– Глядите, братцы! Никак баба?! – послышался возглас удивления.
Действительно, позади чеченских стариков двигалась фигурка в темном платье. Судя по полотняному платку, заправленному особенным углом на голове, это была незамужняя девушка. Шла она семенящей, легкой походкой, не попадая в чинный ритм вышагивающих старейшин.
Один из стариков, с лицом, как ущельями, изрытым глубокими темными морщинами, с большим кряжистым носом и седой длинной бородой, словно он был брат-близнец дальней горы, окутанной седой бородой-туманом, отделился от группы и направился к уряднику. За ним поспешил, прихрамывая, пожилой чеченец небольшого роста в откровенно рваной черкеске.
Старик-гора стал что то гортанно говорить уряднику, а маленький чеченец, постоянно кивая головой, переводить на ломаный русский. Остальные старики, не глядя по сторонам, не обращая ни на кого внимания, ни о чем не спрашивая, направились к шалашу.
Молодая чеченка шла за ними, мелькая быстрой и маленькой ножкой в собранных на щиколотке шароварах, легко взбивая перед собой подол из тяжелого шелка. Проходя мимо столпившихся казаков, она поправила платок и вдруг бросила на них из под руки пронзительный взгляд. Словно черная стрела зазвенела в воздухе с оперением из бровей цвета вороньего крыла. Насквозь прошила она Фомку Ивашкова, и в открытую его рану словно хлынул бурный Терек, разреженный воздух горных высей и далекий степной зов…
– Чего ты, Фома, хватаешься?! – Ивашков так сжал локоть стоявшего рядом с ним Акимки, что тот чуть не вскрикнул от боли.
– Ты видал?! Ты видал, Акимка?! – повторял Фомка, не в силах оторвать взгляд от маленькой гибкой фигурки.
– Деваху то? – равнодушно спросил его дружок, освобождаясь от Фомкиных клещей, которые норовили опять сцапать его руку. – Диковинная какая-то! В поясе, гляди, узенькая, как хвост кобылий в том месте, откуда растет…
– Сам ты кобылья задница! – Фомка толкнул Акимку, не ожидавшего такой любезности от дружка, и пошел туда, где урядник разговаривал с древним стариком через переводчика.
Урядник, видимо, уже обо всем сговорился, потому что величественный чеченец направился к мертвым телам.
– Слышь, а что это девка с вами пришла? – спросил Фомка переводчика, чего-то будто смущаясь.
– Брат и еще брат айда кровник искать, – закивал головой толмач. – Убивать айда. Давно не видал. Самый старший брат урус убил. Айшат один, совсем один. Старший брат убил покупать надо. Урус идти. Кто идти? Айшат один, совсем один…
– Ее Айшат зовут? – спросил Фомка.
– Айшат один, совсем один, – опять закивал чеченец, как китайский болванчик. – Старший брат урус убил.
– Айшат… – повторил тихо казак, задумался, а потом стукнул урядника по плечу: – Слышь, Матвеич, давай отдадим девке ее брата даром, без выкупа.
– Чего это ты вдруг? – удивился урядник. – Пожалел татарскую сироту?
– Можа, и пожалел! Казак, он в Христа верует. Али нет?
– Как знаешь, Фома, – подозрительно посмотрел на него урядник, но от лишних вопросов воздержался. – Ты сегодня герой – двух чеченов застрелил за четыре дня. Можешь от доли своей отказаться. Дело твое, никто не неволит. Сам решай! – Урядник вдруг понизил голос: – И вот еще… Того чечена ружьишко, можа, мне отдашь? У тебя и так трофеев – стены в хате не хватит все вешать. Что? Сговорились?
– Сговорились, Матвеич, – сказал Фомка, но посмотрел на урядника недобро, с прищуром.
– Вот и славно! – обрадовался урядник, хлопнув в ладоши и отведя при этом глаза. – Что хочу спросить тебя, Фома: а братца-то этой девахи татарской не ты ли застрелил? Совестишься, что ли? Брось это дело!
Фомка вдруг побледнел, словно кто-то потревожил его свежую рану, ничего не сказав, резко повернулся и пошел к тому месту, где старики-чеченцы уже раскидали ветки и теперь стояли над трупами своих родственников. Девушка стояла чуть в сто роне. Она так же молчала, как и остальные. Концы платка двумя широкими полотнищами спадали вниз по платью, длинные рукава беспомощно болтались, почти касаясь травы. Только когда Фомка подошел поближе, он увидел, что в рукавах были прорези, и руки Айшат держала на груди.
Он увидел ее маленькую ручку, узкую ладонь с длинными пальцами. Вдруг ручка исчезла, Фомка поднял глаза, и опять его обжег взгляд черных, угольных глаз такой силы, словно кто-то толкнул его невидимой ладонью в лоб. Тут же она спрятала лицо в складках платка и опять склонила голову над мертвым.
У ее ног лежал чеченец в черной черкеске с разбитой, видимо, при падении о камни, головой. «Нет! Не тот! Не мой! – пронеслось в голове казака. – Не я сделал девку сиротиной! Не мой грех это, Айшат!»
Чеченка будто услышала свое имя. Встрепенулась по-птичьи, но лица не открыла.
Фомка набрался храбрости и спросил ее тихим голосом, полным сочувствия и сожаления, показывая на мертвеца:
– Брат?
Чеченка ничего не ответила. Она стояла как статуя, только ветер шевелил складки ее одежды.
– Ты, Айшат, не грусти. Дело такое, понимаешь сама. Война у нас. Немирный аул, абреки. Тяжело, конечно. Еще бы не тяжело! Но все перетерпится, устроится. Вот у Акимки ваши отца убили, когда ему и пяти лет не было. Такое дело… Я это, Айшат, договорился. Ты тело братца своего старшого так забирай, без выкупа. Понимаешь?
Глаза ее сверкали холодным, равномерным блеском, и он не прочитал в них понимания.
– Не понимаешь? Брат… Братец твой… Забирай так… Понимаешь?
Фомка видел, что она ни слова не поняла из его сбивчивой речи, кроме своего имени. Он беспомощно стал озираться по сторонам, словно ища поддержки, и увидел толмача, который как раз направлялся к ним.
– Эй, Ахмет, как там тебя! – позвал его Фомка. – Скажи Айшат, что брата своего она может забирать даром. Понимаешь? Выкуп – не надо! Монета – не надо! Так пусть берет… Переведи!
Толмач закивал и заговорил гортанно, будто выкашливая глухие звуки. Фомка слышал, как временами чеченец «дакал», показывая на труп брата Айшат.
Теперь Айшат, видимо, поняла все, что ей говорил урус. Фомка ждал благодарного взгляда, но она даже не посмотрела на него. Он постоял, подождал немного и растерянно зашагал к своим, вспоминая еще одно чеченское слово, которому когда-то учил его дед Епишка. Вспомнил! Зезаг! Зезаг, что означает «цветок».
– Зезаг – Айшат… Зезаг – Айшат, – повторял про себя Фомка Ивашков, наступая ногами на мелкие полевые цветы и не видя устремленного ему в спину пронзительного, черного взгляда.
Не слышал он и слов, брошенных ему вслед из-под складок платка:
– Гяур урус… Шайтан урус…
* * *
«Сушки» федералов улетели.
И земля больше не сотрясалась от взрывов. Пока. Пока не прилетели вертолеты. А улетят вертолеты, русские ударят артиллерией. Айшат уже научилась различать артналет из реактивных «градов» от огня самоходных стопятидесятимиллиметровых гаубиц. Айшат привыкла к войне.
«Сушки» федералов улетели.
У них теперь было еще полчаса, чтобы поделать необходимые домашние дела.
Надо было принести в подвал воды для питья, приготовить обед, проверить баранов и коз… Куры, те все разбежались и разлетелись – беги, собирай их перепуганных по всему селу… хотя и от села-то ничего не осталось…
Айшат засобиралась к колодцу.
– Ты куда, мама? – спросила она, заметив, что мать семенит к воротам.
– Мне нужно до школы добежать, вы с Сажи без меня лепешек напеките, а я до школы и назад, – на бегу ответила мать.
«Странная она, – подумала Айшат, – мир рушится, дом рушится, а она все про свою школу беспокоится»…
Мать была в их школе и завучем, и учительницей русского языка, и методистом краеведческого музея… Она гордилась, что в их коллекции были два автографа Льва Толстого. И подлинники дневников русского писателя Николая Иртеньева… Какая непатриотичная гордость! Толстой и Иртеньев воевали с их предками. С их прапрадедушками.
А мать теперь хранит их дневники.
Вон – побежала!
Отец ведь учил: нокча должен помнить семь колен своих предков, а чеченская женщина – все восемь! Вот и Айшат с маленькой сестрицей Сажи знали назубок, что дедушку, который построил их дом – звали Бислан, и что он похоронен на горе, возле старой башни. И там же похоронен прадедушка Ахмад. И там же его отец – прапрадедушка Султан. И там же, на горе, сидя лицом на восток, вкопан в их каменистую землю – отец прапрадедушки Султана
– Довгат. Довгат воевал с русскими, когда здесь бывал Лев Толстой… Они, может, и виделись.
Встречались в бою и стреляли друг в друга. А мать вот побежала теперь за русскими дневниками.
Айшат натаскала воды.
Проверила, как маленькая Сажи месит тесто для лепешек. Растопила печь.
Скрипнули ворота. Во двор вошли дядя Лека и брат Зелимхан. В камуфляжных куртках. С автоматами в руках.
– Сейчас русские снова прилетят, – сказал дядя Лека. – Где Зарима?
– В школу побежала, – ответила Айшат.
– Вот неугомонная, в селе пятнадцать домов разрушено, а она в школу – бумажки спасать бегает! – сокрушенно воскликнул дядя Лека.
Брат Зелимхан потрепал маленькую Сажи по голове и, достав из кармана камуфляжных штанов «сникерc», сунул шоколадку ей в руки.
– Сейчас русские опять прилетят, – сказал дядя. – Мы после того, как они улетят, отойдем в зеленку, а вы сидите в подвале и никуда!
Айшат кивнула. Только когда дядя с братом уже уходили со двора, крикнула:
– Меня возьмите с собой!
Ни дядя, ни брат ей не ответили. И шаги их затихли в непривычной тишине.
Пятый артналет был особенно долгим.
Сажи даже не выдержала и заснула. Заснула, свернувшись калачиком на сундуке. Мама накрыла сестренку шерстяным одеялом, подкрутила фитиль керосиновой лампы и, вздохнув, принялась за чтение. Листков было много. Целый чемодан.
– А ты тоже почитай, ты почитай, дочка! – сказала мама, обращаясь к Айшат. – Тут и про тебя написано…
– Как про меня? – изумилась Айшат.
– А так… я ведь тебя назвала по имени той девушки, про которую Николай Иртеньев написал.
– Этот русский?
– Да…
Теперь федералы били из гаубиц не только по северной окраине Дикой-юрта, но по всей площади села.
Долго будут бить. У русских много снарядов. Русские готовились к большой войне с Америкой и с НАТО, и запасли много снарядов. Теперь их надолго хватит.
Айшат сидела, обхватив колени руками.
Она думала про то, что если русский говорит – «мир», а на самом деле это война, то что же русский думает, когда говорит «любовь»?
Если русский скажет ей, что любит? Что?
Тихо посапывала во сне маленькая Сажи. Вот ведь здоровые нервы!
Мама тоже задремала над своими листочками. Рука Айшат потянулась к маминому заветному чемодану. Вот тетрадь…
Тетрадь с инвентарным номером, написанным маминой рукой.
«Дневник поручика Николая Иртеньева 1853-1855 гг. Первая часть»
Русские выпустили по селу еще несколько снарядов. С потолка тонкой струйкой снова посыпался песок. Айшат открыла тетрадь. Почерк был ровный. Твердый. Наверное, его село не бомбили, когда он писал.
А что он пишет про любовь? Неужели, они все лгут? Неужели, когда русский говорит «люблю», он ненавидит? И где же тут про девушку Айшат? Про девушку, в честь которой ее назвала мать…
Айшат перелистнула страницу.
Неужели они совсем иные? Эти русские?
Глава 4
…Ее краса мелькнет как сновиденье:
Заметили вы юношу в толпе?
Как он глядел с безумным упоеньем
На обреченную его судьбе!
Едва узрев зарю прекрасных лет,
Едва вздохнув в своей свободной доле,
Она, как лань, с ним под венец пойдет,
А от венца к томительной неволе.
В.Н.ГригорьевБыла та самая весенняя пора, когда даже тихий и спокойный Акимка все время прислушивался к чему-то дальнему, неведомому, что звучало, как струна пондура, в Ногайских степях и отзывалось за дальними горами на той стороне Терека. Когда хмельной смех разгулявшихся девок и протяжная казачья песня на краю села вдруг заставляли плясать сердце. Когда оно билось в груди, как попавшая в силки птица, и хотелось бежать в цветущие степи, а был бы конь, то нестись, не разбирая дороги, чтобы унять, утомить заходящуюся душу.
Акимка Хуторной подходил в сумерках к родной станице. Луна белила не только саманные стены хат, но и верхушки фруктовых деревьев, окольную дорогу, поскотину. Она будто заговорщицки предлагала Акимке посмотреть на житье-бытье родной станицы со стороны. Где-то за хатами звонкий девичий голосок пропел частушку, слов которой отсюда разобрать он не мог. Потом покатился веселый смех по станичным закоулкам.
Но сегодня возвращался Акимка в станицу с обидой на закадычного своего дружка, с убытком в душе на Фомку Ивашкова. Нет, не за то, что незаслуженно выбранил и пихнул его приятель, а за то, что забыл про него, вдруг исчез под вечер с кордона, хотя уговаривались и на гулянку пойти вместе, и чихирем обещался Фомка отметить свою боевую удачу. Что-то сталось вдруг в мановение ока с приятелем, как пришли чеченцы из-за Терека, что-то забрало его к себе в полон. «Ты видал, Акимка?!» – вспомнил он голос Фомы. Почувствовал опять сильный толчок рванувшегося Ивашкова…
Неужто татарка? Нет, быть этого не может! А как же Агашка Рудых? Вот уж девка, царь-девка! Про таких в старину песни красивые складывали, а теперь вот разучились. Ему бы, Акимке, такую казачку в хату свою небогатую страшно было бы ввести. Ведь живет Акимка в тоске, а спит на голой доске. Как говорить с ней? Куда посадить такую? Какую работу ей поручить? Вот Фомка, тот удалец! Сама Агашка к нему ластится, в глаза заглядывает, жарким боком прижимается. А ему, другу-Фомке, что от этого? Пощекочет ее, как шавку дворовую, и дальше пойдет. Теперь же по герою вся станица сохнет, а Агашка и вовсе, должно быть, волком воет. Молодец, Фомка! И дружок верный! Найти его надо, потолковать…
Шел Акимка на смех, пение и девичьи прибаутки. Сначала шум гулянки удалялся от него, потом стал приближаться, скоро и вовсе замер на станичной площади. Вот и гулены-полуночники показались.
Стоят уже девки с парнями не рядками, а вперемешку. Значит, давно и хорошо гуляют. И смех девичий уже не тот задорный и раскатистый, а грудной, волнительный. Недаром говорят про их станицу Новомытнинскую на казачьем Гребне: «Девки Новомытные, что булки ситные…». А потом еще добавляют: «Ситные – не сытные, не наешься, а намаешься».
– Это ктой-то к нам пожаловал? Когой-то к нам из степей надуло? – спросил ехидный девичий голос.
От гуляющих отделилась невысокая расширяющаяся книзу тень. Акимка по голосу и по повадкам узнал Глашку Типунову, бедовую девку, поминая которую, станичные старухи плевались и просили Господа простить, а старики, хоть и ругались на нее показательно, нет-нет да и хмыкали в седые бороды, подкручивали усы и вздыхали, поминая не Господа, а молодость свою грешную.
Понял Акимка, что не уйти ему сегодня от острого Глашкиного языка, который резал не хуже знаменитой на весь Кавказ шашки Гурда. Завсегда Акимка приходил на гулянку с Фомкой не только за компанию и по дружбе, а еще и потому, что не умел он бойко и впопад ответить на девичью подковырку. А дружок его Фомка мог так же ловко осадить ехидную казачку, как своего боевого коня. И опять проснулась отпустившая было обида на приятеля…
– Акимушка! Сокол ясный! – запричитала Глашка даже со слезой голосе. – Уж не чаяла тебя увидеть, любушка мой! Не гадала, не ведала, что встречусь с тобой на этом свете…
– Брось! – перебил ее Акимка, уже подозревая какой-то подвох. – Что брешешь?!
– Я брешу? – удивилась казачка и повернулась как бы за поддержкой к станичной молодежи, но в то же время подмигнула им, пригасив в зрачке лунный свет. – Разве ж тебя не продали чеченам вместе с мертвяками?
– Чего? Меня продали? – не понял молодой казак, но почувствовал, что развязка уже близка.
– Тебя! А то кого же еще?! Акимка Хуторной у нас в станице и есть мертвяк-парень. С гулянок убегает, девушкам гостинцев не носит… Тот же мертвяк, что и татары пострелянные… Мертвяк!
Девицы захохотали, парни хмыкнули. Глашка тут же подскочила к Акимке обхватила его крепкими рабочими руками, прижалась к нему высокой, крепкой грудью.
– Отпусти, Глашка, – сердито пробормотал Акимка, – Скажешь глупость, и рада. Какой я тебе мертвяк?
– А ты погуляй со мной, Акимушка! Там и посмотрим. А если и мертвяк, у меня жизни на двоих хватит. Оживешь сразу… Что толкаешься, черт малохольный! Ай не люба? Не хочешь гулять, и не надо! А чего ж толкаться-то…
– Ты это… Скажи лучше, Глашка, – совсем потерялся Акимка. – Фомки Ивашкова промеж вас не было?
– А как же! Он и сейчас при мне – под юбкой его прячу. Может, поищешь дружка своего?
– Тьфу! Бесстыжая! – плюнул в сердцах Акимка.
– Стыдиться жены, так и детей не видать! – парировала Глашка. – Не про тебя ли это сказано, Акимушка? Куда же ты пошел? Неужто к бабке Серафиме отправился? Поберегись, Акимушка, больно она для тебя горяча! Не сладишь…
Акимка широким шагами уходил от длинного Глашкиного языка. Только бы подальше! А когда опомнился, оказалось, что стоит аккурат напротив хаты бабки Серафимы, самой древней станичной старухи. Выругался Акимка, как редко ругался, и хотел бежать, пока не застали его здесь подгулявшие девки, как вдруг послышался ему Фомкин голос. Акимка прислушался. Нет, голос был стариковский, сиплый. А вот опять – вроде Фома говорит. Не от старого ли казака Епишки доносит теплый ночной ветерок голос дружка?
Ставни старенькой хаты деда Епишки были распахнуты. На столе у самого окна дрожал огонек сального огарочка. Крошечное пламя выхватывало из темноты то два склоненных навстречу друг другу лба, то донышко опрокидывающегося стакана.
– Кто там топочет возле хаты? – послышался из открытого окна надтреснутый голос старого казака. – Выдь к окну и покажись народу! Никак Акимка Хуторной? Заходь сюды, не брезгуй! Весь народ у меня сегодня собрался. Сидим вот, гутарим…
«Весь собравшийся народ», то есть Фомка Ивашков и дед Епишка, сидели друг напротив друга за маленьким столом, почти соприкасаясь лбами, и что-то оживленно обсуждали.
– Здоров, Акимка! Садись, садись. Вот Фомка чихиря принес, решил старого казака угостить. Люблю я его, Фомку-то, люблю! Джигит! Двух татар уложить на неделе – не шутка! Я тоже, были времена, первым джигитом на Гребне был… Да! Жизнь моя – не краденая…. Выпей, Акимка, чихиря! Так! Люблю его, Акимку-то, люблю! Потому как с малых лет – сирота, безотцовщина! Я тоже сиротой рос, плохонькое было житьишко, но джигитом вырос! Да! Жизнь, говорю, моя – не краденая…
Акимка сидел за столом, словно не замечая приятеля Фомку. Тот тоже сначала молчал, молчал, да посматривал на скупо освещенный профиль друга, поджавшего от обиды нижнюю губу. Потом вдруг хлопнул его по спине, будто Акимка подавился, обнял его за плечи и сказал:
– Брось, Акимка, не дуйся ты на меня! Друг же ты мне до гробовой доски, али нет? Значит, понимать меня должен! Что ж ты волком на меня дыбаешь? Плохо мне, брат, стало. Ой, как плохо. Вроде, живой стою, сила в руках та же, сердце бьется, и грудь дышит, а души во мне нет, словно забрали ее у меня, унесли с собой…
– Татарка, что ль, унесла?
– Она… – выдохнул Фомка и уронил вихрастую голову на грудь, но тут же задиристо мотнул ею, как молодой бычок, и сказал: – Видал ее глаза? Руку, стан, ходит как? Кто ж ее такую только придумал? Кто глаза ей такие дал? Чтобы меня до седла рассечь, душу мою вынуть! Да так и шашкой не ударишь. Нет таких шашек! Разве Гурдой?.. Черные-черные, быстрые-быстрые… Вот и бродил я, как волк, вдоль Терека. Чего искал? Чего хотел? Разве ж я знаю? А ты сердиться на меня вздумал!
– Да я уже не сержусь на тебя, Фома, – сказал не на шутку встревоженный за друга Акимка. – Только пустое это! Тебе ли печалиться о дикой татарке, злой, некрещеной? Шел сейчас, на околице встретил наших девок станичных. Все только о тебе и говорят. Любую выбирай! Разве Агашку Рудых можно с татаркой сравнить? Что молчишь? А глаза эти черные – ворожба одна, присуха, приворот, призор… Вот что, друг ты мой, пойдем к бабке Серафиме…
Акимка запнулся, будто вспомнил, что-то досадное, но выправился.
– Бабка Серафима сглаз с тебя снимет, приворот отведет. Помнишь, Родьку Босых замужняя казачка из соседней станицы присушила? Бегал по степи, как дрофа! Бабка Серафима только пошептала, волосок у него срезала, травку какую-то сожгла, иголкой куда-то тыкала, и все с Родьки как рукой сняло. Ты ж сам мне про него рассказывал?
– Дурак ты, Акишка, истинный дурак! – вступил в разговор дед Епишка. – Не люблю тебя, дурака, не люблю! Брешешь, а сам ничего порядком не разумеешь. Бабка Серафима даже корову у хорунжихи сохранить не смогла, а тут – живой человек, как есть! Родьке Босых в той станице репу начистили, вот и все лечение. Он теперь на девок вообще смотреть боится! Казачек бабка Серафима пользовать может, тут спорить не буду, может. Но казаков ей не взять! Куды ей! А уж на ту сторону Терека ей иголкой не дотыкнуть! Дурак ты, Акишка! Не люблю…
– Что вы брешете пустое! – Фомка стукнул по столу кулаком. – Решено все! Чтобы Фомка Ивашков к бабке за подмогой пошел?! Выйду лучше на тот берег, пусть чеченская пуля меня вылечит! И толковать больше не о чем – решено все, и назад я поворачивать не буду… Что, Акимка, будешь мне в моем деле помощником, или нет? Говори!
– Не сказал же еще, в каком деле.
– Разве ж друг настоящий спрашивает? Разве казак сомневается, когда его на дело зовут? Ну? Пойдешь со мной?
Акимка стукнул по столу кулаком, точь-в-точь, как Фомка минуту назад, и сказал:
– Пойду, Фомка! Куда ты, туда и я! Хоть к Ша милю самому в логово!
– Ай, молодца – казаки! – закричал порядком захмелевший дед Епишка. – Теперь люблю обоих! Сам с вами пойду! Без деда Епишки вам не сладить это дело. Жизнь моя – не краденая… Нет, не сладить. Щенята вы еще мокрохвостые на такие дела ходить…
– Молчи, дед! – оборвал его Фомка. – К Шамилю, не Шамилю, а в Чеченю пойдем. Решил я девку эту силком привезти… Что, Аким, потупился? Боишься?
– Нет, Фома, не боюсь я. Только где же ты ее в Чечене искать будешь? Аул их пожгли, пушками разметали. Где она прячется?
– А-а а! – крикнул Фомка. – Вот и ты думаешь, что друг твой разум совсем потерял, вслепую хочет скакать невесть куда! Слушай, Аким! С толмачом я татарским переговорил, денег ему дал. Разумеешь? В соседнем ауле Айшат. У родичей своих дальних проживает. Только нельзя эго дело откладывать. Урядник сказал, что аул этот немирный тоже скоро солдаты жечь будут. Кумекаешь? Завтра ночью поедем…
– Поедем? – переспросил Акимка.
Что давеча мертвяком Акимку обозвала Глашка, пристыдила, мол, девок боится, бирюком ходит, это было полбеды. А вот что старое отцовское седло который год в хате лежит, поди уж ссохлось совсем, это было казаку больней всего. Чем без коня он был лучше простого солдата? Дело известное! Бедность плачет, а богатство скачет.
– Знамо дело, поедем, Акимка! – словно прочитав тайные мысли друга, крикнул Фома. – Дам тебе лошадь из-под чечена убитого. А если вернемся домой с трофеем, насовсем подарю. Будет тебе подарок от меня за верную дружбу!
– Всех люблю! – заорал тут дед Епишка. – Чеченов люблю! Казаков люблю! Волю люблю…
Старый казак уронил голову на стол и тут же захрапел.
– Отвоевался, казак! – сказал Фомка. – Давай-ка отнесем его на лежанку… Тяжелый, черт, а с виду – одни кости…
Журчал горный поток, бегущий в ночи наощупь, громко бился в темноте о встречные камни. Ругался злобно, с пеной на губах, и бежал дальше – вниз по ущелью. Травы и деревья дышали ночными запахами на разные лады. Иногда сюда набегал случайный ветерок-абрек, бросал ароматную добычу к себе через седло и исчезал в горах. Деревья возмущенно шумели листвой, но скоро успокаивались.
Вот и рассвет спустился в ущелье, как отара белых овец на водопой. Фомке стало зябко. Напрасно он оставил бурку внизу на тропе, где с лошадьми поджидал его Акимка. Чем могла помешать бурка казаку? Она ему и дом, и кровать. Много ли бурка скрадет у него ловкости? Только, может, не от холода дрожит казак? Может, не от утренника пробегает озноб по спине?
Никогда еще охотник Фомка не ходил за такой добычей. Первый раз он так неистово молился, чтобы помогли ему святые угодники, чтобы вывели к нему на тропу лань с черными, как уголь, глазами.
Чеченский аул на склоне еще спал. Еще видели сны древние старики с морщинистыми лицами, джигиты с красными бородами и девушки с миндалевидными очами. Если бы только Фомка мог, он навеял бы одной из них хороший сон. В этом сне навстречу к ней выезжал бы удалой казак на красавце-коне, улыбался, протягивал к ней руки, говорил ласковые слова. И она шла бы к нему, легко перебирая ногами, едва касаясь травы. Сильные руки подхватили бы ее, подняли в седло. Они ехали бы туда, где фруктовые сады аж заходились от весеннего цвета, где над трубой саманной хаты уже поднимался легкий дымок. Казак просил бы сказать ему заветное слово, она бы смеялась, заглядывала ему в глаза, медлила. Вот наконец губы ее разжались…
Маленький голыш скатился сверху по тропинке, сходящей от аула к ручью. Тут же пропел первый петух, навсегда закрепив за собой право первооткрывателя этого весеннего утра. Вдогонку ему прокричали остальные. Фомка подобрался за кустами, как охотничий пес. Он слышал легкие шаги по камням – девушки или мальчика. Но прежде, чем он увидел ее, он услышал песню. Это была протяжная, тоскливая песня, которая странно звучала над веселым утренним ручьем, на тропинке, по которой задорно прыгали круглые камешки.
Дрогнула ветка кизила – шайтановой ягоды, и на тропинке показалась Айшат. Она была без платка, в одной рубашке и шароварах, в легких кожаных чувяках. Черные тонкие косички змеились по ее плечам, груди и спине. В руке она несла большой кувшин.
У ручья она вдруг оборвала свою печальную песню. Наклонилась над ручьем, где в маленькой бухточке вода была спокойней. Она смотрела на свое отражение, и косы ее почти касались воды. Фомке казалось, что еще чуть-чуть, и Айшат услышит стук его сердца, так громко оно билось.
Девушка прыгнула на камень посредине ручья, что-то сказала бегущей воде, топнула ножкой и рассмеялась. Потом оглянулась на аул, и лицо ее приняло прежнее печальное выражение. Айшат присела на корточки. Звякнуло о камни донышко кувшина. Рубашка почти не скрывала гибкое, тонкое тело молодой чеченки.
Поставив кувшин на берег, она быстрым движением скинула свою обувку и опустила маленькую ножку в быстрый поток. Так она и застыла, стоя на одной ноге, вытянув ножку перед собой, как балерина той враждебной и чужой страны, что разорила ее родной дом, а теперь замахивалась и на другой ее приют. Повернув голову, она смотрела через плечо на появившегося, как из-под земли, чужака, и глаза ее становились еще темнее.
Не помня себя, Фомка схватил девушку поперек туловища, удивляясь гибкости и тонкости ее стана. Чувствуя, что она, извиваясь змеей, почти выскользнула из его крепких объятий, кинул ее на плечо, как волк ягненка, и бросился вниз по берегу. Тут, опомнившись, она издала пронзительный крик, даже слегка оглушив похитителя. Только теперь Фомка вспомнил, что дед Епишка совершенно по делу советовал перво-наперво зажать чеченке рот. Выругав и себя, и деда Епишку, он на бегу прокричал:
– Молчи, любушка! Добра тебе желаю! Женой сделаю…
И как раз острые зубки впились бы ему в шею, да спас стоячий воротник бешмета. Но сильные ручки уже вцепились ему в волосы, а зубки, отпустив ворот, добрались до его молодой кожи, и уже Фомка чуть не закричал. Пусть кусает, авось до глотки не доберется, только бы не кричала! С трудом преодолевая боль, Фомка мчался большими прыжками, рискуя покатиться вниз со своей ношей.
У Акимки все уже было готово, он давно уже слышал шум бегущего человека.
– Айда, Акимка, айда! – крикнул Фомка.
Лицо друга было белое, как полотно, несмотря на быстрый, горячий бег.
– Ты ранен?
Выругавшись, Фомка с усилием оторвал от себя чеченку, как присосавшуюся пиявку. Акимка обомлел. Губы дикарки были в крови, волчицей она скалилась на казаков.
– Фомка, брось эту ведьму! – закричал казак в ужасе. – Заруби ты ее, окаянную!
– Айда, Акимка, айда! – опять крикнул Фомка, бросая девушку поперек седла.
Рану саднило, но скоро встречный ветер ударил казаку в лицо, остудил боль и вернул ему прежнюю удаль. Кони несли их подальше от чужих гор, и казаки теперь больше всего желали – как можно скорее увидеть бурые воды Терека.
* * *
Леха Мухин проснулся.
Ах, этот сладкий переход из сонного небытия, из мира внутреннего в мир внешний… Балансировать на его хрупкой грани было высшим наслаждением. И сочный весенний воздух, слегка колебавший тюлевые занавески Лехиной комнаты, тревожно волновал еще сонное сознание свежими запахами цветущего сада.
Сквозь неплотно запертую дверь было слышно, как по коридору из ванной прошла в свою спальню мать. Сон уже бесповоротно улетел в свое волшебное царство, но раскрывать глаза категорически не хотелось. Часов восемь где-то. Папаша уже час как на работе.
Мухин представил, как отец, вывалившись из метро, шкандыбает к проходной своего завода, по пути рассказывая корешам старые анекдоты, при этом молодясь и выдавая себя не за старого козла, каким натурально являлся, а за козла молодого…
«Неужто и я буду таким к их возрасту?» – с ужасом подумал Мухин.
Начинался новый день.
«Ох, когда я стану очень богатым и знаменитым, – подумал Мухин, – я велю поставить себе большую-пребольшую никелированную кровать с блестящими шарами на спинках, прямо в яблоневом саду. Велю застелить ее лучшими простынями и перинами, поставить ее в тени самой большой яблони, и буду спать сколько влезет…»
В комнату без стука вошла мать.
– Завтрак на столе, и вообще, ты в институт собираешься?
Она постояла секунду, потом повернулась и прикрыла за собою дверь.
День начинался.
А как закончился день вчерашний?
Началось все вполне пристойно. Его однокурсники – Генка, Пашка толстый… Что может быть достойнее для студентов почти что выпускного четвертого курса… Что может быть достойнее, чем раскатать вечером «тридцатку» по рублю за вист, сидя не в какой-нибудь там общаге, а в комфортной обстановке мухинской квартиры, потягивая «Клинское» пивко.