Профессор Метельский закрыл побледневшее лицо ладонями, он вдруг с убийственной отчётливостью понял, что ни Томас Манн, ни Альфонс Доде, ни Федор Михайлович Достоевский его сыну уже не помогут.
Милицейские разбирательства закончились поздно ночью. Обошлось, слава Богу, без хаты, шконок и параши.
— Приношу вам официальные извинения, товарищ профессор, — сказал лысоватый майор и отвёл бегающие вороватые глаза. — Ошибочка вышла. Работа такая.
Он сильно смахивал на нашкодившего мартовского кота.
— А вот я вас, профессор, не извиняю, — сказала в свою очередь толстуха-капитан из инспекции по делам несовершеннолетних. — Вы выпестовали хулигана, профессор. Вашему сынку только-только шестнадцать, а он уже вон чего натворил! — Плотная рука её хлопнула по папке с компроматом, губы скривились в мстительную торжествующую усмешку. — Будет что отправить нашим коллегам по вашему месту жительства.
Зубы у неё были редкие и чёрные, словно подгнивший деревенский частокол.
Домой Метельские вернулись на рассвете, когда посёлок ещё спал в блаженной тишине летнего утра. У ворот их встретила Зинаида Дмитриевна, мрачная, с ввалившимися глазами, посмотрела подозрительно, спросила с интонацией из всенародно любимого фильма:
— Откуда?
— Оттуда, — ответил ей в тон Антон Корнеевич и вдруг, страшно рассмеявшись, раскачивающейся хулиганской походочкой двинулся зигзагами к дому:
А я сидю в одиночке и глядю в потолочек,
А перед совестью честен, а перед родиной чист,
А предо мной лишь икона да запретная зона,
А на вышке с винтовкой недобитый чекист…
* * *
В тот же день без всяких объяснений он уехал в Ленинград, откуда по путёвке профсоюза укатил в Зелёный Мыс, курортное местечко под Батуми. Тимофей же остался на Сиверской и отдохнул на славу — с утра пораньше не вставал, книг не читал, физтренингом не занимался. Правда, и в «клетку» ни ногой. Купался, загорал, бренчал на гитаре.
Тогда-то у него и закрутился роман с некой Эммой Спектровой, пионерским вожаком из «Кировца», девушкой ядрёной, крутобедрой и возраста далеко не пионерского. Так, ничего особенного — вялые ласки, поцелуйчики, объятия при луне. И вот однажды Эмма не пришла на свидание. Напрасно ждал её Тимофей у ресторана «Голубой Дунай», нарядный, в гриновых траузерах, с букетом белых, купленных за рубль двадцать лилий.
«Все бабы суки», — в сотый раз глянув на часы, Тимофей сплюнул и медленно побрёл куда глаза глядят. Хотел было бросить букет, но передумал, может, пригодится ещё. Как сердцем чувствовал…
Дорога шла вдоль старых палисадов, складненькие дома тонули в море зелени, на грядках рдяно наливалась земляника, июль выдался парной, необычно жаркий. А в тени под кронами деревьев все роилась и роилась мошкара, к теплу, к теплу.
«Пионерка хренова! Одни разговоры — всегда готовы, всегда готовы…» — даже не заметив как, Тимофей миновал больницу, оставил позади дом отдыха «Лесное». И вот он городок аттракционов — унылый, скучный, ни музыки, ни песен, ни разгорячённых девушек.
Сгорбившись, держа букет подобно венику, побрёл Тимофей по аллейке и вдруг услышал голос насмешливо-ленивый, с хрипотцой:
— Опаздываете, сэр! Получите п…здюлей! И тут же голос переменился, сделался ласковым и волнующим.
— Э, да ты никак с цветами?.. Ой, лилии белые! Отпад. — Со скамейки поднялась стройная блондинка и, порывисто обняв Тимофея за шею, нежно поцеловала его табачными губами. — Мерси, котик, я почесана!
Здесь было все — и стебли белых рук, и вишни спелых губ, и высоко зачёсанная в польской стрижке грива белобрысых волос, политых мебельным лаком напополам с одеколоном. Девушек было двое, вторая, попроще, этакая девушка-рублевушка, сидела в обнимочку с веснушчатым амбалом и выпускала дым колечками из толстогубого рта. На голове y ней царил изящный беспорядок причесона «не одна я в поле кувыркалась», мощные бедра, выглядывающие из-под мини-юбки казались необыкновенно мускулистыми и лакомыми.
— Физкультпривет, кент…
Амбал товарищески поручкался с Тимофеем, блондиночка вторично горячо и молча поцеловала его в губы, а девушка-рублевушка вручила два эмалированных трехлитровых бидона:
— Раз опоздал, будешь искупать. Смотри не расплескай. Ну, двинули…
Двинули мимо строящегося кинотеатра, по тёплому, нагревшемуся за день асфальту. По пути выяснилось, что амбала зовут Папуля, девушку-рублевушку Марихой, красавицу блондинку Надюхой, а Тимофей им известен под именем Андрона. Ну и плевать, Андрон так Андрон. Хоть груздем назови, только — поцелуй ещё раз.
За разговорами пришли в маленький дворик, густо заросший малинником и сиренью.
— Люди, тихо, — зашептала Мариха и, прислушавшись, стала осторожно отпирать дверь времянки, — бабка, кажись, ещё не спит…
Зашли в аккуратную, в полторы комнаты избушку. Занавесив оконце, расположились у стола. В бидонах, что пер Тимофей, оказалось винище, Мариха вытащила колбасу, сыр, ветчину, все какими-то кусочками, обрезками, ошмётками, неаппетитно, но много, горой. С ходу приняли на грудь, закусили, повторили, обменялись ощущениями. Налили ещё, добавили, опрокинули, тяпнули, осушили, заглотили, хлебнули… Скоро Тимофею показалось, что и Папулю, и Мариху, и особливо Надюху он знает много лет, и, глуповато рассмеявшись, он предложил выпить за любовь и дружбу, всем, всем до дна. А теперь ещё, на брудершафт. Выпили, поцеловались, снова выпили. Поцеловались опять, взасос, ещё, ещё. Хмельная голова Тимофея истомно закружилась, фирменные, сидящие как перчатка брюки вдруг сделались тесны.
Надюха тронула его за ширинку, хмыкнув, поднялась и мягко потянула за собой в соседнюю комнатёнку.
— Иди-ка сюда!
— Эй, Андрон! По самые волосатые! Папуля сально заржал, Мариха завистливо хихикнула, скрипнули жалобно под ногами подгнившие половицы.
Комнатёнка была крохотная — прямо от порога начиналась кровать.
— Каблуки, блин! — Надюха с грохотом отшвырнула туфли, сняла юбчонку, блузку, трусы и, оставшись в загаре и в чем мама родила, призывно посмотрела на Тимофея. — Ну?
Икнула и с улыбочкой уверенной в себе женщины томно вытянулась на спине — ноги полураскинуты, руки под голову…
Все происходящее казалось нереальным, искусственным. Словно скверное кино. Хотя какое тут кино — вот она, Надюха, живая, трепещущая…
— Иду…
Тимофей дрожащей рукой потянулся к ширинке и… Он едва успел выскочить на улицу, как согнулся в яростной, до судорог в желудке, рвоте. Притихли соловьи, всполошились кабысдохи. Винтовочным затвором клацнула щеколда, и с соседнего крыльца заорали пронзительно:
— Милиция! Милиция! Тузик! Фас! Взять его! Даже не понять чей голос, мужской или женский — так закричали истошно. Понятно было только, что надо рвать когти. И Тимофей побежал — зигзагами, наобум. Спотыкаясь, бранясь, давясь жёлчью. Наконец нелёгкая вынесла его к реке.
Пробороздив песок на крутом склоне, Тимофей угодил на мелководье и инстинктивно стал кричать:
— На помощь! Люди!
Однако вскоре замолк — прохладная речная водичка успокоила. Мгла перед глазами рассеялась, в голове прояснело, и главное — перестало тошнить. Тимофей смыл с подбородка блевотину, тело ныло, словно побитое. Ворот модной приталенной рубахи полуоторван, вельветовые, недавно купленные мокасины утрачены. Ещё слава Богу, что самозаводящийся «Полет», подаренный на шестнадцатилетие, был на руке. А в памяти всплывали подробности вечера — Папуля, Мариха, бидоны, Надюха. Её губы, маленькие груди, стройные, бесстыдно раскинутые ноги. Привычно раскинутые, даже очень… Он, хоть убей, не мог припомнить, где произошло его грехопадение. Ну избушка на курьих ножках, ну продавленная кровать, ну Надюха… Остальное покрыто мраком.
Тимофей двинулся вдоль берега, поднялся по тропинке в гору и мимо сонных домов, по шершавому асфальту безрадостно поплёлся домой.
Хорст (1938)
С монументальной трибуны открывался прекрасный вид на изумрудное поле нового стадиона. На поле колыхались прихотливые белоснежные узоры, сотканные из тел тысячи юных гимнасток.
Светловолосый малыш лет четырех, устроившийся на коленях матери, баронессы фон Лёвен-херц, в девичестве фон Кнульп, не сводил театрального бинокля с беговой дорожки, на которую выходила из-под арки когорта тяжёлой кавалерии.
— Мама, мама, смотри, там папа! Со знаменем! Тётя Магда, папа!
Во главе когорты на белоснежном першероне с алым чепраком ехал его отец, Зигфрид фон Лёвен-херц, облачённый в блистающие кованые доспехи. Белокурую голову венчал гордый рогатый шлем. В левой руке он держал пудовый щит-ростовик со строгой готической каймой и стальной полированной свастикой посередине. Правая рука в необъятной железной рукавице сжимала красный стяг со множеством кистей. В самом центре стяга на белом круге красовалась такая же свастика, только чёрная. Першерон ступал медленно, с достоинством, на его морде застыло точно такое же каменное выражение, как и на медально-чётком нордическом лице всадника. Позади парадным строем по четверо ехала колонна рыцарей, вооружённых массивными копьями. Новёхонькая гудроновая дорожка прогибалась под тяжестью копыт.
Стадион взревел, перекрывая мощный духовой оркестр.
Магда Геббельс обернулась и со снисходительной улыбкой погладила малыша по головке.
— Вижу, Хорстхен… Дорогая Марго, похоже, мой Йосси в твоём Зигфриде не ошибся…
Андрон (1974)
На улице загрохотало, будто реактивный самолёт пошёл на посадку. Рокочущий этот звук стал стремительно приближаться.
— Мать, я пошёл. — Отбросив в сторону «Работницу», Лапин-младший поднялся, одел куртенку из болоньи и принялся распихивать по карманам все необходимое. — Дверь только не закрывай, буду поздно.
Поджарый, крепкий, со спичкой во рту, он чем-то смахивал на Алена Делона славянского разлива.
— Господи, Андрюша, а на ужин? — Варвара Ардальоновна нахмурилась, отложила рукоделие и, сняв очки, покачала головой. — Будет бефстроганов, говяжий, с пюре, половинка яблока и кофейный напиток «Кубань». Со сладкой булочкой.
Сегодня была не её смена — отсюда и макраме, и расшитый змеями халат, и приятные минуты ничегонеделанья. Собственно, не такие уж и приятные, уж лучше бы на кухню к котлу. Глаза стали неважно видеть, а лампочка под потолком плохонькая, под стать комнатёнке — в центральном корпусе места не хватило, вот и снимают по соседству у частника. Да впрочем, ладно, жильё и жильё, по тёплому-то времени сойдёт. Есть где кости разложить, опять-таки шифоньер, занавесочка на оконце, полочки, в углу ведёрце с водой и корытце с овсом. Это для Арнульфа. И хоть Андрюшенька смеётся, говорит, что ты, маманя, не в себе, только что они понимают, молодые-то. Просыпался бы раньше, увидел бы сам — по утрам порожние они, и ведёрце, и корытце. А как иначе, если Арнульф приходит каждую ночь…
Ужасный рёв на улице между тем достиг своего пика и унялся, превратившись в мерное, угрожающее порыкивание под самым окном.
— Знаем мы этот ваш бефстроганов говяжий. Бедные дети. — Андрей язвительно усмехнулся. — Все, мать, покеда.
Подмигнул, резко хлопнул дверью, побежал вниз по скрипучей лестнице.
«Эх, сынок, сынок, ишь как ты режешь правду-то матку, — Варвара Ардальоновна потупилась, вздохнув перекрестилась троекратно, — не в бровь, а в глаз. Кормильцы, пресвятые угодники, простите мя, не дайте пропасть…»
Ну да, бефстроганов говяжий из одних сухожилий и связок. Откуда быть мясу, если завхоз с заведующей его жарят, потом долго тушат, а затем, положив в банки и залив жиром, отправляют родне — одна в Новгородскую, а другая в Псковскую. Верно, воруют. Все. От детей. И она сама, правда, с оглядкой, по мелочи, то крупки, то сухофруктов, то морквы.
За окном тем временем снова загрохотало, жутко заревело, затрещало, застреляло.
«Господи, ну скоро уж они уедут?» — Варвара Ардальоновна поднялась, шаркая шлёпанцами, подошла к окну, но, застав только сизую стену дыма да чью-то быстро удаляющуюся спину, снова перекрестилась троекратно…
Команда Матачинского неслась на мотоциклах — сам атаман, его правая рука Плохиш, Витька Кругов по прозвищу Деревянный, рыжий Мультик, Боно-Бонс и Андрон, хоть и городской, но пацан кручёный, свой в доску, проверенный. Ехали в Белогорку на танцы — урезанным составом на трех машинах. Головную «Яву-350» вёл кряжистый, как дуб, Деревянный, ручку газа «панонии» знай себе накручивал патлатый Мультик, древний, полученный ещё по ленд-лизу «харлей-дэвидсон» Мататы летел замыкающим. Никаких скоростных лимитов, никаких глушителей — «мундштуков на флейтах». И никаких прав и техталонов. Хрен догонишь. Да и кто догонять-то будет? Мудак Кологребов на своём УАЗе?..
Мелькали в свете фар деревья на обочине, со свистом бил в лицо ставший ощутимо плотным воздух, злобно в сатанинском исступлении ревели разъярённые моторы. Через четверть часа зарулили к местному клубу, провели, не выключая двигателей, рекогносцировку — ага, вот они, вражеские мотоциклы, полдюжины. Не побоялись, значит, куровицкие, приехали. Минимум шесть человек. Максимум двенадцать. Интересно, сколько назад уедет, очень интересно. Воюют ведь не числом — умением. А ничего у них драндулеты, особенно вот этот «ИЖ-Планета», новье, муха не садилась. Красносмородиновый.
— Андрон со мной, остальные на взводе. — Матачинский заглушил мотор, вылез из седла «харлея». — Курощупов мочить беспощадно.
Твоя правда, атаман, без пощады. А как иначе-то? В субботу двое наших, Триппер и Витька Жлоб, съездили в Куровицы на танцы и, несмотря на миролюбие и такт, конкретно получили по мозгам. В бубён, в нюх, в пятак, в ливер, еле ноги унесли. И это невзирая на бессрочный, заключённый ещё зимой пакт о ненападении! Немыслимое вероломство, куда там Геббельсу с Гитлером. А впрочем, что с них взять, курощупы они и есть курощупы, деревня, ложкомойники. За что и будут наказаны. По всей строгости сиверского закона.
— Припас-то не забыл? — Матачинский с ухмылкой взглянул на Андрона, сплюнув, подмигнул и стал подниматься на высокое крылечко клуба. — Если что, гаси сразу.
Крепким, с лицом широким и брылястым, он удивительно напоминал бульдога — такой же вёрткий, приземистый, вцепится — зубов не разожмёт. Порода, гены. Дед его был знаменитым медвежатником-шниффером, работал с Ленькой Пантелеевым и щёлкал сейфы словно орехи. Отец, законный вор с кликухой Шкворень, ушёл в Отечественную на фронт, геройски воевал и после был зарезан своими же подельщиками. Старший брат, гоп-стопник Винт, всласть покуролесил по Союзу, заслужил авторитет от Якутска до Сургута и нынче в ранге особо опасного рецидивиста отдыхал на строгаче в Усть-Куте. Одно слово — семья. Куда от неё…
А с Андроном Матата познакомился на танцах позапрошлым летом. Решил развлечься, поучить жизни приезжего фраерка. А получилось настоящее мужское ристалище с выбиванием зубов, пинками по яйцам, ударами под дых. На равных. Подрались, подрались, потом выхаркнули сопли, вытерли носы и вдруг рассмеялись — с полнейшим взаимным уважением. Дружба, она, как известно, начинается с улыбки. Боевая тем более. А повоевать с той поры пришлось немало.
В клубе между тем ударил барабан, бас пошёл сажать нехитрую квинтовую тему, и лихо взвелась песнь про Москву златоглавую — громко, забойно, с полетностью и реверберацией. Звук пробирал до глубины души, благо акустика способствовала — клуб размещался в здании бывшей церкви.
Эх, конфетки-бараночки,
Словно лебеди саночки,
Эх вы, кони залётные…
Когда Андрон и Матачинский вошли внутрь, их окружила плотная, разгорячённая от танцев толпа — девушки в кримплене и джинсе, парни в рубахах нараспашку, какие-то пьяные личности в тельняшках, с татуированными пальцами. Все свои, белогорские, кезевские, куровицкие, сиверские. А чужие здесь не пляшут. Потому как побьют-с. Всенепременнейше. Традиция-с.
— Ща будут вам конфетки-бараночки… Пакостно усмехнувшись, Матачинский потянул Андрона к сцене, и в это время раздался женский визг, музыка замолкла и народ шарахнулся к стенам. В центре зала образовался круг, в фокусе круга — побоище. Судя по звукам ударов, нешуточное, на три персоны.
— Ну что, махаться будем или культурно отдыхать? — рявкнул в микрофон самый главный, привычный ко всему музыкант. — А то мы сами махнём на перерыв.
— Петечка, отдыхать! Отдыхать! — хором закричали девушки. — Культурно!
Драчунов разняли, всем обществом выволокли во двор, музыканты тем временем ухнули «танго взаимного приглашения».
— Вот они, приблуды, — сдержанно обрадовался Матачинский и показал в угол у сцены, где кучковалось с десяток куровицких. — Ну что, Андрон, пошли на залупу. Покажем этим гадам.
Такие вот дела, раньше ходили «на вы», а теперь — на залупу.
Только Андрон не отреагировал. Не отрываясь, словно заворожённый он следил за девушкой в белом платье — с ловкостью перебирая стройными ногами, она кружилась в чувственном танце. Прекрасная, как принцесса из сказки…
— Ладно, ладно тебе. Первым дело мы испортим самолёты. Ну а девушек потом. — Хлопнув его по плечу, Матачинский заржал и вразвалочку, с достоинством подошёл к куровчанам. — Здорово, козлы рогатые!
— Кто? Мы? Козлы? Рогатые?
— Да нет, — вступил в разговор Андрон, — курощупы вы. Пернатые! То ли два пера, то ли три. Падлы трипперные. Пидоры гнойные, ложкомойники помойные!
— Да мы вас щас! Это… того… Раком! На ноль помножим! Ушатаем! Эта… Пасть порвём!
Да, такие оскорбления смываются только кровью.
— А ну-ка, суки, выйдем…
Двое куровицких не выдержали и, подтолкнув обидчика к дверям, расправили сажённые плечи. Чувствовалось, что намерения у них самые серьёзные.
— Слепой сказал: посмотрим, — согласились Андрон и Матата, с готовностью шагнули следом, но до дверей не дошли.
В руке у одного мелькнула «ромашка» — вентиль от пожарного крана, кастет — лучше не придумаешь, другой взмахнул канатом-«успокоителем». Грузно рухнуло тело, взвизгнула чувствительная танцорша, кто-то восхищённо замер, поднял вверх большой палец с вытатуированным крестом — символом «отрицаловки»:
— Во дают жизни пацаны!
— Наших бьют! — рассвирепели куровчане и всей толпой, сметая на пути танцующих, рванулись за Матачинским и Андроном.
Войдя в раж, скатились с высокого крыльца и с боевыми криками, не разбирая дороги, бросились за обидчиками, все как-то суматошно, необдуманно, бестолково. Нет бы остыть, прикинуть хрен к носу, пошевелить мозгами.
Из-за кустов выскочили Мультик, Боно-Бонс, Плохиш и Деревянный. Попали куровчанские словно кур в ощип — пошла работа. С ушибами, переломами, сотрясениями, травматической экстракцией зубов — до победного конца. Сняли с куровчан часы — пусть ещё радуются, что не скальпы, — взяли деньги и ключи от мотоциклов, жаль вот только документов не нашли.
Домой возвращались словно триумфаторы, на шестёрке колесниц, не хватало только оваций и лавровых венков. Загнали мотоциклы Боно-Бонсу в сарай, почистились, помылись, стали расходиться — знать ничего не знаем, ведать не ведаем, не при делах мы, гражданин начальник, не при делах…
— Завтра по утряни барыга заявится, бабки за «Ковровца» загонишь в общак. — Матата по-командирски посмотрел на Боно-Бонса, закурил «Родопи» и уважительно подмигнул Андрону. — Тебе куда, на базу?
— Не, — глянув на трофейную «Ракету», Андрон нахмурился, хлопнул себя по лбу, — что-то с памятью моей стало. К станции подкинь, в темпе вальса.
Вот бля, и забыл совсем, что надо встречать Надюху, электричка через десять минут. Сказать по правде, не очень-то и хочется, утомила. Это хорошо, если бы раз — и в койку, а то ведь нет — сперва все эти пьяные базары, Мариха стерва с мудаком Папулей, бидоны с бормотухой, табачный дым столбом. Мало ему дома отца бухарика.
— Какие проблемы, корешок…
Матачинский улыбнулся и всю дорогу до станции летел как умалишённый. «Ох-р-р-р-ренели?» Однако, как ни спешили, опоздали — Надюха уже прибыла. В бежевом приталенном плаще, в фиолетовых колготках со стрелками и красных, похожих на копыта туфлях.
Познакомился с ней Андрон летом на речке. Разговорились, выкупались, постучали в волейбол, затем пошло-поехало — танцы-панцы-зажиманцы, прогулки при луне, любовь-морковь до гроба… Надюха была барышня спелая, девятнадцати годов, а работала в продмаге на Владимирском, на пару со своей подружкой Марихой, к матери которой они и приезжали на выходные в Сиверскую. Приезжали с бидонами ворованного, вытянутого шприцем из бутылок винища, с закуской, мелко нарезанной в силу обстоятельств. Те ещё были девушки, знали, что, почём и сколько. И мужского пола не чурались, жили весело. На широкую ногу. Точнее, на широко раздвинутые.
— Привет. — Андрон с улыбочкой подошёл к Надюхе, чмокнул в румяную, пахнущую парфюмом щеку. — Выглядишь классно, полный отпад. А кто это там с Марихой? Папуля где?
Мариха стояла чуть поодаль в обнимку с незнакомым плотным бугаём.
— Папуля не может сегодня, заместителя прислал, — фыркнув, Надюха усмехнулась, сделала похабный жест и, как бы вспомнив что-то, обиженно надула губы. — А с тобой, Андрюшенька, я вообще не разговариваю. Прошлый раз свинтил куда-то, непокрытой меня оставил. В гробу я видела такую любовь до гроба.
— В прошлый раз? — Андрон безмерно удивился, но не показал виду, лишь улыбнулся ещё шире. — Виноват, исправлюсь, тётенька.
Все ясно, глюки пошли. Прошлого раза вообще не было, не сложилось. Пить надо меньше, больше закусывать!
— Ладно. Сегодня уж я с тебя не слезу до утра. — Повеселев, Надюха сменила гнев на милость и взяла Андрона под руку. — Ну-ка пойдём.
И Андрон пошёл. А перед глазами у него все кружилась в танго та девушка в белом платье. Прекрасная и далёкая, словно из сказки…
Хорст (1945)
— Мартин, я так тебе благодарна, что в эти трудные дни ты сумел выкроить минутку для бедной вдовы.
— Пустое, Марго. Помогать семьям павших товарищей — наш человеческий долг. Так зачем ты хотела меня видеть?
Маргарет фон Лёвенхерц потупилась и тихой скороговоркой вымолвила одно слово:
— Зонненкиндер.
На круглом лице Мартина Бормана не дрогнул ни один мускул, но это далось ему с большим трудом.
— Не понимаю, о чем ты.
— Нет, Мартин, понимаешь. Разве не ты подал на утверждение фюреру список на тайную эвакуацию ста пятидесяти детей, последний резерв нации, будущих строителей Четвёртого рейха?
Сука! Чёртова шлюха! Откуда она пронюхала про эту сверхсекретную программу? Да, такой список существовал, да, фюрер, в удачно выбранную минутку, не глядя его завизировал, думая, что речь идёт об эвакуации в Баварские Альпы, — но при чем здесь вдовушка бездарного актёришки, изловившего Железный Крест и погон штандартенфюрера СС в мутных водах оккультизма?.. Впрочем, если бы не передок бойкой Марго, её Зигфрид едва ли дослужился бы и до капитана. Партайгеноссе Борману и самому пару раз случалось вкусить от щедрот фрау Лёвенхерц ещё при жизни её муженька, не вылезавшего из сверхсекретных командировок в чёртову глушь да там и сгинувшего. Однако это ещё не повод…
— Что ты хочешь? — нарочито безразличным тоном спросил он.
— Одно место в следующем эшелоне. Для моего Хорста.
Она сошла с ума. Список давно утверждён. И хотя из ста пятидесяти детишек шестеро выбыло по естественным причинам — бомбёжки, эпидемия, — ещё столько же было отправлено заботливыми родителями погостить к швейцарским тётушкам и ирландским дядюшкам, да и в самом списке он предусмотрительно оставил несколько вакантных мест, из этого отнюдь не следует, что на борту теплохода готово местечко для её отпрыска. Конечно, его ребятки могут за несколько секунд превратить вдовицу Лёвенхерц в очередную жертву варварского налёта вражеской авиации, но где гарантия, что эта стерва не оставила после себя компрометирующей бумажки, которая завтра же ляжет на стол, скажем, тому же вонючке Гиммлеру?
— Скажи мне, Марго, — ласково проговорил он. — Откуда у тебя такие сведения? Может быть, мы договоримся так — ты мне все расскажешь, а я постараюсь что-нибудь сделать для твоего малютки…
— Вот. — Фрау Лёвенхерц выложила на дубовую крышку стола коричневый конверт. — Здесь все разговоры… ну, не все, конечно… что велись в малой гостиной и… и в будуаре родового замка нашей фамилии. Особо советую тебе обратить внимание на откровения некоего банкира, первого помощника самого Функа… Пьян был без меры, но конкретных фамилий не называл. Впрочем, ты и без фамилий все поймёшь…
Борман углубился в чтение, прерывая это занятие сдавленной руганью. Прихлопнув жёлтый лист бумаги кулаком, он сорвал трубку массивного телефона.
— Айзенаха ко мне!
Андрон (1976)
Получать с Андрона священный долг, то бишь священную обязанность, взялись в Кировском районе — по официальному месту жительства матери, прописанной в трущобе на улице Тракторной. Повестка из военкомата была какая-то серая, жёваная, со зловещим фиолетовым штампом: «Явка обязательна».
— Не ссы, Андрюха, болото сухо. Весной забреют, красота! — одобрил пьяненький, с утра полирнувшийся пивком Лапин-старший. — Тепло, светло и мухи не кусают. Одно плохо, грунт мягкий.
И в который уже раз рассказал историю о том, как в декабре сорок третьего он со своим механиком Лёвкой Соломоном рванули из расположения части по бабам. Однако же попались с поличным и сукой комполка были в одночасье приговорены к расстрелу.
— Ройте себе могилу, гады, — сказали им и выдали на двоих лопату.
А земля-то промерзлая, каменная, так что и ломом не взять. А тут вдруг начался бой. Фрицы в наступление пошли.
— Клянёмся искупить кровью, — пообещали Лапин и Лёвка Соломон, залезли в танк и двинули на врага. — Ура! За родину! Заставили!
А суке подполковнику в том бою все кишки вывернуло наизнанку — Бог, он не фраер, правду видит…
В военкомат Андрон явился, как велели, к десяти ноль-ноль. Вернул повестку, отметился и, получив приказ ждать распоряжений, уселся за стол листать газету «На страже родины» трехмесячной давности. А вот сосед Андрона прессу не жаловал, деловито штудировал Швейка.
— Дырку от бублика они получат, а не Сяву Лебедева, — заверил он Андрона и ловко показал двойной кукиш портрету министра обороны. — Просто так я им не дамся, плавали, знаем. Кореш у меня вернулся из армии — без зубов, с опушёнными почками и сотрясением мозга, его деды злостно прикладом били. Лучше мышьяка погрызть. — В голосе его слышалась отчаянная решимость.
— Ещё, говорят, хорошо дышать целлофановой гарью или втирать в рану пасту из шариковых ручек — поделился опытом Андрон, хвала Аллаху, не своим. — А всего лучше палец указательный под корень топором, чтобы стрелять было нечем. Точно не возьмут.
— Палец указательный? Топором? — Сява уважительно протянул жилистую руку, но тут в дверях появился красномордый прапорщик и выкрикнул:
— Лебедев, на выход!
Сява поднялся, успев черкнуть, на листке номер телефона.
— Будем держать контакт, друг. Скоро очередь дошла и до Андрона, в числе всех прочих призывников его погнали на медосмотр.
— Показать язык! Присесть! Раздвинуть ягодицы! Шире, шире! Годен! Следующий!
Все это Андрону очень не понравилось, ещё и в армию не взяли, а уже в жопу лезут. Что же будет, когда забреют?
Андрон особо мудрствовать не стал и позвонил Сяве Лебедеву.
— Давай, брат, приезжай, — с готовностью ответил тот, раскатисто икнул в трубку и успокоил: — Поможем, чем можем. Водки привези.
Жил Лебедев в «хрущобе» у парка Котлякова и в виду натянутых семейных отношений принял посетителя на кухне. Выпили, закусили сырком «Дружба», тяпнули ещё и неторопливо, взвешивая все за и против, стали думу думать. Остановились на сотрясении мозга — методе, в общем-то, не новом, но надёжном, дающим стопроцентный результат.
— Скажешь, что блевал, ничего не помнишь, в ушах звенит — и все, сотрясение тебе обеспечено. А уж внешние симптомы мы тебе устроим.
Допили водку под сырок, взялись за дело — не спеша, вдумчиво, с чувством, с толком, с расстановкой.
Сява встал в позицию и принялся лупить Андрона в дых, по рёбрам, пинать по ляжкам, в живот. Рука у него оказалась тяжёлой, а нога лёгкой на подъем.
Андрон стоически терпел, терял дыхание, сгибался и чудом сдерживался, чтобы не вставить благодетелю крюка. С левой, с правой, в челюсть, в висок, апперкот под бороду, локтем, коленом… Наконец экзекуция закончилась.
— А поворотись-ка, сынку. — Сява, тяжело дыша, со тщанием осмотрел свою работу и остался доволен. — Лепота! Комар носа не подточит. Вставай, брат, выдвигаемся на местность.
— Как, ещё не все? — Андрон по стеночке поднялся на ноги, выругался матом и скорбно, преисполненный дурных предчувствий, двинулся за Сявой.
Держа дистанцию, пришли на остановку, порознь, каждый в свою дверь, сели на троллейбус и уставились в пол. Конспирация. Тело у Андрона отчаянно ломило, перед глазами плавали круги. Он не заметил, как доехали до Александрины — лесопарка у проспектов Ветеранов и Народного Ополчения, — и механически, по знаку Сявы, сошёл в прохладный полумрак позднего весеннего вечера. Отбитые ноги плохо слушались его.
В лесу было нехорошо — темно, хоть глаз выколи, и грязно. По колено. Зловеще перекликались ночные птицы, воняло прелью и болотом, где-то выла одичавшая собака, поминая хозяина.
Сява вышел на берег пруда и, остановившись, протянул руку.
— Валюту, ценности, деньги, драгметаллы — давай. Сам знаешь, брат, милиция, «скорая», санитары, врачи. Одно ворьё. А у нас как в аптеке.
Однако волновался он зря, брать с Тима было нечего, разве что часы с треснувшим стеклом, рубль сорок восемь денег да приписное свидетельство, будь оно неладно.
Миновали пруд, свернули с аллейки и, увязая в грязи, матерясь, углубились в лес.
— Все, хорош, самое то. — Сява зацепился за сучок и, разминая плечи, принялся махать руками. — Брат, замри, фэйсом к небу. Последний штрих.
Андрон, вздохнул и молча занял нужную позицию — скорбную эту чашу ему предстояло выпить до дна.