И теперь по вине каких-то несчастных тропи, — думал он, — я вновь запутался в тех не имеющих ни конца, ни начала вопросах, которые пристало решать двадцатилетнему юнцу… Запутался или, наоборот, снова вышел на правильный путь? — подумал он вдруг с неожиданной для самого себя откровенностью. — А в конце концов, почему перестал я задавать себе эти вопросы, были ли у меня на то достаточно веские основания?» Когда его назначили судьёй, он был значительно моложе большинства своих коллег в Соединённом Королевстве. Он помнил, как мучили тогда его вопросы: «Что даёт нам право судить других? На чем мы основываемся? Как определить основное понятие виновности? Что за нелепое стремление — проникнуть в душу и сердце человека! Что за абсурд: умственная неполноценность смягчает вину преступника, она как бы частично снимает с него ответственность, и мы судим его менее сурово. Но почему умственная неполноценность служит ему оправданием? Очевидно, потому, что он менее других способен подавлять свои инстинкты; но, стало быть, он может вновь совершить преступление. Как раз его-то и нужно было бы лишить возможности приносить зло окружающим; его следовало бы судить более сурово, чем человека, для которого нельзя найти подобного рода смягчающих обстоятельств, поскольку разум и мысль о неизбежном наказании скорее дают нам силу подавлять свои инстинкты. Но какое-то чувство говорит нам, что это было бы бесчеловечно и несправедливо. Таким образом, общественное благо и справедливость совершенно несовместимы». Он вспомнил, что в ту пору его так измучили все эти вопросы, что он чуть было не отказался от обязанностей судьи. Но со временем он очерствел. Правда, не так, как большинство его коллег, невероятная чёрствость которых и сейчас удивляла его и ставила в тупик. Тем не менее с годами он так же, как и все прочие, решил, что не стоит терять зря время и силы на эти неразрешимые вопросы, и с несколько запоздалой мудростью целиком положился на установленный порядок, традиции и на юридические прецеденты. И даже с высоты своего преклонного возраста с презрением поглядывал на ту самонадеянную молодёжь, которая тщится противопоставить свою собственную крошечную совесть всему британскому правосудию!..
И вот на склоне лет он столкнулся с поразительным случаем, который вновь выдвинул перед ним все те же проклятые вопросы, потому что никакой установившийся порядок, никакие традиции, никакие юридические прецеденты не в состоянии тут помочь! И он сам не смог бы, положа руку на сердце, сказать, сердит ли это его или радует. Но, судя по тому бунтарски непочтительному смеху, который клокотал в груди, как бы служа беззвучным аккомпанементом хору его сокровенных мыслей, он вынужден был признать, что скорее радует; прежде всего вся эта история как нельзя лучше отвечала ироническому складу его ума. А потом, сэр Артур любил свою молодость. Любил и был счастлив оттого, что она оказалась права.
Вступив на стезю восхитительного отступничества, он безжалостным, критическим оком пересматривал эти установившиеся порядки, прецеденты, почётные традиции. «В конце концов, — думал он, — и у нас, как у дикарей, существуют тысячи табу. Можно, нельзя. Ни одно из наших требований или запрещений не покоится на незыблемом фундаменте. Ведь все то, что связано с понятием „человек“, можно постепенно разложить, как в химии, на отдельные компоненты и свести к простейшей основе, к определению того, что же мы считаем человеческим. Но именно эту-то основу мы никогда и не пытались определить. Просто невероятно! А разве необоснованные запрещения — не те же табу? Мы так же свято, как и дикари, верим в законность, в необходимость своих табу. Единственное различие в том, что мы сумели усовершенствовать свои табу. Мы создали их, опираясь не на магию или тотем, а на философию и религию, а теперь ищем им объяснение даже в социологии и истории. Порой нам приходится выдумывать новые табу. Или на ходу видоизменять старые (что, впрочем, бывает редко). Или, если вопреки традициям эти табу начинают казаться нам слишком устаревшими или слишком вредными, мы подновляем их. Я согласен, что в целом все это хорошие, превосходные табу. Чрезвычайно полезные табу. Необходимые для жизни общества. Но тогда на чем мы должны строить свои суждения о жизни общества? И не только о той форме, в какую она вылилась или может вылиться, но вообще судить о том, хороша она или нет сама по себе или просто необходима для чего-то другого. Но тогда для кого? Для чего? Ведь все это тоже табу, и ничего больше».
Он остановился на самом краю тротуара, ожидая сигнального света, разрешающего переход.
«У нас, у христиан, — думал он, — по крайней мере имеется Евангелие, заповеди, которые учат: „Возлюби ближнего своего, как самого себя. Подставь левую щеку…“ А ведь это находится в вопиющем противоречии с основными законами природы. Вот потому-то мы и считаем, что эти заповеди столь прекрасны. Но что прекрасного в том, что мы противопоставляем себя природе? Почему именно в этом пункте должны мы отвергать законы, которым подчиняются все животные? „Такова воля Господня“ — этого, конечно, достаточно, чтобы заставить нас исполнить долг свой, но отнюдь не достаточно, чтобы растолковать его нам. Пусть меня повесят, если все это не просто табу!»
Он переходил улицу прямо напротив Вестминстер-бридж. «Если бы я высказал подобные мысли вслух, все бы решили, что я богохульствую. Но я вовсе не богохульник. Ибо я глубоко убеждён в справедливости евангельских заповедей, табу они или нет. И, возможно, именно потому, что они порывают с природой, с её слепым волчьим законом взаимного пожирания. И вообще, не является ли милосердие, справедливость — словом, все эти табу — противопоставлением природе?.. Пожалуй, если поразмыслить немного, то неизбежно придёшь к выводу: для чего были бы нужны нам правила, законы, религиозные заповеди, для чего нам были бы нужны мораль или добродетель, если бы человеку со всеми его слабостями не приходилось постоянно сдерживать и подавлять в себе мощный голос природы?.. Да, да, все наши табу основываются на противопоставлении человека природе… А ну-ка, ну-ка, — прошептал он вдруг, чувствуя приятное волнение мысли, — может быть, это и есть та самая неизменная основа? Не здесь ли следует искать ответ? Возможно, вопрос стоит именно так: есть ли табу у тропи?» — подумал было он, как вдруг пронзительный визг резко затормозившей машины заставил его отскочить назад, и вовремя! Пришлось постоять немного, чтобы унять биение сердца. Стройный ход мыслей был нарушен.
Вечером он обедал в холодной столовой Онслоу-меншнс. Напротив него, на другом конце длинного стола из полированного красного дерева, сидела леди Дрейпер. Как обычно, оба молчали. Сэр Артур очень любил свою жену, сердечную, преданную, мужественную женщину, принадлежавшую к тому же к весьма знатному роду. Но он считал её восхитительно глупой и невежественной, именно такой, какой и подобает быть женщине из респектабельной семьи. Никогда она не задавала мужу неуместных вопросов, касающихся его служебных дел. Казалось, ей нечего было рассказать ему и о себе. И это давало чудесный отдых мысли. Но в этот вечер она неожиданно спросила его:
— Надеюсь, вы не осудите молодого Темплмора? Это было бы чудовищно!
Сэр Артур, слегка шокированный этими словами, поднял на свою супругу удивлённый взгляд.
— Но, дорогая моя, это не касается ни меня, ни вас: решение выносят присяжные.
— О, — мягко возразила леди Дрейпер, — вы прекрасно знаете, что присяжные поступят так, как вы захотите.
И она полила мятным соусом кусок вареного мяса.
— Мне было бы очень жаль эту милую Френсис, — продолжала леди Дрейпер. — Её мать дружила с моей старшей сестрой.
— Все это, — начал сэр Артур, — не может ни в какой мере повлиять…
— Конечно, — живо возразила жена. — Но, — добавила она, — ведь Френсис — такая милая девочка. И было бы слишком несправедливо отнять у неё мужа.
— Конечно, но все-таки… Правосудие его величества не может принимать в расчёт…
— Мне иногда приходит в голову, — сказала леди Дрейпер, — не бывает ли то, что вы именуете правосудием… Я хочу сказать, что в тех случаях, когда правосудие несправедливо, мне приходит в голову… Вас никогда не тревожат такие мысли? — спросила она.
Столь неслыханное вторжение леди Дрейпер в самую суть его чисто профессиональных дел настолько поразило сэра Артура, что он не сразу нашёлся что ответить.
— Да и вообще, по какому праву, — продолжала она, — вы пошлёте его на виселицу?
— Но, моя дорогая…
— В конце концов, вы же сами прекрасно знаете, что он убил всего лишь маленькое животное.
— Ну, положим, этого ещё никто не знает…
— Простите, но все указывает на это.
— Что «все»?
— Не знаю. Это само по себе вполне очевидно, — ответила она, изящным движением поднося к губам ложку, где, как живой, трепетал кусочек розоватого бланманже.
— Что именно очевидно? Право же, вы меня…
— Не знаю, — повторила она. — Хотя вот вам: они даже не носят на шее амулетов.
Должно быть, позднее сэру Артуру не раз приходило на ум замечание его супруги; возможно, оно в какой-то мере определило его поведение на суде — настолько оно совпадало с его собственной мыслью: есть ли табу у тропи?
Но в эту минуту замечание супруги показалось ему нелепым, и только. Он воскликнул:
— Амулеты! А разве вы сами носите амулеты?
Леди Дрейпер с улыбкой пожала плечами.
— Порой мне кажется, что да. Я хочу сказать, иногда мне кажется, что ношу. А разве ваш прекрасный судейский парик, в конце концов, не тот же амулет?
Подняв руку, она остановила готовое сорваться с его губ возражение. И он не без удовольствия — в который раз! — заметил, какая у неё тонкая, белая, ещё очень красивая рука.
— Я вовсе не шучу, — сказала она. — Я думаю, у каждого возраста есть свои амулеты. И у народов также. Конечно, молодым нужны амулеты попроще, другим, постарше, — уже более сложные. Но они, я полагаю, есть у всех. А вот у тропи, как вы видите, их нет.
Сэр Артур молчал. Он с удивлением смотрел на свою жену. А она продолжала, складывая салфетку:
— Амулеты совершенно необходимы, если во что-то веришь, не так ли? Если же ни во что не веришь, то… Я хочу сказать, что можно не верить в общепризнанные истины, но это не значит… Я хочу сказать, что даже вольнодумцы, которые утверждают, что ни во что не верят, и те, как мы видим, ищут что-то, не так ли? Одни… изучают физику… или же астрономию, другие пишут книги, а это и есть, в сущности, их амулеты. Таким образом, они… Ну, словом, это их убежище против всего того, что нас так пугает, когда мы об этом думаем… Вы согласны со мной?
Он молча кивнул головой. Она рассеянно вертела салфетку, продетую в серебряное кольцо.
— Но если действительно ни во что не верить… — продолжала она, — не иметь никаких амулетов — значит никогда ни над чем не задумываться, не правда ли? Никогда. Потому что, как только начинаешь задумываться… мне кажется… начинаешь бояться. А как только начинаешь бояться… Даже у тех несчастных негров, которых мы с вами видели на Цейлоне, Артур, даже у этих совершенно диких негров, которые ничего не умеют делать, не могут сосчитать до пяти и едва умеют говорить… даже у них есть свои амулеты. Значит, они верят во что-то. А раз они верят… значит, они уже задумывались над чем-то… задумывались над тем, кто обитает на небе или, может быть, в лесу, не знаю где… задумывались над тем, во что они могут верить… Вот видите! Даже они, эти несчастные дикари, задумывались… Так вот, если какое-нибудь существо ни над чем не задумывается… действительно ни над чем, совершенно ни над чем… значит, это — просто животное. Мне кажется, только животное может жить и что-то делать на этой земле, не задаваясь никакими вопросами. Вы не согласны со мной? Даже деревенский дурачок и тот задумывается над чем-то…
Они поднялись из-за стола. Сэр Артур подошёл к жене, осторожно обнял её и поцеловал в висок.
— Вы высказали сейчас весьма интересные соображения, дорогая моя. Пожалуй, обо всем этом следует подумать. И если вы разрешите, немедленно же! Пока ко мне не пришли с визитом. Я как раз жду гостя…
Леди Дрейпер нежно коснулась своими седеющими локонами щеки мужа.
— Вы ведь оправдаете его, да? — спросила она с пленительной улыбкой. — Мне будет так жаль эту девочку!
— Повторяю вам, дорогая, одни только присяжные…
— Но ведь вы сделаете все, что от вас зависит?
— Надеюсь, вы не потребуете от меня никаких обещаний? — мягко спросил сэр Артур.
— Конечно. Я просто полагаюсь на вашу справедливость, Артур. — Супруги ещё раз поцеловались, и сэр Артур вошёл в свой кабинет. И сразу же опустился в глубокое кресло.
— У тропи нет табу, — сказал он чуть ли не вслух. — Они не рисуют, не поют, у них нет ни праздников, ни обрядов, нет никаких знаков, нет колдунов, и у них нет даже амулетов. Они даже не людоеды.
И он произнёс ещё громче:
— Могут ли существовать вообще люди без табу?
Рассеянным, но пристальным взглядом он смотрел на портрет сэра Уэстона Дрейпера, баронета, кавалера ордена Подвязки. Он прислушивался к неудержному смеху, который зрел в самой глубине души и наконец тронул его губы.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Свидетельские показания профессора Рэмпола и опровержения капитана Трота. Последние выступления свидетелей. Речь прокурора, речь защитника. Судья Дрейпер подводит итог судебному разбирательству. Присяжные растеряны. Прежде чем установить, люди ли тропи, необходимо определить, что такое человек. В кодексе законов полностью отсутствует официальное определение человека. Присяжные отказываются вынести вердикт.
На следующем заседании были выслушаны ещё два антрополога, вызванные в суд обвинением. И хотя учёные считали, что Раranthropus следует отнести к человеческому роду, обосновывая этот вывод, они так противоречили друг другу, что защита ограничилась лишь насмешливым молчанием, куда более красноречивым, чем самая страстная речь.
В свою очередь защита вызвала двух учёных-психологов: профессора Рэмпола, крупнейшего специалиста по вопросам психологии примитивных народов, и знаменитого капитана Троппа, посвятившего себя изучению умственных способностей человекообразных обезьян.
Череп профессора Рэмпола был так восхитительно лыс, что казалось, он с умыслом лишился своей шевелюры, лишь бы предоставить к услугам френологов столь редкостный объект для исследования. В правом глазу, затянутом бельмом, он носил монокль, и это делало его похожим на офицера кайзеровской армии. Но мягкий, удивительно приятного тембра голос заставлял забыть неприглядную внешность профессора.
Первый же обращённый к нему вопрос, казалось, привёл учёного в замешательство: существует ли, спросили его, признак, по которому можно безошибочно, исходя из данных науки, отличить разум примитивного человека от ума животного?
После минутного раздумья сэр Питер сказал, что несколько месяцев назад он бы ответил, что таким признаком является речь. Артикулированная у человека, в отличие от речи животного, отмеченная у первого деятельностью воображения и памяти, она у животного — застывшая и инстинктивная. Но появление тропи вынуждает его признать, что он не сделал всех необходимых выводов: речь тропи, по-видимому, инстинктивна, но в то же время и членораздельна; её нельзя считать застывшей речью существа, лишённого воображения, поскольку запас слов у тропи увеличился, хотя бы пока за счёт подражания; таким образом, её нельзя считать ни человеческой речью, ни речью животных: она содержит элементы той и другой. Теперь ему стало ясным, что специфичным надо считать не речь, которая является лишь средством общения, а самую потребность общения, равно как и цель его.
Подумав, он добавил:
— Некоторые учёные считают, что это специфическое различие лежит в способности человека создавать мифы. По мнению других, оно заключается в способности человека пользоваться символами, и прежде всего простейшим из них — словом. Но в обоих этих случаях мы сталкиваемся с одной и той же проблемой: какой специфической необходимостью обусловлено создание мифов и символов?
Он провёл большой узловатой рукой по своему блестящему черепу.
— Видите ли, рассуждая таким образом, мы вряд ли сумеем прийти к положительному выводу. Поэтому лучше остановиться на фактах, поддающихся контролю: то есть на тех, которые познаются путём анализа различных мозговых связей. Сравнительное изучение этих связей у человека и у животных, возможно, позволило бы установить точное и ясное различие.
— Мы не совсем улавливаем ход ваших мыслей, — остановил его судья.
— Мозг часто сравнивают, — продолжал сэр Питер, — с гигантской телефонной станцией, которая с неслыханной быстротой связывает тысячи различных центров: одни из них ведают наблюдением или изучением, другие руководят или приказывают. В общем, все эти связи определены довольно точно. Я хочу сказать — их роль и количество достаточно хорошо изучены как у человека, так и у различных видов животных. Итак, человеком, по-моему, следует считать всякое существо, мозг которого объемлет всю сумму перечисленных выше связей, а животным — существо, мозг которого этими связями не обладает.
— Но, — попытался уточнить вопрос сэр Артур, — разве количество этих связей одинаково у всех людей, независимо от их классовой принадлежности, возраста, развития, расы?
— Н-н-нет, — замялся сэр Питер, потирая переносицу. — Это было бы слишком просто… Различия существуют… и большие различия… и все-таки не в этом главное. Ведь сумма связей у самого отсталого из негритосов несравненно больше, чем у самого развитого шимпанзе. Можно даже, если хотите, взять количество и качество мозговых связей негритосов за тот минимум, которым должен обладать индивидуум, чтобы иметь право именоваться человеком.
Сэр Артур задумчиво покачал головой и не сразу задал вопрос:
— Не слишком ли произволен и даже искусствен принцип такой классификации? Ведь мы строим эту классификацию, приняв за необходимый минимум мозговые связи негритосов, а затем, исходя из той же классификации, считаем негритосов людьми, поскольку они действительно обладают этим минимумом.
Профессор непринуждённо рассмеялся и сказал:
— Пожалуй. Но, право, я и сам не знаю, как выбраться из этого заколдованного круга.
— Кроме того, не противоречите ли вы самому себе? Тот, у кого отсутствуют некоторые из этих связей, по вашим словам, уже не может называться человеком. Но разве их отсутствие нельзя объяснить специфическими умственными особенностями того или иного индивидуума?
— Совершенно справедливо.
— Следовательно, если у тебя нет тех или иных свойств, ты уже перестаёшь быть человеком? А ведь вы сами утверждали здесь, что если это и возможно, то, во всяком случае, очень рискованно.
— Вы совершенно правы, — ответил профессор.
— Итак, из всего сказанного, — продолжал сэр Артур, — нам, очевидно, придётся сделать вывод, что антропология, равно как и зоология, не в состоянии установить точной границы, отделяющей человека от животного?
— Боюсь, что это так.
Наступило довольно продолжительное молчание. Затем сэр Артур, чуть заметно улыбнувшись бледно-розовой тюлевой шляпке с зелёным бантом, видневшейся в глубине зала, спросил:
— Если не ошибаюсь, профессор, на земле не существует такого племени, независимо от того, живёт ли оно на самом отдалённом острове или где-нибудь в неизведанной пустыне, чью психологию вы бы не изучили самым детальным образом. Так вот, видели ли вы хоть одно племя, которое бы не носило амулетов?
По залу пронёсся лёгкий смех, несколько ослабивший напряжение. Но профессор даже не улыбнулся.
— А ведь и в самом деле нет. Никогда не видел, — после некоторого колебания ответил он.
— Чем же вы объясняете это явление?
— Что именно вас интересует?
— Не кажется ли вам, что вера в амулеты, которая существовала во все века и у всех народов, свойственна исключительно человеку?
— Да. Равно как и способность создавать мифы. Но это ещё ничего не доказывает.
— Как знать, — возразил сэр Артур. — Разве способность задавать себе вопросы, даже самые примитивные, не свойственна только человеку, одному лишь человеку, пусть самому неразвитому, самому отсталому?
— Конечно.
— А нельзя ли, — продолжал судья, — объяснить эту способность некоторыми мозговыми связями, которых нет у животных?
— Нельзя ли? — задумчиво повторил профессор. — Ведь любопытство свойственно и животным. Многие животные страшно любопытны.
— Однако они не носят амулетов.
— Да, не носят.
— Значит, если они и любопытны, то иначе, чем человек. Ведь они-то не задаются вопросами?
— Вполне с вами согласен, — ответил сэр Питер. — Отвлечённое мышление свойственно только человеку. Животным оно недоступно.
— Вы в этом абсолютно уверены? Стало быть, у животных невозможно обнаружить признаков такого любопытства, пусть даже в самом зачаточном состоянии?
— Не думаю, — ответил сэр Питер. — Такие вопросы выходят за пределы моей компетенции, но на первый взгляд… Животное смотрит, наблюдает, ждёт, что станется с тем или иным предметом, какие произойдут с ним изменения… и только. Вещь исчезает, а вместе с ней проходит и любопытство. Ни… ни этого протеста, ни этой борьбы против немоты окружающего их мира вещей. Дело в том, что любопытство животного всегда остаётся чисто потребительским, ему нет никакого дела до вещей как таковых, они интересуют его лишь в той мере, в какой соотносятся с ним самим — животное неотделимо от них, неотделимо от природы, приковано к ней всеми фибрами. Оно не абстрагируется от вещей с целью познать их извне… Одним словом, — закончил сэр Питер, — животные не способны мыслить отвлечённо. Не здесь ли в таком случае следует искать переплетение связей… специфическое переплетение, которое доступно человеку, и только человеку.
Вопросов к свидетелю не было, судья поблагодарил профессора и не стал его больше задерживать.
Его место занял капитан Тропп — розовый дородный блондин с живыми смеющимися глазами. Сэр Артур напомнил присяжным, что капитан Тропп является автором многочисленных докладов, сделанных им в Музее естественной истории и обобщающих его опыты с человекообразными обезьянами, и что его известность уже давно перешагнула границы Великобритании.
Судья вкратце изложил ему сообщение сэра Питера Рэмпола и те споры, которые оно вызвало. Затем задал ему следующий вопрос:
— Считаете ли вы, капитан Тропп, что даже самые развитые обезьяны лишены малейшей способности абстрагировать?
— Ну, конечно, нет! — воскликнул толстяк.
— Простите!
— Вовсе они не лишены этой способности. Они могут абстрактно мыслить, точно так же, как и мы с вами.
Сэр Артур растерянно заморгал глазами, в зале воцарилось молчание.
— Профессор Рэмпол сказал нам… — начал он наконец.
— Знаю, знаю, — перебил его капитан Тропп. — Все эти люди считают животных просто дураками!
Сэр Артур не смог сдержать улыбки, и весь зал, облегчённо вздохнув, улыбнулся вслед за ним.
— Вы не читали моего сообщения, — продолжал Тропп, — об опытах Вольфа? Тогда послушайте: он установил у своих шимпанзе автоматический раздатчик изюма, работающий при помощи жетонов. Обезьяны очень скоро научились им пользоваться. Затем он установил автомат, выдающий жетоны. Обезьяны включили его и полученные жетоны сразу же опустили в первый. Но немного погодя Вольф выключил раздатчик изюма. Тогда обезьяны набрали себе жетонов и спрятали их в ожидании того часа, когда первый автомат снова заработает, словом, они как бы изобрели для себя деньги и даже узнали, что такое жадность. Что же, по-вашему, это не абстрактное мышление? А Верлен! Нет, не французский поэт, а бельгийский профессор. Взять хотя бы его опыты с макакой! Обезьяна низшая, заметьте это. Ему удалось доказать, что его макака прекрасно отличает живое от мёртвого, зверя от растения, минерал от металла, дерево от ткани; она ни разу не ошиблась, разбирая гвозди и спички, а также пух и кусочки ваты. Что же, по-вашему, это не абстрактное мышление? Или, например, их речь! Обычно считают, что обезьяны не умеют говорить. Но они говорят, и ещё как говорят! Шестьдесят лет назад Гарнер установил, что между нашим языком и языком обезьян существует только количественная разница; больше того, у нас с ними много общих звуков. Я знаю, Делаж и Бутан во Франции опровергают это мнение. Но сравнительное изучение гортани, проведённое Джакомини, дало возможность составить шкалу, показывающую, как постепенно совершенствуется гортань у гоминидов: от орангутанга через гориллу, гиббона, шимпанзе, бушмена, негритянку до белого человека. Почему же развитию гортани не должно соответствовать развитие речи? Разве обезьяны виноваты в том, что мы не понимаем их языка? Кстати, милорд, они понимают нас гораздо лучше: у Гледдена была обезьяна-шимпанзе, она, не задумываясь, выполняла сорок три приказания, которые отдавались без сопровождения жестов. Что же, по-вашему, это не абстрактное мышление? А Фэрнесу удалось научить молодого орангутанга произносить слово «папа». Добиться этого было весьма затруднительно, ибо у животных имеется тенденция не выдыхать звуки, которым их стараются научить, а, так сказать, глотать. Но, научившись слову «папа», орангутанг произносил его всякий раз, когда к нему подходил мужчина, и никогда не называл так женщин: что же, по-вашему, и это не абстрактное мышление? Затем Фэрнес, придавливая язык орангутанга лопаточкой, научил его произносить слово «cup»[21]. Возможно, такой метод покажется вам искусственным, но с тех пор орангутанг всегда говорил слово «cup», когда ему хотелось пить: что же это, как не абстрактное мышление? Затем Фэрнес попытался научить его произносить артикль «the» — это ведь уж абстракция чистой воды. К несчастью, молодой орангутанг умер, так и не усвоив звука «the»…
— Охотно верю, — сказал сэр Артур, — у меня есть немало друзей-французов, право же, людей достаточно смышлёных, которые так и не смогли научиться произносить это слово… Бедная обезьянка… Но мы, кажется, не совсем правильно поставили наш вопрос. Комиссии хотелось бы знать: не приходилось ли вам самому наблюдать, или, может быть, вам известны факты, что кто-то другой заметил у обезьян хотя бы зачатки метафизического мышления?
— Метафизического мышления… — задумчиво повторил капитан Тропп и опустил голову, отчего у него сразу же появилось три подбородка. — Что вы понимаете под этим термином? — наконец спросил он.
— Мы понимаем под этим… чувство беспокойства, — ответил сэр Артур, — чувство страха перед неизвестным, желание объяснить необъяснимое, способность верить во что-то… Словом, не приходилось ли вам встречать обезьян, у которых были бы свои амулеты?
— Да, я видел обезьян, которые привязывались к какой-нибудь вещи так же, как ребёнок привязывается к своему плюшевому медвежонку. Они играли с полюбившимися им предметами и не расставались с ними даже ночью. Но это вовсе не амулеты. Явление несколько другого порядка я наблюдал в Калькутте у молодой мартышки, отличавшейся чрезмерной стыдливостью: она никогда не засыпала, предварительно не прикрыв все что полагается зеленой сандалией, с которой никогда не расставалась. А вот амулеты?.. Нет… Но, черт возьми, — вдруг воскликнул он, — почему вы хотите, чтобы у них были амулеты? Они живут в природе, в непрерывном общении с ней и не боятся природы! Её боятся только дикари! Только дикари задают себе все эти дурацкие вопросы! Но какая им от этого польза? Если они, не в пример обезьянам, недовольны своим существованием и не желают быть такими, какими их создал бог, то гордиться здесь ещё нечем! Они просто анархисты. Бунтари, которым ничем не угодишь. Почему вы хотите, чтобы мои славные шимпанзе начали задавать себе всякие дурацкие вопросы? Амулеты? Покорно благодарю!
— Уверяю вас, мы вовсе этого не хотим, — с добродушной улыбкой успокоил его сэр Артур. — Мы просто хотели бы получить от вас точный ответ: действительно ли у обезьян полностью отсутствует метафизическое мышление, нет хотя бы его следов?
— Никаких следов! Даже намёка на них нет! Даже намёка! — ответил капитан, торжествующе щёлкнув ногтем по зубам.
— И вы тоже, капитан Тропп, — спросил его вкрадчивым голосом адвокат, — не задаётесь подобными вопросами?
— Какими вопросами? — насторожился капитан Тропп. — Я добрый христианин, я верю в бога, а отсюда все качества. Почему же вы… Вы что, за дикаря меня принимаете, что ли?
Сэр Артур любезно уверил капитана Троппа, что за дикаря его никто не принимает, поблагодарил за выступление, и тот удалился. Затем один за другим выступили Грим, Вильямс, Крепс и отец Диллиген; они подробно рассказали о своих наблюдениях над тропи и о тех опытах, которые они с ними проделали. Им задали всего несколько вопросов. Было очевидно, что защита не пытается даже добиться каких-либо преимуществ и выиграть лишнее очко, она лишь постоянно уравновешивала силы, то есть делала все возможное, чтобы вопрос остался нерешённым: всякий раз, когда обвинение заостряло внимание на какой-либо детали, свидетельствующей о том, что тропи — люди, защита со своей стороны тотчас же обращала внимание на какой-либо факт или наблюдение, которые бы доказывали обратное. Но если, напротив, один из свидетелей приводил слишком веские доказательства в пользу того, что тропи животные, защита незамедлительно выдвигала новое доказательство, подтверждающее их человеческую природу. При этом прокурор торжествующе потрясал своими широкими рукавами, а окончательно сбитые с толку присяжные только дивились такой странной системе защиты.
Последним выступал отец Диллиген. Он говорил так живо и забавно, что даже сумел несколько разрядить напряжённую атмосферу, царившую в зале: он говорил в основном о языке тропи и даже несколько раз крикнул, подражая им. Во всякой иной аудитории его выступление встретили бы дружными аплодисментами; когда он возвращался на своё место, его перехватила пожилая дама и завела с ним бесконечную беседу о своих любимых попугаях, и бедный отец Диллиген не знал, как от неё отделаться.
Сэр Керью В.Минчет, королевский прокурор, соединил кончики своих тонких белых пальцев. Он умолк и, словно во время молитвы, наклонил голову, предоставив присяжным любоваться безукоризненными локонами своего парика. Затем, подняв голову, он произнёс: