— Но не падем ли и мы сами жертвами этого возмущения, этого бунта?
— Нет, если только мы сумеем убедить арабов и доказать, что мы стоим всецело на их стороне, стоим за них, а не за гяуров… Как вам известно, я уже более года занимаюсь тем, что изучаю их язык; ведь это единственное мое развлечение в этой проклятой стране, и это развлечение может теперь сослужить мне добрую службу.
— Так вот слушайте же: с сегодняшнего дня мы все трое наденем арабское платье и под вечер, когда заканчиваются работы, смешаемся с толпой окрестных поселян, работающих у нас. Я берусь рассказать им, что мы перешли в их веру и что мы готовы встать в их ряды, и если по прошествии восьми дней они не будут согласны сделать то, чего мы от них требуем, то позволяю вам назвать меня дураком и болваном!
— Мысль эта кажется удачной! Во всяком случае, следует попытаться привести ее в исполнение!
— Да, и сегодня же вечером следует приступить к делу!
— И если дело пойдет удачно?
— То не пройдет недели, как все мастерские совершенно опустеют. Тогда мы составим по всем правилам протокол, отправимся в Бербер и оттуда по Нилу с полным триумфом вернемся в Лондон, а из Лондона в Мельбурн. Если этот упрямый француз откажется следовать за нами, чего от него легко можно ожидать, то Махди в скором времени позаботится избавить нас от него раз и навсегда. В противном же случае об этом позаботятся сами акционеры, за это я ручаюсь головой, или пусть меня зовут не Костерус Вагнер!
— Превосходно, Костерус, превосходно!
— Божественно и гениально! ничего лучшего нельзя было придумать.
И все три глиняные трубки торжествующим жестом вернулись к устам трех приятелей, на время забывших о них в пылу увлечения интересным и гениальным проектом Костеруса Вагнера.
Прошло четыре дня, но ничего особенного, ничего нового за это время не замечалось в жизни на пике Тэбали. Виржиль заметил только, что землекопы, по-видимому, были как будто еще ленивее и непокорнее, чем обыкновенно, что он по скромности своей всецело приписывал отсутствию Мабруки-Спика. Кроме того, он был ужасно удивлен, встретив однажды вечером на большой дороге, ведущей к подножию горы, трех совершенно незнакомых ему арабов, спускавшихся от обсерватории по направлению к ближайшей деревне. Уведомленный о том Норбер был также крайне удивлен этим обстоятельством, но тем не менее никак не мог объяснить его себе.
Наконец вернулся Мабруки. Со свойственной ему всегдашней осторожностью, он оставил приведенных им ратников в трех километрах от пика Тэбали, желая, чтобы Норбер лично повидал их и поговорил с ними, прежде, чем окончательно приняли их на свою службу.
Не теряя ни минуты, молодой ученый и сэр Буцефал сели на коней и поехали туда для приема своих новых войск и инспекторского смотра им.
Было около шести часов вечера. Чернокожие воины только что окончили свой скромный ужин, состоявший из печеного маиса, и расположившись в кружок, пели свои песни под аккомпанемент тамтама. Все это были рослые, стройные юноши, атлетического сложения, гибкие как тростник и сильные, и смелые как львы — цвет той благословенной страны, из которой их вывез, вероятно, еще в детстве, Зебэр. Одежда их состояла только из пояса из шкуры пантеры, да верблюжьей шапки, а вооружены они были луками и длинными стрелами.
— Где их вождь? — спросил Норбер, прибыв на то место, где чернокожие расположились лагерем. Мабруки назвал его по имени с прибавлением его звания.
В тот же момент представительный молодой негр в более богатом одеянии, чем остальные его товарищи, встал и выступил вперед.
— Я — Шаака, паша черных воинов из страны Великих Озер! — сказал он с большим достоинством.
— Твои люди и ты, согласны вы служить мне? — спросил Норбер.
— Да, служить, как добрые солдаты! Мабруки назначил нам условия, на которые мы изъявили свое согласие, будь уверен, что мы исполним свои обязанности верно и добросовестно!
— Прекрасно! Все, что вам сказал Мабруки, верно! Шаака подал знак своим людям, и все они, как один человек, встали разом и затем поодиночке стали проходить и склоняться перед своим новым господином. Затем молодой вождь взял руку Норбера Моони, к счастью, бывшую в перчатке для защиты от мошек и насекомых, и, склонившись над ней, плюнул на нее.
Норбер сначала был крайне изумлен и озадачен таким поступком, но тотчас же сообразил, что негр этим желает выразить свое почтение, что ясно читалось в его ласковых глазах. Поэтому молодой ученый, не подавая вида, насколько ему неприятна эта церемония, с лихвой отплатил своему новому подчиненному той же монетой, засвидетельствовав таким образом тому свое сердечное расположение.
При этом радость молодого вождя и всех его соратников достигла высших пределов.
— Великий вождь! великий, добрый господин! — кричали они в неизъяснимом восторге, — мы всегда с тобой! всегда твои… Всегда!., всегда!..
Когда волнение их немного улеглось, Шаака приказал им собрать свое оружие и пожитки, принесенные им с собой, и объявил Норберу, что он и его люди готовы следовать за ним.
Все двинулись к селению Тэбали. В тот момент, когда они уже подходили, зоркий глаз Мабруки успел заметить чрезвычайное стечение рабочих к палатке Абэн-Зегри. Полагая, что там происходит опять нечто, чему он был свидетелем некоторое время тому назад, он предложил Норберу Моони сделать небольшой обход и пройти не мимо, а позади палаток селения, чтобы лично убедиться в замыслах этих людей. Моони согласился и, отдав приказ черной страже не трогаться с места, пошел вперед в сопровождении сэра Буцефала.
Каково же было его удивление, когда, подойдя ближе к пестрой палатке Абэн-Зегри, он услышал знакомый голос, который тотчас же признал за голос Костеруса Вагнера, обращающегося на арабском языке к собравшимся здесь людям. Теперь уже молодой ученый достаточно освоился с местным наречием, чтобы свободно понимать то, что говорил оратор этой довольно многочисленной толпе. Сквозь отверстие в ткани палатки Норбер мог ясно видеть перед собой Костеруса Вагнера, обращенного лицом прямо в его сторону, с головой, украшенной высоким белым тюрбаном, неумело драпирующегося в широкий бурнус, равно как двое приятелей его, Питер Грифинс и Игнатий Фогель, которых молодой астроном также вскоре заметил замешавшимися в толпе рабочих и также переряженных арабами.
— Маловерные! — восклицал укоризненно оратор, — таким-то путем вы закрываете себе путь к вечному спасению и вечному блаженству!.. Вы работаете на неверного гяура и в день праведного суда пророк отринет вас от лица своего. Разве вы не знаете, чего хочет тот, на кого вы работаете?.. Он хочет попрать вечные законы природы; Аллах, который дал взойти Луне над вашими головами, как священный символ своего присутствия среди излюбленных детей своих, последователей корана, Аллах не простит вам, что вы помогаете этому французу, который в безбожной гордости своей задумал низвести с небес эту священную для всех вас Луну, низвести ее с небес на землю, чтобы попрать ее ногами.
В толпе послышались возгласы удивления, недоумения и негодования. Костерус Вагнер продолжал свою речь с новыми жалобными воззваниями, но Норбер Моони не стал уже больше слушать его, он слышал довольно. Крупными шагами он поспешил к тому месту, где оставил свою черную стражу.
— Шаака, — сказал он, обращаясь к молодому вождю, — ты мне обещал помогать и быть верным; докажи же теперь, что ты умеешь держать свое обещание… Ты и твои люди должны последовать за мной и оцепить ту палатку, которую видно отсюда, а затем схватить тех, кого я вам укажу!
— Когда господин сказал слово, Шаака повинуется ему! — торжественно и в тоже время с достоинством ответил молодой негр. Он подал знак, — и черная толпа, собрав оружие, тихо и без шума двинулась вперед, разделившись на две колонны, причем одна из них обошла спереди, а другая сзади палатку Абэн-Зегри.
Маневр этот был выполнен весьма удачно и затем энергично доведен до конца. Десять минут спустя Костерус Вагнер, Питер Грифинс и Игнатий Фогель, схваченные и придерживаемые шестью здоровенными неграми, оказались пленниками в руках Норбера Моони, к которому они и были приведены.
В ожидании окончательного решения их судьбы и возможности предоставить обсуждение их низкого поведения «Selene Company», которая одна могла по праву произнести над ними свой приговор, молодой ученый приказал хорошенько связать их и держать под строгим арестом.
Один из бывших плавильных заводов у подножия горы, состоявший из трех довольно просторных комнат, стал теперь бесполезным вследствие того, что в этом месте стеклянный слой уже достиг назначенных ему пределов. Показался Норберу Моони местом, довольно подходящим для временной тюрьмы виновных. Виржиль, назначенный, наряду с молодым вождем, начальником, или командиром черной стражи, тотчас же позаботился, чтобы у входа были поставлены часовые.
Теперь Норбер Моони мог быть по крайней мере временно спокоен относительно того, что затевалось у подножия Тэбали. Теперь в его распоряжении были силы вполне достаточные, чтобы подавить всякую попытку восстания или бунта; тем самым он чувствовал себя до известной степени уверенным в успешном окончании задуманного предприятия. Но другого рода забота положительно не давала ему покоя. Если действительно армия Гикса была уничтожена, и если Махди двинулся на Хартум, то что должно было грозить в настоящее время господину Керсэну и его милой дочери? Какого рода страшным опасностям должны были они подвергаться ежечасно?
Мысль об этом страшно угнетала молодого ученого, мешая ему спать по ночам, преследуя его даже во время его работ и занятий в продолжение дня. И вдруг он принял решение.
— Сэр Буцефал, — сказал он в один прекрасный день баронету, — не согласитесь ли вы принять на себя в течение нескольких дней мои обязанности, словом, заменить меня в случае, если бы мне представилась необходимость исполнить одну обязанность, которую я считаю священной?
У сэра Буцефала не мелькнуло даже тени недоверия или подозрения при этих словах молодого ученого. Он слишком хорошо знал, какого рода человеком был Норбер Моони.
— Располагайте мною, как вам будет угодно! — просто сказал он.
— Ну, в таком случае я оставлю вас здесь на недельку, а сам съезжу в Хартум, чтобы предостеречь наших друзей от грозящей им опасности!
— Хорошо! — согласился баронет.
И на другой же день, ранним утром, Норбер пустился в путь.
ГЛАВА XII. В Хартуме
Всего четыре дня пути обычным, неспешным переходом отделяли Хартум, столицу Судана, от возвышенности Тэбали. Но Норбер, сгорая нетерпением, проделал этот путь за двое суток. На другой день после своего отъезда он увидел вдали широкую низменную равнину; в роще пальм, при стечении Белого и Голубого Нила, стали вырисовываться стройные минареты и плоские крыши зданий «царицы Судана».
Во время своей бешеной скачки Норбер замечал несомненные признаки беспорядка и волнения в стране. По обе стороны берегов Нила всюду встречались толпы вооруженных людей с недоброжелательными, свирепыми лицами, отнюдь не выражавшими доверия.
Попадались и целые семьи, эмигрировавшие из этих мест, увозя с собой все, что было наиболее ценного и дорогого; верблюды, нагруженные палатками, зерном, разной домашней утварью, со всех сторон стекались к городу. Женщины, старцы, дети плелись за этими караванами; лица их были мрачны и унылы, глаза ввалились, ноги были в крови от трудного продолжительного пути.
По мере приближения к Хартуму это бегство целого населения принимало все более и более яркий, определенный и печальный характер. Целые толпы жалких, несчастных людей обезумевших от страха, спешили укрыться за стенами города, надеясь хоть там найти себе убежище. И на устах всех этих эмигрантов и беглецов было все то же имя: оно как бы носилось в воздухе над этой толпой: «Махди! Махди идет!..»
— Слышите вы, повсюду раздается это имя.. — Махди! Махди! Видали вы его когда-нибудь, Мабруки? — спросил наконец своего спутника Норбер Моони.
— Я хорошо знал его дядю, который был плотником в Шабака, близ Сеннаара, и помню, что не раз видал у него и самого Махди, когда тот был еще мальчиком и находился в ученье у старика! — отвечал Мабруки. — В ту пору его больше хулили, чем хвалили, потому что он был весьма плохой работник. Но с тех пор как он стал великой особой, я встретил его всего один раз. Теперь это человек лет сорока, среднего роста, чрезвычайно худой, с виду похожий на первого встречного дервиша. И что касается меня, то я считаю его ничем не выше всякого другого.
— Дядюшка его никогда не мог от него добиться никакого толку и даже считал его скверным мальчишкой. Я убежден, что и теперь он не научился даже читать лучше, чем когда его наказывали в школе. Что же касается цитат из Корана и разных фокусов и штук, то в этом он не имел себе равных, и вот чем он себе составил такую репутацию и славу и приобрел такое громадное влияние в стране. Поверите ли вы, что он провел несколько лет на дне небольшого колодца, вырытого им собственными руками, на островке Абба, одном из островов Нила, где он дни и ночи проводил в посте и молитве!.. Мало-помалу слухи о его святости стали распространяться по всей стране, люди стали приходить к нему за советом, со всех концов, все несли ему дары и подношения.
— Таким путем он стал богат и затем породнился с самыми богатыми и влиятельными семьями Судана через женитьбу на дочери Багтара, богатейшего работорговца. И вот в один прекрасный день он объявил себя пророком, посланным Аллахом, чтобы продолжать и довершить дело Магомета.
— В таком случае, вы, Мабруки, считаете его просто шарлатаном?
— Что мне сказать вам на это? — возразил старый негр, — весьма возможно, что сам он верит в свою божественную миссию, в свою собственную святость.
— Кроме того, нельзя не согласиться с тем, что есть и доля правды в его словах, обращенных к людям, чтобы побудить племена Судана к восстанию против чужестранного ига. Нельзя, конечно, отрицать того, что эта несчастная страна не может быть особенно довольной египетским владычеством, от которого она немало натерпелась всякого горя. Эти баши-бузуки всем достаточно насолили!.. И вот когда Махди говорит народу, что хочет изгнать их из страны, то не мудрено, что находит людей, готовых служить ему и идти за ним. Сверх всего того не следует еще забывать, что он принадлежит к числу столь могущественных в этой стране дервишей гэлани, и вот уже несколько лет как состоит в звании старшего духовного лица всей провинции Верхнего Нила. Уже это одно дает ему громадное влияние и престиж и заставляет каждого доброго мусульманина если не чтить его, как лицо священное то, во всяком случае, считать своим неотступным долгом беспрекословно повиноваться ему во всем!
— Из этого, как я вижу, — сказал Норбер Моони, — вы заключаете, что он имеет громадные шансы на решительный успех в своем деле?
— Да, я полагаю, что он действительно имеет очень большие шансы — и был бы крайне удивлен, если по прошествии месяца весь Судан не очутится в его руках.
— Пусть он поспешит только поскорее прибыть под Хартум, и тогда это дело будет решенное!
— Но ведь Хартум имеет средства для обороны, он может противостоять ему! — воскликнул молодой ученый, указывая на окопы, валы и укрепления города, уже смутно вырисовывавшиеся перед ними вдали, на самом краю горизонта. — Там есть достаточное количество оружия, снарядов, провианта, много войск, не говоря уже о европейском населении города, да вот еще обо всех этих беглецах, которые, как мне кажется, не питают особого расположения к великому Махди, судя по тому, с какой поспешностью и ужасом они бегут от него!
— Да, Хартум можно было бы защищать и даже, быть может, отстоять, — сказал старый проводник, задумчиво покачав головой, — но для этого прежде всего надо иметь желание это сделать и затем поставить во главе защитников человека умного, решительного и смелого, а в Хартуме нет ни того, ни другого. И потому стоит только Махди во главе своих приверженцев подойти к воротам Хартума, чтобы ворота эти сами собой отворились перед ним!
Спустя несколько часов Норбер Моони вместе со своим спутником въезжал в восточные ворота Хартума и был поражен беспечным, ленивым, неопрятным и приниженным видом египетских солдат, стоявших в карауле при въезде в город. Сам город, казалось, был также отнюдь не в блестящем положении. С первого взгляда можно было усомниться, что эти жалкие лачуги, этот грязный пригород, или слобода, эти тесные, смрадные, кривые улицы и есть тот самый густонаселенный город, столь значительный и столь богатый, Хартум. В сущности, вся слава Хартума всецело приписывается его дивному местоположению при слиянии двух Нилов, делая его, так сказать, воротами Судана, складом для зерна и слоновой кости. Но, как все города центральной Африки, Хартум мало заботился о своей внешности. Среди жалких лачуг, построенных из необожженного кирпича и в большинстве случаев с грязным маленьким двориком, обнесенным низеньким земляным валом, возвышалось всего несколько более или менее внушительных зданий: дворец губернатора, несколько мечетей и дом французского консульства.
Не теряя ни минуты, Норбер Моони направился прямо туда, оставив Мабруки с верблюдами и их вожаками на главной площади. Господина Керсэна он застал в его кабинете, тут же была и его дочь.
— Какой приятный сюрприз! — радостно воскликнул консул, искренне обрадованный приездом своего юного друга.
— Вы приехали как нельзя более кстати! — воскликнула Гертруда, — мы готовы были положительно погибнуть от скуки!
Норбер Моони с первого же взгляда на молодую девушку заметил, что хотя она была прелестна более чем когда-либо, но тем не менее лицо ее было немного утомлено и казалось бледнее обыкновенного, она даже как будто похудела за это время.
— В таком случае, мне, вероятно, будет нетрудно убедить вас в том, что я намерен сообщить вам! — сказал молодой человек, крепко пожимая протянутые к нему руки. — Я приехал сюда исключительно с целью похитить обоих вас отсюда, вместе с доктором Бриэ, и увезти вас или на Тэбали, или в Бербер, а оттуда в Каир по Нилу!
— В Каир? Это будет довольно трудно, особенно в данный момент: не имея формального отпуска, я не смею покинуть Судан, — сказал господин Керсэн. — Но в Тэбали, это дело другое, против этого я ничего решительно не имею. Нам с дочерью уже немного надоел Хартум, и то, что здесь теперь творится, могу вас уверить, может довести до болезни даже самого здорового человека!
— Трудно себе представить, что это за жалкие трусы, это местное население! — воскликнула Гертруда и добрые, кроткие глаза ее вспыхнули на мгновение ярким пламенем негодования. — И штатские, и военные, все они одного стоят!.. Поверите ли вы, уже теперь все они в один голос говорят о капитуляции, не позаботившись даже создать хотя бы самое жалкое подобие обороны, не попробовав даже защищать в продолжение нескольких часов этот город, прежде чем этот мерзкий Махди успел того потребовать… нет, как хотите, это просто возмутительно!
— Да, страх и деморализация так сильны в стенах Хартума, — подтвердил консул, — что об обороне и думать нечего. Это настоящая паника, которая главным образом распространяется солдатами. И это в хорошо укрепленном городе, с избытком провианта, артиллерии, снарядов, словом, всего потребного к войне, заключающем в себе, сверх своих пятидесяти тысяч жителей, более двадцати тысяч беглецов из разных мест Судана, и гарнизон, состоящий из восьми тысяч солдат!.. Я не солдат и не военный и никогда им не был, — продолжал господин Керсэн, — но мне кажется, что с такими средствами к обороне и я бы взялся выдержать целый год осады такого Махди!
— Вы не высказывали этого губернатору?
— Я только об этом и твержу ему, но он, как и все, не хочет даже и слушать меня… А между тем у нас здесь, на Голубом Ниле, стоит целая флотилия из пятнадцати пароходов, которых вполне достаточно было бы для отражения Махди, если бы их снабдить известным количеством оружия, чего у нас много.
— И как вы думаете, о чем говорят в настоящее время в городе? Отнюдь не о том, что следует вооружить эти суда, но о том, чтобы вынимать жребии, разделенные между всеми европейцами, чтобы решить, кому из них сесть на эти суда и бежать из Хартума!
— Мне кажется, что при таких условиях положение иностранных резидентов должно быть крайне тягостное!
— Да, более тяжелое даже, чем вы полагаете. Нам приходится принимать на себя последствия тех ошибок, которых мы не совершали, платиться за те грехи, в коих мы неповинны. Мы вынуждены разделять все мерзости и все опасности, не имея даже права голоса в совете, ни права участия в деле; мы являемся здесь представителями культуры и цивилизации и чувствуем себя совершенно бессильными сделать что-либо для нее. Видеть своими глазами и ясно сознавать, что следовало бы сделать, и что так просто было бы сделать, и не иметь права приказать исполнить это — вот какова наша роль здесь!.. Но что прикажете делать? Нам бы надо сюда настоящего человека, а такие люди теперь очень редки, особенно же здесь, в Судане!
Затем разговор перешел на другую тему, говорили о ходе работ на Тэбали, о том, на сколько они успели продвинуться за это время, то есть с октября месяца. Затем настало время обеда, и Гертруда удалилась наверх, в свою комнату, чтобы совершить обычный туалет к обеду. Едва только господин Керсэн остался один с Норбером Моони, как стал открывать ему всю свою душу. Он чувствовал непреодолимую потребность излить перед кем-нибудь все то горе, каким было переполнено в настоящее время его родительское сердце; и бедный отец был до того взволнован, что едва мог сдерживать слезы во время этого разговора.
— Милый друг, вы застаете меня в самом ужаснейшем положении, — сказал он ему вполголоса, — я не хотел вам говорить всего в присутствии Гертруды, но глубоко убежден, что мы идем навстречу ужасной катастрофе, что готовится поголовная резня всех европейцев. Фанатизм арабов доведен до последней степени, и вернее всего, что ни один европеец не выйдет живым из Хартума. Вы, конечно, понимаете, что в подобный момент я не могу оставить своего поста. Здесь есть французы: долг мой повелевает мне остаться с ними и разделить их участь… Но дочь моя, мое бедное дитя, как могу я примириться с мыслью, что и она должна будет подвергаться всем этим опасностям, всем этим ужасам, которые грозят нам в любом случае, будет ли город обороняться или сразу сдастся на милость победителя! Признаюсь, я готов отдать все на свете, лишь бы знать, что моя Гертруда находится в надежном месте, где ей не грозит никакой опасности. Я уже не говорю о том, что и помимо всякой явной опасности сам климат Хартума неблагоприятно действует на ее здоровье, несмотря на все усилия, которые прилагаем мы с доктором Бриэ. А к тому же, если бы подобное безопасное место и нашлось, она ни за что в мире не согласится расстаться со мной и покинуть Хартум! Ну, понимаете вы теперь, что я испытываю и как я от всего этого страдаю!..
— Я настолько понимаю вас, господин Керсэн, — сказал Норбер Моони, сочувственно пожимая руки консула, — что именно с этой целью явился сюда, в этот трудный для вас момент, чтобы сказать вам, что я весь к вашим услугам, располагайте мной!
— Я это чувствую, вижу это, дорогой мой друг, и благодарю вас от всей души, именно потому-то я и высказался вам так откровенно! — сказал консул, зашагав в глубоком волнении из угла в угол по своему кабинету. — Но что нам делать, как быть в данном случае?.. Я не должен и не хочу оставлять своего поста, не должен и не хочу уезжать из Хартума в этот момент; а между тем по тысяче причин, грозящих и жизни, и здоровью Гертруды, нельзя здесь оставаться больше!.. Что же мне делать?
— Мне кажется, что вы могли бы приехать вместе с ней в Тэбали под предлогом погостить там несколько дней, затем оставить ее у нас, под нашей охраной, вместе с доктором и ее маленькой служанкой. Когда вы таким образом увезете ее из Хартума, то постараетесь придумать средство, как бы вам получить ее разрешение вернуться в Хартум, если вы это считаете безусловно необходимым!
— Да! — воскликнул консул, — это действительно хорошая мысль, которая говорит о доброте вашего сердца!.. Но дело в том, что мне не хотелось бы в настоящее время покидать Хартум, хотя бы даже на несколько дней: я того мнения, что это неприлично для представителя Франции, а кроме того, если бы даже это было возможно, то прилично ли оставить молодую девушку на попечении двух молодых людей, которых я искренне уважаю, но которые не состоят с ней положительно ни в каком родстве! Мне кажется, увы, что это не годится, неприлично даже и здесь, в пустыне!
— Но поймите меня, ради Бога, — поспешил добавить господин Керсэн, заметив глубокую скорбь, отразившуюся на лице Норбера Моони, — поймите меня, что мое возражение отнюдь не относится к вам лично, нет, Боже меня упаси! И если бы мне пришлось сообразовываться только со своим личным чувством, я бы с величайшей охотой и радостью доверил ее в ваши руки и был бы вполне спокоен. Но свет… но люди… мнение общества… кто может идти против этого?..
— Господин консул, — сказал на это Норбер Моони с трудно подавляемым волнением и как бы нерешительно, — в столь исключительных условиях решились бы вы доверить вашу дочь ее жениху?
— Ее жениху? — повторил недоумевая господин Керсэн, остановившись в удивлении перед своим гостем. — Право, не знаю… но, впрочем, да, конечно… это было бы безусловно немного против правил, но тем не менее в столь исключительных условиях… да… но что заставило вас задать мне подобный вопрос?
— Думаете вы, что я могу надеяться хоть сколько-нибудь, — продолжал все так же робко и смущенно молодой ученый, — быть принятым в качестве такового вашей дочерью и вами?
— По совести скажу, что даже и отцу довольна трудно знать в точности то, что делается в головке и на сердце у молодой девушки! — сказал господин Керсэн с добродушной ласковой улыбкой. — Что касается меня; дорогой юный друг мой, то я, ни минуты не задумываясь, сознаюсь, что ваше предложение готов принять с величайшей радостью!
— Я не имею состояния, или, вернее, те небольшие средства, какие имею, находятся в деле, успех которого в силу переменившихся теперь условий, может быть весьма сомнительным! — начал было Норбер Моони.
— Не все ли это равно, ведь это же совсем не важно, — перебил его господин Керсэн, — вовсе не в этом дело! Вы обладаете именем, выдающимся положением в ученом мире, с блестящей будущностью, которая вполне стоит того маленького приданого, какое я могу дать своей дочери… Но мне совершенно неизвестны ее чувства к вам.
— Я ей не нравлюсь! — воскликнул Норбер, уже совершенно обескураженный, — о, ведь я это раньше знал! я это чувствовал!.. Боже мой, почему мне суждено быть столь неловким и неискусным в выражении своих самых искренних, самых горячих чувств!
— Я отнюдь не сказал вам, господин Норбер, что вы не нравитесь моей дочери! — протестовал господин Керсэн. — Почему вы так преждевременно решаете этот
в0прос в отрицательную сторону… Я только хотел этим сказать, что положил себе за правило не влиять в этом отношении на выбор моей дочери и предоставить ей сделать его совершенно самостоятельно помимо всякого давления с моей стороны. А потому мое согласие будет иметь силу и значение лишь после того, как вы заручитесь ее согласием. Нет ничего легче, как узнать на этот счет ее мнение, и притом сегодня же…
— О, нет! прошу вас, не делайте этого сегодня! — с тревогой в голосе воскликнул Норбер Моони. Эта нерешительность или робость как-то странно противоречила с обычной смелостью и решительностью характера молодого ученого. — Кроме того* осмелюсь просить вас об одной величайшей милости: не говорите с ней ничего об этом, предоставьте мне самому объясниться с вашей дочерью!
— Сделайте одолжение! — тотчас же согласился господин Керсэн. — Хотя это не совсем согласуется с французскими обычаями, как вы и сами, вероятно, знаете, но так как вы уже предварительно переговорили со мной, то я не вижу в вашем желании ничего такого, что бы следовало порицать. Я сейчас пошлю попросить сюда Гертруду или же оставлю вас наедине с ней, когда она сама придет сюда к обеду.
— Простите, я хочу просить вас еще об одной милости! — с неподдельным ужасом поспешил заявить Норбер Моони. — Я хотел бы, чтобы вы разрешили мне повременить немного…
— Повременить?.. Я вас не понимаю!
— Да! — пояснил Норбер Моони уже более твердым тоном. — Я боюсь излишней поспешностью утратить последний слабый шанс, какой я, быть может, имею на согласие мадемуазель Гертруды. Если бы вы только знали, какое громадное значение имеет для меня ее согласие в этом деле! Это для меня вопрос жизни! а вместе с тем ваша дочь так мало знает меня, я для нее еще совершенно незнакомый, чужой человек! Позвольте же мне доказать ей всю мою преданность и любовь… В противном же случае, в случае ее отказа, нам придется отказаться от тех планов, посредством которых мы надеемся спасти ее здоровье и жизнь!
— Да, но в таком случае, как же вы думаете обусловить это положение дел, дорогой мой? — спросил немного сбитый с толку консул. — С одной стороны, вы своим предложением будете связаны по отношению ко мне, тогда как дочь моя по-прежнему будет оставаться свободной. Я нахожу это несправедливым по отношению к вам, мой милый друг!
— Что из того!.. Связанным по отношению к вам я останусь навсегда, могу вас в том уверить. И все, чего я прошу у вас, так это, чтобы вы вполне располагали мной для сохранения этой жизни, столь дорогой для обоих нас, и чтобы вы позволили мне, то есть дали мне время заслужить расположение вашей дочери.
— Я вижу, — сказал улыбаясь господин Керсэн, — что и самые серьезные ученые подчас не чужды известной доли романтизма!.. Пусть будет так, как вы того хотите; я согласен, и что касается меня, то от всей души желаю, чтобы моя дочь сумела оценить столь искренние и деликатные чувства, как ваши… Но тем не менее наше затруднение по-прежнему остается неразрешенным, Каким путем заставить Гертруду уехать из Хартума, оставив меня одного здесь?