Для полного кайфа не хватало только прислуги. Но папаша на своей ржавой «волжанке» увез мамашу на огород… На шесть взлелеянных соток участка под Клином… Придав своим лицам выражение усталости бывалых вояк, друзья сдавали, пасовали и вистовали, играли мизер, отхлебывали из стаканов и непрестанно курили.
Это был отличный вечер. Непринужденно текла беседа. О разных приятных пустяках. О доценте Подсекаеве, о предстоящей летней практике, о девчонках с параллельного факультета.
Муха играл, не зарываясь, и к девяти вечера имел двадцатку в пуле, вполне приличную горку и кучу вистов на своих партнеров.
А в девять, когда по телеку дикторша с пробором принялась рассказывать о встрече Путина с олигархами, в дверях мелодично протренькал звонок.
– Не открывай, Муха, – пропел сквозь табачный дым из своего кресла Генка. – Приличные люди сперва звонят по телефону.
Если спросить тогда Леху Мухина, пошедшего открывать, кого меньше всего ожидает увидеть на лестничной площадке, он бы, наверное, ответил: «Леву Шевченко».
Но когда открылась дверь, взору Леши Мухина явился именно он, старый школьный приятель, ныне беспутный музыкант Лева.
Шевченко был пьян. Густые, длинные, ниже плеч, черные волосы, какие носят только хэви-металлисты, лохмами разметались по плечам. К застиранной футболке, какие в Америке называют «ти-шорт», и на которой было написано по-английски «Fuck off», он обеими руками прижимал пять или шесть бутылок пива. Запотевших, словно только что из заводского холодильника. За Левкиной спиною, возле лифта, автоматическое чрево которого еще не успело закрыться, стояла не менее живописная парочка.
За ту долю секунды, пока Левка еще не открыл рот, чтобы произнести приветствие, Муха успел разглядеть стройную женскую фигурку в белых джинсиках и стоящего рядом картинно библейского еврея с черной кучерявой бородой и большими залысинами, придававшими его лицу чрезвычайно умное выражение.
В руках у девушки была Левкина гитара, которую Леха сразу узнал по корявой надписи: «Не забуду папу Чака Берри».
Библейский держал в руках две бутылки пива и пол-литра «Русского Стандарта».
– С музыкальными инструментами принимаешь, хозяин? – развязно спросил Левка. И не дожидаясь ответа, полуобернувшись к своим спутникам, категорически резанул: – Заходи!
Мухе ничего не оставалось, как отступить в глубь прихожей, пропуская превосходящие по численности силы.
В родительской гостиной, где шла игра, Левка, сгрузив пиво на стол, начал разыгрывать представление новых лиц, сменив при этом свой обычный хамский тон на витиевато-политесный. Лешкины друзья Левку давно знали, поэтому, коротко кивнув им, он, расшаркиваясь и размахивая воображаемой шляпой, понес какую-то чепуху, касающуюся его спутников, которые, как оказалось, были мужем и женой, хотя и носили разные фамилии. Лысого библейского красавца звали Герман Гольданский, и, если верить Левкиной болтовне, он был «великим русским художником типа Левитана».
Герман пожал всем руки и, усадив свою жену на краешек дивана, сам примостился с нею рядом, как бы заслоняя ее от всей мужской компании.
Из всех вновь прибывших лиц Муху прежде всего заинтересовала она.
Нет, заинтересовала – не то слово. Муха застыл, как током пораженный, дамочка оказалась похожа одновременно и на Галину Александровну Аринину, и на Шерон Стоун с Фэй Данауэй. Словом, на тот самый идеал, созданный его «больным», по словам Митрохи, воображением.
И тщетно искал он в гостье недостатки, пытаясь, как лисица из басни, убедить себя, что виноград этот зелен, то есть идеал не слишком идеален.
Она была той самой. Долгожданной.
И не только Муха почувствовал волнение при ее появлении.
В этой полутемной накуренной комнате стройная женщина в белых брючках как-то сразу «взяла». И уже не хотелось дописывать пулечку, о которой всю неделю мечталось на лекциях, и уже не интересно было слушать анекдотцы толстого Пашки…
Все из своих углов уставились на белые брючки и вырез в белом жакете, в котором угадывалась плотная грудь размером как у Мадонны Луизы Чикконе.
Звали ее Ева.
Если бы Левка сказал, что ее зовут Катя или Даша, это взволновало бы куда меньше. Но ее звали Ева. И в этом было что-то особенное.
У нее было худое бледное лицо в обрамлении золотых, как спелая пшеничная солома, волос. И большие черные глаза, которые в полумраке гостиной притягивали к себе, как черное ночное небо в позднюю осень.
На одно мгновение, когда Муха пожимал ее маленькую руку, их взгляды встретились, она из под челки, словно открыв на миг два окна в бездонный космос, взглянула на него и тут же спрятала глаза под длинными ресницами, откинувшись на спинку дивана, загородившись джинсовым плечом своего бородатого мужа. И от этого взгляда, что длился, может быть, одну десятую долю секунды, Муха совсем потерял покой.
Он подумал, что очень хочет поцеловать ее. Нежно-нежно, едва коснувшись губами губ.
Карты сдвинули в сторону. В высокие стаканы расплескали «Русский Стандарт».
– Ну, за знакомство! – сказал Левчик, проглотив водку, и, не закусывая, сразу взял в руки гитару.
Он принялся крутить колки, мягко беря сочные аккорды, слегка подвывая закрытым ртом, настраивая инструмент и настраивая себя.
– А ты правда художник? – вдруг как бы очнувшись, спросил из своего угла толстый Пашка.
Библейский усмехнулся, глядя в пол, и длинными пальцами жилистой руки медленно достал сигарету.
– Да, что-то вроде.
– Художник он, художник, – утвердительно закивал Левочка и снова принялся мурлыкать, накручивая колки.
– А как вы относитесь к художнику Шилову? – с наивным видом продолжал Толстый.
– А никак не отношусь, – сказал Герман, прикуривая от дорогого «зиппо».
– Это вы, что же, совсем не видели его картин?
– Да нет, его, с позволения сказать, картины, я видел, – Герман сидел на краешке дивана, упершись локтями себе в колени. – Но я к ним никак не отношусь, нету у меня к ним никакого отношения, потому что Шилова к славному цеху художников не причисляю.
– А как же шумиха вокруг его галереи? – возмутился Толстый. – Лужков вон собирается ему еще один дом отдать, хотя на это здание и Пушкинский музей претендовал, но мэрия знает, кому давать, кто популярнее, тому и дает, потому как на дворе рыночная экономика, а Шилов – это отражение связи спроса и предложения…
– А, да брось ты трепаться, – перебил Толстого Герман. – Какое предложение? Олигарха Абрамовича он нарисовал как живого?
– Ага, именно! – ответил Толстый Пашка. – Народ хочет видеть своих героев, а в Третьяковке портреты висят Гоголя да Белинского, они уже и в школе надоели, когда все десять лет в классе глаза мозолили, а тут – поди погляди на портреты Чубайса да Березовского…
– Ага, особенно полюбуйся на то, как у художника огонек на сигаретке получился, прям как у Куинджи на «Украинской ночи над Днепром»! – издевательски поддакнул Герман. – Это не художник, который больше внимания не глазам уделяет, а фактуре шерстяной ткани костюма и бриллианту на пальце…
– А народу нравится, пипл хавает. Как Титомир говорил, – не унимался Пашка.
Герман, явно разнервничавшись, ткнул окурок в пепельницу. Но в это время Левка выручил, снял напряжение, грянул аккордом «Аргентина – Ямайка, пять – ноль, какая боль!!!» Ребята подтянули.
Все потянулись к стаканам. Муха пристально наблюдал, как покачивалась ножка в белой брючине, и как ритмично покачивался стакан в маленькой руке.
Он мечтал поймать взгляд черных глаз, но это ему никак не удавалось.
А песня так же резко окончилась, как и началась.
– Да бросьте вы, Павел, донимать Геру вашим Шиловым, а то он совсем у меня озвереет, – вдруг высунувшись из-за мужнего плеча, пропела Ева. – Шилов ведь и правда не художник.
Неожиданный приход Левки и его друзей, конечно же, нарушил идиллию преферанса, и, как хороший хозяин, Муха, несмотря на хмель в голове, прекрасно видел, что для Генки и Толстого вечер безнадежно испорчен.
Пошушукавшись, они сначала вышли на балкон подышать, а потом, вернувшись через пару минут, объявили, что им надо ехать в общагу, где кто-то обещал им «болванку» курсового проекта по экономике.
– Да вы пулю в сто двадцать седьмой комнате писать собрались, – разоблачил их замысел Мухин.
– Да, конечно, уж лучше там в тараканах да клопах, но святым делом заниматься, чем тут с вами про Репиных да Шишкиных фигню мусолить.
– Опять твои евреи нам всю малину испортили, – достаточно громко, чтобы было слышно в гостиной, сказал Пашка.
– И никакие они не мои, – шепотом выдохнул Муха вслед уходящим друзьям.
– И Лева твой тоже еврей…
– Сам ты дурак!
Дверцы лифта захлопнулись, и кабинка поехала вниз.
В гостиной по-прежнему был полумрак, но, войдя туда из ярко освещенной прихожей, Муха все же увидел то, что хотел увидеть все шестьдесят минут последнего часа. Он увидел ее глаза. Герман с Левкой на балконе допивали пиво, а она сидела одна на диване, закинув ногу на ногу и левой рукою обхватив себя за талию. Сидела и курила. Курила и глядела на Мухина совершенно прямо, не пряча глаз, и улыбалась ему.
– Ну что, расстроили мы вам компанию, да?
– Да ладно, чего там!
– Извини нас, это Левка, ты же знаешь его. Притащился к Гере в студию с этим пивом, а у Герки принцип, чтоб в святилище искусств не пили и не трахались.
Грубое слово вылетело из ее губ легко и непринужденно. Но в этом тоже был особенный шарм, и Муху оно не покоробило. Он только тихо вздохнул от восхищения и продолжал смотреть в эти глаза и на эти губы. А губы двигались и говорили.
– Ну Левка и потащил его к вам. Он тебя так расписывал! В самых превосходных степенях.
Леха улыбнулся, представив, как Левка расписы вает его достоинства, напирая, вероятно, прежде всего на то, что у Мухи всегда есть чего выпить.
– Ну а я увязалась, так это чтобы Геру не бро сагь..
– А что, выпить у тебя осталось чего-нибудь? – спросил Левка через балконную дверь.
– Водки еще бутылка есть.
– Сюда ее, родимую.
Левка забрал бутылку и снова исчез за балконной дверью.
– Включи чего-нибудь.
– А?
– Музыку какую нибудь включи, хорошую, «Европу плюс», что ли.
Леха подошел к музыкальному центру и поставил любимый диск.
– Что это?
– «Sailing», моя любимая.
Он держал ее за плечи, покачиваясь под нежные звуки гитары и голос с проникновенной хрипотцой. А она положила свои ладошки ему на грудь и длинными пальчиками в такт музыке надавливала на Лешкины ребра, как будто бы на клавиши воображаемого пианино. Он поцеловал ее. И она ответила на поцелуй…
Глава 5
…Дам винтовку мою,
Дам кинжал Базалай,
Лишь за это свою
Ты жену мне отдай.
А.Н.АммосовСтремительным бегом кабардинского скакуна пронеслась по станице Новомытнинской весть о том, что Фомка Ивашков привез из-за Терека чеченку. Добро бы чудили офицеры! Два года назад в крепости Нагорной был такой случай, когда русский князь от скуки нанял джигитов и они украли ему девчонку-татарочку. Князь этот поиграл с ней месяц, другой и отправил назад в горы. Случай этот был известен в станице. Вот только спорили бабы, что русский князь ей подарил на прощанье? Одни говорили, что перстень с бриллиантом, другие – десять рублей, а третьи утверждали, что так прогнал. Но все казачки сходились в одном конце этой истории. Чеченку эту ее же родичи и зарезали. Не приняли опозорившую род. Жалели ее казачки, хоть никогда в глаза не видели.
Но тут другое дело! Молодой казак, гордость станицы, первый жених! Да еще в тот самый момент, когда родня уже между собой столковалась и дело оставалось за малым – постучаться сватам в дверь богатого дома хорунжего Рудых. «У вас – товар, у нас – купец!» И товар-то был первосортный – первая красавица на станице. Что на станице? По всему Гребню проскачи, нахально заглядывая в лица казачек, не найдешь такой! Вот за Кубань не скажу – врать не умею.
И еще думали станичники про дело со свадьбой как решенное, потому что предполагали промеж Фомки Ивашкова и Агашки Рудых сильную любовь. А предполагать в таких разговорах – значит, полагать наверняка.
Радовалась станица. Не только тому, что на свадьбе богатой в этом году погулять доведется, но и счастливой любви. Ведь как раз от такой любви выходят удалые казаки и ладные казачки, ширится и полнится казачий род на Тереке.
И вот как вышло! Смутная догадка не успела пробежать по бабьим завалинкам, а дело уже было сделано! Привез Фомка Ивашков чеченку, ввел в свой дом, не спросясь отца с матерью. Станичные бабы бросились было к хате ивашковской, ожидая если не побоища великого, то скандала нешуточного. Кто-то из них даже крик или плач услыхал в хате и признал голос тетки Устиньи. Потом и сама она выскочила во двор, но, увидев любопытные носы своих товарок, выпрямилась гордо, как и подобает казачке, и пошла по своим хозяйственным делам, как ни в чем не бывало. Что же дядьки Прокофия было не слышно? Что же это он не попотчует сынка своего шелопутного?
Удивлялись казачки. Бабка же Серафима, самая старая из станичниц, сказала, что на роду Ивашковых так и написано: невест из-за Терека привозить. Так по писанному уже не первый раз у них происходит. Прадед Ивашков привез с войны не чеченку, не калмычку, а еще похлеще – персиянку. Что же на Фомку серчать, коли судьба у них такая?!
Глашка же Типунова на ото сказала, что раз пошло такое дело – женихаться с чеченами – то она себе тоже найдет джигита с бородой крашеной. Чем она хуже? Да и зачем далеко ходить? Вон у русского офицерика, что у Рудых проживает, чечен на излечении находится. Если не помрет, то женихом ей будет.
Тут казачки вспомнили, что один чеченец в их станице уже имеется. А теперь, значит, их полку прибыло! Что же, скоро станица Новомытнинская в аул татарский превратится? Может, пора уже шаровары покупать? А как в них будет толстая Беланиха вышагивать?! Это же умора, бабоньки!..
Доктор Тюрман, который неделю назад констатировал у чеченца все признаки гемморрагического шока, избегая употреблять безальтернативное слово «коллапс», хотя оно уже было готово слететь с его языка, с каждым следующим посещением наблюдал, по его словам, «воскрешение из мертвых». А поскольку посещал он раненого не каждый день, прогресс был еще очевиднее.
– Entre nous soit dit[4], Дмитрий Иванович, – говорил доктор Басаргину, мягко дотрагиваясь до его колена, – эти туземцы больше приспособлены к жизни, чем мы, люди цивилизованные. Что поделать? Наша цивилизация для матушки-природы – дурно пахнущий старик, вечно брюзжащий, шаркающий стоптанными тапками по поверхности Земли. А эти молодые щенки – чечены, аварцы, черкесы – еще бегают, еще кусаются, еще могут приносить потомство…
– Позвольте, Карл Иванович, – вмешался поручик в его рассуждения, – да какие же они – щенки? Да их предки еще сражались с римскими легионами! Они никак не моложе славян! Это уж вы слишком!
– Не слишком, голубчик мой, не слишком! – Басаргин вдруг почувствовал не рассеянное прикосновение к своему колену, а заинтересованное прощупывание. – Кстати, мне не нравится ваш подколенный сустав. Вы не испытываете боли при посадке на коня? Вам так не больно?.. А так?.. Ну хорошо. Хотя рекомендовал бы вам перед сном горячую грелку на колено или речной песочек в разогретом виде… Да! По поводу молодой нации! Вернемся, так сказать, к нашим оставленным без присмотра горным барашкам. Мне кажется, Дмитрий Иванович, дело не в историческом возрасте.
– А в чем же, доктор?
– Вы будете смеяться, но скажу… В первородном грехе…
– Вот куда вас занесло, Карл Иванович! Могу вас только поздравить!
– Risum teneatis, amici![5] Когда человек вкусил от плода познания, он мгновенно постарел. Так постарел, что жизнь его стала почти мимолетной. Наша разумная, просвещенная цивилизация, нагруженная знаниями, опытом, еле тащится, как навьюченный сверх меры старый ишак. А они, туземцы, скачут налегке, приторочив к седлу только парочку примитивных обычаев, языческих верований и несколько сур из Корана. Так вот, голубчик мой Дмитрий Иванович. Но природа – не равнодушна! Нет, тут не прав Пушкин, любимец мой. Природа опасается нас. Да, ученый старик, знающий языки, написавший множество книг, сделавший научные открытия, совершенно невозможен в быту, рассеянный чудак, может запросто спалить все здание. Уронит свечу и не заметит! А эти дети гор природе не опасны. Они – те же пасущиеся стада, те же деревья, травы, камни… Какая все-таки это un fichu pays!..[6] Они ничего не создают, но и не разрушают. Поэтому, дорогой мой Дмитрий Иванович, этот чеченец использовал свой крошечный шанс и будет жить. А вот я бы на его месте не беседовал бы с вами о первородном грехе. И вы бы, извините меня, конечно, вряд ли выжили на его месте. Не дай бог, конечно!..
– А казаки, Карл Иванович? Они, что же, по-вашему, промежуточное звено между детьми природы и цивилизации?
– Да посмотрите на них, голубчик мой. Они же сами себя русскими не считают. За отдельную нацию себя почитают. Чеченец им роднее и понятнее, чем мы с вами. Хотя и говорим мы на одном языке. Vous conceves?[7] Я тут доказывал одному старику станичному, что казаки пошли от старообрядцев и беглых каторжников. Так этот казак, дед Епишка, аж ногами на меня затопал. Не люблю, кричит, тебя – басурмана! Определенно, Дмитрий Иванович, татары им ближе по культуре и по духу. Они же все у горцев перенимают: и одежду, и манеры. Трупами вот приторговывают. Сущие дикари! Невест себе уже не в станице выбирают, а на ту сторону Терека скачут. Природа им подсказывает, где искать себе пару…
– С чего вы это взяли, доктор? – удивился Басаргин. – Вы это мне из Лермонтова или Бестужева-Марлинского рассказываете?
– Какой Лермонтов! Разве вы не слышали? Казак этот героический и перспективный… Фомка. Знаете? Вот-вот, украл чеченку себе в невесты. Ромео в черкеске и бурке, а Джульетта спустилась с гор. Как вам это нравится?
– А вы видели ее, чеченку эту? – спросил поручик, тщательно скрывая вдруг подступившее волнение.
– Нет, не пришлось. Да это и мудрено. Представьте, дикая девушка, в чужом доме, среди врагов своего народа. Забилась, должно быть, в угол и шипит, как дикая кошка…
– Наверное, красавица… – задумчиво проговорил Басаргин.
Доктор Тюрман внимательно посмотрел на офицера, как смотрел обычно на пациентов, оценивая внешнее состояние, бледность или покраснение, величину зрачка…
– Тоже не секрет, – сказал он, продолжая рассматривать поручика. – Наверное, дикая, первозданная красота. Несколько сравнений с диким животными: гибкая, как змея, ловкая, как пантера, пугливая, как лань… Впрочем, голубчик, мне уже пора. Еще раз, наверное, навещу вашего подопечного, и довольно с него. Скоро будет скакать и визжать! Вот что, Дмитрий Иванович, вы бы отправили его в крепость, в кутузку. А то как бы вас этот абрек не порезал! Prenez garde![8] Остерегайтесь! Вот вам мой совет доктора и друга…
– Хорошо, хорошо, Карл Иванович… Позвольте, я провожу вас?.. Только вот скажу несколько слов Федору моему. По хозяйству…
Поручик проводил доктора до станичной площади. Здесь дороги их разошлись. Басаргин свернул налево, а Тюрман пошел прямо. Пройдя несколько метров в одиночестве, Карл Иванович вдруг остановился, обернулся и покачал головой, глядя на удалявшегося поручика. Общительный, словоохотливый доктор уже хорошо знал станицу. Поэтому он сразу определил, куда направился несколько взволнованный поручик Басаргин.
– Что опять задумала наша «татарская няня»? – задумчиво пробормотал доктор и пошел по своим делам.
Доктор Тюрман совершенно верно угадал, куда направлялся Басаргин. Он шел туда, где широкую поскотину отделял от станицы ряд высоких пирамидальных тополей. Здесь, в хорошем, высоком месте, стоял дом Ивашковых. Не самых богатых, но и никак уж не бедных казаков. А теперь благодаря сыну Фоме, первому казаку в станице, – и вовсе славный. Так оно и было до дня того самого. Что же теперь думать, никто еще не знал…
Фомка Ивашков как раз сидел посредине двора на чурбаке и чинил старую упряжь. Он так неистово тыкал шилом в кожаные швы и загибы, будто в них сейчас были все его печали и невзгоды.
– Бог в помощь! – сказал Басаргин, входя во двор.
Фомка лениво поднялся навстречу гостю.
– Спасибо! Рады гостю, – но тут же добавил не без ехидцы: – По делу к нам или так, прогулку делаете?
– Разговор у меня к тебе есть, – отозвался Басаргин, но с некоторым запозданием отреагировал все же на Фомкину интонацию. – А если просто так к тебе зашел? Может, кунаком твоим хочу стать? Что же? Прогонишь?
– Кто ж доброго человека со двора гонит? – усмехнулся казак. – А от верного кунака кто ж отказывается?
– Да и не с пустыми руками я пришел, – сказал поручик. – На сухую какой может быть разговор?
Тут, словно сказочный джинн, сзади появился его Федька с большим глиняным кувшином в руках.
– Ловко! – подивился Фомка, не привыкший к чудесам лакейской прыти. – Ну милости просим! Проходите в дом…
Незваный гость, войдя в хату, подошел к висевшему на стене оружию, похваливая шашки и пистолеты. Но от казака не укрылся его бегающий по углам взгляд. Прищурился Фомка, стиснул зубы и ничего пока не сказал.
Сели за стол. Потек чихирь в мелкую посуду, а беседа мелким ручейком – постепенно в большое русло.
– В кунаки, значит, пришел свататься? – спросил, подмигивая, Фомка, посчитав, что можно уже переходить на «ты».
– А разве плоха невеста? – со смехом спросил поручик.
– Богатая, ничего не скажешь, – ответил казак. – И много у тебя людишек своих имеется в России?
– Душ семьсот есть…
– Так это же больше нашей станицы! – казак помолчал, представляя себя не то на месте помещика, не то в числе этих семисот, и, опять перейдя на «вы», спросил: – Как же вас сюда занесло? За провинность какую-то?
– Длинная история, – отозвался Басаргин. – Знаешь, что такое счастье? Не знаешь. Утоленная гордость. Вот что! Жажда счастья гонит меня по свету, на самый его край… Впрочем, Фома, разве тебе одному быть джигитом? Или ты хочешь всю военную славу один получить?
– А мне что, жалко? Чеченов в горах еще на детей моих и на внуков моих хватит.
– Так ты думаешь, война эта надолго?
– Как посмотреть на это, Дмитрий Иванович! Для вас – это война. А для нас – обыкновенное дело, жизнь такая. Я, к примеру, без этого дела бы зачах. Стало быть, казаку чечены нужны…
– …И чеченки, – добавил неожиданно Басаргин. Фомка сделал вид, что не расслышал его, но пауза все-таки повисла.
Остатки чихиря выпили молча, глотая возникшую неловкость.
– Дай-ка, Дмитрий Иванович, я тебя нашенским чихирем угощу. – Казак резко опустил кружку, словно выгоняя из нее дух чужого вина, и вышел во двор.
Басаргин прислушался к удаляющимся шагам, быстро вскочил на ноги, подошел к дверям, ведущим во вторую половину, и тихонько толкнул их.
Ему поначалу показалось, что в комнате никого нет. Он опять прислушался к звукам на дворе и вошел. Ковер, лежанка, сундук, угол с образами, горящая лампадка… В этом же углу что-то темное, брошенное мешком. Басаргин присмотрелся. Поджав под себя ноги и завернувшись почти с головой в темную материю, на полу, под лампадкой, сидело живое существо. Оно словно искало защиты у чужого ей Бога.
– Не бойся, – как можно более ласковым голосом обратился к ней Басаргин. – Не бойся меня. Я не причиню тебя вреда. Ты понимаешь по-русски?
Материя дрогнула, и поручик даже в полумраке поразился глубинной черноте открывшихся на мгновение глаз. Такого причудливого, тонкого разреза глаз он никогда не встречал прежде.
– Я не ошибся! – почти вскрикнул он. – Все так и есть. Я ничего себе не придумал. Ты – моя Бэла. Я узнал тебя. Так и должно было случиться. Ты будешь моею, моя маленькая пери. Грубый, дикий казак не поймет, какой драгоценный камень попал ему в руки. Ты будешь бегать за его коровами, топить печь кизяком… Ты! Волшебный цветок, выросший на стыке двух культур! Ты хочешь быть не рабыней, но хозяйкой? Ты рождена для иной жизни, ты должна…
Басаргин резко прервал свою взволнованную речь.
– Подожди, моя Бэла. Я вернусь за тобой…
Он быстро вышел из помещения и прикрыл за собой дверь. И вовремя. Со двора как раз входил Фомка с кувшином чихиря. Басаргин сделал вид, что рассматривает оружие на ковре.
– Если что понравилось, возьми – дарю. Если мы с тобой кунаки, – сказал казак.
– Я полагаю, что настоящие кунаки.
– Значит, что тебе понравилось, по обычаю – твое. Старинный обычай таков…
– Все, что понравилось? – внезапно изменившимся голосом спросил офицер.
– Говорю ведь! – кивнул головой Фомка.
Басаргин помолчал. Он смотрел куда-то далеко, сквозь саманные стены казацкой хаты. Наконец, он взглянул исподлобья на Фомку и произнес:
– Отдай мне… чеченку.
– Что?! Что ты сказал?! – уже присевший к столу Ивашков опять вскочил на ноги.
Басаргин подошел к столу, жестом приглашая Фомку садиться.
– Фома, давай поговорим. Ты садись! Не сверкай на меня глазами! Сначала выслушай. Ты лихой казак, джигит. Ты показал всей станице… Что станице! Всему гребенскому казачеству свою удаль. Лучше тебя казака на Тереке не сыскать. Это же всем ясно. Но что же ты теперь будешь с ней делать?
– В жены возьму! Вот что!
– И отец с матерью благословят тебя? А?.. Что молчишь? А не проклянут ли они тебя? А станичники что скажут? Как посмотрят?
– А мне наплевать, что про меня скажут, как посмотрят! И без благословения я обойдусь.
– Что же, и она тебя так же сильно любит?
– Полюбит!
– А если не полюбит?
– Полюбит! Только, кунак, не тебе в эти дела соваться! Есть у тебя семьсот душ дома, так к ним и лезь, а в чужую душу не суйся. Скажи спасибо, что гость ты, а то бы по-другому мы с тобой разговаривали. Не посмотрел бы я на твое офицерское звание!
– Я, Фома, от чеченских пуль не прячусь и от тебя мне хорониться нечего. Я пришел к тебе в открытую, говорю честно, напрямую, не юлю, как уж…
– А я ж тебе так и отвечаю. Не отдам я тебе Айшат! Люба она мне!
– Стой, Фома, не досказал я, – заговорил Басаргин скороговоркой, боясь что не успеет все высказать. – Посмотрел я – нет у тебя на стене ни Гурды, ни «волчка». Хочешь, подарю тебе шашку, какой на Кавказе ни у кого нет? Лучше Гурды. Досталась она мне от старика-кабардинца, которого спас я… Но не об этом сейчас речь. Подарил он мне шашку необычную, которую привез из Египта. Там служил когда-то он в отряде кабардинцев – лучших нукеров халифа египетского. Знаешь, что за шашка? Шашка как мысль! Не успел подумать, она уже сама свистит в воздухе. И еще. Она вокруг тела сгибается, застегивается и носится как пояс… Большей диковинки у меня нет! Ни у кого такой нет! На всем Кавказе! Кинжал еще был, да испортил я его грубо… Отдам тебе эту шашку, коня поедем покупать в Кабарду, в степи ногайские. А хочешь, арабского скакуна куплю? Все одно, пропадет Айшат среди казаков! Не жить ей у вас. Замучат ее косыми взглядами, руганью, ненавистью. Чужая она здесь! А у меня ее никто не обидит… Что молчишь?
– Уйди… Христом Богом прошу – уйди…
Голос казака прозвучал откуда-то из таких глубин адовых, что поручик смешался. Грохнула упавшая позади него табуретка. Не прощаясь, больше ничего не говоря, он вышел их хаты.
На дворе он увидел пожилого казака, доделывавшего Фомкину работу, и направился к нему.
– Прошу прощения! Басаргин Дмитрий Иванович. Поручик. Можно сказать, кунак вашего сына.
– Ивашков Прокофий Лукич, – поднялся тот навстречу поручику. – Приказный казак.
– Вот что, почтеннейший Прокофий Лукич. Хочу я помочь вашей семье. Отвести, так сказать, беду от вашего дома. Молодой Фомка, известно, горячий. Привез татарку из-за Терека, а что теперь? Прогнать ее жалеет. Оставить ее в станице – тоже нельзя. К тому же у Фомки, я слышал, невеста-красавица. Хотите, я все на себя возьму? Мол, для меня Фомка чеченку выкрал. Увезу ее к себе. Мне что? Я человек здесь чужой, временный. А после сам свадебным шафером к вам пойду? Или как у вас это называется? Все еще можно поправить. Беды-то тут никакой нет… Поговорите с ним по-отцовски, Прокофий Лукич, вразумите.
– Благодарствуйте, конечно, ваше благородие, – покашляв, сказал пожилой казак. – За помощь нашей семье спасибо, за заботу – то же самое. Это вы верно заметили, что беды-то тут никакой нет. Фомка, известно, молод, горяч, но он казак настоящий. А казак и рубит ворога до седла, потому что, если уж замахнулся, то бьет от души. Не передумывает, рука не дрожит.
Прокофий Лукич хитро прищурился.
– Ведь Фомка татарку не для блуда привез, а женой хочет сделать. А вам, ваше благородие, она по какому делу требуется?.. И вот еще чего. История старинная. Мой дед с войны привез персиянку. Тоже народ пошумел, пошумел и притих. Персиянку эту покрестили, стала она деду женой. Ведь это – бабка моя, ваше благородие. Так что спасибо вам за заботу. Только и мы покрестим татарку, и в дом она войдет законной супругой Фомкиной. А что бабы сказали – это плюнуть и растереть. Бабьи ахи и охи, разговоры ихние – что вода Терека – мутная, но пробегает быстро. А потому еще раз вам благодарность за участие. Не забывайте нас! Мы – хоть простые казаки, а гостю дорогому всегда рады…
* * *
Федералы входили в село с севера, по дороге, что вела в Бодай-юрт, откуда до Грозного уже шла асфальтированная трасса. По этой дороге полгода назад федералы увезли отца.
Ее не было дома, она вместе с Сажи пасла коз, когда по северной дороге через их селение проехала колонна русских с большим восьмиколесным бронетранспортером впереди. У Айшат тогда прямо сердце так и защемило.