Блондинка между тем уже двигалась к выходу.
Девушка в кресле встала, тряхнула многочисленными косичками и направилась ей наперерез.
— Ой, это вы, здравствуйте, я совсем не ожидала вас здесь увидеть...
Блондинка чуть замедлила шаг, смерила девушку надменным взглядом.
— В чем дело? Вы вообще кто?
— Мы вам так благодарны, так благодарны! И мама, и тетя Зоя! Если бы не вы, Миша никогда не поступил бы в Строгановское...
— Простите, милочка, тут какая-то ошибка.
Блондинка ступила в отсек стеклянной вертушки. Девушка не отставала.
— Но, Светлана Яковлевна...
— Вообще то я Елена Павловнa.
Они вышли на улицу. Блондинка подняла руку. От вереницы такси, ожидающих у входа, отделилась головная машина.
— Ой, вы так похожи на Светлану Яковлевну Троепольскую из Пушкинского музея!
— Не имею никакого отношения к Пушкинскому музею...
Водитель вышел из машины, распахнул перед пассажиркой дверку.
— Битте шён!
— Извините, ради бога, я, наверное, и в самом деле ошиблась...
— Ничего, бывает...
Со снисходительной улыбкой блондинка уселась в такси, что-то коротко и повелительно бросила шоферу. Машина тронулась.
Девушка посмотрела ей вслед и пошла в противоположную сторону...
Спустя минут десять на стойке администратора зазвонил телефон.
— Отель «Кемпински», к вашим услугам...
— Алло, это Элен Савин... — прозвучал в трубке знакомый визгливый голос, сменившийся кашлем.
— Момент, мадам Савин. — Портье нажал одну из кнопок на расположенным под стойкой пульте, — Та-дек! Это Вилли. Звонит русская дама из четыреста двадцатого, разберись, пожалуйста, что ей надо...
— У, пся крев, холера ясна!.. Ладно, давай!
— Переключаю... О, херр Шнойбель, добрый день...
— Вилли, это Тадек... Сейчас подойдет племянница этой русской, дай ей ключ от номера. У них вечером что-то вроде бала, девчонке нужно забрать какое-то платье...
— Понял. Она не сказала, как выглядит эта племянница?
— Светлый пиджак, косички, как у африканки.
— А, знаю такую. Они еще разговаривали в холле и вместе вышли...
Нил приехал только ко второму действию и очень скоро пожалел, что не успел к началу. Честно говоря, он ожидал услышать очередную «городскую фисгармонию», но был приятно обманут в своих ожиданиях. Молодые, сильные, красивые голоса, свежий, разнообразный репертуар, новаторские аранжировки, вдохновенная работа молодого дирижера. Да и акустика в этом небольшом, но очень высоком зале была отменной. Для удобства слушателей текст арий, исполнявшихся, как и положено, на языке оригинала, транслировался немецкой бегущей строкой на узком экранчике, размещен ном поверх сцены.
Пятьдесят минут промчались, как мгновение, хотелось слушать еще и еще, но уже зажглись люстры, и публика, отбившая ладони аплодисментами, неохотно тянулась к выходу.
— Мамочка, спасибо, ты устроила мне настоящий праздник...
— Куда это ты собрался, интересно знать?! А бан кет?
— Но, мама, я не любитель...
— Надо, Нил, надо. По программе ты, как главный спонсор всего мероприятия, должен вручить диплом и чек победителю...
— Мама, я никому ничего не должен.
— Но люди захотят поблагодарить тебя, и будет про сто невежливо...
— Ну, хорошо, хорошо, я появлюсь там на несколько минут, пообщаюсь с народом... Только имей в виду, на сцену я не полезу и призы вручать не буду. Вы уж как-нибудь без меня...
Пока приглашенные рассаживались по местам в беломраморном театральном кафе, Нил успел обменяться добрыми словами с каждым из конкурсантов, поблагодарить организаторов, пожать руки высоко — и средне-поставленным чиновникам, деятелям культуры. Наконец, все участники действа поднялись на возвышение в торце зала и выстроились по ранжиру — призополучатели слева, призовручатели справа, посередине же, словно царица на троне, величественно восседала в кресле сама Ольга Баренцева.
Нил, с бутылочкой зельтерской в руке, пристроился на свободное местечко поближе к выходу.
— Простите, у вас не занято?
В открытом платье зеленоватого оттенка, удачно сочетающегося с ее короткими, чуть подвитыми рыжеватыми волосами, девушка показалась Нилу не просто хорошенькой — обворожительной. Белоснежную шейку украшало неброское, но очевидно дорогое жемчужное ожерелье, уши — крохотные серьги с бриллианта ми, запястье — дамский «Лонжин» с платиновым браслетом. Никакой косметики — да и нужна ли косметика этому свежему румяному лицу, этим большим миндалевидным глазам, этим ярким губкам?
Видя, что произвела впечатление, девушка слегка улыбнулась и присела на свободный стул.
— Вы заговорили со мной по-русски. Почему?
— Я слышала, как вы разговаривали с Ольгой Баренцевой. Вы, должно быть, ее импресарио?
— Я ее сын.
— Потрясающе! Я ее большая поклонница, стараюсь не пропустить ни одного концерта с ее участием...
— Но она теперь совсем не выступает в России, да и в Берлине всего второй раз.
— Это неважно, ведь самолеты летают повсюду...
Между тем, после краткого вступительного слова, ведущий передал микрофон бодрому толстячку в черном вечернем костюме.
— Lieber Damen und Herren!.. — откашлявшись, начал толстячок.
— Вы не откажетесь мне переводить, я плохо понимаю по-немецки...
Ее теплые пальчики дотронулись до руки Нила, вызвав давно забытый трепет.
— Охотно... Певческие конкурсы имеют в нашей стране многовековую традицию. Еще в те незапамятные времена, когда на месте нашего прекрасного Берлина стояли две деревушки, Ной-Кёльн и...
Девушка зевнула, прикрыв рот ладошкой.
— Как ваше имя, прекрасная незнакомка? — про шептал Нил.
— Что?.. Ах, Маргарита.
— Ах, Маргарита... Вам идет. А я Нил. Нил Баренцев, гражданин мира, по большей части обретаюсь в Париже. А откуда вы, прелестное дитя?
Она чуть поджала губы, но Нил понял — ей понравилось. Женщины, как известно, любят ушами.
— Я? Вы, наверное, про это место даже не слыхали Новый Уренгой.
— Отчего же не слыхал? Вотчина Газпрома. Вы часом не родственница господину Вяхиреву?
— Нет, но дядю Рэма знаю хорошо. Мой папа, Николай Петрович Савин, — его зам по производству...
— При всех германских королевских дворах — и у Фридриха Великого, и у курфюрста Саксонии, и у Людвига Баварского — были свои... — продолжал разливаться толстячок, явно не имея намерения закругляться.
Маргарита приблизила губы к уху Баренцева.
— Если все будут произносить речи, эта болтология растянется до утра.
— У вас есть альтернативные предложения?
— Я предпочла бы прост о погулять по ночному городу. Тем более, я в первый раз в Берлине
— Сочту за честь быть вашим гидом... А вы уверены, что прогулка вам не повредит? Мне показалось, у вас жаркое дыхание, и глаза блестят...
— Я в полном порядке Хотя, пожалуй, не помешает одеться потеплей. Заедем на минуточку в отель. Вы не против?
— Отнюдь. Мое авто в вашем распоряжении...
По рассеянности Ольга начисто забыла сказать Асурову, что после концерта будет еще и банкет, и теперь он напрасно ждал ее на лавочке у входа в театр. Публика давно разошлась и разъехалась, а он все сидел, не решаясь ни уйти, ни заглянуть внутрь и навести справки, поскольку в первом случае он рисковал навлечь на себя гнев Ольги Владимировны, во втором — нос к носу столкнуться с Баренцевым, свидание с которым никак не входило в его планы.
«Интересно, где тут ближайшая пивная? — думал Костя. — Наверняка недалеко. Сбегать, что ли, быстренько шнапсу дерябнуть для согрева?»
Свежая мысль придала смелости. Асуров встал, еде л ал несколько шагов — и тут же спрятался за своевременно подвернувшееся дерево. На ступенях театра появился Баренцев с какой-то бабой, определенно не Ольгой.
Они остановились всего в нескольких шагах от него. Свет фонаря упал на лицо баренцевской спутницы, и Константин Сергеевич едва сдержал крик.
Он узнал Анну, ту самую малолетнюю стерву, которая так ловко умыкнула у него диадему императрицы и пустила под откос только начавшую налаживаться жизнь...
Возле парочки тут же материализовался длинный дорогой автомобиль, бесшумно и неспешно растворяя двери.
— Прошу, — сказал Нил, пропуская даму. Потом уселся сам, и прежде чем захлопнулась дверца, Асуров услышал: — В «Кемпински»!
Ах, вот, значит, как? Сговорились, значит? Одна, значит, на деньги разводит, а другой, значит, потом предъявы делает?
Ну, большого пока не одолеть, а вот девка...
Девка — слабое звено!
Выждав, пока авто не скроется за поворотом, Асуров вышел из своего укрытия и быстро зашагал по Унтер-ден-Линден в поисках ближайшего телефона автомата
Зайдя в кабинку, он нащупал во внутреннем кармане заветную записную книжечку, с которой никогда не расставался, а записи делал таким образом, чтобы никто кроме него ни черта в них не понял. Вставил в щель карточку, набрал номер. С замиранием сердца ждал.
— Грабовски хир! — отрывисто рявкнула трубка.
— Привет, Гюнтер, — по-русски отозвался Асуров. — Это Константин. Не забыл такого?..
С капитаном Штази Гюнтером Грабовски Асуров познакомился в Ленинграде еще в начале восьмидесятых. В деле об очередном антисоветском кружке оказались каким-то боком замешаны несколько студентов из ГДР, и, чтобы разбираться с ними, потребовался специалист из фатерлянда. Выяснилось, что Гюнтер прекрасно шпарит по-русски, охотно употребляет водочку и вообще парень свой в доску. Потом Гюнтер приезжал в Дрезден, где у Асурова была краткосрочная командировка, они и там неплохо провели время. Потом ГДР приказала долго жить, ее госбезопасность — тем паче. Но Асуров, по мере сил отслеживавший судьбы людей, которые могли бы ему пригодиться, знал, что несгибаемый Гюнтер не только выжил, но быстро приспособился к новым условиям и теперь возглавляет частное сыскное бюро.
— Не вибрируй, я тоже, понимаешь, кардинально перестроился, теперь честный предприниматель французской национальности... Наклевывается выгодная работенка. Как раз по твоей новой специальности... «Кемпински» знаешь? Жду напротив входа через полчаса.
* * *
— Располагайся. Я быстро...
Нил скинул пиджак и присел на диванчик, любуясь роскошным интерьером, выдержанным в лучших традициях прусского бидемайера.
— Да, кучеряво живут племянницы российских олигархов!
— Что ты говоришь? Я не слышу... Знаешь, у меня появилась идея. — В дверном проеме показалась растрепанная головка Марго и обнаженное плечико с белой бретелькой. — Не знаю, как ты, а лично я что-то устала. Давай заморим червячка перед прогулкой? Только в ресторан неохота, я закажу в номер каких-нибудь закусок...
Нил с ленивой улыбкой слушал, как Марго, на более чем сносном французском делает заказ по телефону. Белужья икра, королевские креветки, фуагра, шампанское. Как говорила покойная Линда, первая его жена, красиво жить не запретишь... Эх, Линда-Адреналинда, тебя бы из тогдашнего нашего убожества да в эту роскошь...
— Если водка для меня, тогда не надо! — крикнул он.
— И бутылочку хорошего вина... На усмотрение вашего соммелье, цена значения не имеет...
Вышедшая в халате Марго чмокнула его в ухо.
— Через двадцать минут. Ты отдыхай пока, телек посмотри, в баре похозяйничай. В общем, будь как дома. А я пока перышки почищу. Потерпишь?
— А что мне остается? — Нил состроил скорбную мину и тут же рассмеялся. — Ладно, переживу.
Он потянулся к лежащей на столике книжке. Крикливая, аляповатая обложка, на ней бритый жлоб с пистолетом и скособоченная красотка с обнаженным выменем восемнадцатого размера. «И ты, Брат?». Издательство «Омега-Пасс». Что ж, название у фирмы вполне красноречивое — если учесть, какую именно часть тела напоминает своими очертаниями греческая буква «омега».
Имя автора показалось Нилу знакомым. Иван Ларин. Тот самый Ванька русист, с которым столько выпито дрянного пива и дважды дрянного портвейна?
Нил наугад перелистал несколько страничек, и ему страстно захотелось, чтобы автором был не Ванька, которого Нил запомнил человечком хоть и слабым, но добрым, окрыленным, по-детски чистым душой. Он писал хорошие стихи и имел феерически, неправдоподобно прекрасную жену.
А тут какие-то подсобки с крысами, битюги в золотых цепях, грязный толстый азербайджанец, с гиканьем и свистом избиваемый ногами. А в текстах, произносимых героями, понятны только матерные слова... Кровавая рвота, кровавые фекалии — любовно, во всех подробностях...
Потом Ванькина жена стала киноактрисой и, кажется, бросила своего пьющего мужа. Но это еще не повод...
Неужели Маргарита, очаровательная, тонкая Марго читает такую запредельную дрянь?
Нил зашвырнул книжку в угол, прислушался.
Марго пела в ванной под аккомпанемент струй.
— Знай, Орландина, Орландина
Зовут меня...
Отчего ее голос показался ему таким знакомым?..
— «Шато-Лафит», семьдесят девятый год... Недурно. Интересно, ты тогда на свете-то существовала? Марго надулась.
— Мне уже девятнадцать!
— Значит, пешком под стол ходила... Ладно, продегустируем. — Нил наполнил бокалы. — За тебя!
— За меня уже пили.
— Тогда за меня.
— И за тебя пили.
— В таком случае, позвольте тост, подкупающий своей оригинальностью. За нас с тобой!
Марго пригубила вина, поставила бокал рядом с икорницей, заполненной уже не икрой, а креветочными очистками.
Похоже, изысканный, мягкий букет выдержанного вина ее не впечатлил.
— Дай сигаретку!
— Как, неужели ты куришь?
— Только когда выпью... Слушай, Нил, пока я не напилась и не окончательно потеряла голову, у меня есть к тебе деловое предложение...
— Какое? Потанцевать? Всегда готов! Была бы музыка...
Он легко поднялся с кресла, отвесил ей церемонный поклон.
— Нет, погоди, танцы потом... Все потом... Где моя сумочка?
— Да вот же, — Нил шагнул к дивану возле журнального столика, поднял сумочку. — Прошу.
Марго достала желтый плотный конверт, в каких обычно держат фотографии, протянула ему. Ее пальцы показались Нилу очень горячими.
— Что это?
— Так, одна вещь... Понимаешь, это... это принадлежит моей подруге, очень близкой подруге... Вещь ценная, ее трудно продать в России, она попросила меня узнать, может быть, здесь в Европе... может быть, ты...
Марго внезапно открыла рот и оглушительно чихнула.
— Что с тобой?!
— Ничего, я... — Она вновь чихнула. — Что-то голова... Я лучше сяду...
Она пошатнулась и едва не упала, но Нил вовремя подхватил ее. Тело Марго пылало, как раскаленная печка.
Нил подхватил ее на руки и понес в другую комнату, где сквозь матовое стекло двери угадывались очертания кровати.
Желтый конверт с глухим стуком упал на пол.
— Нил... — лепетала Марго. — Фотографии...
— После, девочка, после...
Он ногой распахнул дверь и бережно уложил Марго на широченную кровать. Она тихо стонала. Нил помог ей выпутаться из платья, прикрыл худенькое тельце простыней, шелковым покрывалом... «Ей девятнадцать, значит, когда она родилась, я был уже три года как женат...» — неожиданно подумал он. Отчего-то слезы навернулись на глаза...
— Лекарства у тебя есть? Где они?
— Не знаю... Там...
Она махнула в неопределенном направлении и уронила руку на покрывало.
Нил один за другим выдвигал ящики трюмо и, наконец, нашел среди всяких женских мелочей прозрачную косметичку, исполнявшую обязанности походной аптечки, раскрыл молнию, выбрал подходящие упаковки. Препараты были знакомые — эффералган, аспирин-Ц, — а вот русские буквы выглядели на них непривычно.
Он растворил шипучие таблетки в воде, дал ей выпить. Потом сходил в ванную, принес мокрое полотенце, положил на лоб.
— Нил, ты... ты только не сердись на меня, все так глупо получилось...
— Да я не сержусь, ни капельки не сержусь... Ты только поправляйся скорей.
— А что со мной?
— Не знаю, наверное, какой-нибудь скоротечный грипп. Ничего, лекарства хорошие, сильные, ты главное постарайся уснуть. Утром будешь как огурчик.
— Ага, зелененькая и в пупырышках... — Марго тихо засмеялась и тут же раскашлялась.
— Тс-с! — прошептал Нил.
— Это мама Таня всегда так шутит... Нил, а правда обидно было бы вот так умереть... когда все только начинается?
— Ты спи давай! Нечего тут глупости всякие...
— А ты не уйдешь?
— Не уйду...
Она взяла его руку, приложила к своей пылающей щеке.
— Как хорошо... прохладно... Не уходи... Марго заснула. Нил лежал рядом, не отнимая руку от ее спящего лица...
Глава пятнадцатая
Калифорния-блюз
(октябрь 1995, Сан-Франциско)
После того, как Павел сел...
...Да, после того, как ее Павел попал в тюрьму...
Ах, в свои тридцать девять Татьяна стала такой слабодушной, что слезы порою сами катились из глаз, катились и катились. Как у того клоуна в цирке, у которого в парике спрятаны трубочки, подведенные к глазам, а в кармане спрятана клизмочка с водой...
Когда ее Павел сел...
Когда он попал в тюрьму...
Сел... Как это по-русски!
Здесь так не говорят.
По решению суда был помещен в City Detention Center. По-нашему, вроде КПЗ.
Татьяна ездила к нему два раза...
Это было на другом конце Фриско, и она ездила к нему... Ездила, чтобы понять, чтобы выяснить...
Нет, он не достоин!
Какой позор. Какой позор!
Он сожительствовал с этой грязной латиной, с этой пятнадцатилетней шлюшкой!
Какой ужас!
И как теперь оградить мальчиков от этого позора?
Митьке еще три, и он ничего не понимает, но Лешке-то уже пять!
Как уберечь детей от этого стыда, за отца — педофила?
Как он мог? Как он мог?
И Татьяна вновь заливалась слезами.
* * *
Когда кончился весь этот кошмар с шумихой в газетах, где в заголовках трепалось Пашино имя, Саймон и Саймон, которые вели их с Павлом дела, посоветовали переехать в дом подешевле.
Впрочем, дело было даже и не в деньгах...
Дело было в соседях.
Как сказали бы бабуськи из ее Танькиной юности — как теперь людям в глаза-то смотреть?
За этот стеклянный дворец на Пасифик-Элли драйв кредит был частично выплачен, и при продаже дома, этого дома стыда и позора, где ее Павел предавался похоти с этой... мексиканской потаскушкой, Саймону даже удалось выудить часть денег назад....
* * *
Татьяне было тяжело еще раз вспоминать эту их встречу. Встречу в Сити-Детеншн-Сентер.
Она тогда еще на что-то надеялась...
Надеялась на то, что все это ошибка. Чудовищная ошибка... И что американская система правосудия — эта великая часть той американской свободы, воспетой в несмолкаемых гимнах всеобщей телевизионной пропагандистской трескотни, — что эта американская система правосудия разберется! Что это ведь не Советский Союз с его сталинским ГУЛАГом, наконец!
Она еще надеялась... И Саймон с Саймоном — их адвокаты, тоже как-то вяло, но поддерживали ее в этой надежде.
И она приехала тогда к Павлу, как к родному... Как к родному, попавшему в беду.
Ей надо было...
Ей надо было выяснить все для себя...
Можно ли ему верить?
Можно ли верить Пашке?
Ее маленькому ослику — Пашке? А уехала, как от неродного.
* * *
Выдался очень жаркий даже для Фриско день.
Уже с утра парило, а к обеду радио «Кэй-Эль-Эм» сорок пять, что постоянно наигрывало кантри, пообещало вообще все «Сто пять по Фаренгейту»...
Но тем не менее она надела черное. Оставила мальчишек Лизавете и, едва проглотив что-то, отправилась в Сити-Детеншн...
Ехать было — не ближний путь!
Сперва по их Пасифик-Элли, потом по бульвару Севен Хилл вдоль бесконечной череды образцово-показательных домиков «хай-миддл класса», к которому они с Пашей пока еще принадлежали, потом по крутой петле пандуса она выбралась на Федеральную дорогу номер семьдесят семь, по которой в восемь рядов в одном направлении неслась вся эта американская жизнь, заключенная в маленьких комфортных мирках личных автомобилей. С персональными радио, с кондиционерами, с мобильными телефонами, фризерами для напитков... и веем-веем тем, что дает американцам это бесконечно воспеваемое ощущение независимости...
Заняв серединный четвертый от правого края ряд, где ехали не слишком быстро, как эти сумасшедшие владельцы «Порше» и «Феррари», что занимали два крайних левых ряда, и не слишком медленно, как все эти сверкающие никелем дизельные тягачи с прицепами — авианосцы и дредноуты хайвеев с вечными ковбоями в стодолларовых стетсонах за рулем в их высоченных кабинах...
Она ехала в Сити-Детеншн почти час. И если бы не кондиционер, то страшно подумать! Татьяна всегда по-бабски боялась, а вдруг сломается, а вдруг бензин кончится, а вдруг компьютер в моторе перегорит! И как тогда? Все эти постсоветские и построссийские страхи уже, наверное, и невозможно было вытравить из ее психики. Этакая совковая паранойя в насыщенном индустриальном обществе.
Когда вокруг всего столько от научно-производственной цивилизации, и когда ты настолько зависишь от всех этих микросхем и электромоторчиков, то как тут не занервничать, что что-то вдруг сломается и ты умрешь от жажды и жары в этой калифорнийской печке! А советская память в затылке подсознания, она все твердила и твердила, — сломается, сломается, сломается...
Вот и наколдовала.
Сломалась.
Сломалась ее с Павлом жизнь!
* * *
Она приехала в Центр предварительного содержания за полчаса до свидания.
Встала в очередь к окошку дежурного администратора.
В очереди, в основном, были тоже женщины. И белой была только одна Татьяна. Несколько чернокожих. Разного размера. От спортивно-поджарых, как чемпионка по прыжкам в длину Джессика Брэнкстон, до оплывших жиром, как мама миссис Миссисипи, необъятных в талии африканок... Вот уж кому жара!
И еще стояло несколько латиноамериканок.
Вот уж!
У Татьяны сразу настроение испортилось.
И дежурная администратор, та тоже, по инерции что ли? Татьяна ей подает заполненный бланк для разрешения на свидание вместе со своим ай-ди, а та ей:
— Буэнос диас, сеньора!
— Юрьев день тебе, бабушка! — так и хотелось выкрикнуть ей в ответ, но Татьяна сдержалась.
Потом их провели в комнату для свиданий и африканка в серо-голубой коттоновой форменке с нашивками Сити-Детеншн на груди и на рукавах еще раз проинструктировала всех, как себя вести во время свидания, еще и еще раз предупредив, что в случае нарушения правил администрация может прервать свидание и все такое...
У нее было место за номером семь.
Счастливое число.
Седьмая кабинка, хотя понятие «кабинка» здесь было совершенно условным. Огромная комната была разгорожена напополам пуленепробиваемым стеклом. С одной стороны — тюрьма временного содержания и ее пленники с охраной, а с другой стороны — воля и родственники, все эти жены, невесты, дочери...
И длинный общий стол перед разделявшим два мира стеклом, был условно разделен на маленькие отсеки. Разделен ребрами стеклянных отгородочек, долженствовавших создавать иллюзию какого то интима в этом чудовищном явлении общего свидания...
А разве может?
Разве может свидание быть общим?
Ведь это общее — оно, казалось бы навсегда осталось там, в России?
Коммунальные кухни?
Коммунальные квартиры?
Места «общего пользования»?
И теперь в этой индивидуалистски построенной Америке она с Пашей снова попала в комнату торжества коммунальных отправлений!
Его привели и посадили напротив.
Он так похудел!
От него просто половина какая-то осталась!
Татьяна взяла телефонную трубку.
И Паша тоже взял свою на своей половине.
Она не знала, что говорить.
Она только очень хотела одного — сразу, прямо сейчас, снять все подозрения, разрешить все задачи и получить главный ответ на главный вопрос...
И перестать мучиться от изводившей ее червоточины недоверия. Недоверия к нему, к ее мужу, к ее Паше.
— Здравствуй, Павел...
— Здравствуй, Таня...
— Как ты?
— Я нормально, а как ты, как мальчики?
Это было все не то!
Все эти дежурные расспросы про здоровье, про то, как тебя здесь кормят, и есть ли у вас душ и кондиционер, и что тебе передать, и все эти ответы, что с детьми все нормально, что сама, слава Богу, здорова, и что Лизавета готова пожить с ней ровно столько, сколько надо, — все это была туфта.
Туфта, потому как настоящий вопрос, обладавший истинной ценностью, заключался не в этом. Не в том, как тебя здесь кормят? И даже не в том, каковы перспективы у Саймона и Саймона на подачу апелляции, а в том...
А в том... Истинный вопрос, что мучил ее — правда или неправдабыла в том... В том, в чем его обвиняли...
И он ответил тогда страшное.
И она...
И она сама теперь не знала, верить ей дальше или не верить.
Не то, чтобы верить или не верить ему — Павлу, а верить или не верить в философскую реальность этого мира?
После того, что она услышала от него в ответ, Татьяна решила, что ее детские подозрения относительно монополярной эгоцентрической устроенности мира были правильными. Что весь этот мир устроен Всевышним специально для нее одной. И что этот спектакль для одного зрителя имеет и преследует одну лишь цель — бесконечно мучить ее.
Татьяну Ларину-Розен.
Она выехала назад с одной мыслью, что неплохо бы попросить кого-то, чтоб повели ее машину.
Но справилась.
Справилась.
* * *
Она-то справилась.
С собой.
Она справилась с собой, но она так и не смогла справиться с горечью от несправедливости. Горечью от несправедливости. Она была честна. И она его любила. А он был с ней нечестен. И значит — не любил?
Но не могла до конца поверить!
И пусть он, отводя глаза, говорил — да, да, все правда, как в газетах пишут, все так, но она до конца не могла в это поверить.
Безумие какое-то!
Ум отказывался это принимать!
Ее Пашка — ее «little donkey Paul» — после их ласк в их постели поганил ее любовь с какой-то несовершеннолетней бэби-ситтершей!
И пусть он ей даже сказал — да, это так, все так, как в газетах написано, — но она ему не верит.
Не так.
Все не так.
И ее подозрения еще больше усилились, когда она, превозмогая стыд, поехала в мексиканский квартал, разыскав там домик сеньоры Родригес.
На ее настойчивый звонок дверь Татьяне открыл небритый старик латинос.
— Нон компранде, сеньора, нон компранде...
Он принял от нее десятидолларовую бумажку и долго потом кричал свое:
— Абригадос, абригадос, сеньора, абригадос...
А где живут теперь Родригес — мама этой Долорес и сама малолетняя шлюха — объяснить не мог...
— Нон компранде!
Уехали!
Уехали до суда!
Значит, им кто-то дал денег?
И Татьяна не знала. Верить ей?
Или не верить?
* * *
Первую неделю после Пашиного ареста она много плакала. Звонила Лизке. Ждала ее приезда. Тем и жила.
Однако, еще до Лизаветиного прибытия она сумела взять себя в руки.
Думала и рассуждала так:
Ну что?
Бывали у меня деньки и потяжелее!
А каково было в Ленинграде тогда, когда Ванькины родители были против свадьбы?
Каково было, когда Ванька пил по-черному?
А была тогда она в Ленинграде — одна одинешенька! Без денег, без квартиры, без образования...
Койка в общежитии — вот и все ее богатство было тогда.
А теперь — а теперь, что она потеряла?
Пашину любовь?
Да!
Наверное...
Наверное — да!
Но у нее есть дети.
У нее есть деньги.
У нее есть достаточно средств...
Саймоны сказали, что сразу после суда ее половину с их с Павлом общего счета сразу разморозят и выделят в ее отдельный счет.
А там — немаленькая сумма.
Но это ведь не главное!
Впрочем, и когда прилетела Лизавета, да не одна, а со смешным мальчишкой Серафимом, которого собиралась устроить здесь в глазную клинику на операцию... когда они с сестрой, уложив деток в кроватки, обнявшись, вдоволь наплакались, Лизавета так же то же самое ей и сказала.
Разве это горе?
Муж сел...
Ну...
Ну, выйдет через четыре года.
А может, и через два.
Но дети-то целы и здоровы, слава Богу! И сама.
И сама здорова, на воле, и при деньгах!
— Тебе бы только делом самой заняться, а не то захиреешь, зачахнешь от безделья, — сказала Лизавета на второй день их с Серафимом пребывания.
И тут же принялась искать адреса кастинговых агентств, что обслуживают Голливуд...
Какая — никакая, а все ж актриса!
Лизка вообще молодец!
И кабы не она, трудно пришлось бы Тане этим октябрем.
Какой бы сильной Таня ни была, а все ж таки баба-бабой.
Теперь, бывало, услышит Пашину любимую по радио — этих, Papas and Mamas, где про калифорнийскую осень:
All the leaves are brown
And the sky is gray
California dreaming...
<Листья почернели.
Небо серое.
Спит Калифорния (англ.)>
Как услышит — так сразу в слезы.
А Лизавета все поперву взяла на себя.
И переезд в новый район.
И обустройство в новом их доме.
И с мальчишками была целыми днями — возилась, как добрая старая нянька... И порой ей, Таньке, слезу с соплями подтирала.
* * *
И с деньгами все вроде как было нормально.
Только вот в новом, купленном ею доме было пока пусто.
И пусто, и стыдно и холодно.
И она все время мерзла этой калифорнийской осенью. Кутаясь в шаль и даже включая климат-контроль на полные сто десять Фаренгейту... И все одно — мерзла.
И Лизавета ее обнимала и прижимала к себе... А не согревала.