Томпсон быстро пробежал список пассажиров.
– Единственный, – заключил он, – отвечающий инициалам Э. Т. – Эдуард Тигг, который… А вон он как раз… Видите, облокотился на ванты фок-мачты, один, устремив глаза в море? Это не кто иной, как он. Он, конечно… Я не заметил его… Однако же вид у него зловещий!..
Говоря это, Томпсон указывал на господина лет сорока, брюнета с вьющимися волосами, с заостренной бородкой, вообще очень приличного с виду.
– А что, – спросила мисс Кларк, – представляет собой этот клуб самоубийц?
– Прелестная мисс Кларк как американка действительно не может знать этого. Клуб самоубийц – учреждение вполне английское, осмелюсь доложить, – отвечал Томпсон с очевидной гордостью. – Состоит он исключительно из людей, которым приелась жизнь. Выпало ли им исключительное горе или дошли они до того благодаря простой тоске – все члены близки к самоубийству. Разговоры их всегда вертятся около этого предмета, и время их уходит на придумывание оригинальных способов покончить с собой. Нет сомнения, что господин Тигг рассчитывает на какой-нибудь несчастный случай в продолжение путешествия» чтобы умереть трогательной смертью.
– Бедный малый! – произнесли разом обе сестры, взоры которых перенеслись на отчаявшегося человека.
– Ах, положим, – воскликнул Томпсон, по-видимому гораздо меньше тронутый, – мы не позволим этого! Самоубийство здесь – вот было бы весело, с позволения сказать! Позвольте покинуть вас, миссис Линдсей. Хочу разгласить эту новость, чтобы смотрели в оба за этим интересным пассажиром.
– Какой любезный господин этот Томпсон! – сказала, смеясь, мисс Кларк, когда общительный администратор удалился. – Он не может произнести вашего имени без того, чтобы не пристегнуть к нему какого-нибудь лестного эпитета: прелестная мисс Долли Кларк, любезная миссис Алиса Линдсей… Комплименты не иссякают.
Тем временем туристы один за другим заполнили спардек.
Желая по возможности осведомиться насчет спутников, которых послал ему случай, Робер сел в кресло и развлекался этим зрелищем, продолжая просматривать список пассажиров.
В списке этом значился сначала штаб-экипаж и персонал «Симью». Тут Робер мог увидеть, что он значится на хорошем месте.
Всякому почет по заслугам: шествие открывал Томпсон, наделенный пышным титулом «главного администратора». За ним следовал капитан Пип, потом Бишоп, первый механик. Непосредственно за Бишопом отмечалось присутствие профессора Робера Моргана. Главный администратор положительно старался для своего чичероне.
За этим высшим пароходным начальством следовало второстепенное, затем мелкая сошка – матросы и слуги. Робер прочел имена второго офицера Флайшипа, лейтенанта Ская и пятнадцати юнг и матросов, второго механика и шести кочегаров, шести лакеев и четырех горничных, наконец, двух метрдотелей, двух негров самого черного цвета; один из них очень толстый, другой – очень худой, уже получили от какого-то шутника прозвища – мистер Ростбиф и мистер Сандвич.
Но Робер, интересуясь только пассажирами, число которых, по официальному подсчету, доходило до 63, прервал чтение скучного списка. Он развлекался отгадыванием фамилий тех лиц, что проходили перед ним.
Трудное занятие, вдобавок обещавшее много ошибок, если бы Томпсон, обменявшись ролями, не обратился любезно в чичероне для своего переводчика и не явился ему на помощь.
– Вижу, что вас занимает, – сказал он, садясь около него. – Хотите, я помогу вам? Вам не мешает иметь кое-какие сведения о наиболее важных гостях «Симью». Излишне говорить вам о семье Линдсей. Я представил вас ей сегодня утром. Вы уже знаете миссис Алису Линдсей, очень богатую американку, мисс Долли Кларк, ее сестру, и мистера Джека Линдсея, ее деверя.
– Ее деверь, говорите вы? – прервал Робер. – Миссис Линдсей, значит, не замужем?
– Вдова, – отвечал Томпсон.
Почему Робер остался доволен этим ответом, ему трудно было сказать.
– Перейдем, стало быть, дальше и, если хотите, начнем с этой старой дамы, что шагах в десяти от нас. Это леди Хейлбутз, никогда не путешествующая без дюжины кошек и собак. За ней слуга, навытяжку, в ливрее, несущий под мышкой наиболее лелеемую шавку. Немного дальше – молодая чета, которую я мало знаю. Но не надо быть особенно наблюдательным, чтобы догадаться: это новобрачные, совершающие свадебное путешествие. А тот толстый господин, невозмутимо толкающий всех, зовется Дясонсоном. Ужасный пьяница! Перейдем теперь к корме. Видите вы вон то длинное тело, закутанное в складки широкого сюртука, – преподобный Кулей, почтенный священник.
– А тот, такой чванный, прогуливающийся со своей женой и дочерью?
– О! – многозначительно произнес Томпсон. – Это благороднейший сэр Джордж Хамильтон, леди Эванджелина Хамильтон и мисс Маргарет. Как они сознают свое высокое положение! Как они прохаживаются – безмолвно, важно, одиноко! Кто здесь, кроме, пожалуй, лэди Хейлбутз, достоин того, чтобы быть допущенным в их родовитое общество?
Робер с интересом посмотрел на своего собеседника. Потешен, право, этот человек-флюгер. Льстец в случае надобности, он оказывается зубастым, когда это можно позволить себе безопасно.
Пустив стрелу, Томпсон встал. Он не любил долго останавливаться на одном и том же предмете.
– Не вижу больше ничего важного, чтобы указать вам, господин профессор, – сказал он. – С другими вы познакомитесь при встречах. Теперь вернусь к своим делам.
– А тот толстый господин, – любопытствовал, однако, Робер, – тот, что как будто ищет чего-то, в сопровождении трех дам и мальчика?
– Этот… – начал Томпсон. – Впрочем, предоставляю вам удовольствие познакомиться с ним, потому что, если не ошибаюсь, он вас-то именно и ищет.
Человек, о котором шла речь, в самом деле быстро и прямо направлялся к Роберу. Пока Томпсон ретировался, пассажир подошел к переводчику.
– Черт возьми, сударь, – вскрикнул он, утирая себе лоб, – с трудом отыскал вас! «Господин Морган?..» – спрашиваю у всех. «Господин Морган… Не знаю», – вот что мне, поверите ли, неизменно все отвечали.
Робер несколько удивился этому своеобразному вступлению. Тем не менее сердиться не было основания; намерения обидеть его, конечно, не существовало. В то время как мужчина говорил, три женщины отвешивали поклоны, а мальчик таращил глаза, в которых читалось явное удивление.
– Могу ли я знать, милостивый государь, с кем имею дело? – холодно спросил Робер.
Это была вполне естественная холодность. Ничего особенно соблазнительного не представляло знакомство с этим толстым, простоватым человеком, от которого разило глупостью и самодовольством, а также с семьей его, состоявшей, не считая мальчика, из жены, особы более чем зрелого возраста, и двух дочерей, сухих и некрасивых, должно быть лет под тридцать.
– Конечно, конечно, сударь! – отвечал дородный господин.
Однако, прежде чем дать требуемое сведение, он принялся искать складные стулья для себя и членов своей семьи. Вскоре вся семья удобно устроилась.
– Садитесь же, – сказал незнакомец Роберу ласковым голосом.
Робер последовал этому приглашению.
– Сидя-то лучше, не так ли?! – воскликнул толстяк смеясь. – А! Вы, значит, спрашивали, кто я такой. Мистер Блокхед – хорошо известный в своем квартале, и с почетной стороны, сударь! Всякий скажет вам это. Бакалейная торговля Блокхеда, Трафальгар-стрит. Сам же – душа нараспашку.
Робер улыбнулся в знак согласия.
– Теперь вы, может, спросите меня, как это я, Блокхед, почтенный бакалейщик, нахожусь в эту минуту на пароходе? Я отвечу вам, что до вчерашнего дня я никогда не видел моря… Это уж слишком. А? Что поделаешь, любезный, в коммерции надо много работать, если не хочешь кончить работным домом. Вы скажете, воскресенье. А что ж воскресенье!. Короче, за тридцать лет и ноги нашей не было за городом… Так что, наконец, когда достаток явился, мы и удалились от дел.
– И захотели наверстать потерянное время? – спросил Робер, делая вид, что живо интересуется.
– Не угадали. Сначала мы отдохнули. Потом начали сильно скучать. Ругать приказчиков, служить покупателям – не хватало нам этого! Я частенько говаривал жене: «Миссис Блокхед, надо бы нам совершить маленькое путешествие». Но она и слышать не хотела, потому – расход, понимаете. Пока, наконец, дней десять тому назад не заметил я афиши агентства Томпсона. Это как раз было в тридцать первую годовщину нашей свадьбы с Джорджиной – так, сударь, зовется миссис Блокхед, это ее уменьшительное имя… Тогда я, ничего не говоря, взял билеты. Но кто был доволен – это мои дочери, которых представляю вам… Кланяйся, Бесси! Кланяйся, Мэри!.. Миссис Блокхед, правда, немного ворчала. Но когда узнала, что я заплатил только полбилета за Эбеля… Эбель – сынишка мой, сударь… Поклонись же, Эбель. Вежливость всегда отличает джентльмена… Да, полместа… Эбелю только второго июня исполнится десять лет. Ведь вот какой счастливый случай! А?
– И вы довольны вашим решением? – спросил Робер, чтобы что-нибудь сказать.
– Доволен?! – вскричал Блокхед. – Скажите – очарован. Море! Пароход! Каюты! И слуг сколько душе угодно! Удивительно все это! Говорю что думаю, сударь. Блокхед – человек откровенный, душа нараспашку!
Робер повторил свой жест, выражавший согласие.
– Но это не все, – продолжал неистощимый болтун. – Когда я узнал, что буду путешествовать с французским профессором, так у меня сердце и забилось. Я никогда и не видывал французского профессора.
Робер, превращенный в феномен, скорчил гримасу.
– Потом я подумал одним ударом двух зайцев убить. Что бы вам мешало, в самом деле, дать моему сыну несколько уроков французского языка? Он уже начал было…
– А! Ваш сын уже…
– Да. Он знает только одну фразу, но зато знает ее хорошо. Эбель, скажи-ка фразу господину.
Эбель тотчас же встал и тоном школьника, отвечающего урок, но, очевидно, не понимая смысла, произнес на довольно чистом французском языке следующую неожиданную фразу:
– «Ну и потешные же эти почтенные бакалейщики, нечего сказать!»
Робер разразился смехом, к великому смущению Блокхеда и его семьи.
– Ничего тут нет смешного, – заметил тот с жеманным видом. – Эбель не мог скверно произнести. Французский художник научил его этой фразе.
Оборвав этот потешный инцидент, Робер извинился, что не может принять сделанное ему предложение, так как его обязанности не оставляют ему свободного времени, и собирался во что бы то ни стало избавиться от назойливого господина, как вдруг случай пришел ему на выручку.
Уже несколько минут, как Пипербом из Роттердама ходил взад и вперед по спардеку, неутомимо продолжая охотиться за переводчиком. Он подходил к пассажирам и расспрашивал одного за другим, не получая, однако, друтого ответа, кроме знака беспомощного незнания. После каждой неудачной попытки лицо Пипербома вытягивалось, становилось еще более грустным.
Несколько слов, произнесенных беднягой, дошли до слуха Блокхеда и заставили его навострить уши.
– Кто этот господин, – спросил он у Робера, – и на каком это странном языке он говорит?
– Это голландец, – ответил Робер, – положение его не очень-то приятное.
При слове «голландец» Блокхед встал.
– Эбель, иди за мной! – приказал он.
И он быстро удалился, сопровождаемый всей своей семьей.
Когда Пипербом заметил эту семью, приближавшуюся к нему, он устремился навстречу ей. Уж не жданный ли, мол, переводчик тот господин.
– Mynheer, kunt u my den tollt van het ship wyzen? – обратился он к Блокхеду, вежливо подойдя к нему.
– Милостивый государь, – торжественно отвечал Блокхед, – я никогда и в глаза не видел голландца. Я счастлив и горжусь тем, что сын мой может видеть представителя народа, знаменитого своим сыром.
Пипербом лишь вытаращил глаза. И он, в свой черед, ничего не понял. Но продолжал:
– Ik versta u miet, mynheer. Ik vraag u of gymy den tolk van het ship wilt…
– wizen, – закончил Блокхед с примирительным видом.
Услышав последнее слово, Пипербом просиял. Наконец-то! Но Блокхед продолжал:
– Это, вероятно, по-голландски. Я чрезвычайно доволен, что слышу этот язык. Вот какие случаи предоставляют нам большие путешествия, – прибавил он, обращаясь к своей семье, ловившей каждое его слово.
Пипербом омрачился. Очевидно, и этот не больше других понимал его.
Но вдруг у него вырвалось ворчание. Он заметил Томпсона внизу, на палубе. Его он знал. Он видел его, когда имел глупость взять билет… Теперь он найдет что ищет или…
Томпсон, который мог скрыться от него, как он это сделал утром, стойко ждал врага. Объяснение, в конце концов, было необходимо. Лучше теперь, чем позже.
Пипербом подошел к нему в крайне вежливо произнес неизбежную свою фразу: «Mynheer kunt u my den tollt van het ship wizon?» Томсон знаком показал ему, что не понимает.
Пипербом, упорствуя, заговорил, повысив тон. Томпсон хладнокровно проделал прежний жест.
В третий раз повторил голландец свой вопрос, но уже так громко, что все пассажиры обернулись в его сторону. Даже мистер Флайпгип на капитанском мостике, казалось, заинтересовался столкновением. Только Томпсон не волновался. Спокойный и гордый, он с самым мирным видом опять Повторял тот же знак неведения.
Тогда перед этой невозмутимостью, перед бесплодностью всех своих усилий Пипербом потерял всякую меру. Голос его возвысился до крика. Он задыхался в нечленораздельном клохтанье, подчеркиваемом жестами негодования. Наконец, в виде последнего довода он бросил к ногам Томпсона пресловутую программу, гневно смятую в руке, – программу, которую ему, вероятно, перевел приятель и полагаясь на которую он сел на пароход.
В этом случае Томпсон, как и всегда, оказался тем, кем должен был быть. Движением, не лишенным достоинства, он подобрал смятую программу, разгладил, сложил и сунул в карман. Только по окончании этой операции он соизволил поднять глаза на лицо Пипербома, в котором читалась страшная ярость.
Томпсон не струсил.
– Милостивый государь, – сказал он сухим тоном, – хотя вы и говорите на непонятном жаргоне, я вполне понимаю вашу мысль. Вы сердитесь на эту программу. Вы почему-то недовольны. Но разве это дает основание приходить в такое состояние? Фу! Не джентльменские это манеры, сударь!
Пипербом ничего не возражал против этого замечания. Весь обратившись в слух, он истощался в сверхчеловеческих усилиях понять хоть что-нибудь. Но томительный взгляд достаточно говорил, что он потерял надежду уловить смысл.
Томпсон торжествовал над поверженным противником и смело сделал два шага вперед, в то время как Пипербом попятился на два шага назад.
– И в чем упрекаете вы ее, эту программу? – продолжал он более резким голосом. – Недовольны вашей каютой? Жалуетесь на стол? Кто-нибудь не угодил вам? Говорите же! Говорите!.. Нет, ничего такого? Тогда зачем гнев? Только оттого, что вы не находите переводчика!
Томпсон произнес последние слова с нескрываемым презрением. Он был превосходен, распространяясь в сильных выражениях, пылких жестах, все оттесняя своего противника, заметно укрощенного. Выпучив глаза, опустив руки, несчастный слушал, ошеломленный, растерянный.
Пассажиры, образовав круг около обеих воинствующих сторон, интересовались этой шумной сценой. Улыбки играли на их лицах.
– Но разве моя в том вина? – воскликнул Томпсон, призывая небо в свидетели. – Что? Как? Вы говорите: программа объявляет переводчика, говорящего на всех языках?.. Да, это значится в ней полностью! И что ж, кто-нибудь жалуется?
И Томпсон обвел вокруг себя торжествующим взглядом.
– Нет! Только вы один. Да, сударь, на всех языках, но не на голландском, конечно! Это диалект, жаргон – самое большее. Если голландец хочет, чтобы его понимали, то он, знайте это, должен сидеть дома!..
Взрыв страшного хохота пронесся между пассажирами, захватил офицеров, распространился среди экипажа, спустился до дна трюма. В течение двух минут весь пароход сотрясало от смеха, не очень доброго, но неудержимого.
Что касается Томпсона, то, оставив своего врага окончательно поверженным, он поднялся на спардек и стал расхаживать среди пассажиров, утирая себе лоб, с важным и победоносным видом.
Общий смех еще не улегся, когда звонок позвал пассажиров к полуденному завтраку.
Томпсон тотчас вспомнил о Тигге, про которого его заставил забыть случай с Пипербомом. Если желательно было, чтобы он отказался от своих мыслей о самоубийстве, то, следовательно, нужно сделать так, чтобы он был доволен, а пока хорошо поместить его за столом.
Но то, что Томпсон увидел, успокоило его. История Тигга уже принесла свои плоды. Добрые души интересовались несчастным. Сопровождаемый двумя сестрами Блокхед, он направлялся в столовую. Между ними сел он за стол. И чуть ли не борьба завязывалась из-за того, кому сунуть подушку ему под ноги, отрезать хлеба, передать самые лакомые кусочки. Они проявляли истинно евангельское рвение и ничего не упускали, чтобы внушить ему вкус к жизни и… к браку.
Томпсон сел в середине стола, капитан Пип – напротив него. По сторонам их – леди Хейлбутз, леди Хамильтон и еще две важные дамы.
Другие пассажиры разместились по личному усмотрению, как пришлось или сообразно со своими симпатиями. Робер, скромно отодвинутый к концу стола, случайно очутился между Рожером де Сортом и Сондерсом, недалеко от семьи Линдсей. Он не жаловался на эту случайность.
Завтрак начался в молчании. Но только первый аппетит был удовлетворен, как разговоры, сначала частные, потом общие, не замедлили завязаться.
К десерту Томпсон счел уместным произнести прочувствованную речь.
– Обращаюсь ко всем присутствующим! – воскликнул он в опьянении своим торжеством. – Не прекрасно ли так путешествовать? Кто из нас не променял бы столовую на суше на эту плавучую столовую?
Вступление встретило всеобщее одобрение. Томпсон продолжал:
– И сравните наше положение с положением одинокого путешественника. Предоставленный исключительно своим собственным ресурсам, принужденный к вечному монологу, он переезжает с места на место в самых плачевных условиях. Мы же, напротив, пользуемся роскошной обстановкой, каждый из нас находит любезное и избранное общество. Чему, скажите, обязаны мы всем этим, чему обязаны мы возможностью совершать за незначительную плату несравненное путешествие, если не дивному открытию экономических поездок, которые, будучи новой формой кооперации, этой надежды будущего, делают общедоступными эти драгоценные преимущества?
Утомленный такой длинной речью, Томпсон перевел дыхание. Он собирался перейти к новым рассуждениям на ту же тему, как вдруг маленький инцидент все испортил.
Уже несколько минут, как молодой Эбель Блокхед заметно бледнел. Если на открытом воздухе он еще не испытал приступов морской болезни, этого обычного действия волн, которые к тому же с каждой минутой увеличивались, то оно не замедлило сказаться, лишь только он оставил палубу. Из розового он сначала превратился в белого, а из белого уже делался зеленым, когда крутой вал ускорил развязку. В тот момент, когда пароход погружался, мальчик склонился лицом в тарелку.
– Крепкая доза рвотного корня не подействовала бы лучше, – флегматично заявил Сондерс среди общего молчания.
Этот случай охладил сидевших за столом. Многие пассажиры благоразумно отвернулись. Для семьи же Блокхед это послужило сигналом к отступлению. Вмиг лица ее членов прошли через все цвета радуги, девушки встали и убежали с крайней поспешностью, оставив Тигга на произвол судьбы. Мать, унося на руках несчастное чадо свое, устремилась по их следам, а за ней – мистер Блокхед, держась за свой возмутившийся желудок.
Когда слуги привели все в порядок, Томпсон пытался продолжать свою восторженную речь, но было не до того. Каждую минуту кто-нибудь из присутствующих поднимался с натянутым лицом и исчезал, отправляясь искать на открытом воздухе сомнительного спасения от жестокой и смешной болезни, начинавшей умножать число своих жертв. Вскоре стол очистился на две трети, только самые крепкие оставались на своих местах.
Между последними находились и Хамильтоны. Смела ли морская болезнь пристать к таким важным особам? Ничто не могло нарушить их степенности. Они ели с видом, полным достоинства, абсолютно не интересуясь существами, копошившимися вокруг них.
Вскоре и леди Хейлбутз должна была предпринять отступление. Слуга следовал за ней, неся излюбленную собачку, тоже обнаруживавшую недвусмысленные признаки болезни.
Среди переживших поражение находился также Элиас Джонсон. Подобно Хамильтонам, он не занимался остальными. Но к его индифферентности не примешивалось презрение. Он ел и особенно пил. Стаканы перед ним наполнялись и опорожнялись точно чудом, к великому соблазну его соседа, священника Кулея. Джонсона это нисколько не беспокоило, и он без всякого стеснения удовлетворял свою страсть.
Джонсон пил, Пипербом из Роттердама ел. Если один с удивительной ловкостью подносил стакан к губам, то другой с замечательным умением работал вилкой. На каждый стакан, выпитый Джонсоном, Пипербом отвечал огромным куском проглоченной пищи. Совершенно отделавшись от недавнего гнева, он обнаруживал спокойный и невозмутимый нрав. Очевидно, он примирился с судьбой и, отбросив всякую заботу, просто питался.
Пассажиров осталось всего двенадцать. Робер, семья Линдсей, Рожер и Сондерс одни занимали обширный стол, за которым продолжали председательствовать Томпсон и капитан Пип.
Немногочисленность публики, однако, не мешала Томпсону продолжать свою речь, так злополучно прерванную.
Но судьба была против него. Только он хотел открыть рот, как среди общего молчания раздался скрипучий голос.
– Официант! – позвал Сондерс, пренебрежительно оттолкнув свою тарелку. – Нельзя ли получить яичницу? Неудивительно, что среди нас столько больных. Желудок морского волка и тот не выдержал бы такой пищи.
Суждение, правду сказать, было немного суровое. Пища, хотя и посредственная, в общем, была сносной. Но что мешало высказаться так человеку всегда недовольному? Характер Сондерса положительно отражался на его лице. Как и позволяла предполагать внешность, в нем должен был таиться неисправимый брюзга. Нечего сказать, приятный характер! Разве что – хотя какая вероятность? – у него имелась скрытая причина сердиться на Томпсона и что он умышленно искал случая быть дерзким и сеять раздор между главным администратором и его подчиненными.
Сдавленный смех пробежал между поредевшими собеседниками. Один Томпсон не смеялся. И если он, в свой черед, позеленел, то морская болезнь, наверное, была тут ни при чем.
Глава пятая
В открытом море
Мало-помалу жизнь на пароходе приняла нормальное течение. В восемь часов звонили к чаю, потом в полдень звонок звал пассажиров к завтраку и в семь часов – к обеду. Томпсон, как видно, усвоил французские привычки. Под предлогом, что во время намеченных экскурсий английский обычай есть много раз в день будет невозможен, он упразднил его на «Симью». Не пощадил он и five o'clock,[13] столь дорогой английским желудкам. Охотно хвастал он полезностью этой гастрономической революции и хотел приучить своих товарищей по путешествию к роду жизни, который им придется усвоить, когда они будут объезжать острова.
Предосторожность действительно гуманная и в то же время экономная.
Жизнь на пароходе была монотонная, но не скучная. Перед глазами вечно меняющееся море. Иногда встречаются суда, показывается земля, пересекая геометрически правильный горизонт.
В этом отношении гостям «Симью», правда, не особенно везло. Только в первый день через туманную дымку виднелся на южной стороне небосклона берег Шербура. Позже ни одной полоски земли не выступало на обширном жидком диске, подвижным центром которого являлся пароход.
Пассажиры, по-видимому, приноравливались к этому существованию. Они развлекались, беседуя, прогуливаясь, не покидая спардека, служившего одновременно салоном и общественной площадью.
Понятно, речь идет здесь о здоровых пассажирах, число которых, к несчастью, не увеличилось с тех пор, как аудитория Томпсона подверглась такому жестокому опустошению.
Пароходу, однако, еще не пришлось бороться ни с какой действительной трудностью. Погода все время заслуживала эпитета «хорошая» в устах моряка. Но скромный обыватель имел все-таки право быть недовольным, а обыватели, попавшие на «Симью», не пропускали этого случая и не стеснялись проклинать ветер, слишком свежий и делавший море если не злым, то буйным и вздорным.
Этого буйства, надо признаться, пароход не принимал всерьез. Налетала ли волна спереди или сзади, он вел себя всегда как хорошее и порядочное судно. Неоднократно капитан Пип замечал это, и «родственная душа» в установленной позе принимала выражение его удовольствия, как раньше выражение его огорчения.
Тем не менее мореходные качества «Симью» не мешали людям быть больными, и главный администратор благодетельствовал своими талантами сильно поредевшую публику.
Между бесстрашными всегда фигурировал Сондерс. Он переходил от одного к другому, хорошо встречаемый всеми своими товарищами по столу, которых забавлял его жестокий задор. Каждый раз, как он и Томпсон сталкивались, они обменивались взглядами, подобными сабельным ударам. Главный администратор не забыл обидного замечания, сделанного в первый день, и затаил горькую злобу. Сондерс, впрочем, ничего не делал, чтобы загладить свою выходку. Напротив, он пользовался всяким случаем, чтобы учинить неприятность. Не подавался ли вовремя завтрак или обед, он появлялся с программой в руках и изводил Томпсона раздражающими требованиями. Несчастный администратор доведен был до того, что решил искать способа избавиться от этого ненавистного пассажира в ближайшем порту.
Особенно Сондерс сошелся с семьей Хамильтон. Чтобы победить их пассивную надменность, талисманом послужило ему сходство во вкусах. Хамильтон оказался столь же неприятным, как и Сондерс, ибо принадлежал к тем, которые рождаются привередливыми и такими же умирают, которые всегда находят к чему придраться и довольны лишь тогда, когда имеют мотив, чтобы жаловаться. Во всех своих требованиях Сондерс встречал в нем сторонника. Хамильтон был его постоянным подголоском. По всякому поводу и без оного на Томпсона набрасывались эти вечно недовольные пассажиры, ставшие его кошмаром.
Трио Хамильтон, обратившееся в квартет после присоединения Сондерса, вскоре выросло в квинтет. Тигг стал также привилегированным счастливчиком, получившим свободный доступ к высокомерному баронету. Отец, мать и дочь Хамильтон ради него отступились от своей чопорности. Надо полагать, что они не действовали необдуманно, а навели справки, и что существование их дочери, мисс Маргарет, допускало немало гипотез!..
Как бы там ни было, Тигг, охраняемый подобным образом, не подвергался никакой опасности. Бесси и Мэри Блокхед были замещены. Ах, если бы они тут были! Но девицы Блокхед не показывались, равно как их отец, мать и брат. Эта интересная семейка продолжала терпеть все муки морской болезни.
Два здоровых пассажира составляли контраст с Сондерсом и Хамильтоном. Они ничего никогда не требовали и казались совершенно довольными.
Один из этих счастливцев был Пипербом. Благоразумный голландец, отказавшись от преследования неосуществимого, практически катался как сыр в масле. По временам для очистки совести он испытывал еще действие своей знаменитой фразы, которую большинство пассажиров уже знали наизусть. Остальное время он ел, переваривал пищу, курил и спал страшно много. Жизнь его определялась этими четырьмя глаголами. Отличаясь возмутительным здоровьем, он переносил свое громадное тело из одного кресла в другое, всегда вооруженный большущей трубкой, из которой вырывались настоящие облака дыма.
Джонсон приходился под пару этому философу. Два или три раза в день он появлялся на палубе. В продолжение нескольких минут он быстро ходил по ней, фыркая, плюя, ругаясь, катясь как бочка. Потом возвращался в столовую, и вскоре слышно было, как он шумно требовал какой-нибудь коктейль или грог. Если этот господин и не был приятен, то по крайней мере не был никому в тягость.
Среди всех этих людей Робер вел мирное существование. Порой он обменивался несколькими словами с Сондерсом, иногда также с Рожером де Соргом, по-видимому очень расположенным к своему соотечественнику. Последний, если и колебался до сих пор разрушить лживую легенду, выдуманную Томпсоном, то намерен был не особенно пользоваться ею. Он остановился на благоразумной сдержанности и не выдавал себя.
Случай не сводил его больше с семьей Линдсей. Утром и вечером они обменивались поклоном, и больше ничего. Однако, несмотря на незначительность их отношений, Робер помимо собственной воли интересовался этой семьей и испытывал нечто вроде смутной ревности, когда Рожер де Сорг, представленный Томпсоном и поддерживаемый легкостью сближения на пароходе, в несколько дней близко сошелся с пассажирами-американцами.
Почти всегда одинокий и незанятый, Робер с утра до вечера оставался на спардеке, воображая, что найдет там развлечение среди непрестанного движения пассажиров. В действительности некоторые из них особенно интересовали его, и взгляд его невольно направлялся в сторону семьи Линдсей. Но если вдруг замечали это нескромное созерцание, он тотчас же отводил глаза, чтобы через полминуты опять перевести взгляд на гипнотизировавшую его группу. В силу частых дум о них он без ведома последних стал другом обеих сестер. Он угадывал не выраженные ими мысли, понимал не высказанные ими слова. Издали он сроднился с хохотуньей Долли, а особенно с Алисой, под восхитительной внешней оболочкой которой он постепенно узнавал чудную душу.
Но если спутницами Джека Линдсея он занимался инстинктивно, то последний служил для Робера объектом преднамеренного изучения. Первое его впечатление не переменилось, далеко нет. Изо дня в день он склонен был к более строгому суждению. Он удивлялся этому путешествию, предпринятому Алисой и Долли в компании такой личности. Как не видели они того, что видел он?