— Ну, докажите мне, что солнце светит! Докажите, что когда-то была битва при Бовине! — весело воскликнул, в свою очередь, Шандо, уже привыкший, что ему всегда противоречили в этом вопросе. — Впрочем, я могу вам сказать, что вопрос этот интересует меня не со вчерашнего дня и что я с разрешения отца писал в прошлом году архиепископу Йоркскому, прося его приказать сделать выписку из приходских церковных книг города Йорка свидетельств о рождении и смерти всех членов семьи Робинзонов Крузо. И вот, хотя выписки эти были сделаны по моей просьбе, но в результате оказалось, что нельзя было отыскать ни одного такого свидетельства о смерти, которое могло бы относиться к личности самого знаменитого Робинзона Крузо.
— Из этого как будто следует, что он никогда не умирал или, быть может, вовсе не родился и никогда не жил.
— Отнюдь нет! Это доказывает только то, что он скончался не в Йорке…
— Ну, а свидетельство о рождении найдено? Вот документ, могущий в данном случае иметь решающее значение!
— Нет, и его не могли разыскать, — немного сконфуженно признался Шандо. — Но это не имеет особого значения, так как в те времена церковные книги велись очень плохо, да к тому же в 1680 году пожар уничтожил все церковные книги и записи церкви Святого Панкратия — приход, в котором он, вероятно, состоял.
— Словом, мы не имеем ни свидетельства о его смерти, ни о его рождении! — резюмировал факты Поль-Луи.
— Да, но зато мы имеем целую серию Робинзонов Крузо от начала XVIII века до сих пор; все поколения идут беспрерывно, в целой Англии нет второй семьи, которая носила бы эти два имени вместе. Итак, не подлежит сомнению, что если только существовал великий Робинзон, то он был нашим предком, и что касается меня, то я горжусь этим несравненно более и более уверен в этом, чем в любой генеалогии, записанной в родословной книге.
— Аминь! — докончил Поль-Луи, по натуре своей не особенно склонный придавать серьезное значение такого рода проблемам.
Вечером, когда все маленькое общество снова собралось в гостиной, Поль-Луи хотел было пошутить на тему своего утреннего разговора с Шандо, но с первого же слова заметил по лицу мисс Флоренс что она вполне разделяет убеждения своего брата, и потому не стал продолжать.
«Если им доставляет удовольствие думать, что они происходят от моряка Синдбада, то что из этого: я решительно ничего не имею против!» — подумал он.
Несмотря на свою обычную сдержанность и холодность, мисс Флоренс была чрезвычайно мила и любезна по отношению к своему французскому кузену и как-то сумела сойтись с ним. Разговор их, согласно общепринятому британскому обычаю, следовал известным порядком: она расспрашивала о его вкусах и склонностях, о его обычных удовольствиях и занятиях.
— Любите ли вы играть в крокет?
— Признаюсь, я совершенно не знаю этой игры.
— А лаун-теннис?
— Мне никогда не случалось даже видеть, как в него играют.
— А может быть, вы предпочитаете поло?
— Я не имею ни малейшего понятия о том, что значит это слово.
— Ах, неужели! — сказала Флорри, немного разочарованная. — Вы, может быть, любитель охоты с гончими или борзыми?
— К немалому стыду моему, должен вам признаться, что и это удовольствие мне вовсе незнакомо!
— Но вы же ездите верхом, надеюсь?
— Хм! Да, если хотите, мне случалось сидеть на лошади, но, право, я не принадлежу к первоклассным наездникам.
Флорри положительно не могла придумать, какого рода увеселение могло быть по вкусу этому молодому человеку.
— Ах, да, вы, вероятно, любите танцы, — как бы обрадовавшись, сказала Флоренс. — Все французы хорошие танцоры, и вы, конечно, любитель вальса и польки!
— Сказать по правде, я весьма неудачный танцор. С полькой я еще кое-как справляюсь, ну а что касается вальса или кадрили, то прошу извинить, я каждый раз сбиваюсь!
На этот раз Флорри признала себя побежденной и не стала более настаивать.
По ее мнению, молодой человек, не умеющий играть ни в крокет, ни в лаун-теннис, ни в поло, который не был ни наездником, ни охотником, ни даже танцором, едва ли заслуживает даже названия джентльмена: в ее глазах он просто совсем не существует.
Воспитанная в блестящей и пустой среде высшего круга Калькутты, преувеличивающего все странности и причуды британского общества с добавлением всех причуд парижского бомонда и креольского общества, Флоренс Робинзон смотрела на жизнь как на беспрерывный ряд праздников и увеселений. Спешить верхом или в экипаже на пикники, делать визиты и бывать на приемах, на завтраках в лесу, на балах и танцевальных вечерах, участвовать в охоте и рыбной ловле, бывать на скачках, гребных и парусных гонках, словом, принимать участие во всех до бесконечности разнообразных развлечениях, какими тешит себя праздный и богатый люд, — вот что казалось ей главной целью жизни. Она положительно не могла понять, как можно быть настолько чуждым самой азбуке этой странной профессии светского человека, как ее кузен.
А Поль-Луи, имевший несчастье потерять мать еще в ту пору, когда был ребенком, и затем проводя жизнь с отцом, нежно любившим его, но всецело поглощенным научными занятиями, и сам, серьезно занятый сперва школьной учебой, затем более сложными науками, никогда не вкушавший никаких светских удовольствий, положительно не знал им цены и, в свою очередь, не понимал, как может интересоваться всем этим его кузина, и чего, собственно, она хочет от него. Ему случалось бывать в семьях двух-трех товарищей, принадлежащих к скромной мещанской среде, где он успел составить себе определенного рода представление об обязанностях жен, матерей, сестер и кузин; и если бы оно стало известно мисс Флоренс, она, наверное, пришла бы в ужас и негодование.
Правда, Поль-Луи представлял свою будущую супругу в несколько ином свете, но все же этот идеал был неизмеримо далек от блестящей, занятой выездами и спортом дамы.
Он мечтал о женщине, которая была бы для него и другом, разделявшим его мысли и волнения, и хозяйкой, аккуратно ведущей домашние дела, и прекрасной матерью его детям, а никак не разодетой куклой с деланной улыбкой, с заученными фразами и движениями.
Как бы то ни было, но мисс Флоренс была совсем иного мнения о назначении женщины. Уже даже в ту пору, когда мистрис О'Моллой была супругой скромного молодого лейтенанта без всяких личных средств, она никогда не принимала деятельного участия в приготовлении какого-нибудь пудинга или котлет.
Что же касается Флоренс, выросшей в роскоши индийского дворца, то она даже не подозревала, возможно ли самой наблюдать за кухней или туалетом своих детей. Она привыкла, чтобы все делалось слугами, которым вменялось в обязанность заботиться обо всем, что выходило из ряда приятных развлечений. Наверное, туземец-повар был бы ужасно удивлен и даже шокирован, если бы она вдруг появилась в его владениях.
Надо заметить, что офицеры британской армии, в особенности в колониях, получают такие громадные оклады, дающие им возможность жить как цари, что их жены, дочери и сестры представляют собой в любом из городов Индии совершенно особый круг, который едва снисходит до сближения с гражданскими чинами английского правительства и проводит жизнь в беспрерывных увеселениях с чисто царской роскошью. Понятно, что в вихре этих бесконечных удовольствий и развлечений роль женщины — хранительницы семейного очага забыта, тем более, что нравы английского общества допускают для девушек несравненно большую свободу, чем та, какой пользуются они во Франции. Имея возможность принимать деятельное участие во всех удовольствиях и забавах своих братьев, ездить с ними и на охоту, и на рыбную ловлю, и на скачки, и на гонки, споря с ними в ловкости, проворстве и даже в силе, они, понятно, начинают относиться презрительно к более скромным семейным радостям молодых француженок.
Этим-то объясняется, почему в первое время Флоренс и Поль-Луи никак не могли сблизиться. Она казалась кузену более эксцентричной, чем привлекательной, а ее свободные уверенные манеры — холодной, рассчитанной аффектацией, которая ему совсем не нравилась.
Она же, со своей стороны, не будучи в состоянии разобраться и оценить по достоинству серьезные и положительные качества Поля-Луи, нашла его в высшей степени неинтересным и, предоставив его самому себе, присела к роялю, предварительно приласкав свою маленькую обезьянку Раки.
Это была маленькая уистити, ростом не больше белки, грызущая с утра до ночи миндаль и спокойно сидевшая на изящной бамбуковой жердочке все время, когда не сидела на коленях у своей госпожи. Мисс Флоренс была без ума от этой маленькой обезьянки, она не доверяла ее даже своей горничной и сама ходила за ней и держала в собственной спальне. Раки платила своей госпоже самой крепкой привязанностью и каждый раз проливала горькие слезы и скрежетала зубами, как только мисс Флоренс бралась за шляпу и перчатки.
Между тем мистрис О'Моллой занялась деловым разговором с господином Глоагеном; ей поневоле приходилось говорить с ним обо всем этом, так как майор поручил ей все дела, чтобы отправиться по привычке в свой клуб. Полулежа в покойном бамбуковом кресле и в глубокой нише окна, выходившего в роскошный парк, блиставший тропической красотой, добродушная болтливая хозяйка трещала без умолку, счастливая тем, что нашла в господине Глоагене любезного слушателя.
— Ведь бедный полковник умер при самых странных и загадочных обстоятельствах, — сообщала она таинственным шепотом своему собеседнику. — Как он и сам говорил о том в своем завещании, в продолжение последних нескольких месяцев он не раз мог сделаться жертвой странных покушений на его жизнь. Собственно говоря, такого рода вещи — дело весьма нередкое в этих странах, где любой английский офицер постоянно чувствует над собой злобную, коварную месть десятков туземцев и живет в атмосфере, пропитанной их ненавистью и злобой ко всему его народу… Но что всем нам казалось чрезвычайно странным в этих беспрерывных покушениях на жизнь полковника Робинзона, — продолжала она, — так это то, что все попытки были не явные, не открытые, как это почти всегда здесь бывает, а хитро задуманные, ловко замаскированные, которые можно принять за простую случайность. Никто не пытался пустить в него пулю во время охоты или всадить ему кинжал из-за угла, что может случиться здесь с любым английским офицером; никогда никакой незнакомец не пробовал накидываться на него во время сна, чтобы задушить его; никогда ни один из страшных ядов, знакомых индусам, не был подмешан в его пищу, но когда он однажды купался, его чуть было не схватил громаднейший кайман, очевидно, умышленно привезенный сюда, так как здесь никогда не водились крокодилы ни раньше, ни позже этого случая. В другой раз, когда он осматривал развалины Ферора в долине Дельи, на него обрушилась целая стена, и полковнику только чудом удалось спастись. Спустя два месяца, — рассказывала далее мистрис О'Моллой, — путешествуя в паланкине по лесу Этмадаолах, он неминуемо должен был попасть вместе со своими слугами, несшими паланкин, в западню для слонов, иначе говоря, в настоящую пропасть, вырытую поперек проезжей дороги и тщательно застланную дерном; только то обстоятельство, что другой паланкин, идущий навстречу и подошедший раньше к роковому месту, обрушился в пропасть на его глазах, спасло жизнь полковника ценой жизни тех трех несчастных.
— Да, но все это могло быть действительно чистой случайностью. Кайман мог сам прийти сюда даже издалека; стена также могла обрушиться от собственной тяжести; а яма-западня могла быть вырыта для слонов.
— Да, да, конечно! Вот в этом-то именно и заключается странность всех этих покушений на его жизнь, всех этих мнимых случайностей. Но их частое повторение, систематическое упорство, с каким эти случайности преследовали покойного, делали положительно невероятным предположение, что все это не более чем сплошной ряд случайностей, преследующих с таким рвением человека. Кроме того, что я уже сказала вам, попытки лишить полковника Робинзона жизни повторялись в течение года почти постоянно: то над самой головой его обрушивался потолок в спальне, то шлюпка, на которой он плыл, вдруг без причины шла ко дну, то столетнее дерево обрушивалось при его проезде, то у него под одеялом находили громаднейшего скорпиона, то на него набрасывалась бешеная собака, то вечно смирный и спокойный конь его вдруг ни с того ни с сего взвивался на дыбы и опрокидывался вместе с всадником… и множество других подобных случаев… Ступеньки лестницы обрушивались у него под ногами, — взволнованно продолжала она, — ружья разряжались или разрывались в его руках, словом, такого рода предостережения стали так часты, так многочисленны, так беспрерывны, можно сказать, преследовали его на каждом шагу, что мы все в один голос стали советовать полковнику Робинзону бросить службу в Индии и просить отозвать его обратно в Англию. Даже сам вице-король торопил его с отъездом. Несмотря на свое явное нежелание расстаться с Калькуттой, полковник в конце концов готов был уступить нашим настояниям, так как и сам отлично сознавал, что здесь ему на каждом шагу грозила смерть. Но, прежде чем он успел это сделать, его неведомые, таинственные убийцы сумели покончить с ним … А знаете вы, как?
— Нет, признаюсь, я только что хотел спросить вас об этом.
— Все газеты Калькутты только и говорили об этой смерти, и я полагала, что вам известны все подробности… Случилось это совершенно неожиданно. Все мы постоянно охраняли полковника и принимали всевозможные предосторожности, чтобы он этого не мог заметить, так как покойный не желал этого. Тем не менее он никогда не выходил из дому без того, чтобы его верный солдат, денщик Кхаеджи, не сопровождал его тайно или явно, а ночью этот самый Кхаеджи спал у дверей его комнаты, но ничто не спасло его. Четырнадцатого июля текущего года полковник был найдет поутру мертвым в своей кровати. Он задохнулся от того, что в его комнате был поврежден провод светильного газа, и комната наполнилась им настолько, что полковник задохнулся.
— Да, это действительно странная смерть! — сказал господин Глоаген. — И что же, после осмотра оказалось, что провод был умышленно перерезан?
— Да, именно так!
— В таком случае, преступление это скорее можно приписать европейцу… Индус вряд ли додумался бы до такого способа умерщвления.
— Это полагают многие; но местные газеты, обсуждавшие этот вопрос со всех сторон, как и все мы, первыми высказали мысль, что туземцы далеко не так невежественны, как это кажется. И это, к сожалению, правда! Как бы там ни было, но только виновники преступления не были найдены, и все это печальное происшествие осталось для всех нас тайной.
Наступило молчание. Господин Глоаген погрузился в печальные размышления по поводу только что слышанного, но мистрис О'Моллой, мысли которой никогда не останавливались подолгу на одном предмете, уже продолжала.
— Полковник имел свои странности… я отнюдь не хочу этим сказать что-нибудь дурное о нем, но, во всяком случае, из него вышел бы несравненно лучший ученый, чем командир полка… У него в голове были только научные исследования, различные археологические открытия, и все, о чем он только думал и мечтал, — это какая-нибудь полуистершаяся надпись на стене поросших мхом и плесенью развалин.
— Однако, — робко протестовал против такого суждения господин Глоаген, — я не вижу ничего дурного в страсти покойного полковника к археологическим исследованиям и вполне разделяю его вкусы: что может быть более интересного и возвышенного, как отыскивать несомненные следы далекой седой древности и на основании этих положительных данных созидать камень за камнем историю человечества?!
Мистрис О'Моллой вытаращила глаза от неожиданности, услышав заявление своего собеседника, но она была не такая женщина, которую легко смутить каждым пустяком.
— Готова с вами согласиться! — сказала она. — И охотно верю, что все это очень интересно, но если человек имеет такого рода склонности и вкусы, то не следует поступать на военную службу. Какой это солдат! Пусть он будет ученый, профессор, все, что хотите, но только не полковой командир. Ведь покойный полковник вовсе не занимался своим полком и очень мало заботился о нем, счастье еще, что у него были исправные, знающие дело офицеры. Он постоянно находился в разъездах, справляясь повсюду о том, что не имело отношения к его службе… Вы не можете себе представить, до чего в нем доходила эта страсть к исследованиям… Если хотите, я приведу вам один пример…
— Сделайте одолжение! — сказал господин Глоаген.
— Ну, вы, конечно, слышали о славном походе наших войск на Кандагар во время последней нашей кампании в Афганистане, года два-три тому назад. Наш полк состоял в авангарде, и надо отдать справедливость, полковник Робинзон всегда был впереди всех. Мало того, он даже несколько спешил, в особенности же в тех случаях, когда появлялась возможность посетить какие-нибудь развалины в конце перехода. Именно так было и в тот раз, когда наши войска прибыли к стенам города. Наш полк прибыл первым, опередив все остальные войска, и должен был расположиться в ближайшей долине в ожидании, когда подойдет главный экспедиционный корпус. Весь Кандагар взялся за оружие; афганцы знали, что на этот раз дело для них будет нешуточное, потому что, как вы, надеюсь, помните, они вырезали нашу дипломатическую миссию, назначенную английским правительством к их эмиру.
Из этого ясно, что авангардный отряд мог ежеминутно очутиться в самом критическом положении в случае, если бы какие-либо непредвиденные обстоятельства задержали на некоторое время прибытие главной действующей армии. Всякий другой на месте полковника думал бы лишь о том, как быть готовым в любой момент отразить возможное нападение афганцев или, в крайнем случае, подготовить себе возможность временного отступления к центру главной армии; но наш полковник думал в это опасное время совсем о другом: его главным образом занимала с момента выступления полка надежда посетить древнюю мечеть, построенную на вершине одного из холмов близ Кандагара, знаменитую мечеть Рам-Мохум — самое древнее святилище этой страны, нечто вроде Вестминстерского аббатства. По некоторым признакам полковник полагал, что может с уверенностью сказать, что эта мечеть, прежде чем стать храмом магометан, была посвящена, если не вся, то некоторые подземные части ее, другому древнейшему культу. И вот теперь решение этого археологического вопроса всецело поглощало все его мысли… А надо вам сказать, что полк наш расположился лагерем как раз у подножия этого холма и, вероятно, неспроста, так как в глазах полковника Робинзона это была, конечно, главная цель похода… Полк расположился на ночлег, солдаты готовили ужин, часовые стояли по местам. Около двух часов ночи весь лагерь спал уже крепким сном, как вдруг с восходом раздался выстрел, за ним другой, третий… Крики: «Афганцы!.. афганцы! « раздались со всех сторон. В полку пробили тревогу, но этого нападения ожидали все, люди спали одетыми, с оружием наготове. В одно мгновение все были в сборе и на своих местах. Недоставало в полку только одного человека — то был полковник Робинзон! Где же он? Как могло случиться, что его нет здесь в такой момент? Его ищут повсюду, но напрасно! Между тем афганцы уже близко, вот они подошли и началось сражение: сперва горячей перестрелкой живого ружейного огня, затем в сражении приняло участие два крупных орудия; и вот, в этот самый момент, в ряды полка, как безумный, врывается какой-то человек и спешит прямо к фронту под неприятельские выстрелы. То был полковник.
— Господа, прошу вас извинить меня… мне очень совестно за свою оплошность, — говорил он, обращаясь к офицерам. — Это положительно непростительное с моей стороны легкомыслие… — Но бой кипел и никто не имел времени выслушивать извинения полкового командира. В конце концов афганцы были отбиты и вынуждены были отступить. Когда же все успокоилось и пришло в порядок и господа офицеры собрались к полковому командиру, — я говорю лишь о тех, которые уцелели, так как в эту ночь у нас выбыло из строя сто тридцать человек, — полковник Робинзон рассказал о том, что с ним случилось.
— Не будучи в силах дождаться того момента, когда ему будет можно осмотреть знаменитую мечеть, он отправился на вершину холма в сопровождении своего верного Кхаеджи, чтобы при свете фонаря получить первое впечатление от памятника азиатской древности в то время, когда все его люди спали мирным сном. И вот там-то, на вершине холма, его застали первые выстрелы завязавшейся перестрелки, прервавшие его археологические наблюдения…
На этом месте Флоренс и Шандо прервали рассказ госпожи О'Моллой радостным восклицанием:
— А! Вот и Кхаеджи!
— Здравствуй, Кхаеджи!.. Как поживаешь, Кхаеджи?
— Позвольте отрекомендовать вам, кузен, нашего Кхаеджи! Знаете ли вы, что это имя значит на наречии Индостана? Оно значит — близкий друг!
ГЛАВА IV. Приписка к духовной полковника Робинзона
Человек, которого приветствовали с таким радушием, был рослый индус, с бронзовым цветом лица и седыми усами, в одежде полусолдата, полутуземца зажиточного класса. Коротко остриженные волосы, посадка головы и плеч, красный мундир ясно говорили, что это бывший солдат британской армии, а между тем своеобразная форма лба, линия носа и блеск глаз, равно как и широкие белые шаровары, сандалии и широкий креповый пояс выдавали в нем уроженца берегов Бенгальского залива. И действительно, Кхаеджи был одновременно и индус, и англичанин: англичанин по отцу и индус по матери.
Вступив очень рано в ряды британской армии и сделав несколько походов с полковником Робинзоном, он привязался к нему всей душой и всегда оставался самым преданным человеком, за что и Чандос, и Флоренс были ему признательны и платили самой искренней привязанностью.
Кхаеджи не оставался у них в долгу, и лицо его осветилось широкой улыбкой, когда он вошел в комнату, но при виде мистрис О'Моллой он тотчас же вытянулся в струнку; лицо его приняло серьезное, почтительное выражение солдата в присутствии начальства, и мерным солдатским шагом подойдя к ней, он остановился на известном расстоянии и, приложив руку ко лбу, ждал, чтобы к нему обратились с вопросом.
— Ну, что, Кхаеджи? — спросила мистрис О'Моллой.
—
Законоведыздесь! — коротко отозвался он.
Но это слово
«законоведы»в его устах звучало так, что всякому становилось ясно, какое безграничное презрение питал этот солдат ко всем
«штафиркам»вообще, а тем более к этой квинтэссенции всех штафирок, к юристам.
Мистрис О'Моллой, как ни была пропитана духом милитаризма, но все же не разделяла взглядов Кхаеджи и, по-видимому, очень оживилась при этом известии.
— Это поверенные покойного полковника Робинзона, господа Сельби и Грахам, — пояснила она своему собеседнику. — Я известила их о вашем приезде, и, вероятно, они явились представиться вам. Желаете, я прикажу просить их сюда?
— Сделайте одолжение, — ответил господин Глоаген, немного удивленный столь деловым посещением в такое время дня.
Но мистрис О'Моллой объявила, что час этот для делового визита не имеет ничего странного по местным обычаям, так как в Калькутте все дела делаются или ранним утром, или же поздно вечером, потому что в дневное время нестерпимая жара мешает всяким делам. Но чего не сказала мистрис О'Моллой, так это того, что она сгорала от нетерпения узнать все подробности завещания покойного, что наложение печатей на его бумаги особенно возбудило ее любопытство и что она отправила Кхаеджи к этим господам поверенным с настоятельной просьбой явиться сюда безотлагательно.
— Попросите этих господ сейчас сюда! — сказала она.
Кхаеджи повернулся на каблуках и, сделав полоборота, вышел мерным шагом, как будто под звуки барабана.
Вскоре в гостиную вошли и оба поверенных, которых госпожа О'Моллой тотчас же поспешила представить господину Глоагену. Как почти все юристы в мире, поверенные, адвокаты, нотариусы и прочие, эти господа были оба чисто выбриты, носили крошечные бакенбарды котлетками, длиннополые черные сюртуки новейшего покроя, туго накрахмаленные воротнички, множество увесистых брелков. У каждого из них был кожаный портфель под мышкой и любезно-заискивающая улыбка на устах, сменявшаяся, судя по обстоятельствам, строгой торжественностью. Мистер Сельби, старший из компаньонов, обладал густой белокурой шевелюрой и носил черепаховый лорнет и перстень на левой руке, тогда как мистер Грахам, младший, был лыс и носил очки.
Когда они вошли, Флоренс и Шандо вышли, а Поль— Луи счел нужным последовать их примеру. Госпожа О'Моллой также собиралась выйти, хотя и против своего внутреннего желания, но господин Глоаген попросил ее остаться, на что она, конечно, с особым удовольствием согласилась.
Первым заговорил мистер Грахам на ломаном французском языке. Он объяснил, что, согласно завещанию полковника Робинзона, он и его компаньон распорядились закрыть деревянными ставнями окна и двери кабинета покойного, в котором находились его бумаги, и наложили печати, а теперь, по требованию господина Глоагена, готовы снять эти печати в его присутствии.
— Сегодня же? — спросил археолог.
— Даже сию минуту! Мы вручим вам все его бумаги, и дело наше будет кончено!
— Но ведь при этом необходимо присутствие какого-нибудь полицейского чина! — заметил господин Глоаген.
На это ему возразили, что здесь этого вовсе не требовалось, так как поверенные уполномочивались местным законом к снятию печатей. После этого оставалось только направиться к кабинету и приступить к снятию печатей.
Осмотрев все печати и убедившись, что все они не тронуты, господа Сельби и Грахам взломали печати, Кхаеджи вставил ключ в замок и, повернув его два раза, отворил дверь.
Струя горячего воздуха пахнула в лицо присутствующим. Громадная комната с заколоченными ставнями, остававшаяся запертой в течение целых двух месяцев, производила какое-то странное впечатление, хотя все в ней оставалось в том виде, как ее оставил полковник Робинзон, то есть все вещи лежали на своих местах: книги в полном порядке — в громадных библиотечных шкафах; огромные папки и альбомы с серебряными наугольниками и застежками — на складных табуреточках; черного дерева ящики для записок и образцов — на полках и кронштейнах; высокое красивое бюро — посреди комнаты.
Прежде всего внимание господина Глоагена привлекли обломки мрамора и старинная бронза, разложенные всюду на столах и этажерках. Почти все их можно было отнести к образцам индийских археологических древностей, а некоторые даже к временам доисторического камбоджийского искусства. В общем, господин Глоаген сразу почувствовал себя в своей стихии, среди предметов, представлявших для него особый интерес, вследствие чего он следил с живейшим интересом за процедурой, проделываемой господами поверенными.
— Надо полагать, что все важнейшие бумаги покойник хранил в своем бюро, — сказал мистер Грахам, — а потому, если вы того желаете, милостивый государь, мы начнем просмотр именно с того, что находится в нем!
Господин Глоаген выразил полное согласие, и тогда господин Сельби достал из кармана связку ключей и поспешил отомкнуть бюро.
Внутренний ящик и первые два ящичка, по-видимому, не содержали ничего сколько-нибудь важного. Но, приподняв доску самого бюро, господа поверенные обнаружили потайной ящик, на дне которого лежал большого формата конверт, адресованный на имя господина Глоагена и имевший, кроме того, следующую подпись:
«Это мое археологическое завещание.
Ж. П. К. Робинзон».
Поверенные поспешили вручить конверт господину Глоагену, который тотчас же вскрыл его, подойдя к лампе, между тем как осмотр продолжался.
В конверте оказалось: во-первых, маленький сафьяновый портфель, специально сделанный для тонкой золотой пластинки величиной приблизительно около одного квадратного дециметра, с полустертыми начертаниями каких-то фигур; во-вторых, какая-то рукопись, состоящая из сотни страниц, написанных мелким почерком покойного с рисунками пером, исполненными им же; в-третьих, записка, обращенная к господину Глоагену, которую тот пробежал тотчас же.
«Г-ну Бенжамену Глоагену. Калькутта, 19 марта 1882 г.
Дорогой зять!
Если я не ошибся в вас, то вы, вероятно, лично приедете сюда, как я и просил вас о том в моем письме, принять завещанное мною вам научное наследие. Но в случае, если непредвиденные обстоятельства помешают вашему приезду, господа Сельби и Грахам, без сомнения, препроводят к вам этот пакет. Самого поверхностного взгляда на эту золотую пластинку будет совершенно достаточно, чтобы оценить ее громадное значение.
Это единственный в своем роде памятник древности, найденный мною в подземелье мечети Рам-Мохум близ Кандагара. Я убежден, что это древнейшие письмена из ныне существующих на земле.
По известным политическим причинам я был вынужден сохранять эту находку в тайне. Причины эти изложены мною подробно в рукописи, но достаточно знать, что эта золотая пластинка, заключавшаяся в особого рода каменном ящике, на которую магометане смотрят как на наследие одного из древнейших своих марабутов, является для этого народа великой святыней, известной среди магометан под названием Зраимф (
Zraimph). Узнай о моей находке британское правительство, оно, вероятно, принудило бы меня возвратить этот священный в глазах афганцев предмет дикому народу, который по настоящее время не подозревает еще об исчезновении своей святыни.
Я же присвоил ее себе во имя науки с опасностью для жизни, как единственный трофей победы, одержанной моим полком над разбойниками Кандагара. Афганцы же, собственно говоря, не имеют даже никаких законных прав на обладание этой святыней.
Она относится к древнейшей цивилизации и является святыней более древней религии, чем магометанская, а потому принадлежит прежде всего истории и человечеству.
На этом-то основании я и решил удержать ее у себя, по крайней мере, до того времени, когда окончательно смогу разобрать эти начертания, а затем увезу ее в Англию и сам лично помещу в Британском музее. И вот тогда-то мы увидим, позволит ли европейский научный мир вернуть эту драгоценную историческую и археологическую редкость негодяям, перебившим у меня столько славных солдат!