Вдруг его поразило одно движение То-Хо.
Кули вздрогнул, вскочил на ноги, вытаращил глаза и впился взглядом, в котором выражалось и недоумение, и благоговейный страх, и злобная ненависть, в эту злополучную пластинку. До настоящего момента То-Хо не трогался с носовой части шлюпки, где он сидел, скорчившись, как загнанный зверь, ел и пил, что ему давали; даже когда ему вкладывали в руку весло, то он работал им наравне с другими, пока его не сменят и не прогонят, но ко всему относился совершенно безразлично.
Но теперь не могло быть ошибки: этот горящий взгляд, взгляд, полный ненависти и злобы, вместе с непреодолимым желанием обладания данной вещицей, отнюдь не походил на взгляд идиота.
Между тем господин Глоаген положил свой бумажник обратно в карман, а То-Хо, заметив, что за ним наблюдают, тотчас же поспешил снова впасть в свою обычную бессмысленную апатию, а затем сделал вид, будто спит.
Но в душе Кхаеджи уже проснулось подозрение, и усыпить его было нелегко. Давно уже в нем жило убеждение, что причиной всех несчастий, постигших в последние годы полковника Робинзона и его детей, являлась эта самая проклятая Кандагарская пластинка, которой он приписывал даже и гибель «Юноны». Но почему же это отверженное существо, этот пария, этот идиот так живо интересуется этой золотой дощечкой?.. Почему он вдруг, точно от прикосновения электрической искры, вышел при виде ее из своего обычного физического и морального оцепенения? Почему поспешил он снова принять прежний вид бессмысленности и апатии, как только заметил, что за ним наблюдают? Следовательно, он прикидывался все время, старался казаться не тем, что он есть на самом деле. Но в таком случае, что он за человек? Чего он добивается? Какая его скрытая цель?
Все эти вопросы один за другим вставали в голове Кхаеджи, и хотя он еще не подыскал на них точных определенных ответов, тем не менее в душе его стало зарождаться, как бы само собой, какое-то смутное предчувствие истины. Ему почему-то начинало казаться, что этого То-Хо, каким он видел его сейчас, он уже где-то видел. Где? когда? Кхаеджи не мог бы этого сказать, но какое-то смутное подозрение зародилось в нем. И Кхаеджи решил не спускать глаз с этого человека.
Напрасно То-Хо делал вид, что спит и что нисколько не беспокоится о том, что за ним наблюдают, Кхаеджи все же заметил, как он два раза полураскрыл веки и из-под ресниц, тайком, взглянул на окружающих. Проделал он это весьма искусно, но не Кхаеджи было ему обмануть такими хитростями, недаром же тот был прирожденным индусом.
Кхаеджи решил, что для более успешного наблюдения за То-Хо надо не подавать виду, что он наблюдает за кули, а потому повернулся спиной к носу шлюпки. Но и То-Хо, в свою очередь, успел поймать его взгляд, подозрительно следивший за ним, и этого было вполне достаточно, чтобы заставить его быть настороже.
Так продолжалось ровно двое суток. Никто из окружающих не замечал решительно ничего особенного, а между тем тут разыгрывалась целая драма.
На четвертые сутки плавания командиры шлюпок заметили, что бочонки с водой и вином, вместо того чтобы содержать по сто двадцать литров жидкости, содержали только по сто — так сильно было действие солнца в этих тропических странах, что то и другое испарялось с удивительной быстротой. Вследствие этого могло не хватить на два дня воды и вина.
К счастью, однако, явилась нежданно другая помощь: подул ветерок, и можно было поднять паруса.
Шлюпки гнало теперь с быстротой двенадцать узлов в час, без помощи весел. При таких условиях можно было рассчитывать достигнуть острова Пасхи через двое суток. Обрадованные этим нежданным облегчением, гребцы поспешили улечься под банки и заснуть.
Было уже за полночь, и капитан Мокарю, сидя сам на руле, казалось, один только не спал на командирской шлюпке, когда какая-то черная тень, скрывающаяся от него за парусом, беззвучно ползком стала пробираться к тому месту, где спал господин Глоаген, прислонясь к мачте. То был То-Хо, который, полагая, что Кхаеджи наконец утомился и заснул, перестав на время следить за ним, прокрадывался теперь осторожно между спящими. Добравшись до археолога, он улегся подле него и долго лежал совершенно неподвижно. Затем, протянув совершенно незаметно правую руку к груди своего соседа, он собирался, по-видимому, овладеть его драгоценным бумажником с Кандагарской пластинкой с опытностью карманного воришки, но в этот момент почувствовал, как другая железная рука схватила его руку, точно тисками.
Это была рука Кхаеджи, который, предвидя эту попытку со стороны То-Хо, успел предупредить о том господина Глоагена и просил его обменяться с ним платьем, шляпой и местом, что он исполнил ловко и проворно под прикрытием ночи, скрываясь за парусом.
— Аа… попался, голубчик! Я это знал!.. Я прочитал третьего дня в твоих глазах, что ты не устоишь против этого искушения!.. Так вот, теперь ты и попался!
То-Хо не отвечал ни слова. Он, вероятно, рассчитывал продлить еще свою роль идиота, но теперь его дело было проиграно. Капитан Мокарю, предупрежденный о том, что произошло, приказал вахтенному разбудить четверых людей, которым отдал приказание связать виновного и отвести его обратно на его прежнее место.
Все это дело обошлось без шума, но на следующее утро стало, конечно, предметом всеобщего разговора, только Кхаеджи не раскрывал рта. У него была своя мысль, которую он вскоре сообщил командиру, испросив его разрешение, на что тот утвердительно кивнул головой.
Не медля ни минуты, Кхаеджи вытащил из своего кармана походный бритвенный прибор, ножницы, брусок мыла, мочалку и, подойдя к связанному по рукам и ногам То-Хо, принялся совершать его туалет с проворством и опытностью настоящего цирюльника.
То-Хо покорно подчинился этой операции, неподвижно сидя с закрытыми глазами, несмотря на злостные шуточки и подтрунивая столпившихся вокруг него матросов. Перемена, происшедшая с ним вследствие этой операции, оказалась действительно поразительной и невероятной.
Прежде всего, человек этот был не негр и не метис, малаец или мулат, а просто человек, обладающий довольно смуглым цветом лица, и только вследствие густого слоя черной мази казавшийся чем-то вроде негра или мулата.
Но не только цвет кожи мог ввести в заблуждение наших друзей — человек этот, кроме того, сумел совершенно видоизменить свои природные черты, прикрыв их местами густым слоем какой-то замазки, придав липу совершенно другой овал и характер. Когда же Кхаеджи сумел искусно соскрести и удалить все это с его лица, то То-Хо вовсе уже не походил на себя, это был человек которого сразу узнали не только Кхаеджи, но и Чандос, и Поль-Луи, и Флорри, и господин Глоаген, — это был переводчик, пытавшийся совершить преступление над детьми полковника Робинзона и Полем-Луи, — это был аннамит из Сайгона!
— Кра-Онг-Динх-Ки!.. Я так и знал! — воскликнул Кхаеджи, отступая на шаг перед вновь созданным им аннамитом.
— Лодочник в белом тюрбане в Калькутте! — воскликнул почти в тот же момент, точно осененный каким-то воспоминанием, господин Глоаген.
— Да, право, это тот самый аннамит, который предлагал мне дезертировать, обменявшись с ним платьем! — заявил Кедик.
— Эге, приятель! — вмешался Комберусс на своем своеобразном диалекте. — Да ведь это мы с тобой так приятно провели вечер в кафе Сайгона! Как же не помнить, славно мы с тобой попировали…
— Накажи меня Бог, если этот мерзавец и негодяй не тот самый, который тогда принес кобру в дом! — пробормотал сквозь зубы Кхаеджи.
Теперь кули чувствовал себя разоблаченным физически и нравственно. Он смотрел кругом широко раскрытыми, свирепыми, почти зверскими глазами, в которых выражалась не столько ненависть, сколько высокомерное презрение ко всем этим людям и ко всей этой жизни.
ГЛАВА XIII. Драма в бурю
Весь день прошел без особых событий. Все присутствующие не переставали обсуждать странное стечение обстоятельств. Что могло побудить То-Хо к этому последовательному ряду злодеяний? Почему преследовал он с такой непримиримой ненавистью семью полковника Робинзона даже после того, как покончил с ним? Действовал ли он от себя лично или по поручению какого-нибудь тайного общества? Был ли он аннамит, индус или афганец? Господин Глоаген склонен был утверждать последнее. Не он ли был и виновником гибели «Юноны»? Это казалось вероятным, потому что иначе к чему было пробираться на судно. Но как не боялся этот отчаянный человек рисковать в числе остальных и своей собственной жизнью ради одного удовольствия удовлетворить свою месть?
И откуда мог этот дикарь иметь достаточно технических сведений, чтобы задумать и выполнить свой ужасный план? Впрочем, было еще много других непонятных вещей в поведении этого человека. Почему, например, он никогда не прибегал к явным способам убийства, почему никогда не нападал ни с кинжалом в руке, ни с огнестрельным оружием, хотя имел для этого много возможностей?
Кхаеджи же вовсе не рассуждал обо всех этих вопросах, но только был крайне удивлен и недоволен тем, что этому негодяю не всадили еще шести добрых пуль в башку, а удовольствовались тем, что связали и посадили на прежнее место. Он положительно не спускал с него глаз и добровольно принял на себя обязанности часового.
Часов около трех пополудни Кхаеджи заметил, что в глазах То-Хо мелькнула злорадная торжествующая искра, в то время, когда он пристально вглядывался в маленькое черное пятнышко, вроде мушки, появившееся на безоблачной лазури неба с восточной стороны солнечного диска. Капитан Мокарю также не сводил глаз с этого маленького черного пятнышка, которое, по-видимому, сильно волновало его, так как он поминутно справлялся со своим карманным барометром-анероидом.
Около четырех часов пополудни ветер разом стих, пришлось опять взяться за весла. В воздухе стало душно, солнце принимало багрово-красный оттенок и наконец село в совершенно свинцово-черных облаках. Все предвещало бурю.
Ввиду этого командир распорядился отобедать пораньше и накрыть всю шлюпку парусами, как бы деком, оставив только посередине пространство для гребцов.
И хорошо было, что он вздумал поспешить с этими мероприятиями, так как, едва они были окончены, на море что-то застонало, завизжало, засвистало и с ревом налетело на шлюпку.
Наступала ночь, буря разыгрывалась, бешено завывала, рвала седые клочья страшных волн и гнала вперед шлюпки, то крутя их на месте, то грозя ежеминутно поглотить.
Капитан Мокарю с первого же взгляда понял бесполезность борьбы. Он приказал убрать весла, накрыть как можно плотнее импровизированные парусинные деки, или брезенты, и заботиться лишь об одном — держаться по ветру, скользить по гребням волн и по возможности не давать им разбиваться над шлюпкой. Сотни, тысячи раз преодолеваемые препятствия и трудности рождали новые, более ужасные. То была страшная ночь. Только легкость шлюпки спасла ее, да еще редкое, удивительное умение, неутомимая энергия и присутствие духа ее командира.
С восходом солнца сила ветра несколько ослабела, и пошел мелкий частый дождичек, беззвучный, но пронизывающий до костей. Густой туман застилал все кругом. Других шлюпок не было и следа. Погибли ли они, или только их разбросало в разные стороны — трудно было сказать.
Хотя ветер и стих, но волны так расходились, что приходилось каждую минуту опасаться, чтобы людей не выбросило из лодки то килевой, то носовой качкой. Дам пришлось просто привязать к банкам. Открыть ящики со съестными припасами и съесть что-нибудь нечего было и думать, а выпить что-нибудь — еще того меньше. . Определить с некоторой точностью, где в данный момент находилась шлюпка, тоже не было никакой возможности.
По мнению капитана Мокарю, шлюпка делала не меньше двадцати узлов в час, и гнало ее по направлению к юго-востоку, следовательно, они удалялись от острова Пасхи, вместо того, чтобы приближаться к нему.
Это затишье — если можно так назвать страшную качку, от которой никто не мог усидеть на месте ни одной минуты, продолжалось около шести часов, а затем буря разыгралась с новой силой, с новым бешенством…
Три дня она свирепствовала без устали с непродолжительными перерывами. На вторые сутки в один из таких перерывов нашим друзьям удалось-таки кое-как открыть несколько жестянок с мясными консервами и коробку с сухарями. Кедик, исполняющий на командирской шлюпке должность буфетчика, не без большого труда успел вставить краны в бочонок с водой и в бочонок с вином. Но едва успели закончить этот скромный обед, как буря разразилась снова с удвоенной силой и бешенством. На следующий день, который был восьмыми сутками со дня гибели «Юноны», произошло новое ужасное событие. Поутру ветер на время стих, и этим моментом решено было воспользоваться, чтобы позавтракать. Кедику было приказано раздать всем порции, но каков же был его ужас, когда, наделив всех мясом и сухарями, он собрался налить из бочонка вина, и тот оказался пустым, точно так же, как и бочонок с водой.
Краны, оставшиеся вчера впопыхах в бочонках, были, очевидно, отвернуты ночью, и все содержимое их вытекло на дно шлюпки…
Это не подлежало сомнению, а между тем это было непоправимым несчастьем, потому что даже если бы буря окончательно стихла теперь, то до острова Пасхи было так далеко, что нечего было и думать о возможности достигнуть берега без капли воды. Итак, всем им приходилось умереть от жажды, от этой страшной смерти, хуже которой, кажется, и нет.
Это известие было встречено всеми мрачно и безмолвно, но у матросов это настроение вскоре перешло в дикое бешенство, когда Кхаеджи указал им пальцем на То-Хо, по-прежнему связанного по рукам и ногам. Босые ноги связанного пленника находились всего в нескольких дюймах от того места, где хранились бочонки… Несмотря на то, что он был связан, ему было нетрудно протянуть немного вперед ноги, дотянуться пальцами ног до кранов и с помощью их отвернуть эти краны.
— Этот негодяй отвернул краны! — крикнул чей-то взбешенный голос.
А свирепый, торжествующий взгляд То-Хо, его злорадная улыбка и вызывающее выражение лица в тот момент, когда против него было брошено это обвинение, ясно говорили за него. Кроме того, он даже не удовольствовался этим молчаливым признанием. Сознавая, что теперь он погиб безвозвратно, он захотел, по крайней мере, доставить себе наслаждение поиздеваться над этими ненавистными ему людьми, которые все питали к нему одно презрение.
— Да, псы поганые! — крикнул он вдруг громким, мощным голосом на французском языке, — это сделал я, принц Дюлин Рана, ваш общий враг и ваш господин, который приговорил вас всех погибнуть смертью бешеных собак!.. Да, я отвернул краны у ваших бочонков, и теперь все вы подохнете от жажды!..
Дьявольская улыбка скривила его губы, и он со злорадным торжеством обвел полным презрения взглядом свои бессильные жертвы.
— И вы воображали, — насмешливо продолжал он, — что будете держать меня целыми месяцами в трюме, как жалкого раба-невольника, будете вязать меня здесь, как ягненка, и что все это пройдет вам даром!.. Нет, псы проклятые, мщение Дюлина Рана тяготеет над вами… И теперь вы в моих руках, вы все, воображавшие, что держите меня в своих. Для меня смерть не страшна, потому что меня ждет вечное блаженство, уготованное верным… но вы, собаки, вы все страшитесь смерти, и она огорчает вас, потому что вы знаете, что для вас это только начало ваших вечных мучений!..
На этом его прервали страшные крики угроз и негодования.
— Смерть! Смерть этому негодяю!.. За борт его!.. За борт!.. — бешено ревели матросы, подступая к нему со всех сторон.
Все они гурьбой набросились на несчастного, осыпая его ударами и считая прямым долгом выбросить его за борт без дальнейшего промедления. Тщетно командир призывал к порядку, а Поль-Луи хотел воспрепятствовать этому самоуправству, — матросы или не слушали их, или же шум расходившейся снова бури заглушал их голоса, но только минута… и все дело кончено! Тридцать сильных рук подхватили пленника и, как негодный комок, со всего размаху швырнули его далеко в разъяренные волны.
С минуту над волнами, точно поплавок на верхушке волны, мелькнула его голова, и его резкий гортанный голос прокричал еще раз сквозь свист ветра и вой бури:
— Собаки!.. Собачьи дети!..
Затем он скрылся и уже больше не появился на поверхности волн.
Большинство пассажиров, особенно же обе дамы, были до такой степени истощены, усталы и разбиты, что слышали все как в полусне, едва сознавая, где они и что с ними, находясь в каком-то почти бессознательном состоянии и полнейшей апатии вследствие страшного упадка сил. Только матросы, командир, Поль-Луи и Кхаеджи были еще в состоянии думать и рассуждать. Особенно много и думал, и вспоминал, и обсуждал в это время Кхаеджи. Это имя, Дюлин Рана, было ему знакомо. Не раз он его слышал в то время, когда рядом с покойным полковником Робинзоном ходил в поход на Кандагар. Это имя было именем одного из афганских вождей, славившихся перед всеми остальными своим умом, смелостью и отвагой, ему приписывали и страшное дело избиения британских миссионеров. О нем ходили целые легенды, какие часто складываются о героях дня в Средней Азии. Говорилось, что воспитанный матерью в чувствах непримиримой ненависти и вражды к англичанам, внук эмира Кабула, призванный, быть может, наследовать ему, он получил более полное и широкое образование, чем другие принцы, но в строго национальном духе. Он был весьма любим среди афганцев и, главным образом, имел много сторонников среди магометан-фанатиков за свою чрезвычайную приверженность ко всем древним обрядам, обычаям и религиозным традициям страны. Популярность его была столь велика, что даже возбудила зависть в самом эмире, который сперва заключил его на несколько лет в одной из мечетей Кандагара, а затем отправил в качестве заложника в Россию, на время каких-то переговоров с русским правительством. Здесь, вероятно, он и научился говорить по-французски. Впрочем, он вскоре бежал из России в Египет, а оттуда в Индокитай, где в продолжение многих лет вел никому неизвестную, вероятно, преступную бродячую жизнь авантюриста или пирата. Наконец, когда разгорелась война 1879 года между Англией и Афганистаном, услыхав о смерти эмира, он поспешил вернуться на родину и старался создать свою особую партию сторонников путем своих блестящих подвигов и заслуг. При падении Кандагара он куда-то исчез, и никто не мог сказать наверное, что с ним сталось, одни говорили, что он был убит во время битвы, другие — что он бежал, а вскоре о нем совершенно позабыли.
Вот то, что давно было известно Кхаеджи, но, конечно, он никак не мог ожидать, что ему придется когда-нибудь столкнуться с этим человеком, и при таких условиях. У него снова зарождалась мысль, почему же ненависть этого афганца обрушилась так исключительно на полковника Робинзона и его детей? Почему он, желая их смерти, постоянно изыскивал такие необычайные способы, столь опасные и для него самого?..
Мало-помалу усталость взяла свое, и Кхаеджи, не смыкавший глаз столько ночей, наконец заснул.
Он спал уже часа два или три, когда был внезапно пробужден громким возгласом Поля-Луи.
Молодой инженер, сменивший наконец у руля совершенно изнемогшего капитана Мокарю, теперь будил его, теребя за рукав.
— Капитан!.. Капитан!.. Смотрите, да смотрите же!.. я готов побожиться, что это земля! — говорил он.
Командир протер глаза и стал смотреть по направлению, указанному Полем-Луи.
Действительно, там, вдали, на самом краю мутно-серого горизонта, вырисовывалась какая-то черная зубчатая полоса. Боясь ошибиться, он взял свою подзорную трубу и долго прилежно взглядывался вдаль.
— Да, и я полагаю, что это земля, — сказал он слегка дрогнувшим от волнения голосом… — Пустите меня опять к рулю — с такой быстротой, с какой нас теперь гонит, мы через четверть часа будем ввиду берега, на расстоянии пушечного выстрела от него. Мы и теперь уже, вероятно, очень близки от берега. Только бы это не был обман зрения!..
Но нет, каждая секунда заметно приближала шлюпку к той черной линии, которая действительно была землей. Теперь уже можно было различать с помощью трубы и горы, и долины, а немного спустя и волнистую линию лесов.
Не помня себя от радости, Поль-Луи хотел разбудить отца, Флорри и Чандоса, чтобы порадовать их доброй вестью, но командир остановил его.
— Подождите еще будить, — сказал он, грустно улыбаясь, — быть может, нам не удастся пристать. Смотрите!
Действительно, чем больше вперед уносилась шлюпка, тем более земля начинала как бы отходить вправо, в сторону, а вместе с тем не было никакой возможности повернуть руль в надлежащем, то есть желаемом направлении и попытаться достигнуть берега на веслах. По морю все еще ходили такие страшные валы, что весла были бы почти бессильны против них, кроме того, при первой попытке прорезать их шлюпку неминуемо должно было опрокинуть. А буря жала их в сторону от берега. Настала минута, когда земля осталась совсем к западу, а шлюпка, которую гнало к югу, почти совершенно потеряла из виду берег. Еще минута, другая — и берег окончательно скроется из глаз.
Поль-Луи ломал себе руки в припадке бессильного отчаяния. О, если бы он был один, он, кажется, вплавь бы постарался достигнуть берега!
Командир был все так же спокоен на вид, и по-прежнему старался держать нос шлюпки по ветру.
Вот что сказал он наконец:
— Если эта черная точка, оставшаяся еще на виду, не мыс, то мы ничего сделать не можем! Если же это мыс, то у нас остается еще некоторая надежда…
К счастью, это был мыс, да еще какой, — длинный, как коса, глубоко вдающийся в море и притом весьма высокий.
И едва только он остался совершенно позади, как вид моря тотчас же изменился. Между тем как к югу волны мчались, как бешеные, с ревом нагоняя друг друга, на западе море казалось сравнительно спокойным, точно на рейде.
— Ну, теперь будите всех! — крикнул капитан Мокарю, вздохнув с облегчением. — Мы сейчас будем приставать!
И он с удивительным знанием и искусством направил шлюпку так, чтобы она, покинув направление ветра, благополучно попала в более тихие воды под защитой косы.
При этом ему оказало содействие какое-то довольно сильное морское течение, идущее к западу, и даже весьма заметное на глаз, благодаря другому цвету своих вод.
На призыв Поля-Луи все повскакали и недоуменно смотрели вперед, не веря своим глазам.
Матросы бросились к веслам, и четверть часа спустя шлюпка вошла в хорошенькую бухту, а затем вскоре врезалась в мягкий песчаный берег.
ГЛАВА XIV. Земля!
Было около двух часов пополудни, когда потерпевшие крушение высадились на берег. У всех точно выросли крылья. Эти изнуренные, ослабевшие, полуумирающие, голодные люди стали бегать по берегу, точно веселые школьники; казалось, все они хотели убедиться воочию, что они наконец имеют твердую почву под ногами, что все это не обманчивый сон, а настоящая действительность.
Прежде всего все они спешили напиться у маленького прозрачного ручейка, бегущего к морю, журча и перепрыгивая через камни. Затем все стали жать друг другу руки, поздравлять друг друга с благополучным прибытием. Любовались прекрасным видом, красивым кольцом гор и живописными долинами. Полковник Хьюгон даже не утерпел и уложил метким выстрелом из ружья дикую козочку, которую тут же ободрали, выпотрошили и приготовились жарить на великолепном костре, мигом собранном из сухого валежника.
Все это — минутное дело, когда работников сорок человек, и когда все работают дружно, как один. Как приятно было отогреться у этого костра и есть это свежее, сочное жаркое, закусывая его сухарем и запивая холодной ключевой водой…
После всех этих житейских наслаждений все без исключения предались сиесте, какой не было раньше. Продолжалась она около четырех или пяти часов. Мистрис О'Моллой первая пробудилась. Солнце было близко к закату, небо очистилось, обрывки облаков уносились к югу. Убедившись, что все это не сон, она вдруг почувствовала не то упрек, не то что-то похожее на огорчение. Где ее муж? Бедный майор, что сталось с ним?.. Погиб, потонул, бедняжка! и к чему ему было садиться в другую шлюпку? А она, его вдова, только и думала, как бы поесть, попить, поспать, и даже не вспомнила о нем, да и за все эти последние дни она не подумала о нем ни разу… Это ужасно!
Мистрис О'Моллой расплакалась при этом, но ненадолго: ее практический, чисто британский склад ума всегда брал верх над всеми ее чувствами.
— Итак, я вдова!.. Конечно, майор имел свои недостатки, он был неисправимый пьяница, жалкий офицер, вечно жаловавшийся на свои недуги… Зато он был самый примерный, покорный муж и затем настоящий джентльмен, этого у него нельзя отнять. Да, жаль, что это так случилось, но ведь все мы смертны, и я сама могла каждую минуту проститься с жизнью… Да, вдовам полагается носить траур, многим женщинам он очень к лицу… Только бы здесь нашлись магазины и приличный портной…
— Капитан!.. Эй, капитан, как вы полагаете, есть здесь поблизости какой-нибудь город, и могу ли я найти здесь приличного дамского портного?
— Как?.. Что?.. Город?.. Портного? Дамского портного, спрашиваете вы, сударыня?
— Ну, да, я спрашиваю вас, знаете ли вы, где мы находимся, и думаете ли вы…
— Я ничего не могу вам сказать, сударыня… А, вот и солнце!.. Но оно на закате, вероятно, завтра в полдень я сумею удовлетворить ваше любопытство. Насколько я могу предполагать, мы должны быть в пятистах или шестистах милях к югу от острова Пасхи, но сказать что-либо наверняка я, конечно, не смею.
— Нет, капитан, вы скажите мне только, есть ли здесь где-нибудь город.
— Город? Навряд ли, сударыня… Я был бы даже крайне удивлен, встретив здесь деревушку или селение. Впрочем, с нами случилось за последнее время столько удивительного…
— Столько печального, — поправила его мистрис О'Моллой, поднося платок к глазам. — Мой бедный муж…
— Да, правда… впрочем, не следует отчаиваться, разве мы знаем, что остальные шлюпки не спаслись, как мы… ведь они плавали при тех же условиях… надо будет немедленно проверить это…
Командир стал обходить спящих и будить их.
— Встать! Встать! Успеем выспаться ночью… прежде всего надо узнать, не забросило ли сюда еще какие-нибудь из шлюпок с «Юноны».
Матросы вскакивали, протирая глаза. У них в ушах все еще стоял рев и свист бури, но лучи заходящего солнца вскоре окончательно привели их в себя. Все принялись протирать и чистить оружие, заряжать его снова, и по приказанию командира весь маленький отряд двинулся по направлению к соседней возвышенности, избранной капитаном Мокарю как наилучший обсервационный пункт.
Дамы также пожелали сопровождать эту маленькую экспедицию, и вообще было признано лучше не разлучаться. Возвышенность, к которой направились наши друзья, представляла собой один из островов той горной цепи, которая образовала, вдаваясь в море, «мыс Спасения», как его мысленно окрестил командир. Она поросла густым лесом и, по-видимому, легко доступна со стороны долины. По расчетам большинства, до ее вершины было не более часа ходьбы. Долина, опускавшаяся от гор к прибрежью, была украшена высокой травой, в которой наши путники с трудом прокладывали себе дорогу. Вдруг, к необычайному удивлению маленького общества, господин Глоаген заметил в числе этих трав ячмень, рис, овес и рожь, заглушённые разными сорными травами, но тем не менее это было весьма важное открытие, так как оно свидетельствовало о том, что эти злаки возделываются где-нибудь поблизости или возделывались раньше.
— Если только эти злаки не произрастают здесь в диком виде, — заметил господин Глоаген. — Впрочем, вряд ли это так, потому что они чужды этому полушарию и вероятно были занесены сюда рукой человека; из этого следует, что эта земля или обитаема, или была обитаема цивилизованными людьми.
Вскоре новое доказательство явилось как бы в подтверждение этого предположения. Когда путники стали подниматься в гору, то были еще больше поражены, увидев прекрасные виноградные лозы, усеянные гроздьями ягод и насчитывающие, вероятно, около двухсот лет существования.
Тут же, без дальнейших рассуждений, Чандос, Кедик и другие молодые матросы принялись срезать эти гроздья в громадном количестве; все ели, сколько могли, и набрали с собой большие запасы.
— Воля ваша, а страна эта была некогда обитаема, но это было уже давно, так как ни один разумный человек не дал бы этой лозе достигнуть таких невероятных размеров, не собирая плодов… Очевидно, ничья нога давно уже не мяла этой травы.
Едва успел он произнести эти слова, как из ближайшей чащи бешеным галопом выскочило большое животное, напугав всех присутствующих.
— Дикий теленок! — воскликнул полковник Хьюгон, выскакивая вперед и, выхватив из рук первого попавшегося матроса ружье, вскинул его и спустил курок. Пуля попала за ухо, бедное животное тут же испустило дух. Оно действительно оказалось большим бурым теленком десяти-двенадцати месяцев. Что же касается его происхождения, то трудно было решить, дикий ли он или домашний, потому что по пушистой шерсти, похожей на шерсть дикой козы, его можно было отнести и к диким животным, а по формам и окраске — это был домашний бычок южно-американской породы.
Решено было пока оставить его на месте, а на обратном пути захватить и приготовить из него обед.
Вскоре высокие травы и кусты заменила сухая каменистая почва. Кругозор становился обширнее. Полчаса спустя путники были уже на вершине горы. Солнце уже зашло, но небо было чистое, и глаз обнимал обширное пространство в две-три мили в окружности, или вернее, в полукруге, так как с северо-западной стороны вид совершенно преграждала высокая гора.
Нигде ни малейшего признака присутствия человека — ни жилья, ни дымка, ни голосов. Но зато целые стада коз и баранов с длинной мохнатой шерстью, всякого рода птицы, преимущественно куриные; на заливе у того самого места, где теперь лежала шлюпка, вытащенная на берег, весело полоскались утки.
— Как видно, у нас не будет недостатка ни в мясе, ни в молоке, ни в птице, ни в воде… — сказал командир.