Пролог
Европе показывали катастрофы.
Казалось, все события последнего времени так пли иначе сводились к катаклизмам, природным и рукотворным. Сейчас, на исходе тысячелетия, само словосочетание «последнее время» приобретало для многих звучание апокалипсическое.
Вот затопило Чехию и Германию… И солдаты бундесвера, плавая на надувных лодках, снимают с крыш терпящих бедствие… Вот в Италии поезд врезался в грузовик, и из двух лежащих на боку вагонов санитары вытаскивают на насыпь мертвых…
Вот опять трупы, прикрытые одеялами, но теперь среди груд камня и развороченной щебенки. Это землетрясение в Турции.
А вот взрыв в Иерусалиме. Вздыбленная крыша автобуса. Кровь на асфальте, кровь на россыпях битого стекла…
В перерывах показывали отмороженных экстремалов – мотоциклистов, прыгающих через десяток поставленных в ряд автомобилей, или сноубордистов, мчащихся вниз с самой высокой и самой крутой горы…
И снова катастрофы.
Сытую, истосковавшуюся по ужасам публику пугали катастрофами. Нагромождение страхов действовало, как правило, успокаивающе: лениво пережевывая чипсы с ароматом бекона, европейский обыватель смотрел в экран, все более и более эмоционально защищаясь – «хорошо, что не в нас, хорошо, что не нас, хорошо, что не мы»… Хорошо, что не мы горим, хорошо, что не мы тонем… Хорошо, что не мы разбиваемся в самолетах.
Астрид поставила репортаж в эфир. Его перегнали по спутнику в европейскую редакцию, и уже через час сюжет попал в блок новостей.
Подмосковный Подольск. Взрыв в пригородной электричке.
Вот полунаклонившийся, уткнувшийся в придорожные кусты зеленый вагон с выбитыми стеклами. Вот военные, оцепившие поляну. Вот человеческие останки на белых простынях… Вертолет с министром чрезвычайных ситуаций… Белые микроавтобусы с мигалками и надписями «AMBULANCE» в зеркальном отражении…
Московский корреспондент Си-би-эн-ньюс пытается взять интервью у родителей юноши, погибшего в пригородном поезде… Сын жителей Москвы Василия и Антонины Мухиных Алексей ехал в этой электричке…
Корреспондент сует микрофон отцу. Тот что-то бормочет. Что-то злое и несвязное… Мать плачет, закрывая лицо руками. Корреспондент подносит микрофон милиционеру с большими звездами на погонах. Толстое лицо милиционера устало-озабочено и говорит он, придавая голосу интонации уверенной беспощадности к виновникам…
Увы, почти всегда Айсет приходилось заниматься не тем, чем бы она хотела. Так в школе Сен-Мари дю Пре ей нравилось рисовать и раскрашивать узоры на отлитых из застывшего гипса фигурках покемонов, но метресса тащила ее в ненавистный бассейн на урок физического развития или – чего еще хуже! – на уроки этой мерзкой латыни… А когда, после окончании частной эколь в Фонтенбло она решила изучать историю искусств в Италии, отец жестко скомандовал, чтоб она поступила в Лондонскую экономическую школу на отделение медиа бизнеса.
Вот и теперь ей так хотелось провести уик-энд в Портсмуте. Побродить по узким каменистым пляжам под белыми меловыми стенами, держа Джона за руку. Помолчать, прислушиваясь к шуму волн и крикам чаек. Снять недорогой номер в отеле…И весь длинный уик-энд ни с кем не делить его, своего Джона… Но Джон хотел смотреть игру своего любимого «Арсенала» с «Манчестер-Юнайтед».
Ах, Айсет не понимала и не желала понимать, почему нельзя было бы набрать того же самого пива в номер портсмутской гостиницы и болеть за «Арсенал», лежа в номере, лежа рядом с Айсет? Или, на худой конец, почему нельзя было бы пойти в паб с таким же телевизором, но не в тот паб, что и Лондоне на Доул-стрит, а в Портсмуте? Разве в Портсмуте нет пабов?
Нет! Джону надо было непременно провести субботний вечер в его любимом пабе на Доул-стрит. Потому что туда придут его друзья – Мик, Тэш, Доззи и Дэйв. Потому что там, в пабе на Доул-стрит, он всегда смотрит все матчи своего «Арсенала». И потому что в их пабе все болеют только за «Арсенал»… И если – не приведи Господь! – туда ввалятся болельщики «Челси» или «Манчестер-Юнайтед», то будет хорошенькая драчка… И потому, что если в первом тайме «Арсенал» забьет, бармен Дикки обязательно угостит всех кружечкой лагера за счет заведения, а если забьет и во втором, то всем завсегдатаям будет по пинте черного ирландского гиннеса…
Это его традиция. И ради Айсет он не намерен ломать своих привычек. Ее Джон. Ее английский мужчина.
Поэтому Айсет пришлось подчинить свои желания и мечты желаниям Джона. Портсмут останется в Портсмуте, а она – девочка Айсет – пойдет в этот субботний вечер в паб на Доул-стрит.
Может для того, чтобы позлить Джона, она специально вырядилась с показной ортодоксальностью. Поверх блю-джинсов напялила какую-то бесформенную юбку. Специально за этой юбкой она ездила на Портобелло-роуд и рылась на развалах секонд хэнда, где делают покупки не только жаждущие экзотики туристы, но и бедные пакистанские мусульманочки… Айсет подобрала еще соответствующий головной платок и подыскала темный крем, имитирующий загар. Нарядившись и накрасившись, она поглядела на себя в зеркало и обмерла. Зеркало отражало не европейскую девушку Айсет, что, закончив дорогой частный лицей в Фонтенбло, теперь второй год училась в не менее дорогой Лондонской экономической школе, но какую-то индо-пакистанскую беженку, готовую здесь, в Лондоне, на любую работу ради еды и крова над головой…
Айсет посмеялась, предвкушая, какое сильное впечатление она произведет на Джона и на его друзей – на Мика, Тэша, Доззи и Дэйва…
А Джон даже и не обратил на нее никакого внимания.
Первый тайм начался, и «Манчестер» уже вел в счете один-ноль. «Арсенал» проигрывал. Джон сидел как всегда, за стойкой, под самым телевизором. В руке он держал полпинты лагера.
И весь паб пялился на экран.
И бармен Дикки, и официантка Роз, что стояла тут же за стойкой, машинально протирая стаканы.
– Этот лысый лягушатник Бартез совсем обнаглел! – кричал Джон, перекрикивая рев трибун, доносившийся из телевизора. – За такие штуки ему желтую карту, и пендель под зад, чтоб катился в свою Лягушатию…
Джон даже не обернулся и не расслышал, как Айсет сказала ему свое «bonjour»…
Она подошла сзади и обняла его за шею, прижавшись к его спине своей упругой грудью, стыдиться которой у нее не было никаких оснований.
А он и не обратил внимания, продолжая кричать:
– Да бей же, фак твою, да бей же, кретин недоделанный!
Ее приход заметили, только когда пошла реклама.
– Ты что, из мечети, что ли? – спросил Мик, кивнув на ее юбку и на зеленый платок.
– Мы, женщины Востока, полагаем, что ваш футбол от сатаны. Проводя вечера за пивом, англичане выродятся, не заметив, что в Англии уже живут не они – англичане, а люди, носящие сари и хиджабы, – ответила Айсет, прихлебывая поданного Дикки лагера.
– А рыло чего намазала? – спросил Джон, краем глаза поглядывая на экран, чтобы не пропустить момент, когда кончится реклама «найка» и снова начнут показывать футбольное поле.
– В знак траура по уик-энду и краха мечты о поездке в Портсмут, – ответила Айсет.
Джон не ответил, реклама кончилась, и все снова принялись орать.
Айсет ничего не оставалось, как молиться, чтобы «Арсенал» хотя бы свел вничью. Вот оно, женское сочувствие, в чем заключается! Желать выигрыша любимой команды своего мужчины не потому, что любишь футбол, а потому, что у мужчины тогда, быть может, будет хорошее настроение.
Айсет ничего не понимала, игроки в белом, на первый взгляд, ничуть не отличались от игроков в красном, но, тем не менее, голы залетали только в ворота белых… И к концу первого тайма их залетело аж три штуки. А лысый француз, что стоял в воротах красных, только нагло жевал свой чуингам.
Настроение в пабе было плохое.
– Вы все будете мне должны по три кружки лагера, джентльмены, – мрачно пошутил бармен Дикки.
А официантка Роз, махнув рукой, попросту удалилась на кухню, так и не досмотрев первый тайм до конца.
В перерыве показывали новости.
Фермеры графства Норфолк требовали от правительства повышения компенсаций за уничтоженный в компании против коровьего бешенства крупнорогатый скот…
– Опять коровье бешенство! Роз! Уничтожь на кухне все стейки! – дуэтом заорали записные остряки Мик и Доззи.
– Треску нам вместо говядины! – подхватили Тэш и Дэйв.
– Она вам сейчас зажарит бешеную треску, – мрачно пошутил Дикки.
– Ты занимаешься антирекламой собственного заведения, – сказала Айсет с упреком.
– Это не запрещено в Англии, – возразил Дикки, – тем более, что ребята сейчас готовы хоть котлетки из мышьяка с цианистой подливкой слопать, чтобы помереть и не видеть этого позорища.
– Ты о футболе или об этом? – Тэш ткнул пальцем в направлении экрана.
Новости сменили сюжет. Актриса Ванесса Бедгрейв приютила у себя в доме чеченского министра в изгнании Мусаева, которого русское правительство затребовало выдать Москве по процедуре экстрадиции..
– На хрена ей сдался этот дикарь в бараньей шапке? – спросил Мик.
– Ей надо делать паблисити. Помнишь, Бриджит Бардо защищала пушных зверей? А эта выступает в защиту зверей бородатых, в бараньих шапках, – ответил Дикки.
– Джентльмены, поосторожней, с нами чеченская женщина, – вдруг вспомнил Доззи.
И Айсет стало слегка обидно, что об этом напомнил Доззи, а не Джон… И она отстранилась от Джона, разомкнув кольцо своих объятий и больше не прижималась грудью к его спине.
– А кто вспомнит хоть один фильм, в котором эта старая калоша снималась? – спросил Тэш.
– Во-во! Зато все теперь будут знать, что она защитница всякой падали, – подтвердил Дикки.
– Вы поглядите на морду этого министра в изгнании, это вылитый бандит с большой дороги, и если мы судим Милошевича с Шешелем, то этот-то чем нам милей, что мы его не отдаем? – воскликнул Мик, хлопнув ладонью по полированной стойке.
– Чтоб Москве дерьма на грудь навалить, – с улыбкой знающего человека пояснил Дикки, – наши в Вестминстере последнее отдадут, но не откажут себе в удовольствии еще раз русского медведя граблями по морде…
– И этой Ванессе, помимо секса с дикарем, еще и удовольствие – к властям подмазаться, – заметила вышедшая из кухни Роз.
– Теперь с Виндзоров станется, они ей за это баронессу дадут, – пробурчал Тэш.
– Это теперь модно, – закивал Дикки, – при короле Артуре и рыцарях Круглого Стола давали за воинские подвиги, а теперь Элтону Джону, Полу Маккартни и Мику Джаггеру за тиражи пластинок…
– Педикам, – вставил Тэш.
– Маккартни не педик, – обиделась Роз за любимого битла, – и Джаггер тоже.
– Джаггер бисексуал, – хмыкнул Дикки.
– Педикам, бисексуалам и приверженкам саважефилии, – подытожил Доззи.
– Что это ты загнул насчет саважефилии? – спросил Дикки.
– Это когда не с овечками, как валлийцы, а с дикарями, как эта Ванесса, – ответил Доззи, отхлебывая лагера.
– Так тогда и наш Джон тоже баронета получит, он же тоже чеченочку пригрел, – хохотнул Тэш.
– И я что, этот… саважефил? – спросил Джон.
– А то! – почти хором пропели все.
Айсет и не знала – обижаться или нет? Юмор у них такой…
Жесткий.
Они тут со всеми так.
И по правилам их английской игры просто надо было быстро реагировать и, отбивая, перебрасывать мяч на сторону партнера.
– Вы забываете, что в обоюдном процессе не вы имеете дикарей, а дикари имеют вас, – сказала Айсет.
– Ай да Ай-сет! – воскликнул Дикки, – настоящая Ай-сет-даун![1].
– Скорее, Ай-сет-ап[2], – гордо сказала Айсет.
Новости и реклама кончились.
Футболисты в белом снова бросились в свои бесполезные атаки.
Лысый француз с наглым высокомерием легко брал мяч и длинными, гибкими, словно плети, руками, выбрасывал его аж на центр поля прямо в ноги своим полузащитникам.
Стадион ревел.
Через пять минут манкуриане забили еще один гол.
– Дикки, выключай телевизор, это позор смотреть такую игру, это соучастие в кровавой бойне, это избиение младенцев, я не хочу этого видеть, – заорал Джон.
– Джентльмены, но случаю надвигающегося траура по одной выпивке за счет заведения, – сказал Дикки, беря с полки бутылку «Джонни Уокера».
– Хитрый Дикки, – ехидно заметил Тэш, – бармен понимает, что надвигается пьянка, и провоцирует ее начало крепким алкоголем.
– А я и не скрываю, – простодушно согласился Дикки, двигая стаканчики по полированной поверхности стойки.
Тэш был прав.
Все напились.
И когда в одиннадцать Дикки по древнему закону королевства объявил, что именем Ее Величества паб закрывается, Джон и иные его приятели уже успели по два-три раза сходить в туалет поблевать.
Пиво с виски… Какая дрянь!
А еще говорят о дикарях. Кто из них большие дикари? Это она, Айсет, саважефилией страдает, а не Джон. Это она английского дикаря полюбила, а не он – чеченскую дикарку. Мусаев, хоть и бандит с большой дороги, в этом она согласна с ребятами, но он до тошноты не напивается…
Айсет усмехнулась своим невеселым мыслям и потащила… Буквально потащила Джона домой. Кэбмэн сочувственно цокнул языком:
– Что, «канониры» опять продули, мисс?
До угла Оулд Кент-роуд и Пэйдж-уок, где у Джона квартира, доехали за десять минут. Час поздний, пробок уже нет – рассосались, да их наверняка и не было – все футбол смотрели по пабам и по домам.
Джон заснул. Вот свинья!
Кэбмэн сочувственно хмыкнул. Айсет дала ему десять фунтов вместо пяти по счетчику.
Водитель вылез со своего переднею сиденья и помог вытащить Джона.
– Веселых выходных, мэм, – сказал он на прощанье, прикладывая ладонь к козырьку.
– Да и ты сам так же нажрешься завтра вечером, когда тебе не надо будет крутить баранку, – прошипела Айсет, когда такси уже отъехало.
Надо было тащить Джона мимо консьержа на третий этаж.
Лифта в трехэтажном доме не было. Да и лестницы у англичан крутые и узкие, две худые селедки встретятся – не разойдутся. Вот несчастье!
Кончилось тем, что Джон упал.
Упал и проехался спиной по всем ступенькам.
И хоть бы хны! Даже глаз не открыл, только хрюкал и пускал пузыри. Вот она, раса господ! Англосаксы…
Так кто же из нас дикарь?..
Дотащила Джона до кровати. Бросила его ничком – мордой вниз. Чтоб от асфиксии не помер. У этой расы господ все их рок– и поп-звезды, через одного, блевотиной во сне захлебываются. И Хендрикс, и Кит Мун, и Бон Скотт, и Бонза…
Они же не дикари! Они нация культурная!
Айсет стянула с Джона ботинки, выпростала его безвольные руки из рукавов пиджака, после, перекатив на спину, расстегнула брючный ремень, и опять перевернула на брюхо… Пусть подрыхнет, пьяница!
Пошла на кухню, включила радио, достала из холодильника молоко и яйца, вбила три штуки в миксер…
Есть хочется! И еще чего-то хочется!
Girls they wanna have fun…[3]
Так! Где-то здесь у Джона было спрятано… В прошлом году вместе с Джоном ездили в Амстердам, там и покупали…
Айсет пошарила рукой на самом верху за жестянками с рисом…
Ага… Есть! Вот он, заветный сверточек!
Потом достала из ящика голландскую бумагу для самокруток.
Скрутила тонкую сигаретку.
Марихуана – это не грех. По крайней мере, в Коране про нее ничего конкретного не написано…
Включила погромче свою любимую музыку – второй диск «Ниагары».
Все-таки все школьное детство во Франции… Джон смеется – лягушатники… Дурак он! Чтоб он понимал! Лягушатники так не напиваются. Хотя…
Голова слегка поплыла. Что еще остается бедным девочкам в субботний вечер? Портсмут накрылся медным тазом. Субботний секс, по всей видимости, тоже отменяется… А я живая? Я молодая и живая девушка… Девочка, желающая праздника. Что ей, бедняжке, еще остается?
Айсет затянулась, медленно выпустила дым…
Глава 1
…Европа, Америка, Азия, вы
Исчезнете! Вырвалась наша орда,
Деревни займет она и города.
Вулканы молчат! Океаны мертвы!
Стучи, мое сердце! Ты встретило братьев.
Черны незнакомцы, и все же – вперед!
Но горе! – я чувствую, залихорадив,
Земля старушенция всех заберет…
Жан Артюр РембоЗа лето недолговечное разнотравье преображает степь десятки раз. Чужеземному солдату равнина кажется унылой и однообразной, когда как на самом деле она изменяется прямо на его глазах. В июле вызревают злаки, и степь раскидывается под палящим солнцем желтая и ленивая, как сытая львица.
Словно подчиняясь усыпляющим ритмам природы, огромные упорядоченные толпы людей, которые с одной стороны назывались фронтами, а с другой – группами армий, вдруг переставали истреблять друг друга десятками тысяч, ленились, переходя на сотни и даже десятки убитых и раненых. Сражающиеся исполины теперь отдыхали, шумно восстанавливали дыханье, оправляли одежду, оглядывались по сторонам: куда занесла их бешеная, самозабвенная схватка и куда гнать теперь свою ярость и ненависть?
Но когда угасал на время костер войны, пока устало переводили дух «царицы полей» и «короли воздуха», наступало время серых ночных разбойников. Дерзко шмыгали они, обходя ловушки и приманки, унося в свои норы лакомые куски и крошки данных со штабных столов противника. С каждым следующим тихим днем разведка все больше наглела, все нахальнее становились ее рейды, все больше росли ее информационные аппетиты.
С наступлением утра разведвозня утихала, на ничейной территории солнце рассеивало островки предрассветного тумана, наблюдатели смотрели на позиции противника через дрожащую воздушную завесу, пока голова не начинала кружиться от закипавшего знойного варева. Вечер не приносил избавления от духоты, открывая другое поддувало, и доставал солдат снизу жарким дыханьем земли.
В один из таких неблагодарных вечеров несколько немецких солдат из 79-го горно-вьючного артполка Первой горно-пехотной дивизии расположились на берегу мелкой речушки, на редкость неживописной и мутной. Камыш не шумел, а потрескивал, будто горел в костре. Казалось, что кто-то идет к ним берегом, но все никак не может дойти.
Немцы время от времени окунались в речку и обливались водой из старого помятого ведра. Двое же из них просто сидели в воде, время от времени соскальзывали по глинистому берегу и тогда подтягивались, выдавливая локтями в грунте серые, чавкающие ямки. Форма была сложена на земле с некоторым шиком – так, чтобы виден был желтый эдельвейс на черном бархате нарукавной эмблемы и еще один, такой же, с левой стороны кепи.
Движения солдат были неторопливы и скупы, то ли потому, что вечер был так нестерпимо душен, то ли потому, что жители альпийских гор вообще не склонны к спешке. Впрочем, далеко не все здесь были родом из Альп: унтер-офицер Эрнст Рюккерт, с обмотанной влажным полотенцем головой сидевший на камне возле сложенных пирамидой винтовок, был спортсменом-альпинистом из Бремена, а ефрейтор Клаус Штайнер – вообще берлинским кровельщиком.
– Черт побери! Когда же кончатся эти русские просторы? – ворчал самый пожилой солдат во взводе Густав Нестрой. – Наш взвод скоро превратится в связку вяленной на солнце рыбешки, дурно воняющей.
В советской армии Густав непременно стал бы объектом насмешек за свою фамилию. Здесь же никто не догадывался о ее нестроевом значении. Густав, хотя и любил поворчать, пользовался уважением среди молодых однополчан за основательность и деловитость.
– Не ворчи, Густав, – отозвался унтер Рюккерт, – говорят, что с передовой уже видны Кавказские горы. Правда, не каждый день, а только в ясную погоду.
– Это русские нас дурят, – ответил Нестрой. – То подтаскивают нарисованные на фанере горы, то утаскивают назад. Хотят, чтобы мы тут все спятили от жары и этих бесконечных степей.
– Брось, старина, – усмехнулся унтер. – Чем тебе не нравятся степи? Русские катятся по ним, как эта их травка, которая сворачивается колесом на ветру. Не за что им зацепиться. Так и докатятся до Кавказских и Уральских гор. А там уж и наш час придет, Первой горно-пехотной. Пока же, Густав, отдыхай, грей свои старые кости, дыши степными травами. Ты чувствуешь, как пахнет русская степь?
– Пересушенным сеном и больше ничем…
– А знаете, чем пахнет Берлин летним утром? – подключился к разговору Клаус Штайнер, один из солдат, сидевших в воде.
– Бензином и тушеной капустой…
– Густав, залезай в воду, тебе сразу станет легче! По крайней мере, перестанешь ворчать! – крикнул Клаус. – Нет, Берлин по утрам пахнет водой и камнем…
– Вот, господин унтер-офицер, один уже спятил. Послушайте его! Камни у него пахнут, хорошо еще, что не разговаривают, – сказал, видимо, очень обрадовавшись факту сумасшествия сослуживца, Нестрой.
Унтер Рюккерт только улыбнулся и лениво отмахнулся от них рукой.
– Приедешь после войны ко мне в гости, Густав, – мечтательно проговорил Клаус Штайнер, – я разбужу тебя пораньше. Жена накормит нас легким, но сытным завтраком. Мы пройдем утром по берлинским улицам, например, по Фридрихштрассе. Соседка Марта из дома напротив, забравшись на подоконник в белом накрахмаленном переднике, пошлет нам воздушный поцелуй и станет выкладывать на солнышко перины и подушки. А живет она на самом последнем этаже! Вот кого надо было брать в Первую горно-пехотную, господин унтер-офицер, так это мою соседку Марту. Ходит по самому карнизу и только хохочет на всю улицу, глазками стреляет в проходящих внизу мужчин и подолом метет, плутовка!..
– А дочка у нашей хозяйки ничего, хорошенькая! – перебил Клауса сидевший с ним рядом в речке солдат. – Сначала пугалась, а сегодня утром уже улыбнулась, как твоя соседка Марта. Что мне нравится у этих степных красавиц, так это грудь! Не пора ли горной пехоте взять эти русские горки приступом?..
Речь зашла о женщинах, разговор покатился легко, как то самое перекати-поле, и никто из них так и не выяснил, правда ли, что берлинское утро пахнет камнями и водой. Клаус Штайнер, в очередной раз скользнув по глинистому берегу, не стал выныривать, а толкнул вязкое дно ногами и поплыл вдоль камышовых зарослей, прочь от соленой солдатской болтовни.
Больше всего ему недоставало этих берлинских утр, когда наверху без стеснения вывешивают постели, а внизу, взбивая щетками мыльную пену, моют мостовую перед своими лавками, пивными, кофейнями. Обильно льется вода, до тех пор, пока чистый камень не начинает дышать и пахнуть. Только камень может быть по-настоящему чистым, только от него может исходить тонкий аромат чистоты. Здесь же, в этом проклятом краю, даже речка, сама вода, грязна и пахнет гнилью, то есть смертью трав и водяных существ.
Вспомнилось ему, как он, еще до женитьбы, жил с матерью и братом на Рудерштрассе, дом пять. В небольшой квартирке было всего четыре комнаты: его, спальня матери и крошечного Вилли, столовая в три окна, а четвертая, самая маленькая, сдавалась постояльцам по пятьдесят пфеннигов за ночь.
Однажды, когда Клаус пришел домой обедать, он увидел в открытую дверь сдаваемой комнаты пыльный, забрызганный водой чемодан возле умывальника. Вошла мать и, протирая чемодан тряпочкой, сказала:
– У нас русский постоялец. С усами. А на щеке такой страшный шрам! Он говорит с таким лифляндским акцентом, что я его не очень понимаю. Боюсь, что и он меня не совсем понимает. Клаус, ты скажи ему, что в плату входят свежая постель, утренний кофе с булочкой и маслом. И еще покажи ему уборную, а то он меня, кажется, стесняется спросить.
Русский сказал Клаусу, что приехал поступать в Берлинский университет, хотя выглядел он уже вполне зрелым мужчиной. К тому же бросалась в глаза его ярко выраженная военная выправка, причем офицерская. Звали его Борис Рудых.
Просыпался он еще раньше Клауса, делал у рас крытого окна гимнастику, потом умывался и при этом громко фыркал, разбрызгивая воду по всей комнате. Выходили они из дома вместе и шли пешком. Немец – потому что стройка располагалась всего в двух кварталах от Рудерштрассе, русский – видимо, оттого, что был стеснен в средствах.
Как то апрельским вечером Борис Рудых позвал фрау Штайнер и ее сына в столовую комнату, поставил на стол бутылку русской водки. Постоялец много говорил в тот вечер о каком-то «ледяном походе», о штурме города, названного в честь русской императрицы Екатерины, которая была, оказывается, немкой, о гибели в этот самый день, девятого апреля, ровно двадцать лет назад знаменитого русского генерала, о разрубленной красной шашкой щеке.
Клаус видел, как русский резко запрокидывает голову, будто закидывая содержимое рюмки внутрь себя. Может, это привычка, сохранившаяся с того времени, когда щека его еще не заросла и была дырявой? Клаус попробовал просто глотать, и горькая жидкость растеклась по губам, обжигая уголки рта. Рудых показал, как надо пить, вернее, заглатывать это пойло. Клаус попробовал повторить его выдох и движение головой. Оказывается, нельзя было позволять русской водке медленно течь во рту. Ее надо закладывать в глотку так же, как кинжал, как это делал герр Штарк – шпагоглотатель из Берлинского цирка. С первого раза получилось не очень здорово, водка зацепилась за язык, обожгла небо, но сделать еще одну попытку мать не разрешила.
Так впервые Клаус Штайнер познакомился с русскими и их знаменитым напитком. Водка в этот вечер еще долго не отпускала Клауса, даже в постели шептала ему какие-то русские слова и фамилии. Кубань, Терек, казаки, генерал Корнилов, красная сволочь… Но внутри себя Клаус чувствовал приятное тепло и неожиданно понял, почему Борис Рудых не замерз в этом «ледяном походе», за что он так любит русскую водку и почему теперь каждый девятый день апреля справляет праздник водки.
Неделю спустя русский постоялец съехал с их квартиры. Подметая комнату, фрау Штайнер обнаружила за прикроватной тумбочкой обрывки какого-то заявления, которое, видимо, писал и переписывал по-немецки Рудых.
– Truppenamt, – прочитал Клаус уцелевшее слово.
Старый рабочий Йозеф Мюллер, или просто дядя Йозеф, его учитель в кровельном деле, а также убежденный социал-демократ, сказал Клаусу, что Труппенамт – это Академия Генштаба Рейхсвера, которая действует в Германии в нарушение Версальского договора. Скорее всего, их русский постоялец поступил на курсы при этой самой Академии. И ничего тут нет удивительного, говорил дядя Йозеф, немцы учатся военному делу в Красной России, белые русские – в Германии, и плевали все на Версальский мир. Надо сказать, что разговор шел на крыше дома, и старый социал-демократ время от времени плевал вниз на будущую столицу Третьего Рейха.
Те самые чужие слова, которые произносил тогда за столом Борис Рудых, были теперь рядом. Кавказ, Кубань, Терек… Уже не только штабные, но и солдаты на передовой повторяли их в разговорах. Туда теперь лежал их путь, ради этих слов и была сформирована в Мюнхене Первая горно-пехотная дивизия.
Клаус нырнул и проплыл немного под водой, не открывая глаз. Какая-то речная трава царапнула лоб, и он вынырнул на поверхность. Взглянув на мир промытым, обновленным взглядом, Клаус заметил, что на степные курганы уже спустились сумерки. Вдруг подул откуда-то ветер, и холодок пробежал по спине немецкого солдата. Степь, холмы, камыши, мутная вода из скучно посторонних сделались сразу зловеще чужими. Захотелось мгновенно, каким-нибудь немыслимым прыжком, наплевав на насмешки товарищей, оказаться возле них.
Он выдернул ногу из вязкого дна и в этот момент услышал за камышами леденящий душу вой, не волчий, а визгливо-насмешливый, в котором слышалось и торжество хищника, и обреченность его жертвы. Крик шакала! Тот самый крик, о котором рассказывали местные тыловики. Крик, который время от времени раздавался в ночи, а на утро неподалеку находили часовых, связных, патрульных с перерезанными глотками. Тыловики называли неуловимого убийцу Красный Шакал, уверяли, что его не берет ни пуля, ни граната, и радовались появлению такого количества новых боевых частей, концентрировавшихся перед летним наступлением на Кавказ. Может, это отпугнет Шакала?
Клаус не верил в неуязвимых шакалов, но сейчас ему больше всего на свете захотелось увидеть своих товарищей из Первого горно-пехотного и ощутить в руке привычную тяжесть винтовки системы «Маузер». Он рванул напрямик через камыши, на ходу осознавая, что крик такала доносился как раз с той стороны, куда он сейчас так торопился.
Шум камышей, казалось ему, просто заглушает немецкую речь и деловую суету. Еще несколько шагов, и он увидит ребят, зашнуровывающих альпинистские ботинки, унтера Рюккерта, который, конечно, уже стоит, заложив руки за спину, готовый сделать ефрейтору Штайнеру выволочку за недисциплинированность.
Унтера Рюккерта он и увидел первым, вернее, его обмотанную полотенцем голову. Она лежала на земле, хотя и рядом с туловищем, но свободно, как у марионетки. У основания шеи унтера словно сгустились сумерки, и темное пятно расползалось на глазах. Пирамида винтовок была свалена на землю бросившимся к оружию стариной Нестроем. Он тоже лежал здесь, подвернув одну ногу под себя, а другую вытянул в сторону, словно делал какое-то сложное гимнастическое упражнение.
Ефрейтор Штайнер, не оглядываясь по сторонам, точно это могло его выдать, сделал два неуверенных шага по направлению к оружию. Уже наклоняясь за винтовкой, он подумал, что надо крикнуть, подать сигнал тревоги. Или лучше выстрелить в воздух? Но только он коснулся теплого цевья, как над ним хлопнуло широкое полотнище. Клаус попытался стряхнуть с головы темную материю, но почувствовал сильный удар в затылок.
Ему показалось, что он только что работал на крыше высокого берлинского дома и вот, сделав шаг за очередным листом жести, совершил непростительную ошибку и теперь летит в пустоту. Соседка Марта стояла на подоконнике в белом переднике. Она послала ему воздушный поцелуй…
* * *
Отец позвал домой, в Москву.
Уточнение требуется, потому как у отца еще есть дом в Гудермесе. А если уж совсем точно – дома и в Турции, и на Кипре, и в Испании… Но это отдельная история. А в Москве у отца несколько домов. У него бизнес такой – он домовладелец. И теперь, на паях с американским гостиничным магнатом Беном Хобардом, отец собирается открывать в Москве три отеля королевско-президентского класса. Айсет читала об этом в «Файнэншл Таймс».