Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Кавказские пленники (№1) - Унесенная ветром

ModernLib.Net / Остросюжетные любовные романы / Вересов Дмитрий / Унесенная ветром - Чтение (стр. 9)
Автор: Вересов Дмитрий
Жанр: Остросюжетные любовные романы
Серия: Кавказские пленники

 

 


Старый Таштемир считал, что человек портится от земли, а от близости небес становится чище, мудрее. Жителей долины он считал людьми больными, нечистыми и вообще недалекими. Если бы не ворчливая Фатима, он давно бы ушел из аула и забрался бы еще выше, под самые облака, где летает самая благородная и честная птица – орел, где откровения исходят из уст Аллаха и попадают в уши верующих в неискаженном виде.

Таштемир верил, что есть такие снежные вершины, забравшись на которые, праведный человек может прочитать на небе слова Аллаха, как на странице Корана. Там застывают священные строки, скованные на какое-то время ледяным дыханием, а потом постепенно опускаются вниз, подтаивают, смешиваются с греховным. Горцы еще успевают глотнуть быстро растворяющейся в мирском воздухе истины, если, конечно, не спят в своих саклях, задвинув ставни, а вот жители долин обречены дышать ложью и обманом.

Конечно, бывают и среди казаков и русских праведники, которые случайно набредут на застывший кусок истины, чудом попавший на равнину и лежащий где-нибудь в глубине оврага, как последний весенний снег. Но как низка их истина по сравнению с откровениями горных вершин. Это только звезды, отраженные в колодце, которые видит согбенный человек, в то время как прямо над ним в ночном небе сияют настоящие светила.

Поэтому спал Таштемир на крыше сакли, завернувшись в старую бурку и прислонившись спиной к каменной трубе. Здесь был не только другой воздух, совсем иные приходили к нему сновиденья. Видимо, душе его не мешала крыша сакли, и она поднималась в заоблачные выси.

Однажды Таштемир проснулся в полной уверенности, что во сне ему была показана истинная, правильная Йа Син – тридцать шестая сура Корана. Таштемир помнил, что во сне он испугался, потому что читал ее голос сверху, как бы над ним, умирающим, в качестве отходной молитвы. Но он хорошо помнил, что сумел подняться к читающему и ему щедро был истолкован смысл «сердца Корана». Таштемир услышал такое, отчего, проснувшись, сразу хотел бежать к мулле, чтобы поделиться с ним увиденным и услышанным. Но сон есть сон. Пока он слезал с крыши, побранился дежурно со старой Фатимой, сон забылся, ушел, как сквозь пальцы, в песок вечности.

В эту ночь Таштемиру не спалось. То ли дым чеченских очагов не поднимался вверх, мешая дышать горным воздухом, то ли само небо опустилось греховно низко и душа не спешила временно покинуть свою клетку. А еще вечером он слышал выстрелы, которые раздавались то вверху в горах, то спускались ниже.

Пальба быстро перемещалась, громыхала то здесь, то там, все это означало беспорядочную погоню, когда преследователи то идут по следу, то видят свою жертву, то опять теряют ее. Должно, джигиты гнали сбежавшего пленника. Но для пленника босиком и в колодках беглец был слишком резов. Таштемир вслушивался в далекие звуки и раскаты выстрелов, но не совсем понимал происходящее. Вот раздался одинокий выстрел, потом какое-то время горный лес молчал, а потом разразился беспорядочной стрельбой.

Старик весь день и вечер внимал этой странной охоте в горах, а теперь, лежа на крыше, по привычке прислушивался к лесным звукам, вместо высшего горного дыханья. Но ночь зашумела вдруг совсем рядом с его саклей. Сначала забрехал его старый пес с порванным ухом. Когда он чуял чужака, то так заходился, что старые связки подводили, и собака начинала хрипеть и кашлять. Вот и теперь Таштемир слышал, как сипят и клокочут собачьи внутренности. Кто-то чужой приближался к его сакле.

Привстав на коленях, Таштемир всматривался в ночную мглу. И там, куда он смотрел, мелькнула в лунном свете тень, удлинилась и вдруг стала короткой. Значит, человек или спрятался, или упал. Старый пес бесновался, как в молодые годы. Понятное дело – почувствовал запах крови. Ночной путник был ранен.

Кряхтя, Таштемир слез с крыши и пошел навстречу гостю. Чего было таиться старику? Чего бояться? Смерть уже давно не была для него злом, потому он ее и не страшился, как пришелец не боялся старого волкодава.

– Ассалам алайкум!

По тому, как гость проговорил традиционное для чеченцев приветствие, Таштемир понял, что перед ним русский, вернее казак, что он ранен, очень устал, и еще – что вчерашняя погоня в окрестностях аула была за ним.

– Ва алайкум салам! – ответил старик, подумал и добавил: – Могушалла муха ю хьан?

Как Таштемир и ожидал, пришелец не понял обычного вопроса – как здоровье? Значит, все именно так, как он предполагал. Ну что же, чем дольше был путь гостя, чем труднее был его путь, тем гость дороже. Таков закон горного гостеприимства. Ведь недаром, когда на свет появился предок всех чеченцев Нохчуо, в одной руке он крепко держал кусок железа. Так крепко, что пальцы были белые. А в другой руке – сыр, такой же белый, как пальцы, сжимавшие железо. Но держал Нохчуо сыр бережно, сохраняя его для гостя.

– Урус? – только спросил Таштемир.

– Казак, – ответил незнакомец.

Старик жестом пригласил гостя пройти в саклю. Его жена Фатима жила на свете не первый день, потому уже мешала в широкой глиняной чашке даму – муку из ячменя, ржи и овса – готовила незатейливое, но сытное чеченское толокно. Чуреки с бараньим жиром, сыр и молоко уже ждали гостя, а в очаге горел огонь.

Давно к старикам никто не приходил, и ждать им было некого. Но старая Фатима не забыла обычаи предков. Подойдя к гостю, она приняла из его рук оружие. Казак, видимо, знал про этот обряд и сам протянул ружье и шашку женщине. Это понравилось Таштемиру.

При свете очага Таштемир разглядывал ночного гостя. Был он широкоплеч и статен, движения его, по привычке, начинались порывисто, но пресекались слабостью и болью. Бурая черкеска на левом плече была темнее. Цвет ее скрывал кровь от торжествующего врага, но Таштемир был гостю не враг. Он крикнул Фатиму. Та вошла, ушла и вновь появилась с чашкой, чистым полотном и небольшим кувшином.

Гость был очень голоден, но усталость и слабость были сильнее голода. Он хотел есть, но мог только слегка дотронуться до пищи. Таштемир показал казаку на раненое плечо и встал, чтобы помочь. Но тот жестом остановил старика, рванул черкеску с плеча и тут же упал, потеряв сознание…

Фомка очнулся от боли в плече и еще от странного, густого запаха, который, словно змея, заползал в ноздри. Он лежал в другой комнате. Первым делом казак поискал взглядом свое оружие и обнаружил его висящим на стене прямо над собой. Старик-чеченец колдовал над его плечом. Рядом стоял тазик с густо подкрашенной кровью водой и кувшин, откуда исходил странный запах.

Старик запускал в кувшин руку, извлекал оттуда массу буро-зеленого цвета и касался рукой Фомкиной раны. Боль, которую чувствовал казак, была уже другая, совсем другая. Та боль тянула из него силы, а эта как бы напоминала, что он живет и будет жить. Пальцы старика были легкие и хваткие. Фомка чувствовал их цепкую силу, когда чеченец бинтовал чистым полотном плечо.

Потом вошла старуха. Она принесла еще какую-то чашку. Старик каркнул ей что-то на своем вороньем языке, и она молча удалилась. Чечен поднес к его губам чашку, и Фомке пришлось пить странную жидкость, напоминавшую молоко, но соленое. Фомку заставили сделать несколько больших глотков, хотя душа не принимала этого странного пойла.

Потом в саклю вошла Айшат. Она была без платка, с распущенными волосами. Густая черная завеса волос опускалась до пояса. Ее глаза, глаза удивленного Божьим миром олененка, смотрели на Фому, как из зарослей кустарника. Айшат села подле его постели, и волосы ее коснулись пола.

Фомка хотел что-то сказать ей, но не мог вспомнить. Все чеченские слова, которым учил его дед Епишка, летали где-то над его головой, а он не мог их поймать – не было сил.

– Здравствуй, казак Фома, – вдруг сказала Айшат.

– Здравствуй… – пробормотал ошарашенный Фомка. – Голос у тебя, как ручеек весенний. Что же ты, Айшат, раньше по-нашенски не говорила, все молчала? Выходит, умеешь?

– Умею.

– Отчего же молчала все время, будто водицы в рот набрала?

– Оттого, что слово надо беречь. Из слов состоит молитва Аллаху. Зачем же дарить такое богатство врагам?

– Разве я враг тебе? Я же всю жизнь свою за тебя поломал, как хворостину, и в костер бросил! Пролил я кровь православную. Теперь я всем враг – и казакам, и татарам. Только одной тебе, Айшат, я не враг, а суженый.

– Суженый ты мне, это верно. Соединила нас судьба, только не близко, а далеко. Мы с тобой, что два конца у вашего русского коромысла. Как ни верти его, все равно не сойдемся. Суждено нам с тобой быть по разные стороны Терека. Видишь, я теперь живу на вашей стороне, а ты – на нашей. Вернешься ты, уйду я. Не сойтись нам с тобой вовеки.

– Кто же виноват в этом?

– Не знаю. Может, Терек.

– Так вот все из-за кого! – воскликнул Фома. – Вот кто во всем виноват! Проклятая река! Ну погоди же. Не знаешь ты казака Фомку. Рано радуешься, веселишься бурунами! По-твоему не бывать! Остановлю я тебя. Одной только любовью и дерзостью остановлю тебя. Пройду сквозь тебя, как Моисей через море, и чувяков не замочу.

Глаза Айшат словно выросли в размерах, или она так близко приблизила к нему свое лицо.

– Гляди, Фомка! – сказала она, проникая своим взглядом до самого дна казацкой души. – Пророком и посланником Аллаха себя представить хочешь? Истинным пророком Мусой, которому был ниспослан таурат, себя воображаешь? Не видать тебе меня, потому что не пройдешь ты через Терек. Поглотят тебя его темные воды, как поглотила морская пучина войско Фирауна из Египта. Понесет Терек твое мертвое тело в огненное море. Там будет гореть твоя нечестивая душа… Пропадешь ты, Фомка!

– Я пропаду? Вот и видно, что не знаешь ты казачьей души! Не понимаешь ты казачьей силы! Думаешь, она в шашке его или коне? Шашка у казака – чеченская, а конь – кабардинский. Силушка-то вся тут – в сердце его вольном, в душе его бесшабашной… Вот и погляди, коли не веришь!

Вот Фомка уже на берегу Терека. Бежит мимо Терек, как зверь за добычей, играет на солнце его бурый мех. Может, и чертова шкура такого же цвета? Шайтан-река! Бежит мимо, на Фомку не смотрит, будто дела ему нет до казака. Не признал, значит? А казак всех твоих чертей давно рассмотрел. Не обманешь теперь! Не вода это мутная, черти это несутся хвост в хвост, рыло в рыло. Плотно бегут, простому человеку и не различить! Только казацкий глаз не обманешь! Всех вижу, до одного. Вон, крайний из сил уже выбился, пена по козлиной бороде бежит… Э, да что там их рассматривать! Во имя Отца и Сына!

Закипело казачье сердце, шагнул Фомка в бегущий поток. Испугались мохнатые и бурые, поджали хвосты, расступились. Те, кто позади бежал, наткнулись на передних, передние назад подались. Свалка получилась. Теперь уже точно ничего не разобрать.

Смело пошел казак на середину реки. Поток сбоку клокочет, заходится от бессильной ярости, но сделать ничего не может. А справа – совершенно пустое русло. Только не пустое оно. На камнях люди сидят. Вон – свои братья-казаки чубатые, а там – чеченцы бритоголовые с рыжими бородами. Молча сидят, каждый свою думу думает.

Вдруг кто-то окликнул Фомку по имени. Смотрит казак – чеченец сидит. Не молодой, не старый. Шапка меховая белым вокруг обвязана.

– Свататься пришел? – спрашивает чеченец.

– Неужто у вас, татар, тоже сватаются? – удивился Фома.

– А у вас, казаков, выходит, невест принято воровать? – с недоброй ухмылкой проговорил собеседник. – Потом бросать их на чужой стороне, чтобы их гнали из дому, как собак? Так у вас принято?

– А кто ты такой, чтобы задавать мне такие вопросы? – возмутился Фомка. – Кто ты есть?..

Внезапная догадка пронеслась в его буйной голове. Дрогнуло сердце казака. Не видел он, как дрогнул в такт его сердцу застывший слева бурный поток.

Прошел Фомка середину реки. Дальше решил пойти быстрее, на людей не смотреть, ни с кем не разговаривать. Вон и противоположный берег уже недалек, рукой подать. Вон и Айшат на берегу стоит, чадру откинула, чтобы лучше видеть.

Тут кто-то опять позвал его. Обернулся Фома. Сидит на камне офицер, тот самый, им застреленный.

– Вот и свиделись мы, Фомка, – говорит грустно и спокойно. – Поймали тебя, судили или во время погони застрелили?

– Нет, ваше благородие, жив я покуда, чего и вам желал бы, – сказал Фомка и подумал, что нехорошо сказал, обидно.

– Какими же тогда судьбами? – спросил Басаргин. – Что не жилось тебе на берегу? Разве плохо казаку на воле?

– Видать, мало мне было воли, потому и пришел к вам. Вы уж меня простите. Сами вы на смерть шли, как зверь на охотника выскочили. Не окажись я тогда у ручья, может, и не стал бы стрелять. Только вы не думайте, ваше благородие, я здесь проездом. Перейду вот на ту сторону, только вы меня и видели.

– Очень жаль, – усмехнулся Басаргин. – Здесь у нас все по-простому, без чинов и званий. Вон и татары рядышком сидят, только, замечаешь, в другую сторону смотрят? На Мекку свою, должно быть. А вот рядышком камень свободный. Знаешь, для кого бережется?..

Второй раз дрогнуло казачье сердце-. Застывший поток колыхнулся, напружинился, но в последний момент задержался.

Вот и Айшат. Стоит на берегу, приветливо смотрит. Никогда она еще так не смотрела! Прошел он по дну Терека, как Муса, и не поглотила его бурая вода, как войско египетского Фирауна. Вот она – злобится, сатанеет, как пес, который свой хвост поймать не может. Только не по зубам ей казак гребенской Фомка Ивашков, не по зубам! Теперь ничто нас не разлучит. Свел я воедино берега, согнул несгибаемое коромысло судеб. Все для тебя, люба моя! Все только тебе, сокровище мое! Скажи только – любишь ли ты меня?

Черная бездна глянула вдруг на Фомку глазами Айшат.

– Ненавижу тебя и весь твой род! – пронеслось над рекой, и даже клокотанье Терека оборвалось. – Сгинь, проклятый гяур!

Третий раз дрогнуло Фомкино сердце, и темный поток вдруг набрал силу, взвыл многими тысячами голосов и обрушился всей своей мощью на казака. Его придавило к дну, сдавило грудь. Чтобы обрести дыхание, Фомка собрал все свои силы, закричал и проснулся от собственного крика.

* * *

Гоча ходил в разведку с Хохлом.

Вообще, в отряде было два хохла, причем оба из УНА-УНСО. Одного звали Тарасом, другого Степаном. Оба на левом плече камуфляжа носили нашивки в виде жовто-блакытного флажка с трезубцем и на левом же обшлаге рукава – ленточки с вышитой готической вязью надписью «Галичина».

Хохлы брили головы, оставляя на темени длинные пряди волос. Гоча их уважал. Они хоть и не верили в Аллаха, а верили только в пророка Ису, но русских ненавидели не меньше самого злого нокчи.

Высокого, который был помоложе и которого Степаном звали, так и кликали в отряде – Хохлом. Для простоты. И он не обижался.

Вот с ним Гоча и пошел в разведку. Пора было пополнить запасы хлеба. Да и мяса свежего хотелось. Надоели консервы. И кроме того, связной из села передал, что федералы так и не нашли схрона с боеприпасами. А это значило, что заодно можно пополниться выстрелами к «мухе», да и патронов несколько цинков прихватить.

В общем, отряд был готов войти в село. Но сперва следовало хорошенько приглядеться. Вот и послал Лека Гочу с Хохлом. Разведать.

Хохол уже успел навоеваться. И в Югославии был, у хорватов, и в Приднестровье. Обстрелянный и в хвост, и в гриву. Девятнадцать зарубок на прикладе имел. Хотел до отъезда к себе во Львов до двадцати пяти довести. Гоча себя с Хохлом спокойно ощущал. Этот не предаст. Этот русских до последнего патрона бить будет. Ему к русским попадаться нельзя. Его спецназ МВД или десантники сразу штык-ножами на лоскуты порежут!

В движении общались только жестами. Или легким свистом. Хохол отлично имитировал иволгу и трясогузку. Если первым идет, то вдруг присядет, замрет, руку левую в велосипедной перчатке поднимет и свистнет иволгой – фью-фью-тень-фью… Потом рукой махнет – все в порядке… И снова – идем…

У речки, где зеленка подбиралась к самой воде, они с Хохлом посидели весь день. Почти до темноты, как Лека велел. В бинокль оглядели все дома, которые было видать. Всех обитателей селенья, которые остались.

Видели и Айшат, как она приходила купаться. В трех шагах от них плескалась и не заметила. Рубашку верхнюю сняла, платок развязала, оголила плечи…

Гоча покосился на Хохла… У того аж кадык на веснушчатом горле ходуном заходил, как бабу захотел… Но сидели молча – ни звука. Не велел Лека ни с кем в контакт вступать.

Только уже подходя к стоянке отряда, Хохол не вытерпел, сказал:

– Гарна дивка та, шо купалася, у мэнэ колом увстал…

Гоча только усмехнулся. Ему Айшат была глубоко безразлична.

Доложили командиру. Доложили и про то, как Айшат купалась в реке. А от себя Гоча доложил и про то, что Хохлу хотелось бабу.

Лека молча выслушал. А через полчаса вызвал к себе обоих хохлов. И Степана, и Тараса.

Гоча очень удивился, когда назавтра, в повторную разведку послали двоих хохлов. А его, Гочу, не послали.

Хохлы долго шептались о чем-то с командиром, а потом переоделись в русское – в хэбэшки и береты МВД… Переоделись и тихо ушли.

В отряде не принято много болтать. Да и некогда. Дел много…

Айшат едва живая доползла до дома. Ноги не шли. Ноги только волочились. Едва-едва. И кричать она не могла. Губам было больно. Они распухли, и набухли, словно налитые изнутри каким-то твердым воском. Она не могла говорить. Только выла:

– А-а-а-а… – И снова: – А-а-а-а….

Айшат подползала к своему дому и думала о том, чтобы только не попасться на глаза Сажи. Только бы не попасться… И все же потеряла сознание. От боли и ненависти. От ненависти и от позора.

И мать, сжав рот в немом крике, обмывала ей бедра и живот. А Сажи стояла рядом и безмолвно смотрела.

– Кто? – спросила мать.

– Русские, – еле ворочая языком, ответила Айшат.

Отряд стоял в поселке три дня. Резали баранов. Варили мясо. Плясали…

Сажи не ходила глядеть на пляски. Маленькая Сажи из сочувствия и солидарности сидела возле Айшат… И на третий день мать сама сказала… Не Айшат, а мать… Сказала, что русским надо мстить.

Дядя Лека долго расспрашивал мать, как выглядели те русские, как их звали, какая на них была форма… И уходя, дядя Лека сказал, что через месяц, как только Айшат поправится, он ее заберет. Заберет в специальный отряд, где готовят девушек для мести.

Глава 10

…Тянется к ним сердце и трепещет;

Глаз твоих они коснутся взглядом —

И душа твоя в тревоге вещей:

Ты прочтен мгновенно, ты разгадан!

Сладостна свобода мне, но слаще

Стать рабом их, – да они далече…

Черных этих, огненных, манящих —

Этих глаз в России я не встречу.

И.Г.Чавчавадзе

Долгую жизнь прожила старуха Хуторная, прожила небогато, в чем в церковь ходила, в том и квашню месила. Ко всему привыкла, притерпелась, с бедняцкой жизнью спелась. Одно только ее задевало каждое утро и всякий вечер. С других дворов выгоняют на поскотину гладкий и холеный скот, а она все провожает свою единственную старую коровенку, хроменькую, с потертым боком. Такую убогую, что даже клички у нее никакой нет. Зачем нищете и убожеству имя? Пусть так ходит.

Только последнее время старуха Хуторная перестала вздыхать на свою скотину, стыд перед станичными бабами словно отошел куда-то. А все из за девоньки этой, Ашутки. Ну и пущай чеченка! Ну и пусть нехристь! Ведь коли на казака посмотреть повнимательней – черкеска, газыри, бешмет – тот же татарин. А что нехристь, так это дело поправимо. И Христос когда-то принял крещение от Иоанна. А она уж Ашутку покрестит. Дай только срок!

Зато – огонь девка! Не злой, степной пламень, а веселый печной. Выскочит на рассвете коровенку выгонять, и погладит, и почешет, и поговорит с ней по-своему. А скотина, будто понимает, головой своей старой покачивает. Может, корова эта была татарская? Вроде, нет. Но ведь понимает, чертяка рогатая! Будто и помолодела. Раньше позади стада плелась, а теперь в середке вышагивает. Возгордилась! Как бы приплод не принесла! Так-то хвостом теперь машет! Может, слово какое коровье Ашутка знает? Спрашивала ее – смеется. Так понимала старуха, что любит Ашутка животину, потому и толк выходит.

А вчера поутру, когда Акимка собирался в разъезд, старуха еще только в избушку пошла за молоком, назад с кринкой еще не оборотилась, а Ашутка уже с поскотины прибежала, тесто замесила и давай лепешки одну за другой выпекать. А пока руки маленько свободны, творог с топленым маслицем замешала, яичка рубленного добавила. «Колдуй дятла», – говорит, смеется. Пущай себе «дятел колдует», главное, что казак поехал на службу сыт и доволен. «Вкусно, – говорит старая Дарья. – Праздник у нас какой сегодня?»

Ашутка поняла, засмеялась, заставила старуху поесть. Та отнекивалась поначалу – мол, святым духом уже питаюсь, похлебаю молочка, да и сыта. Разве Ашутка отстанет? Накормила старую. Сама рядышком сидела, глазищами сверкает, на щеках ямочки-дразнилки, то спрячутся, то покажутся.

– Ох, мать моя, – сказала старуха, – уж как накормила, давно так не ела. Спасибочки, Ашутка! Кормилица ты моя!

Тут же спохватилась – не постный ли сегодня день? Испугалась, руками всплеснула. Потом вспомнила, что четверток.

– Проказница-коза, до чего старуху довела? Всех святых с тобой, девка, позабудешь. Погоди ужо, покрестим тебя. В церкву со мной ходить будем, Богу молиться, в грехах каяться, поститься будем. Ведь без поста какой праздник? А я, знаешь, как праздники люблю? Что ты, Ашутка! В церкви красиво и торжественно, и на душе такая благодать, что мне, старухе, и помирать не страшно. А выйдешь из церкви – вокруг та же Божья красота, на всем белом свете. Птицы, звери, деревья, травки, на них кузнечики – все радуется. Да что я говорю! Сама все увидишь, красавица ты моя…

Поняла ли Ашутка, что говорила старуха, только подскочила вдруг, обняла ее за плечи и голову свою смоляную на высохшей груди старухиной спрятала.

– Нана, нана, – говорит, и смеется, и плачет.

Тут уж только пес не поймет, что это мама означает по-чеченски. Посидели две бабоньки – старая и молодая, – поплакались каждая на своем языке, и пошли хлопотать по хозяйству.

Говорила, что смерти не боится, но не хотелось теперь старухе Хуторной помирать. Теперь-то при такой помощнице и виноград снимут, как люди, и чихирь продадут по осени. Там, с Божьей помощью, коровку ладненькую прикупят, а то и буйволицу. А может, и Акимка из похода добра трофейного привезет. Гляди ведь, каким он теперь джигитом ходит. Не хуже дружка своего горемычного Фомки Ивашкова. Пусть девки мокрохвостые брешут, что с бабами пужлив он. Вот вернется из набега с полными саквами добра, а может, Господь сподобит, так и орден заслужит от государя батюшки. Тогда эти лягухи языки-то свои и поприкусывают, сами будут к Акимке ластиться, а ему все нипочем. Потому как другая у него зазнобушка.

Только стала загадывать старуха на Ашутку, как та враз переменилась. Села в самый темный угол, голову обернула платком, словно в хате их песчаная буря. Сидит оцепенело, позабыв и про корову, и про лепешки.

Попробовала старуха подойти, заговорить с ней ласково, не подпускает к себе, шипит, как одичалая кошка, руку перед собой выставляет. Словно бес в Ашутку вселился! А не она ли вчера наной старуху назвала, обнимала ее, слезами платок ее вымочила? Будто подменили девку!

Пошла бы к бабке Серафиме – травок у нее каких попросить, заговор узнать, – но была у старухи Ивашковой с ней старинная вражда. Еще с тех пор, как девками на гулянки хаживали. Все Макарка Разгуляй! Нынче таких казаков ужо не встретишь! Теперешние казаки бывают и собой видны, и удалью берут, а есть все же в них этакая заминка, червоточинка малая. Эх, Макарка Разгуляй! Все девки станичные по нему сохли, как травы степные, а пуще всех Серафимка Луковатая и Дашутка Хуторная…

Да что вспоминать прошлое! За Ашутку, любимицу свою, пошла бы старуха Хуторная на мировую, лишь бы толк был. Но, по правде-то сказать, грех это – заговорами людей пользовать. Вот и батюшка преподобный так говорит. Молитва – великое благо! А бабка Серафима со своими словами да шептаниями – чистая греховница! Еще та оторва в молодости была, такая и в старости осталась. Ведь как она тогда перед Макаркой выделывалась, из рубашки прямо выскакивала. А как убили его в перестрелке с абреками, по всей станице растрезвонила, что ночку последнюю Макарка с ней гулял. Брешет ведь, сучка, как пить дать, брешет! За вранье ей и воздалось – так одна весь век и прожила, оттого что спорченная девка была. Потому и к травам и заговорам пристрастилась – все думала себе жизнь поправить корешками. Сама уже корешком в землю ушла, а все шепчет, пришепетывает.

Не был с ней Макарка Разгуляй! Нечего ходить к старой карге! А лучше пойти в воскресный денек в церкву, помолиться, свечечку поставить. Это будет добренько. Бог даст, все у Акимки с Ашуткой сладится.

Очень бабке Хуторной этого хотелось. Пожалуй, ничего уж ей так не желалось от жизни и от Господа, как этого. Только если с ней у чеченки бывали ладные денечки, задушевные моменты, то с Акимкой такого не было. Дичилась его Ашутка, не признавала за своего. Накормить накормит, черкеску заштопает, а чтобы взглянуть ласково или улыбнуться приветливо, так этого не бывало.

Случалось, расшалится, разыграется, закружится вокруг старухи-наны, а тут Акимка зайдет. Будто холодной водой кто ее окатывает – застынет Айшат, замкнется на все засовы, не достучишься. Ходит по хате, как тень чужая, безмолвная.

Может, правы девки станичные? Только если он сам с девками пужлив, отчего эта его сторонится? Как тут поймешь? Что тут уразумеешь? Только на Господа надеяться и остается. «…Милосердия двери отверзни нам, благословенная Богородице Дево, надеющийся на Тя не погибнем, но да избавимся Тобою от бед, Ты бо еси спасение роду християнскому…»

А Акимке попенять надо. Люба тебе девка али нет? Если люба, что же ты тропинки к ней не отыщешь, доброго слова не скажешь, гостинца ей не привезешь? Сам не умеешь девку задурить, так казаков порасспроси. Нет, видать далеко ему еще до дружка его горемычного Фомки Ивашкова. А до Макарки Разгулял еще далече. Непутевый, как папаня его…

Было теперь в набеге все не так. И пушки вроде также палили по немирному аулу, и пехота шла, как обычно, и казачья сотня скакала в обход тем же манером. А все было другое для Акимки Хуторного с недавних пор. Одно то, что не было рядом дружка закадычного, шустрого и горячего Фомки. В бой шел Акимка с казаками, как и ранее, а все ж таки один. Бывало, с Фомкой всегда парой, как вишни. За деревом одним прятались, если один стреляет, то другой перезаряжает. В атаку идут, так Фома налево смотрит, Акимка – направо глядит. Такого четырехглазого казака вдвое трудней подстрелить, шашкой достать, врасплох застать.

А второе было то, что иначе он смотрел на дымящийся чеченский аул, на абреков скачущих, кричащих и ружьями машущих. Только поймает татарина на мушку, как тут же кто-то нашептывать начинает: «А может, это Ашуткин отец или брат? Неужто выстрелишь? Так вот и убьешь? А потом в хату вернешься, на девушку смотреть будешь, улыбаться ей?» Чертыхался Акимка на невидимого напарника, но все же целился уже в другого абрека. Стрелял дурно, чаще мазал. Хотя кто его разберет в перестрелке, когда из всех стволов вокруг садят в белый свет, как в копеечку, а пуль в воздухе больше, чем мошкары и комаров. Кто кого убил? Кто кого застрелил? Одно можно сказать определенно, своя пуля назад не возвернется, в себя, значит, не попадешь.

В этот набег артиллеристы не жалели снарядов. Пушки били по аулу так долго, что, казалось, не оставят от него камня на камне. Но рассеивались пыль и пороховой дым, а каменные сакли все так же смотрели пустыми глазницами на собравшееся перед ними русское воинство.

– Может, достаточно, Михаил Иванович? – спрашивал капитана Азарова после каждого залпа прапорщик артиллерист Лещинский. – Что могли, то уже смогли, а что не смогли, значит, не могли.

– Нет уж, братец, – устало возражал Азаров. – Охота тебе другой раз тащиться по жаре за тридевять земель, чтобы опять по этому же аулу палить? Эти же черти из нор своих повылезают, камни назад сложат, намешают всякой дряни, щели позатыкают, и будут жить. Жить – то есть скакать, стрелять, резать. Так что давай-ка, дружище, постарайся. По крайней мере, эту башенку мне на кубики разложи.

– Вот и верно вы заметили, Михаил Иванович, насчет кубиков. Право, детские кубики. Мы с вами, как строгие няни, разметаем их домики, а эти дети гор завтра опять из них башни свои построят.

– А я тебе на это скажу так. Самое трудное на свете – воспитание. Трудно воспитывать маленько го ребенка, маленький народец воспитывать тоже нелегко. Каждый день ему внушай, строгостью заставляй, лаской поощряй. Так что мы тут вроде воспитателей… Все смотрю и понять не могу – вон тот солдат у тебя…

– Какой это?

– Да вон, с красной рожей! Что она у него так заалела? Он часом не пьян?

– Так это Харитин. У него, Михаил Иванович, такая особенность организма. Как начинается заваруха, краснеет, как вареный рак. Я поначалу тоже его подозревал, дыхнуть заставлял. Нет, поверьте уж мне, совершенно трезв, и солдат, доложу, хороший.

– Что же ему здесь баня, что ли? Надо бы его доктору Тюрману показать, а то еще хватит его апоплексический удар. Что может быть глупее в бою помереть от удара не пули, не шашки, а своей глупой крови?

– А не все ли равно, Михаил Иванович?

– Нет уж, братец, увольте. Во всем должен быть порядок. Даже в смертном ведомстве все должно быть пунктуально. В бою – от раны, дома – от лени или от возраста. О желаемом, конечно, говорю. Если бы все у нас так было, то не бомбили бы мы один и тот же аул по два раза, не черпали бы воду решетом, а пшено сетью… Но все таки солдата этого… Харитина ты к Карлу Ивановичу отправь. Пусть старик по гражданским болезням немного попрактикуется…

Казаки первыми въехали в аул, вернее, в то, что от него осталось. Акимка с удивлением смотрел на дымящиеся камни. Внезапно ветер отодвинул серую пелену дыма, и над грудой камней Акимка разглядел рогатую голову. Подъехав ближе, казаки увидели засыпанную по самую шею корову. Корова, видимо, пыталась мычать, но камни слишком плотно сдавили ей шею, и она могла только безумно таращить глазами.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16