Довольствовались из солдатского котла, поили лошадей, курили и играли в карты.
Жители Зейтуна не без основания увидели в этом удручающем бездействии войск признак изощренного коварства. Охваченные смертельным страхом, они послали к каймакаму делегацию, которая просила, чтобы доблестные воины как можно скорей избавили население от проклятых бунтовщиков. Население не имеет с ними ничего общего. Если же кто из злодеев вздумает скрыться в городе, жители без промедления выдадут такового властям. Каймакам выразил глубокое сожаление по поводу того, что горожане так поздно взялись за ум; отныне все решает военное командование. Каймакам больше не начальство.
Делегаты взмолились: не сочтет ли в таком случае каймакам возможным просить о заступничестве его превосходительство Джелала-бея? Если кто-нибудь может во имя всеобщего блага найти выход из сложного положения, то именно этот достойный и доброжелательный человек.
Каймакам поморщился. Он может только посоветовать не упоминать имя Джелала-бея. У мутесарифа связи совсем в других кругах. А в тех кругах его превосходительство вали Алеппо – человек, можно сказать, конченый. Вот что бывает, когда слишком снисходительно относишься к армянскому «миллету». Это каймакам знает и по себе.
Однажды в солнечное мартовское утро в городе разнеслась страшная весть: оставив на месте двух умерших, которых, однако, опознать не удалось, осажденные ночью бежали и сумели скрыться в горах. Те из зейтунцев, кто не верил в чудеса, спрашивали себя: как же это сотне оборванных; чрезвычайно приметных людей удалось пробраться сквозь цепь четырех тысяч обученных солдат и бесследно исчезнуть? Но кто задавался этим вопросом, наверняка знал и ответ на него.
И чего опасались, случилось в полдень того же дня. Военный комендант и каймакам возложили ответственность за побег мятежников на все население города. Изменники-зейтунцы каким-то дьявольским способом сумели пробраться в текке и вывести осажденных сквозь кольцо сладко спавших солдат, мимо часовых.
Из Мараша в собственном экипаже немедленно прибыл извещенный об этом преступлении мутесариф. Глашатаи, мюдиры с барабанным боем обошли весь город. За ними следовали многочисленные курьеры, созывая старейших и именитых граждан Зейтуна на «совещание совместно с мутесарифом и комендантом по поводу создавшегося положения».
Приглашенные, пятьдесят известных в городе людей – врачи, учителя, священники, предприниматели, крупные торговцы, – не замедлили явиться в указанное место, большинство даже в рабочей одежде. Лишь немногие, более дальновидные, захватили с собой деньги.
«Совещание» заключалось в том, что этих пожилых и почтенных людей согнали во двор казармы, где их, как скот, пересчитали грубые унтер-офицеры. Пора положить конец их деятельности, заявили им. Сегодня же, в связи с «переселением», они отправятся в путь через Мараш – Алеппо в Месопотамскую пустыню Дейр-эль-Зор. «Переселенцы» молча переглядывались; никто не схватился за сердце, никто не заплакал. Всего полчаса назад это были представительные, блестящие личности; сейчас они сразу поблекли, каждый был точно ком земли, безжизненный, безвольный. Новый мэр Зейтуна попросил прерывающимся голосом лишь об одной милости: во имя бога милосердного не трогать семьи, не высылать их из Зейтуна. Тогда они безропотно примут свой жребий.
Последовал свирепый, издевательский ответ. Никоим образом! Мы хорошо знаем армян и никому из нас не придет в голову разлучать почтенных отцов семейств с любимыми и любящими их родными. Более того: каждый из вызванных должен письменно известить своих домашних о том, чтобы те завтра, через два часа после восхода солнца, явились сюда с вещами, готовые к походу. Жены, сыновья, дочери, внуки – старые и малые. Приказ из Стамбула гласит, что все армянское население поголовно подлежит высылке. Вплоть до грудных младенцев. Зейтун перестает существовать и отныне будет называться «Султание», дабы не осталось и памяти о городе, который посмел оказать сопротивление героическому османскому народу.
На другой день в назначенный час первый скорбный транспорт двинулся в путь, положив начало одной из самых страшных трагедий, какие в исторические времена выпадали на долю народов земли.
Высланных сопровождал военный конвой, и вот тут-то всем стало ясно, что могучая рать, призванная для осады укрывшихся в монастыре беглецов, имела еще и другое, как будто второстепенное, но не менее хитро подготовленное задание. Каждое утро теперь повторялся один и тот же душераздирающий спектакль. После пятидесяти знатных семей настал черед ста менее знатных, и чем ниже было общественное положение, чем меньше их достаток, тем многочисленнее был этап.
Разумеется, в больших тыловых областях близ европейских военных фронтов тоже выселяли жителей из всех городов и деревень, но как ни тяжела судьба всех, кто покидает родные края, ничто не идет в сравнение с участью зейтунцев. В Европе эвакуированные находились под защитой своей страны, их вывозили изопасной для жизни зоны. Даже в неприятельской стране им оказывали помощь и заботу. И они не теряли надежды вернуться в родные места. У армян никакого просвета: ни защиты, ни помощи, ни надежды. Они попали не в руки противника, который на основе взаимных интересов должен соблюдать международное право. Они попали в руки более страшного, ничем не обуздываемого врага – в руки собственного государства.
Иным людям грустно расставаться даже со старым жильем, менять его на новое. Как-никак оставляешь там кусок своей жизни. Для каждого переезд из родного города в другой, из страны, где проходила жизнь, в новую – означает крутой перелом. Даже бывалому рецидивисту нелегко дается возвратный путь в тюрьму. Но быть бесправнее преступника! Ведь преступник и тот находится под защитой закона! В один день лишиться привычного места жительства, работы, всего, что создавалось годами упорного труда! Стать жертвой ненависти, быть выброшенным на азиатские проселочные дороги, брести тысячи миль по пыли и камням, по болотам! Знать, что никогда больше не найдешь человеческого ночлега, никогда больше не будешь есть и пить за столом, в человеческих условиях! Но это еще ничего. Ведь они не имели и той несвободы, что имеет каторжник! Принадлежали к отверженным, объявленным вне закона, которых любой прохожий может безнаказанно убить. Они жили, втиснутые в еле ползущее стадо несчастных людей, находились в кочевом концлагере, где без разрешения нельзя даже отправить естественную нужду.
Кто посмеет сказать, что сумел бы измерить ту громаду несчастий, которую вынесли на себе зейтунцы за неделю, прошедшую между отправкой первого и последнего этапа?.. Арам Товмасян, молодой еще человек, был родом не из самого Зейтуна и поэтому мог на что-то надеяться, но и он за эти семь дней стал похож на тень.
Пастор Арам – все звали его по имени – уже свыше года жил в Зейтуне, был там пастором при протестантской общине и директором большого сиротского дома. Американские миссионеры в Мараше считали Арама своим любимым учеником, возлагали на него большие надежды; этим и объясняется, почему ему доверили в тридцать лет руководить таким крупным приютом. В свое время они, дав стипендию, послали его на три года в Женеву, он получил там высшее образование. Вот почему Арам свободно говорил по-французски и довольно хорошо изъяснялся по-немецки и по-английски.
Создание сиротского дома в Зейтуне было одним из прекраснейших начинаний, которым марашские отцы-миссионеры увенчали полвека своей культурной деятельности. В просторных залах этого дома нашли приют свыше ста детей. При доме была школа, которую посещали и дети, жившие в городе. Кроме того, сиротский дом имел небольшое подсобное хозяйство, снабжавшее его козьим молоком, овощами, фруктами и другими продуктами питания. Таким образом, руководство сиротским домом требовало не только педагогического такта, но и деловитости и трудолюбия.
Пастору Араму, как всякому молодому человеку, льстила возможность действовать независимо и полновластно. Работал он с увлечением. Он провел прекрасный, деятельный год и строил широкие планы на будущее. Прошлой весной, незадолго до вступления в должность, он женился.
Овсанна, давнишняя его любовь, была дочерью пастора, принадлежавшего к первому выпуску марашской семинарии. В отличие от большинства армянок, которые невелики ростом, хрупкого сложения, Овсанна была высокой и даже несколько полноватой девушкой. Из-за свойственной ей медлительности и неразговорчивости иной раз казалось, что она безучастна к окружающему. Правда, Искуи однажды сказала брату, что кротость Овсанны время от времени умеряется своенравием и злопамятством. Но, по-видимому, эта шутливая характеристика оказалась неверной, потому что какая же действительно своенравная женщина терпела бы в своем доме золовку? Впрочем, с девятнадцатилетней Искуи все обстояло по-особому. Арам боготворил свою юную сестру. Ей шел девятый год, когда после смерти их матери Арам увез Искуи из Йогонолука в Мараш и отдал в миссионерскую школу. Позднее он отправил ее в Лозанну, где она провела год в пансионе. Расходы, которых требовало такое благородное братское честолюбие, он покрывал, разумно урезывая свои потребности. Он не представлял себе жизни без Искуи. Овсанна это знала и сама предложила поселиться втроем.
Искуи получила место учительницы французского языка в сиротском доме. В том, что ее любили все, и притом не только братской любовью, не было ничего удивительного: пленяли ее чудесные глаза и особенно рот, вишневые губы, точно отливавшие влажным блеском улыбчивые глаза, отчего порой чудилось, будто губы у нее зрячие.
Образ жизни, который вела эта тройка, был очень приятен, но совсем не похож на местный быт. Квартира пастора находилась при сиротском доме. Под руками Овсанны она скоро утратила свой казенный вид. Овсанна проявляла способности к прикладному искусству, у нее было тонкое художественное чутье. Она обходила город и окрестные деревни, скупая у местных жительниц чудесные старинные ткани, кустарные изделия из дерева и другие предметы быта, которыми украшала свои комнаты; розысками этими она зачастую занималась целыми неделями.
Искуи отдавала предпочтение книгам. Арам, Овсанна и Искуи жили обособленной жизнью. Сиротский дом и школа представляли собой столь замкнутый мир, что три этих благоденствующих человека едва ли чувствовали нависшее над Зейтуном предгрозье.
Воскресные проповеди пастора Арама носили бодрый, светлый характер вплоть до самого марта, что, вероятно, навеяно было его собственной счастливой и мирной жизнью и вовсе не свидетельствовало о понимании происходящего.
Удар был так сокрушителен, что Арам растерялся. На глазах у него гибло дело его жизни. Он было ухватился за соломинку пустой надежды – правительство не посмеет закрыть сиротский дом. Силу духа вернули ему слова Овсанны в первый день высылки: «Только в такие минуты обретает свой высший смысл сан христианского пастыря». Так сказала дочь пастора Помня этот завет, Арам Товмасян со сверхчеловеческой энергией выполнял свой долг.
День и ночь держал он открытой свою церковь, чтобы в любую минуту прийти на помощь, оказать духовную поддержку высылаемым на их крестном пути; он ходил из дома в дом к своим прихожанам, от семьи к семье, успокаивал плачущих, отдавал свои последние деньги нуждающимся, устанавливал в колонне ссыльных подобие порядка, рассылал письма с призывом о помощи всем миссиям, расположенным по пути этапа, строчил просительные письма ко всем турецким чиновникам, которых считал доброжелательными людьми, составлял заявления и справки, пытался добиться для отдельных лиц отсрочки, торговался с владельцами мулов, турками, чтобы те брали подешевле за перевозку, короче говоря, делал все, что удавалось в этом ужасающем положении, а когда ничем не мог помочь, когда уже не утешало евангельское слово о страстях господних, пастор молча садился рядом с окаменевшими от горя людьми и, закрыв глаза, молитвенно сложив руки, взывал в душе ко Христу.
День ото дня город становился все пустынней, а дорога на Мараш непрерывно заполнялась длинными вереницами людей, которые, казалось, вовсе не продвигались вперед. Если бы с высоты зейтунской цитадели какой-нибудь наблюдатель проследил их путь, он ужаснулся бы безмолвию этого ползущего шествия смертников, безмолвию, которое от хохота и окриков охранников становилось еще глуше и жутче.
Тем временем вымершие улицы Зейтуна постепенно начинали оживать, заполняясь стервятниками, слетевшимися на пепелище, – случайные грабители, профессиональные воры, городские подонки, чернь из окрестных деревень – они вселялись в покинутые дома или уж, во всяком случае, как следует обшаривали их.
Началась оживленная погрузка и перевозка расхищенного имущества армян. Потянулись арбы и тележки, шагали враскачку ослы. На повозки и на вьючных животных неторопливо грузили ковры, одежду, груды белья, кровати, мебель, зеркала. Власти не чинили препятствий. Напротив, они будто негласно премировали турецкую чернь за то, что она не помешала депортации армян. Вдобавок – и это походило на какую-то варварскую сказку, – согласно приказу властей, из высылаемых армян по шесть представителей каждой профессии обязаны были остаться в «Султание», точно команда на тонущем корабле быта, чтобы он не остался без присмотра. Однако отбирало этих счастливцев не начальство, выбор предоставлялся общине, и это было изощренной, дополнительной пыткой, потому что обрекало людей на новые моральные муки.
Наступил пятый день, а пастор Арам не получал еще вызова. К нему лишь явился мусульманский мулла, не из местных, и потребовал ключи от церкви. Протестантская церковь, вежливо объяснил он Араму, к вечерней молитве должна быть переосвящена в мечеть. Но Арам все еще надеялся, что сиротский дом не тронут. Он запретил выходить из дома и показываться на улице учителям и детям, велел днем держать ставни на окнах закрытыми, не зажигать ночью свет и разговаривать вполголоса. В доме, где прежде шумела жизнь, притаилась мертвая тишина. Все будто вымерло.
Но не искушай бога, дабы не прогневить судьбу. На следующий, шестой, день рассыльный, из тех, кто как ангелы смерти носились по городу, вручил пастору повестку с требованием безотлагательно явиться к коменданту.
Арам пришел в священническом одеянии. Молитва его была услышана. Он не унизил себя и тенью страха или волнения. Он стоял перед турецким офицером спокойный, прямой. К сожалению, эта позиция оказалась неправильной. Бинбаши* нравилось видеть перед собой плаксивые, униженные создания. Тогда он иной раз был готов даже дать поблажку, быть добрым. Но уверенная осанка Арама оказала обратное действие: доброжелательность турка улетучилась, потому что источником ее было сознание своего величия перед умоляющим, жалким червем.
____________________
* Бинбаши – майор (турецк.).
____________________
– Вы протестантский пастор Арам Товмасян, уроженец Йогонолука, что под Александреттой?
Для начала бинбаши прорычал этот перечень примет преступника, затем напустился на свою жертву:
– Отбываете завтра последним эшелоном в направлении Мараш-Алеппо! Понятно?
– Я готов.
– Я не спрашиваю, готовы ли вы… Жена и прочие члены семьи следуют с вами. Никакой поклажи, кроме ручной, не имеете права брать с собой. По мере возможности вас будут довольствовать хлебом по сто дирхемов* в день. Остальное разрешается приобретать за деньги. Всякая самовольная отлучка из колонны наказывается комендантом эшелона, в случае повторного нарушения – карается смертью. Пользоваться всякого рода экипажами запрещено.
____________________
* Дирхем – мера веса, 3.06 грамма (турецк.).
____________________
– Моя жена ждет ребенка, – тихо сказал Арам.
Это признание, по-видимому, позабавило бинбаши.
– Раньше думать надо было.
Он снова заглянул в свои бумаги.
– Воспитанники сиротского дома, поскольку это армянские дети, разумеется, также подлежат высылке. Их надлежит точно в указанное время и в полном составе доставить на место. Так же как и весь служащий персонал сиротского дома.
Пастор Арам невольно попятился.
– Разрешите спросить: на чьем попечении будут эти сто невинных детей? Очень многие из них моложе десяти лет и никогда не участвовали в дальних походах. И детям нужно молоко.
– Вы, пастор, здесь не для того, чтобы задавать вопросы, а чтобы слушать мои приказания! – закричал бинбаши. – Вы уже неделю находитесь в районе военных действий.
Если бы пастор Арам оробел от окрика, растерялся, бинбаши, с высоты своего удовлетворенного величия, возможно, оказал бы снисхождение, позволил бы взять коз. Но пастор в своем спокойном упорстве продолжал:
– Так что я велю присоединить к эшелону стадо коз, принадлежащих нашему дому, чтобы дети получали, как привыкли, молоко.
– Вы, пастор, будете держать свой дерзкий язык за зубами и подчиняться.
– Я, эфенди, буду впредь считать вас ответственным за судьбу сиротского дома, ибо он – неприкосновенная собственность американских подданных, а они находятся под защитой американского посла.
Бинбаши не сразу обрел дар речи. Угроза, по-видимому, подействовала. Боги этого сорта быстро сбавляют тон, едва на горизонте покажутся боги рангом повыше. После затянувшейся довольно постыдной для бинбаши паузы он проговорил:
– Знаете ли вы, что я могу раздавить вас как паука? Стоит дунуть – и вас как не бывало!
– А я не стану вам в этом мешать, – ответил пастор Арам, и это было сказано всерьез, потому что в ту минуту им овладела неимоверная жажда смерти.
Когда Арама, Искуи и Овсанну спрашивали, какой момент высылки был самым страшным, все трое отвечали:
– Время перед отправкой нашей колонны.
Это были минуты, когда реальное несчастье и вполовину не ощущалось так остро, как смертная истома (такое бывает во сне), как изначальный ужас, оживший в крови, которая теперь, должно быть, вспоминала о глухих правременах до оседлости народа, до его исторического бытия. Тысячная масса спаянных меж собой бесправных и беззащитных людей сознавала, что не только безвозвратно утратила всякую собственность и что жить ей отныне опасно, но и кроме того, как национальное единство, как часть народа, чувствовала себя лишенной тех культурных ценностей и духовных высот, которые достигались тысячелетиями огромных усилий. Пастор Арам и обе его спутницы тоже были охвачены этой всеобщей и неизреченной печалью.
Пасмурный день с низко нависшим небом, обложенным тучами, в которые прятали свои – такие знакомые! – макушки зейтунские горы: погода куда более благоприятная для марша, чем солнечная. И все же, казалось, гнет этого печального дня был для изгнанников тяжелее дозволенной клади, которую несли они на согнутых спинах – Первый шаг был исполнен великого значения, был священным и страшным озарением, пронизавшим душу каждого. И, делая этот первый шаг, каждая семья теснее сближала плечи. Ни слова, ни детского плача. Но прошло полчаса, и, едва позади остались последние пригородные дома, стало легче. На некоторое время возобладала присущая людям первоначальная детскость, их трогательно отходчивое легкомыслие. Как с первым лучом зари пробуждается один скромно щебечущий голосок и тотчас вслед за ним вступает весь пернатый хор, так вскоре над движущейся колонной густой сетью переплелись задорные детские голоса. Их стараются утихомирить матери. И даже мужчины то и дело перекликаются. Кое-где уже слышался приглушенный смех. Многие женщины и старики ехали на ослах, навьюченных постельными принадлежностями, одеялами, мешками. Начальник конвоя это позволил. По-видимому, он решил на свой страх и риск смягчить приказ о высылке. Арам тоже добыл осла для жены. Но она боялась, как бы ее не растрясло, и большую часть пути шла пешком. Сиротский дом, хоть разумнее было бы поставить его в голове колонны, составлял ее арьергард. Колонну замыкало стадо коз, которых пастор, невзирая на памятный разговор с бинбаши, велел все же пригнать. Дети вначале воспринимали все происходящее как забавную перемену и необыкновенное приключение. Искуи шла рядом с ними и сколько могла поддерживала в детях веселость. Ничто в ней не выдавало волнения и бессонных ночей. Выражение лица было приветливым, жизнерадостным. Как ни хрупко и слабо было ее тело, спасала Искуи всемогущая приспособляемость молодости. Она даже попробовала запеть с детьми славную песню, которую слышала еще в Йогонолуке. Пели ее обычно при сборе винограда и плодов. Искуи ввела ее в обиход зейтунской школы:
Минуют горчайшие, черные дни,
они, словно зимы, приходят-уходят.
Страдания нам не навечно даны,
вот так покупатели в лавке приходят-уходят*.
Но пастор Арам подбежал к ней и запретил петь.
____________________
* Здесь и дальше стихи даются в переводе Натэллы Горской.
____________________
Молодой пастор проделывал путь чуть не втрое более длинный, чем другие. Он появлялся то у передней шеренги, то у замыкающей, с неизменной тыквенной бутылью через плечо, из которой потчевал желающих виноградной настойкой. Он, как и Искуи, излучал бодрость, шутил, улаживал споры, старался и в этом положении установить такой образ жизни, при котором на долю каждого выпадала определенная задача. Так, например, сапожники взяли на себя обязанность срочно чинить обувь во время привалов, и такую помощь оказывали многие ремесленники.
Товмасян был единственным священником среди ссыльных: все католические и григорианские священники были угнаны в первые два дня депортации. Поэтому пастор считал своим долгом заботиться о душах всех своих собратьев. И чтобы поддержать в них силы, он применял свою собственную тактику. Непереносима была только бесцельность существования, он знал это по себе. Вот почему он весело и уверенно твердил:
– Завтра к вечеру мы будем в Мараше. А там все переменится, я уверен. Вероятно, нас продержат там довольно долго, пока не будет отдан приказ вернуть нас домой. И мы вернемся, это несомненно. Правительство в Стамбуле не может согласиться с тем, что здесь происходит. Да наконец, у нас есть свои депутаты и национальный комитет. Консулы тоже, конечно, поднимут шум. Недели через две-три все образуется. Самое главное, чтобы мы пришли в Мараш здоровыми, будемте же бодрыми и сильными.
От таких речей становилось легче на душе даже тем, кто по натуре был пессимистом, или же был достаточно умен, чтобы не верить в непричастность центрального правительства. Исхудалые лица светлели. Чудесно преображала не только картина благоприятного будущего, но и определенность – «Завтра мы будем в Мараше».
Во время длительного привала обнаружилось, что молодой офицер, командовавший турецким конвоем, прекрасный человек. Когда солдаты кончили варить еду, он по собственному почину предложил пастору ящик-термос для эшелона. Благодаря этому появилась возможность готовить горячую пищу для усталых и истощенных. А так как предполагалось, что назавтра они придут в Мараш, то и сильные не берегли съестные припасы. Поев, люди несколько часов шли легко и уверенно. И позднее, вечером, когда они разбили под открытым небом лагерь и, бесчувственные от смертельной усталости, растянулись на одеялах, они от души возблагодарили бога за то, что первый день прошел совсем гладко. Неподалеку от бивака находилось большое село, называлось оно Тутлисек. Ночью оттуда пришли местные горцы навестить конвоиров-турок. Хозяева и гости чинно сидели бок о бок, величественно курили и, видимо, вели разговор о чем-то важном. Наутро, когда зейтунцы проснулись и пошли поить своих ослов и коз, стада не оказалось.
Так начался этот тяжелый день. Затем на втором часу марша упал замертво старик. Колонна остановилась. И вот тут-то молодой офицер, такой, казалось бы, доброжелательный, подскакал и яростно скомандовал:
– Вперед!
Несколько человек из колонны пытались поднять упавшего и унести. Скоро, однако, им пришлось опустить старика на землю. Жандарм пнул его ногой:
– Встать немедленно, встать, мошенник!
Старик не шевелился; глаза его закатились, рот был открыт. Жандарм столкнул мертвеца в канаву.
Офицер стал подгонять застывшую колонну:
– Не останавливаться! Запрещено! Вперед, вперед!
Ни уговоры Арама, ни горестные вопли семьи умершего не помогли:
начальник конвоя не разрешил взять тело с собой, не разрешил даже хотя бы наскоро предать его земле. Родственники немного приподняли голову покойника и положили по бокам два больших камня: пришлось этим удовольствоваться, сложить руки на груди они уже не успели: отчаянно ругаясь, заптии палками и с дубинками набросились на заколебавшиеся шеренги. Колонна пришла в замешательство и бросилась бежать; бегство это прекратилось, лишь когда труп остался далеко позади;
над ним кружили хищные птицы с вершин Тавра.
Еще не прошел ужас от этой первой человеческой жертвы, как эшелон нагнала «яйли» – неуклюжая двуконная коляска. Изгнанники вынуждены были сойти с узкого проселка на заболоченное поле. В коляске сидел упитанный господин лет двадцати пяти; пальцы его были унизаны кольцами. Сверкающая каменьями рука протянула начальнику конвоя документ на гербовой бумаге. Удостоверение со штампом и печатью гласило, что предъявителю сего дано право выбрать себе для домашнего обслуживания одну или несколько армянок. А так как яйли остановилась в толпе детей-сирот, то ласково-томный взор седока упал на Искуи. Он указал на нее тростью и, улыбаясь, поманил. Этот видный господин не считал себя охотником за женщинами, напротив, мнил себя освободителем, ведь он готов был избавить от мерзкой участи одно из этих злосчастных созданий, поселить у себя в образцовой семье, в городском, хорошо охраняемом доме. И как же он удивился, когда осчастливленная этим выбором красавица не бросилась в его спасительные объятия, а с громким криком «Арам!» убежала. Коляска покатила за ней.
Вероятно, никакие доводы, при помощи которых пастор пытался спасти сестру, не помогли бы, вдобавок он допустил ошибку: стал доказывать, что Искуи нельзя превращать в служанку, так как она получила европейское образование; этим он не охладил благодетеля, а лишь разохотил. И только решительное вмешательство начальника конвоя положило конец препирательствам. Не долго думая, он разорвал бумажонку ретивого искателя невест, сказав, что только он, ответственный за этап начальник конвоя, вправе решать судьбу ссыльных. И если эфенди немедленно не даст ходу, он будет арестован вместе со своим яйли. Для большей убедительности офицер стегнул хлыстом одну из его лошадей. Оскорбленный в своих лучших чувствах, толстый благодетель умчался.
От этого злоключения Искуи быстро опомнилась. Все случившееся показалось ей фарсом, не имеющим к ней никакого отношения; вспоминая забавные подробности, она заливалась смехом. Вскоре, однако, у нее пропала охота смеяться. Беда пришла во второй половине дня, когда у детей стали болеть стертые до крови ножки. Странное дело: боль дошла до сознания малышей не постепенно, а внезапно, и у всех сразу. Отовсюду, разрывая сердца женщин, раздавались стоны, плач, всхлипывание малышей. Но добросердечный начальник в одном пункте был неумолим. Он не разрешал останавливаться и задерживаться, помимо полагающихся в пути привалов. Он получил приказ к вечеру доставить вверенный ему этап в Мараш. И хотя в прочих вопросах он зачастую поступал по своему усмотрению, именно этот пункт приказа он стремился точно выполнить. Забрал он это себе в голову из честолюбия, так что нечего было и думать о привале, во время которого можно было бы смазать больные детские ножки оливковым маслом или применить другие болеутоляющие средства.
– Ничего не поможет! Придете в Мараш, там и будете лечиться. Вперед!
Приходилось нести некоторых детей на руках. Делала это и слабенькая Искуи, пока ее саму не постигла тяжелая беда.
Брат неоднократно уговаривал ее не оставаться все время в конце колонны с детьми. Это было самое опасное место, потому что колонну замыкали сопровождавшие этап конвоиры и всякий любопытный сброд, сбегавшийся из деревень. Но Искуи считала своим долгом ни на минуту не оставлять детей, тем более что они с каждой минутой слабели и еле переставляли ноги. Другие воспитатели часто отлучались, тогда Искуи оставалась одна и, пуская в ход все свое искусство, старалась заставить плачущих детей идти вперед.
Из-за этих постоянных досадных заминок в колонне то и дело возникал довольно большой разрыв между ее основной частью и арьергардом. Однажды в такую минуту, когда Искуи с детьми отстала от своих, ее вдруг кто-то схватил сзади за плечи. Она закричала и стала вырываться. Над ней возникло страшное, покрытое щетиной лицо с выпученными глазами, с открытым ртом, из которого вырывалось хриплое, смрадное дыхание. Она еще раз пронзительно крикнула, потом молча стала отбиваться от насильника, от слюнявого рта, от коричневых лап, которые срывали с нее платье, обнажали грудь. Она теряла силы. Лицо над нею росло, принимало размеры горы, гигантской преисподней, непрестанно меняющейся. Ее обволакивало омерзительное дыхание. Коричневые лапы швырнули ее наземь. К счастью, на отчаянный крик детей прискакал начальник конвоя. Субъект бросился бежать, но офицер успелударить его по затылку саблей плашмя.
Искуи собралась с силами. Плакать она не могла. Сначала она заметила только, что левая рука у нее потеряла чувствительность, оттого, вероятно, что пришлось отчаянно отбиваться. «Словно онемела», – подумала она. Но вдруг руку пронзила, будто обожгла, безумная боль. Объяснить брату, откуда взялась вдруг эта боль, Искуи не сумела. Овсанна и Арам поддерживали ее всю дорогу. Она не произнесла ни звука. Все чувства в ней угасли. Как она тогда добрела до Мараша, осталось загадкой для нее самой.
Когда город стал виден, Арам Товмасян в отчаянии подошел к офицеру и отважился обратиться с вопросом: сколько времени дозволено ссыльным пробыть в Мараше. Офицер ответил напрямик, что это зависит только от мутесарифа, но что несколько дней они наверняка задержатся, так как большинство предыдущих эшелонов еще в городе. Очевидно, предстоит перераспределение высылаемых.