Стоило кикандонцам собраться в каком-нибудь общественном здании, как «дело портилось», по выражению комиссара Пассофа. На бирже, в ратуше, в академии, на заседаниях совета и на собраниях ученых начиналось какое-то оживление, всеми овладевала странная лихорадка. Через час замечания становились едкими, через два — обсуждение превращалось в спор. Люди начинали горячиться и придираться друг к другу. Даже в церкви верующие не могли хладнокровно слушать проповеди пастора Ван-Стабеля, который метался на кафедре и обличал своих прихожан сурово, как никогда. Кончилось тем, что произошли новые столкновения, более серьезные, чем между врачом Кустосом и адвокатом Шютом, и если не потребовалось вмешательство властей, то лишь потому, что поссорившиеся, вернувшись домой, быстро успокаивались и совершенно забывали о нанесенных другим и полученных ими самими оскорблениях.
Но все эти странности не заставляли задуматься горожан, неспособных к самонаблюдению. Только гражданский комиссар Мишель Пассоф, тот самый, должность которого совет уже тридцать лет как собирался упразднить, обратил внимание, что в обычное время столь спокойные граждане, попадая в общественные места, приходили в крайнее возбуждение, и с тревогой думал о том, что будет, если эта лихорадка охватит и частные дома, если эпидемия, — так именно он выражался, — вспыхнет на улицах города. Тогда конец невозмутимому покою, никто не будет прощать обид, и, охваченные нервным возбуждением, горожане все передерутся между собой.
«Что же тогда с нами будет? — с ужасом спрашивал себя комиссар Пассоф. — Как предотвратить эти вспышки ярости? Как обуздать этих взбудораженных людей? Похоже на то, что моя должность перестанет быть синекурой и совет должен будет удвоить мне жалованье… если только не арестует меня самого… за нарушение общественной тишины и спокойствия».
Не прошло и двух недель после скандального представления «Гугенотов», как опасения комиссара начали сбываться. С биржи, из церкви, из театра, из академии, с рынка болезнь проникла в частные дома.
Первые симптомы эпидемии проявились в доме местного богача банкира Коллерта.
Незадолго перед тем ему удалась на славу одна весьма выгодная финансовая операция, и он решил ознаменовать ее балом.
Известно, что представляют собой фламандские празднества, мирные и спокойные, с пивом и сиропами вместо вина. Беседы о погоде, о видах на урожай, о садах, об уходе за цветами, особенно за тюльпанами; время от времени танец, медленный и размеренный, как менуэт; иногда вальс, один из тех немецких вальсов, в которых танцующие не делают и двух оборотов в минуту и держатся друг от друга на почтительном расстоянии, — вот каковы в Кикандоне балы. Там таю и не удалось привить польку, переделанную на четыре такта, ибо танцоры вечно отставали от оркестра, в каком бы медленном темпе он ни играл.
Эти мирные сборища, во время которых молодежь чинно и степенно веселилась, проходили без малейших инцидентов. Почему же в этот вечер у банкира Коллерта безобидные сиропы, казалось, превратились в шипучие вина, в искристое шампанское, в пылающий пунш? Почему в разгар празднества всеми приглашенными овладело какое-то непостижимое опьянение? Почему плавный менуэт превратился в безумную тарантеллу? Почему музыканты вдруг ускорили темп? Почему, как и в театре, свечи стали разливать необычный блеск? Почему по залам банкира пронесся электрический ток? Почему пары сближались, кавалеры крепче обнимали дам, а иные из них отваживались на смелые па во время этой пасторали, всегда такой торжественной, такой величавой, такой благопристойной?
Увы! Какой Эдип смог бы ответить на эти вопросы? Комиссар Пассоф, присутствовавший на празднестве, увидал, что гроза приближается, но не мог ее предотвратить, не мог бежать от нее, и ему ударило в голову, как от крепкого вина. Проснулись инстинкты и дремавшие страсти. Несколько раз он жадно набрасывался на лакомства и опустошал подносы, словно только что перенес длительную голодовку.
А вечер становился все оживленнее. Голоса сливались в непрерывное глухое жужжание. Танцевали с огоньком: туфли скользили по паркету с небывалой быстротой. У танцоров разрумянились лица, как у пьяных силенов. Глаза сверкали, как угли. Общее возбуждение достигло апогея.
Когда же расходившиеся музыканты заиграли вальс из «Фрейшютца», то танцующие потеряли голову. Этот типичный немецкий вальс, всегда исполнявшийся в медленном темпе, — о! это был безумный вихрь, бешеный хоровод, которым, казалось, руководил сам Мефистофель, отбивая такт пылающей головней. Потом начался галоп, адский галоп, неудержимый, не знающий преград, бешеный ураган проносился по залам, салонам, передним, по лестницам, от подвалов до чердаков обширного дома, увлекая молодых людей, девиц, отцов, матерей, лиц всех возрастов, любого веса, обоего пола, — и толстого банкира Коллерта, и госпожу Коллерт, и советников, и отцов города, и главного судью, и Никлосса, и госпожу Ван-Трикасс, и бургомистра Ван-Трикасса, и самого комиссара Пассофа, который потом никак не мог вспомнить, с кем вальсировал в эту сумасшедшую ночь.
Но «она» не забыла. И с этого дня она то и дело видела во сне пылкого комиссара, страстно ее обнимающего. Это была прелестная Татанеманс!
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ, в которой доктор Окс и его ассистент Иген обмениваются несколькими словами
— Ну, Иген, как дела?
— Все готово, учитель. Прокладка труб закончена.
— Наконец-то! Итак, мы приступаем к работе в больших масштабах, отныне будем воздействовать на массы!
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ, где повествуется о том, как эпидемия охватила весь город и что из этого последовало
Прошло два-три месяца. Эпидемия заметно усилилась. Из частных домов она проникла на улицы. Город Кикандон стал неузнаваем.
Удивительнее всего было то, что зараза распространилась не только на мир животных, но и на растительный мир.
Обычно не бывает универсальных эпидемий. Те, что поражают человека, щадят животных, те, что поражают животных, щадят растения. Лошади никогда не болеют оспой, а люди — бычьей чумой, овцам не угрожают заболевания картофеля. Но теперь все законы природы, казалось, были нарушены. Изменились не только характер, темперамент, образ мыслей жителей Кикандона, но эпидемия перекинулась на домашних животных, собак и кошек, быков и лошадей, ослов и коз. Даже растения «эмансипировались», если можно так выразиться.
Действительно, в садах, в огородах, в виноградниках можно было наблюдать весьма любопытные явления. Вьющиеся растения распространялись с удивительной быстротой; кусты буйно разрастались; деревца превращались в деревья. Стоило бросить в землю семечко, как из него поднимался зеленый стебелек, который рос не по дням, а по часам. Спаржа достигала двух футов в высоту; артишоки вырастали величиной с дыню, дыни — величиной с тыкву, тыквы достигали неслыханных размеров, смахивая на колокол сторожевой башни, имевший девять футов в поперечнике. Кочаны капусты превращались в кусты, а грибы становились величиной с зонтик.
Фрукты не отставали от овощей. Ягоду клубники можно было одолеть только вдвоем, а грушу — вчетвером. Гроздья винограда не уступали по величине грандиозной грозди на картине Пуссена «Возвращение из Земли обетованной».
То же происходило и с цветами: огромные фиалки разливали в воздухе опьяняющий аромат; гигантские розы блистали ослепительными красками; сирень в несколько дней образовала непроходимую чащу; герань, маргаритки, далии, камелии, рододендроны наводняли аллеи, душили друг друга! Садовники ничего не могли с ними поделать. А тюльпаны, эти великолепные представители семейства лилейных, радость фламандцев, какие волнения они причиняли любителям! Достойный Ван-Бистром однажды чуть не упал в обморок, увидев у себя в саду чудовищный, гигантский тюльпан, в чашечке которого приютилось семейство малиновок!
Весь город сбежался смотреть на этот необычайный цветок, который был назван учеными «tulipa quiqueiidonia» (Кикандонский тюльпан).
Но — увы! — если все эти растения, фрукты и цветы росли на глазах, принимали колоссальные размеры, если они радовали глаз чудесной окраской и разливали упоительный аромат, — они быстро блекли и умирали, сожженные, истощенные, обессиленные.
Такова была судьба и знаменитого тюльпана, который увял, покрасовавшись несколько дней.
То же самое стало вскоре происходить и с домашними животными, от дворового пса до свиньи в хлеву, от канарейки в клетке до индюка на птичьем дворе.
В обычное время эти животные были не менее флегматичны, чем их хозяева. Собаки и кошки скорее прозябали, чем жили, не проявляли ни радости, ни гнева. Хвост у них был неподвижен, словно отлит из бронзы. С незапамятных времен не было слышно ни об укусах, ни о царапинах. Что касается бешеных собак, то их считали чем-то вроде грифов и прочих мифических животных.
Но сколько перемен произошло за эти месяцы! Собаки и кошки начали показывать зубы и когти. Они бросались на людей, и те жестоко их избивали. Впервые на улице Кикандона увидели лошадь, закусившую удила, быка, который ринулся, опустив рога, на своих сородичей, осла, который опрокинулся на спину, задрал ноги и испускал совсем человеческие вопли, и даже баран отважно оборонялся от мясника, задумавшего превратить его в котлеты!
Бургомистру Ван-Трикассу пришлось предписать строгий надзор за обезумевшими домашними животными, которые становились прямо опасными.
Но, увы, если животные сошли с ума, то и с людьми дело обстояло не лучше. Ни один возраст не был пощажен болезнью.
Дети, до сих пор столь покорные, сделались совершенно невыносимыми, и впервые главный судья Онорэ Синтакс был вынужден выпороть своего отпрыска.
В коллеже произошла настоящая смута, и словари летали по классу, чертя в воздухе причудливые траектории. Учеников невозможно было удержать взаперти. Впрочем, и учителя находились в состоянии крайнего возбуждения и задавали им уроки выше человеческих сил!
Еще одно удивительное явление! Все кикандонцы, до сих пор столь умеренные, питавшиеся главным образом сбитыми сливками, стали теперь форменными обжорами. Обычный режим не удовлетворял их. Желудок становился бездонной бочкой, которую никак не удавалось наполнить. В городе стали потреблять в три раза больше продуктов. Вместо двух раз в день ели шесть раз. Появились желудочные заболевания. Советник Никлосс испытывал ненасытимый голод. Бургомистр Ван-Трикасс, которого мучила неутолимая жажда, все время находился под хмельком и чуть что приходил в гнев.
Наконец появились и совсем уже тревожные симптомы, и с каждым днем их становилось все больше.
На улицах стали встречаться пьяные, и в числе их весьма почтенные лица.
У врача Доминика Кустоса значительно возросла практика, так как его постоянно вызывали к желудочным больным.
Появились невриты и всевозможные неврозы, — нервная система у жителей Кикандона была вконец расшатана.
Ссоры и столкновения стали самым обыденным явлением на улицах Кикандона, которые еще не так давно были пустынны, а теперь кишели народом, так как никто не мог усидеть дома.
Пришлось увеличить число полицейских, дабы обуздывать нарушителей порядка.
В одном из общественных зданий теперь помещался полицейский участок, который был день и ночь битком набит провинившимися. Комиссар Пассоф прямо выбивался из сил.
Состоялась скоропалительная свадьба, — случай совершенно небывалый. Да! Сын учителя Руппа женился на дочери местной красавицы Августины де Ровер всего через пятьдесят семь дней после того, как получил ее согласие.
Были решены и другие браки, которые в обычное время обсуждались бы целыми годами. Бургомистр был вне себя, он чувствовал, что его дочь, прелестная Сюзель, ускользает у него из рук.
Очаровательная Татанеманс мечтала о брачном союзе с комиссаром Пассофом. Это сулило ей богатство, почет, блаженство.
В довершение всего — о ужас! — произошла дуэль! Да, дуэль на больших пистолетах, расстояние между барьерами в семьдесят пять шагов, число выстрелов не ограничено! И между кем? Читатели мне не поверят! Между Францем Никлоссом, кротким рыболовом, и молодым Симоном Коллертом, сыном богатого банкира.
Дуэль разыгралась из-за дочери бургомистра, — Симон воспылал к ней любовью и не хотел уступать ее наглому сопернику.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ, в которой кикандонцы принимают героическое решение
Вот в каком отчаянном положении оказались жители Кикандона. Появились новые идеи. Люди не узнавали друг друга, да и самих себя. Самые мирные буржуа превратились в забияк. За один косой взгляд могли поколотить. Некоторые мужчины отрастили усы, а самые воинственные победоносно закручивали их кверху.
В таких условиях управлять городом и поддерживать порядок на улицах и в общественных зданиях было крайне трудно, — ведь катастрофа нагрянула так неожиданно. Достойный Ван-Трикасс, этот кроткий, равнодушный человек, не способный принять никакого решения, теперь только и делал, что гневался. Раскаты его голоса так и разносились по дому. Он отдавал по двадцать распоряжений в день, бранил своих подчиненных и готов был сам выполнять свои предписания.
Сколько перемен! Тихий, уютный дом бургомистра, это почтенное фламандское жилище, утратил покой! Какие семейные сцены разыгрывались теперь в нем! Госпожа Ван-Трикасс стала желчной, взбалмошной, сварливой. Правда, мужу иной раз удавалось перекричать супругу, но заставить ее умолкнуть было невозможно. Эта сердитая дама придиралась решительно ко всему. Все было не по ней! Слуги ничего не делали! Обед вечно запаздывал! Она обвиняла Лотхен и даже Татанеманс, свою золовку, которая теперь на ее придирки довольно энергично огрызалась. Ван-Трикасс обычно заступался за Лотхен. Это выводило из себя его супругу, вызывало попреки, ссоры, нескончаемые сцены.
— Да что же это с нами творится? — восклицал злополучный бургомистр. — Какое пламя нас пожирает? Уж не вселился ли в нас дьявол? Ах, госпожа Ван-Трикасс, госпожа Ван-Трикасс! Вы прямо изводите меня! Кончится тем, что я умру раньше вас, вопреки всем семейным традициям!
Читатель, вероятно, помнит, что Ван-Трикасс должен был овдоветь и вторично жениться, чтобы не нарушить освященного веками порядка.
Между тем всеобщее возбуждение принесло и другие любопытные и примечательные плоды. Необъяснимый нервный подъем стимулировал мозговую деятельность, у многих проявились те или иные способности. Выдвинулись таланты, которые в другое время остались бы незамеченными. Артисты, до сих пор считавшиеся посредственными, явились в новом блеске. В политике и в литературе появились новые имена. В бесконечных горячих спорах выдвинулись ораторы, с жаром обсуждавшие все современные проблемы и зажигавшие аудиторию, которая всегда готова была воспламениться. Общественное движение развивалось, беспрестанно происходили собрания; в Кикандоне возник клуб и целых двадцать газет, — «Кикандонский страж», «Кикандонский беспартийный», «Кикандонский радикал», «Кикандонский крайний» и другие горячо дебатировали всякие злободневные вопросы.
О чем же они писали? Да обо всем на свете и ни о чем. Об Ауденаардской башне, грозившей упасть: одни хотели ее снести, другие выпрямить; о предписаниях, издаваемых советом, о прочистке русла речушек и сточных труб и о многом другом. И если бы еще эти ярые обличители ограничивались городскими делами! Но нет, увлеченные своим красноречием, они шли дальше и вполне могли накликать на город войну.
В самом деле, уже восемьсот или девятьсот лет кикандонцы лелеяли мечту о мщении, у них был самый что ни на есть настоящий «casus belli» note 9, но город хранил его бережно, как некую обветшавшую реликвию.
Вот в чем состоял сей casus belli.
Никому не известно, что Кикандон граничит с городком Виргамен.
В 1135 году, незадолго до отъезда графа Балдуина в крестовый поход, виргаменская корова, принадлежавшая не горожанину, а общине, забрела на территорию Кикандона. Едва ли это несчастное животное успело «разочка три щипнуть травы зеленой, сочной», — но нарушение, злоупотребление, преступление было совершено и надлежащим образом засвидетельствовано в протоколе, ибо в ту эпоху чиновники уже научились писать.
— Мы отомстим в свое время, — сказал Наталис Ван-Трикасс, тридцать второй предшественник теперешнего бургомистра. — Рано или поздно виргаменцы получат по заслугам.
Виргаменцы были предупреждены. Они ждали, что будет дальше, рассчитывая не без оснований, что память об оскорблении со временем изгладится. И действительно, несколько веков они поддерживали добрососедские отношения с весьма похожими на них кикандонцами.
Вероятно, так продолжалось бы и дальше, если бы не странная эпидемия, в результате которой характер кикандонцев резко изменился и в их сердцах проснулась жажда мщения.
В клубе по улице Монстреле пылкий адвокат Шют внезапно поднял этот вопрос и, пустив в ход цветы красноречия и соответствующие метафоры, разжег бурные страсти. Он напомнил о преступлении, об ущербе, нанесенном общине, о том, что народ, «для которого священны его права», не должен считаться с юридической давностью. Он доказал, что оскорбление все еще в силе и рана все еще кровоточит; он напомнил своим слушателям, что виргаменцы имеют обыкновение как-то двусмысленно покачивать головой, выражая этим свое презрение к кикандонцам, он умолял своих соотечественников, которые «по недостатку сознательности», столько веков терпели эту смертельную обиду, заклинал «сынов древнего города» оставить все другие дела и добиться реванша! В заключение он воззвал «к их национальной чести и гордости!»
Эти тирады, столь непривычные для слуха кикандонцев, вызвали неописуемый восторг, который невозможно передать словами. Все слушатели вскочили с мест, отчаянно размахивали руками и громко кричали, требуя объявления войны. Адвокат Шют еще никогда не имел такого успеха, и надо признать, что он был прямо-таки великолепен.
Бургомистр, советники, все нотабли, присутствовавшие на этом памятном собрании, не в силах были бы сдержать этот всеобщий порыв. Впрочем, они и не пытались этого сделать и вопили, не отставая от остальных.
— На границу! На границу!
А так как граница проходила всего в трех километрах от Кикандона, то виргаменцам грозила серьезная опасность: их могли застигнуть врасплох.
Достопочтенный аптекарь Жосс Лифринк, который лишь один из всей аудитории сохранил рассудок, дерзнул напомнить кикандонцам, что ведь у них нет ни ружей, ни пушек, ни генералов.
Ему ответили, угостив его тумаками, что можно обойтись без генералов, пушек и ружей, что сознание своей правоты и любовь к отечеству обеспечат победу их народу.
Тут взял слово сам бургомистр и произнес великолепную импровизированную речь, в которой с рвением патриота разоблачал людей, под маской осторожности скрывающих свое малодушие.
Казалось, зал вот-вот обрушится от аплодисментов.
Решили проголосовать вопрос о войне.
Все, как один человек, завопили:
— На Виргамен! На Виргамен!
Бургомистр сам взялся вести армию и от имени города обещал устроить генералам, которые вернутся с победой, триумфальный въезд, как это водилось в древнем Риме.
Однако аптекарь Жосс Лифринк был человек упрямый и, не считая себя разбитым, — хотя фактически и был бит, — попробовал снова выступить с возражением. Он напомнил, что в Риме удостаивались триумфа лишь те победители, которые изничтожили не менее пяти тысяч врагов.
— Ну и что же? — возбужденно закричали слушатели.
— …А между тем в виргаменской общине числится лишь три тысячи пятьсот семьдесят пять человек, и никакому генералу не удастся укокошить пять тысяч, если только не убивать одного человека по нескольку раз…
Но бедняге не дали кончить. Его избили до полусмерти и вышвырнули за дверь.
— Граждане, — заявил бакалейщик Пульмахер, — что бы там ни болтал этот подлый аптекарь, я самолично берусь убить пять тысяч виргаменцев, если вам угодно принять мои услуги.
— Пять тысяч пятьсот! — крикнул еще более решительный патриот.
— Шесть тысяч шестьсот! — возразил бакалейщик.
— Семь тысяч! — вскричал кондитер с улицы Хемлинг, Жан Орбидек, наживший себе состояние на сбитых сливках.
— Присуждено Орбидеку! — возгласил бургомистр Ван-Трикасс, видя, что больше никто не набавляет.
Таким образом кондитер Жан Орбидек стал главнокомандующим кикандонскими войсками.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ, в которой ассистент Иген высказывает разумное мнение, однако отвергнутое доктором Оксом
— Итак, учитель? — спрашивал на другой день ассистент Иген, наливая ведрами раствор серной кислоты в сосуды огромных батарей.
— Итак, — повторил доктор Окс, — разве я не прав?
— Без сомнения, но…
— Но?..
— Не думаете ли вы, что мы зашли слишком далеко и что не следует возбуждать этих бедняг сверх меры?
— Нет! Нет! — вскричал доктор. — Нет! Я доведу дело до конца!
— Как вам угодно, учитель! Во всяком случае, этот опыт кажется мне решающим, и я думаю, уже пора…
— Что пора?
— Закрыть кран.
— Вот еще! — воскликнул доктор Окс. — Попробуйте только, и я задушу вас!
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ, в которой еще раз доказывается, что с высоты легче господствовать над человеческими слабостями
— Что вы говорите? — обратился бургомистр Ван-Трикасс к советнику Никлоссу.
— Я говорю, что война необходима, — твердо ответил советник, — и что пришло время отомстить за нанесенное нам оскорбление.
— Ну, а я, — желчно возразил ему бургомистр, — я утверждаю, что, если жители Кикандона не сумеют защитить свои права, они навлекут на себя вечный позор!
— А я вам заявляю, что мы должны немедленно же двинуть армию на врага.
— Прекрасно, сударь, прекрасно! — ответил Ван-Трикасс. — И вы это говорите мне?
— Да, вам, господин бургомистр, и вам придется выслушать правду, хоть она и колет глаза!
— Сперва выслушайте правду вы, господин советник, — отпарировал Ван-Трикасс, теряя терпение, — хотя вы с ней не слишком в ладу! Да, сударь, да, промедление смерти подобно! Вот уже девятьсот лет, как Кикандон лелеет мечту о реванше, и что бы вы там ни говорили, нравится вам это или нет, мы все равно пойдем на врага!
— Ах, так! — воскликнул в ярости советник Никлосс. — Ну, сударь, мы пойдем и без вас, если вам неохота идти.
— Место бургомистра в первых рядах, сударь!
— Там же и место советника, сударь!
— Вы оскорбляете меня! Вы отказываетесь выполнить мой приказ! — закричал бургомистр, которому казалось, что его кулаки превратились в пушечные снаряды.
— Это вы оскорбляете меня, — ведь вы сомневаетесь в моем патриотизме! — завопил советник Никлосс, занимая оборонительную позицию.
— Я вам говорю, сударь, что кикандонская армия выступит не позже чем через два дня!
— А я вам повторяю, что и сорока восьми часов не пройдет, как мы двинемся на врага!
Нетрудно заметить из этого отрывка разговора, что оба собеседника защищали одно и то же. Оба рвались в бой и спорили только от избытка возбуждения. Никлосс не слушал Ван-Трикасса, Ван-Трикасс не слушал Никлосса. Если бы они отстаивали противоположные мнения, едва ли спор их был бы ожесточеннее. Старые друзья обменивались свирепыми взглядами. Сердце так и прыгало в груди, лицо раскраснелось, мускулы судорожно напряглись, крик переходил в рычание, и видно было, что нотабли готовы броситься друг на друга.
К счастью, в эту минуту раздался бой башенных часов.
— Час настал? — воскликнул бургомистр.
— Какой час? — спросил советник.
— Пора на сторожевую башню!
— Верно. И, нравится вам это или нет, я пойду, сударь!
— Я тоже!
— Идем!
— Идем!
Читатель, пожалуй, подумает, что башня — это место, выбранное ими для дуэли, но дело объяснялось проще. Бургомистр и советник, первые нотабли города, собирались пойти в ратушу, подняться на высокую башню и осмотреть окрестные поля, с тем чтобы избрать наиболее выгодные позиции для войск.
Хотя, по правде сказать, бургомистру и советнику было не о чем спорить, по дороге они не переставали ссориться и осыпать друг друга оскорблениями. Раскаты их голосов разносились по улице; но в таком тоне теперь разговаривали решительно все, их возбуждение казалось вполне естественным, и никто не обращал на них внимания. При таких обстоятельствах на спокойного человека посмотрели бы, как на какое-то чудище.
Когда бургомистр и советник приблизились к башне, они были уже не красными, а смертельно бледными. Этот ужасный спор, где оба отстаивали одно и то же, довел их до бешенства; известно, что бледность указывает на крайнюю степень ярости.
У подножья тесной лестницы произошло бурное столкновение. Кто войдет первым? Кто первый поднимется по ступенькам винтовой лестницы? Справедливость требует сказать, что завязалась драка и советник Никлосс, забывая, сколь многим он обязан своему начальнику, с силой отпихнул Ван-Трикасса и первым устремился вверх по темной лестнице.
Оба поднимались, перепрыгивая через четыре ступеньки и при этом награждая друг друга самыми обидными эпитетами. Страшно было подумать, что может разыграться на вершине башни, возвышавшейся над мостовой на триста пятьдесят семь футов.
Но противники скоро запыхались и, достигнув восьмидесятой ступеньки, уже еле шли, тяжело дыша.
Может быть, они утомились? Во всяком случае, их гнев уже больше не выражался в бранных словах. Теперь они поднимались молча, и, — странное дело, — казалось, что возбуждение их снижается по мере того, как они поднимаются все выше над городом. На душе становилось спокойнее. Мысли перестали бурлить в мозгу, кипение прекратилось, как в кофейнике, снятом с огня. Почему бы это?
На этот вопрос мы не можем ответить; но, достигнув площадки на высоте двухсот шестидесяти шести футов над уровнем города, противники уселись и взглянули друг на друга без тени гнева.
— Как высоко! — промолвил бургомистр, вытирая платком раскрасневшееся лицо.
— Ужасно высоко! — ответил советник. — Знаете, мы сейчас находимся на четырнадцать футов выше колокольни святого Михаила в Гамбурге?
— Знаю, — не без гордости ответил отец города.
Передохнув, они продолжали восхождение, по временам бросая любопытный взгляд в бойницы, проделанные в стенах. Бургомистр теперь шел впереди, к советник покорно следовал за ним. На триста четвертой ступеньке Ван-Трикасс окончательно выбился из сил, и Никлосс начал тихонько подталкивать его в спину. Бургомистр принимал его услуги и, добравшись, наконец, доверху, благосклонно промолвил:
— Спасибо вам, Никлосс. Я отблагодарю вас за это.
У подножья башни это были дикие звери, готовые растерзать друг друга, на ее вершине они стали опять друзьями.
Погода была превосходная. Сиял майский день. На небе ни облачка. Воздух был чист и прозрачен. Взгляд улавливал мельчайшие предметы на значительном расстоянии. Всего в нескольких милях ослепительно блестели стены Виргамена, виднелись его красные остроконечные крыши и залитые солнцем колокольни. И этот город был обречен на ужасы войны, на пожар и разгром!
Бургомистр и советник уселись рядышком на каменной скамье как два старых друга. Все еще отдуваясь, они оглядывались по сторонам.
— Какая красота! — воскликнул бургомистр, помолчав несколько минут.
— Чудесный вид! — согласился советник. — Не правда ли, дорогой Ван-Трикасс, человечество призвано парить высоко в эфире? Разве его удел — пресмыкаться во прахе земном?
— Я согласен с вами, мой добрый Никлосс, — ответил бургомистр. — Вы глубоко правы. Здесь как-то глубже чувствуешь природу. Как легко и свободно дышится! Здесь философ должен созерцать гармонию мироздания! Здесь, высоко над житейской суетой, должны обитать мудрецы!
— Хотите, обойдем вокруг площадки? — предложил советник.
— Что ж, обойдем, — ответил бургомистр.
И друзья, взявшись под руку, стали обходить вокруг площадки. Они шли медленно, лениво перебрасываясь фразами, то и дело останавливаясь, чтобы полюбоваться широким простором.
— Я уже добрых семнадцать лет не поднимался на сторожевую башню, — заметил Ван-Трикасс.
— А я, кажется, ни разу не поднимался, — ответил советник Никлосс, — и жалею об этом: отсюда такой замечательный вид! Посмотрите, друг мой, как красиво извивается между деревьями Ваар!
— А там вдалеке горы Святой Германдад! Как они живописны! Взгляните на эти рощи, как чудесно они обрамляют равнину. Во всем этом чувствуется рука природы. Ах, природа, природа, Никлосс! Может ли человек соперничать с нею?
— Это прямо восхитительно, мой добрый Друг, — отвечал советник. — Посмотрите, там, на зеленых лугах, пасутся быки, коровы, овцы…
— А вот и земледельцы направляются на поля! Совсем как аркадские пастухи! Не хватает только волынки!
— А над этой цветущей равниной чудесное синее небо, без единого облачка! Ах, Никлосс, здесь можно стать поэтом! Знаете, я, право, удивляюсь, как это святой Симеон Столпник не сделался величайшим поэтом в мире.
— Может быть, его столп был недостаточно высок, — заметил советник, кротко улыбаясь.
В этот момент начался кикандонский перезвон. Нежная мелодия колоколов далеко разносилась в прозрачном воздухе.
Друзья пришли в умиление.
— Скажите, друг Никлосс, — задумчиво спросил бургомистр своим невозмутимым голосом, — зачем это мы поднялись на башню?
— В самом деле зачем? — повторил советник. — Мы с вами унеслись в мир мечтаний.
— Зачем мы пришли сюда? — повторил бургомистр.
— Мы пришли, — ответил Никлосс, — подышать чистым воздухом, который не отравлен земными страстями.
— Ну что ж, спустимся вниз, друг Никлосс?
— Спустимся, друг Ван-Трикасс.
Друзья бросили последний взгляд на роскошную панораму, расстилавшуюся перед ними; потом бургомистр, идя впереди, начал спускаться медленным, мерным шагом. Советник следовал за ним на некотором расстоянии. Они дошли до площадки, где отдыхали при восхождении, и стали спускаться дальше.