла перед Равеном в страстном возбуждении, энергично выдвинув вперед свою маленькую ножку, с глазами, полными слез от гнева и обиды. Однако в этой бурной вспышке было нечто большее, чем упрямство своенравного ребенка. Каждое слово девушки выдавало оскорбленное достоинство, душевную обиду, и слишком много правды звучало в обвинении, смело брошенном ею в лицо опекуну.
Равен не прерывал ее ни единым словом. Он лишь пристально смотрел на нее и, когда она смолкла, а из ее глаз хлынул поток слез, он вдруг склонился к ней и с глубокой серьезностью в голосе произнес:
– Не плачь, Габриэль! По отношению к тебе я не был несправедлив.
Габриэль перестала плакать. Опомнившись, она ясно представила себе всю неосторожность своих слов. Она ожидала взрыва гнева, и вдруг вместо него это непонятное спокойствие; молча, почти робко, она потупилась.
– Итак, ты «не желаешь моего состояния», – продолжал барон. – Откуда же тебе вообще известно, кого я намерен назначить своим наследником? Я никогда не говорил тебе об этом, и, значит, относительно этого предмета у тебя были беседы с твоей матерью.
Молодая девушка вся так и вспыхнула.
– Не знаю… мы никогда…
– Не пытайся отрицать, дитя мое, – прервал ее Равен. – Ложь так же не свойственна тебе, как и расчетливость, иначе ты не вела бы себя так со мной. Я не сержусь на тебя за это; я могу простить тебе твое упрямство, но никогда не простил бы расчета и лицемерия в твои семнадцать лет. Слава Богу, воспитание еще не так испортило тебя, как я предполагал.
Как будто ничего не произошло, барон спокойно взял ее за руку, притянул к скамейке и сам сел рядом. Габриэль слегка отодвинулась.
– Что же, ты предлагаешь мне считать войну объявленной? – сказал барон. – Твоя мать, конечно, не примет в ней участия, по крайней мере открыто. Она, во всяком случае, внушает тебе необходимость быть в высшей степени любезной по отношению к «выскочке».
– Зачем ты так говоришь? – смущенно пробормотала девушка.
– Ну, это не может быть тебе неизвестно. Насколько я знаю, только так величали мою особу в доме твоих родителей.
На сей раз Габриэль смело выдержала взгляд барона.
– Я знаю, что мои родители не любили тебя, но ведь и ты всегда враждебно держался по отношению к ним.
– Я ли по отношению к ним, или они по отношению ко мне – в конце концов это все равно. Есть вещи, о которых ты еще не в состоянии судить, Габриэль. Ты не имеешь понятия о том, что значит с таким положением, какое когда-то было у меня, вступить в аристократическую семью и ее общество. У меня там был один единственный друг – твой дедушка. У всех остальных я еще должен был завоевать себе место, а для этого существуют лишь два пути: либо, делая вид, что высоко ценишь честь, которой тебя удостоили, терпеливо склоняться перед всеми унижениями, в изобилии сыплющимися на голову выскочки, и довольствоваться тем, чтобы быть терпимым, – а все это не в моем характере; либо стать во главе всего общества, дать почувствовать, что есть еще иная сила, кроме родословных, и при каждом удобном случае попирать ногами предрассудки представителей «общества». Таким образом заставляют преклоняться их самих. Вообще покорять людей гораздо легче, чем думают. Нужно только уметь импонировать им, в этом заключается вся тайна успеха.
Габриэль покачала головой и, как бы про себя, тихо промолвила:
– Суровые принципы!
– Это – опыт тридцати лет, на которые я старше тебя. Неужели, по-твоему, у меня так никогда и не было идеалов, мечтаний и одушевления? Не было пылких переживаний юности? Но со вступлением в жизнь всему этому наступает конец. В такую жизнь, как моя, не берут с собой мечтаний. Они приковывают к земле, а я хотел вознестись – и вознесся. Правда, я дорого заплатил за это, пожалуй, даже слишком дорого, но все равно достиг своего.
– И счастлив благодаря тому? – сорвалось с уст девушки.
– Счастлив! – пожал плечами Равен. – Ведь жизнь – борьба, а не блаженство. Либо повергают соперника, либо он повергает тебя. Третьего исхода нет. Правда, ты смотришь на все совершенно другими глазами. Жизнь для тебя – это солнечный день. Ты еще веришь в то, что там, в мерцающей дали, за голубыми вершинами гор, лежит рай счастья и блаженства… Ты ошибаешься, дитя мое. Золотые лучи солнца освещают целое море печали и горя, а за голубыми вершинами гор – тот же тернистый путь от колыбели до могилы, который мы еще более затрудняем своей злобой и борьбой за существование. Жизнь существует лишь для ежедневных поражений, а мы, люди, – для того, чтобы презирать их.
Эти слова звучали сурово, но выражали решительное убеждение человека, защищающего свои непоколебимые принципы. Правда, глубокая горечь, которой они были проникнуты, ускользнула от чуткой молодой девушки, с какой-то смесью жалости и возмущения выслушивающей исповедь своего опекуна.
– Однако наступает время, когда эта вечная борьба надоедает наконец, – продолжал Равен, – когда задаешь себе вопрос, стоит ли та высота, о которой когда-то мечтал, того, чтобы пожертвовать ради нее всем; когда подводишь итог всех своих успехов, борьбы и усилий и чувствуешь, что устаешь сердцем в этой игре… А я часто устаю… очень часто.