Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Черный Ворон (№1) - Черный ворон

ModernLib.Net / Детективы / Вересов Дмитрий / Черный ворон - Чтение (стр. 7)
Автор: Вересов Дмитрий
Жанры: Детективы,
Остросюжетные любовные романы
Серия: Черный Ворон

 

 


.. Посмотрят, посмотрят да и пойдут по своим делам. А она по своим... Танька, когда смотрелась в зеркало, ничего особо утешительного там не видела. Кулема, нескладеха... Она закрывала глаза и представляла саму себя миниатюрной, тоненькой, как прутик, с гибкой мальчишеской фигуркой и мальчишеской стрижкой... как Тонька Серова, как те девчонки, которых в кино показывают... А откроет глаза – коровища коровищей... Танька старалась пореже заглядывать в зеркало, а все-таки тянуло...

Она обернулась. Виктор стоял в проеме перегородки, отделяющей горницу от кухонного закута, и тяжело, исподлобья смотрел на нее.

– Не дам, – сказала она и, отвернувшись, принялась катать дальше.

Виктор одним прыжком приблизился к ней вплотную, одной сильной рукой пригнул ее голову к самому столу, прямо в тесто, а другой откинул вверх широкую юбку и принялся стаскивать с Таньки трусы.

– Дашь, дашь, куды денесси... – хрипло бубнил он.

Задыхаясь в липком тесте, совершенно обалдевшая Танька рванулась изо всех недюжинных сил, распрямилась и развернулась к Виктору лицом.

– Ты чего это... – начала она.

Он толкнул ее и затиснул в самый угол, между столом и теплым боком печки. Тело его привалилось к Танькиному, не давая ей пошевельнуться, руки рвали кофточку у нее на груди.

– Что ж ты, сука, со мной делаешь, а? – просипел он, обдавая ее одеколонным перегаром. – Тресси-жмесси, а дать не даесси? Прянички жрала, жопой вертела... Я те фитиля-то вставлю...

Кофточка с треском разорвалась до самого низу. Корявые пальцы Виктора впились Таньке в грудь. От боли она мгновенно поняла, что происходит. Напрягшись, рывком высвободила руку, схватила первый попавшийся предмет и с силой заехала Виктору по голове.

– Ах ты паразит, снохач, ирод проклятый! – заорала она. – Мало тебе Лизки? Мало? Мало?

С каждым «мало?» на Виктора обрушивался удар тяжелой скалки. Он согнулся Как-то боком и, прикрываясь руками, побежал прочь от нее через горницу, сени, на высокое крыльцо. За ним неслась Танька, прикрикивая: «Мало? Мало?» и охаживая его скалкой по бокам, по спине.

На крыльце Виктор споткнулся и полетел по ступенькам, приземлившись на голову. Тело его дернулось разок и затихло. Танька, открыв рот, замерла с занесенной скалкой. Потом отшвырнула скалку и припустила вниз к лежащему Виктору.

– Вить, Витенька, что ты, ну, что ты... – лепетала она, опустившись перед ним на колени. Виктор не шевелился, а только лежал, маленький, скрюченный, жалкий, и тихонько подскуливал, будто побитый щенок.

Танька, чуть не сшибив калитку, выскочила на улицу и понеслась по ней вприпрыжку, как стреноженный конь. Лицо ее было перемазано тестом, черные волосы растрепались, края разорванной кофты трепыхались на ветру, открывая грудь и живот до пупа.

– Помогите, люди добрые-е! – орала она дурным голосом. – Я Витьку убила-а-а!!!

Соседи во главе с прибежавшей фельдшерицей Федосеевной оттащили Виктора в медпункт, а ревущую Таньку насильно затолкали в постель и стали отпаивать домашним валерьяновым настоем. Прибежала с работы Лизка, но взглянув на Таньку, поняла, что расспрашивать ее сейчас без толку, и убежала в медпункт узнать, как там Виктор. Он лежал на кушеточке с обернутой полотенцем головой и стонал. Федосеевна звонила в больницу.

– Похоже, ребро сломал. Череп, вроде, цел, но, наверное, сотрясение... Может, внутри отбил что-нибудь – под гематомами не разберешь, – сказала фельдшерица Лизке, поговорив с Валдаем – Сейчас врачи приедут. А ты, Лиза, шла бы лучше к Таньке. Ей сейчас всех хуже.

Но Танька, напившись валерьянки, уснула, а продулась только тогда, когда пришел милиционер Егор Васильевич. Танька довольно бессвязно рассказа ему, что было, все время повторяя:

– Что мне теперь будет? Что мне теперь будет?

– Да ничего тебе, девонька, не будет, – утешил Егор Васильевич. – А вот Жигалкину твоему будет, и сильно будет, – совершенно другим тоном обратился он к Лизке. – Попытка изнасилования несовершеннолетней – тут не пятнадцатью сутками пахнет.

Лизка всплеснула руками и отвернулась. А милиционер вновь посмотрел на Таньку.

– А ты, девонька, садись к столу и напиши все, как рассказывала.

– Ничего я писать не буду, – сказала Танька, глядя в пол. – Наше это дело, семейное.

– Ну как знаете, бабы. – Милиционер поднялся. – Только потом, если что, на себя пеняйте. Вот вылечится ваш Витька, он вам покажет семейное дело!

И вышел в сени.

Сестры молча смотрели друг на друга.

Первой тишину нарушила Танька:

– Уеду я...

– Да, – деревянным голосом сказала Лизка.

Права Танька. Надо ей уезжать. Виктор житья не даст. Пусть едет, учится, как советовала Дарья Ивановна. И еще... Витьку-то, если подумать, и винить нельзя... Вон какая девка день и ночь перед глазами маячит – гладкая, пригожая. Особенно когда у своей, законной, и глянуть не на что. Еще и на сносях... Если останется с ними Танька, то она, Лизавета, будет в собственном доме нежеланной, лишней...

Лизавета смотрела на сидящую в кровати Таньку и стыдилась собственных мыслей.

Она вспомнила тот ненастный майский день, когда впервые увидела сестру – бледную, тощую, стриженую, в сером фланелевом платьице, с нелепым бантом, кое-как прицепленным на короткие волосы за резиночку. Тогда после всяких проволочек и отписок восемнадцатилетней Лизавете разрешили наконец забрать сестру из детского дома. И поехала она в сопровождении того же Егора Васильевича на станцию Дно, и злая, похожая на щуку дамочка (Лизавета даже имя запомнила – Надежда Константиновна, как у Крупской) брезгливо подтолкнула Таньку в их сторону, будто протухшую рыбину в помойную яму. Среди бумажек, которые Лизавете выдали тогда в придачу к Таньке, была и характеристика воспитанницы: «неконтактна, педагогически запущена...» Кто запустил-то?

Танька почти целый год молчала, общаясь только с одним существом – поросенком. Она пела ему песни, рассказывала стихи. А когда поросенок подрос и его увезли кооператоры, сколько слез было! Пришлось сказать, что Боренька поехал учиться в специальную школу для поросяток. Сколько ж лет-то с той поры минуло? Пять? Или шесть уже?

Потом все сгладилось, и следы детдомовского прошлого остались лишь в мелочах, заметных, пожалуй, одной лишь Лизавете – особая реакция сестры на обиду, какое-то молчаливое упорство в критическую минуту, при всей открытости и простодушии – ревнивое стремление оградить от других что-то свое, заветное... Впрочем, словами этого не объяснишь, можно только почувствовать. В эти минуты Лизавета с удивлением понимала, что сестрица у нее ох непростая и что никто, кроме самой Лизаветы, и не подозревает об этой непростоте – в том числе и сама Танька.

А может, все это и не от детдома вовсе? Может, родительская кровь? Поди знай...

Отца своего Лизавета не знала вовсе, мать помнила плохо – та нечасто наведывалась в Хмелицы, а бабушка Сима, царство ей Небесное, редко и с неохотой говорила про дочь. В бабушкином альбоме хранилась одна-единственная ее фотография – веселая, пышная молодая женщина, немного похожая на актрису Целиковскую. С бабой С мой никакого сходства. И неудивительно. Только перед смертью бабушка рассказала Лизавете, как появилась у нее Валентина.

До войны они с мужем, лесником Василием Осиповичем, в Хмелицы наезжали редко, а жили больше на дальней лесной заимке. И вот там-то и нашла баба Сима девчушку лет четырех. Та лежала в беспамятстве у колодезного сруба, исхудалая, грязная, в ободранной телогрейке, горячая, как печка, прижимая к груди куклу – красивую, дорогую, с фарфоровой головкой, в бархатном платьице с кружевным передником, на котором были вышиты диковинные буквы. Других вещей при девочке не было. Отнесла Сима ребенка в дом, жиром барсучьим растерла, малиной отпоила. Так и выходила, а потом и вовсе у себя жить оставила. У самой-то Симы детей не было, да и не могло быть – еще в девках застудилась, рубя сучья на лесосеке.

Девочка не могла назвать ни имен родителей, ни откуда пришла, и вообще говорила плохо, только повторяла: «Валья, Валья», будто нерусская. Но и на цыганку совсем непохожа – беленькая, зеленоглазая. Времена были лихие, начало тридцатых, много еще тогда по Руси странствовало гулящего народу – бродяги, беспризорники, неорганизованные переселенцы из голодающих местностей...

Василий Осипович не возражал, поскольку и сам тосковал без детишек. Но человек был серьезный, большой аккуратист, а потому, как только стало понятно, что девчонка перемогнется, из лихорадки выкарабкается, запряг лошадь и поехал в Хмелицы честь по чести ребенка зарегистрировать и метрику выправить. Только вот в конторе подрастерялся малость, с фамилией перемудрил. Не в ходу по деревням были фамилии-то, детей, коли возникала такая надобность, обычно записывали по имени отца. Сам лесник записан Осипов, отец его был Данилов, супруга Семирамида Егоровна – Егорова. Стало быть, Валюху надо бы Васильевой записать. Но то если бы родная была, а так выходит не разбери какая, приблудная. Значит, и быть ей Приблудовой... Ох, и влетело ему потом от бабы Симы за Приблудову, да поздно – что написано пером, не вырубишь топором. Так и жили. А потом... потом Василий Осипович не вернулся с войны, баба Сима с Валентиной перебрались в Хмелицы, получившие в сорок седьмом звание поселка городского типа. Жителям по этому поводу выдали паспорта, и молодая Валентина тут же укатила в Ленинград, где зажила жизнью веселой и беспутной. И у Лизаветы, и у Таньки отчество было «Валентиновна», по имени матери.

Родив ее, Лизавету, без мужа, мать вернулась в Хмелицы, пожила немного и уехала «устраивать личную жизнь», оставив ребенка на бабушку. Потом почему-то попала на торфоразработки, где и родила Таньку неизвестно от кого, а через года два умерла. И осталось после нее, помимо дочек, только это единственное фото, не шибко добрая память у хмельчан постарше, да кружевной передничек от той куклы, с которой нашли ее в лесу – саму куклу мать увезла в Ленинград. Уже после смерти бабы Симы Лизавета с помощью Дарьи Ивановны разобрала затейливую латинскую вязь. Получилось «Бантыш-Срезневска». Может, настоящая фамилия Валентины? Даже «Приблудова» и то лучше. По Крайней мере понятнее... И еще одна диковинная вещица – прозрачный зеленый камушек в оправе из белого металла и при такой же цепочке. Сразу видно, знатная вещица, дорогая, кулон называется.

Лизавета кулон этот хранила в тряпице за кирпичом печным на чердаке, Таньке не показывала, Виктору – тем паче... Отчего умерла мать, Лизавета не знала. Бабы говорили – пила какую-то гадость. Бабушка Сима тогда уже сильно болела...

Через два дня сестры стояли на центральной площади Валдая, рядом с автовокзалом. У Таньки был при себе чемоданчик и дорожная сумка через плечо. В чемоданчик Танька сложила нехитрую одежку, бельишко, выходные туфли на каблуке. На самое дно она положила документы – свидетельство о рождении, о восьмилетнем образовании, комсомольский билет, исключительно положительную характеристику, выданную Дарьей Ивановной, и рекомендацию РОНО для поступления в музыкальное училище – последнюю бумажку в экстренном порядке выбила та же Дарья Ивановна. И, конечно же, заветный альбом. В сумке были продукты на дорогу, баночка малинового варенья для личных нужд и банка маринованных грибов в подарок Настасье – дочери бабы Сани, живущей в Ленинграде, у которой предполагалось пожить первое время. Письмо к Настасье и восемь рублей денег лежали в кармане. Еще сто восемь рублей, завернутые в чистую тряпочку, хранились у Таньки на груди, под лифчиком.

Когда подали автобус, Лизавета поспешно перекрестила Таньку. Сестры обнялись и разрыдались.

II

На ровной площадке посередине поросшего сосной склона, круто сбегавшего к озеру, стояла одноместная палаточка. Невдалеке от нее догорал костер. Возле костра на расстеленной клеенке в беспорядке валялись куски хлеба, ломти колбасы, ножи, зеленые эмалированные кружки, стаканы. Пустые консервные банки чередовались с полупустыми и совсем полными. Тут же на боку лежала порожняя винная бутылка с надписью «Херса» – любимый молодежью грузинский портвейн за рубль восемьдесят семь. Вторая бутылка, почти полная, стояла чуть поодаль, возле кустов. В кустах на мягком мху лежал долговязый блондин с орлиным носом и лениво перебирал гитарные струны. Изредка он протягивал руку к бутылке, не поднимаясь, подносил ко рту, делал глоток и аккуратно ставил бутылку на место. С озера доносились радостные вскрики и плеск, поднимался туман. Из палатки по временам слышался храп, перемежающийся тревожными стонами.

Стоял третий час ночи, но было совсем светло, и на верхушках сосен играло солнце. Блондин отложил гитару, потянулся, встал. Подойдя к костру, бросил туда несколько сухих веток, потом поднял с клеенки мятую пачку «Феникса» и закурил от горящей веточки. С озера донесся смех.

– Эй, голубки, простудитесь! – крикнул блондин. – Вылезайте, а то дядя Ник заскучает окончательно и с тоски выжрет все припасы.

– Так мы тебе и дали! – крикнули снизу, и вскоре из клубящегося над озером тумана выбежали, держась за руки, двое – упитанный молодой человек с короткой черной стрижкой и светловолосая стройная девушка.

Лязгая зубами и смеясь, они промчались мимо блондина к рюкзаку, сваленному у палатки, достали большое махровое полотенце и, разом взявшись за ого, принялись вытирать друг друга противоположными концами. На середине полотенца тела их оприкоснулись; они перестали смеяться и замерли в объятиях друг друга.

– Кончайте обжиматься, Ромео и Джульетта! – проворчал блондин. – Давайте-ка лучше примем по чуть-чуть. Фаллос, из горла будешь?

– Во-первых, не буду, а во-вторых, Ник, честно, кончай звать меня Фаллосом, – несколько обиженно проговорил черноволосый. – Знаешь, еще один Фаллос, и...

– И будут два фаллоса, причем оба с обрезанием, – продолжил блондин.

– Ник, – вспыхнув, сказала девушка. – Прекрати свои антисемитские штучки. Я серьезно.

– Елочка, брось, – ласково произнес тот, кого Ник так обидно обозвал, и протянул ей рубашку. – Мы ж все тут свои. Если б я был Голдой Меир, я бы и тебя, и Поля, и Ника, и даже Ванечку, хотя он враль и пьяница, тотчас произвел в почетные евреи.

– Меня увольте, – сказал Ник. – Мне в серьезный институт поступать, так что пятый пункт мне что чирей на заднице.

Елочка фыркнула.

– Как ты, Ник, изящно выражаешься!

– Просто умею адекватно и доходчиво излагать свои остроумные мысли. Если из меня не получится дипломата, подамся на эстраду и забью баки Райкину Аркадию Исааковичу... Итак, господа, повторяю свое предложение – примем на грудь врагам нашим во устрашение?

– Если только полстаканчика, а то замерз, – нерешительно произнес черноволосый. – Елочка, ты как?

– Я чаю, – ответила Елочка.

– И что бы вы делали без папы Ника? – осведомился блондин. – Пока вы там изволили распугивать рыбку, котелок наш совсем выкипел, однако я героически сберег последние капли горячей влаги в оном сосуде, – он поднял с клеенки термос, – и даже заварил в нем душеспасительный чаек.

Он элегантно плеснул из термоса черного чаю в протянутую кружку, сходил за бутылкой и налил полстакана Фаллосу и целый себе.

– За успех предприятия! – произнес он, поднимая стакан.

В палатке зашевелились, и на свет божий явилось бледное круглое лицо под всклокоченной шевелюрой.

– Во! – торжествующе изрек Ник, показывая согнутым пальцем на палатку. – Нюх у Ванечки феноменальный. Ползи сюда, страдалец Муз!

– И зачем я так напился? – простонал Ванечка, выползая из палатки. – Клянусь, больше в жизни капли в рот не возьму.

– Как заметил Степе Лиходееву профессор Воланд, подобное излечивается подобным, – сказал Ник. – Правда, вечером ты, Ванечка, больше налегал на водку, но этого продукта у нас не осталось, а кой-какой другой продукт до возвращения Поля откупоривать не будем. Так что предлагаю тебе подлечиться благородной «Херсой».

– Ник, может, ему не надо? – спросила Елочка.

– А вот мы его самого спросим... Ванечка, вот тут мадемуазель Чернова, она же в недалеком, надо полагать, будущем мадам Рафалович, утверждает, что тебе не надо. Каково твое решение?

Ванечка вздохнул, поморщился, зажмурился, потом решительно тряхнул головой:

– Надо!

– Ну так иди и возьми, – сказал Ник, наливая второй полный стакан. – Как сказано выше, за успех предприятия! Закуски – на собственное Усмотрение.

Мальчики выпили и дружно крякнули. Елочка. присев на собственные джинсы, пила чай, дуя в кружку. Настала спокойная расслабленная пауза.

– Милиционер родился, – заметил чуть погодя Ник.

– Не, ребята, все-таки хорошо, что мы не пошли к Аргудовой. Сидели б сейчас, тосковали... – заметил Фаллос.

– Главное, чего мы там не видели? Как пьяный Зуев бахвалится и чистит рыло пьяному Смирнову? Как перепившийся Спирин, заблевав всю кухню, заснул в сортире? Как Малиновская вешается на шею всем подряд, а войдя в градус, уединяется со счастливчиком в чуланчик перепихнуться?

– Ник! – покраснев, крикнула Елочка.

– Печально, но правда... Итак, продолжим: Кислова, Меркель и Мартемьянова сидят в уголке, томно обмахиваются газетками и перемывают всем косточки. Соловьева...

– А чего Соловьева-то? – встрепенулся Ванечка.

– А Людка Соловьева весь вечер танцует исключительно с кавалергардом Лепко под страдальческие взоры Шехмана... Да, все же везунчик ты, Рафалович. Вот ни мне, ни Ванечке не позволили взять сюда наших возлюбленных, тогда как только тебе...

– Позволь, Ник, – серьезно перебил его Рафалович. – Про твою возлюбленную я вообще в первый раз слышу, а Ванечка ни в жизнь не решился бы позвать сюда Людку... Да и что бы она здесь делала? У нее другие интересы, и вряд ли она умеет ездить на велосипеде.

– Ну, насчет своей возлюбленной это я больше так, из принципа, – уступил Ник. – А вот Соловьева на велосипеде – это, согласись, волнующее зрелище. Особенно в велосипедных трусиках. Даю пять долларов за место на трассе сразу позади нее.

Ванечка отвел взгляд и налил себе второй стакан, не предложив больше никому. А Елочка вспылила:

– Все-таки противный ты. У тебя одна грязь на уме.

– Вечно явится поручик Захаржевский и все опошлит, – поддакнул Ник. – Но согласись, Елка, куда же девать трезвость и зрелость мысли, раз уж я ими столь щедро наделен? Да и грязи в своих грезах никакой не усматриваю – разве только Соловьева из седла в лужу шлепнется, что, кстати, вполне вероятно... Между прочим, за это надо бы выпить. Ванечка!

Ванечка с виноватым видом показал на бутылку, где на самом донышке плескалось граммов пятьдесят.

– Угу, – сказал Ник. – Вот если бы ты поступил так у Аргудовой, непременно получил бы по физиономии от Зуева или от дебила Кичигина. Но здесь все люди благородные, сплошь аристократы, а потому ограничимся репримандом... И опять-таки в роли спасителя выступает папа Ник, старший по снабжению. Фаллос, то есть, извини, Елочка, Леня – не в службу, а в дружбу, там, за палаткой, омоем рюкзаке...

– Может, хватит? – спросила Елочка.

– О чем ты говоришь, дитя? Может быть, сегодня мы единственный раз в жизни получили прайс ни в чем себе не отказывать.

За палаткой раздался восторженный вопль Рафаловича:

– Ух ты! Да тут «Чинзано» натуральное!

– Это ты у нас чинзано натуральное, – заметил Ник, – а в рюкзаке моем «Чинзано» натуральный. Два балла тебе по грамматике... Ну что, может, грянем нашу, пока Ленька Фаллос откупоривает?

– Ага! – радостно согласился Ванечка. – Давай-ка гитару!

– Подождешь, Бетховен. Только струны рвать умеешь. – И Ник плавным жестом поднял гитару, просунул шею под ремешок и прошелся большим пальцем по струнам.

– Вновь эти пьяные ночи, – начал он, и остальные тихонечко подхватили:


Только на сердце печаль.

Или забыть ты не хочешь,

Или ушедшего жаль.

Сердце терзаться устало.

В жизни все тлен и обман.

Дрогнет в руке исхудалой

Полный до края стакан.


Пели тихо, дрожащими голосами.

Припев же и Ленька, и Ник, и Ванечка грянули, как строевую песню:


Эх, черт возьми, гусар,

Страшней нет женских чар -

В глазах любовь, а в сердце их обман.

Ты чарку осуши да за пропой души,

А дальше смех, и слезы, и туман...*


<Текст А. Янковского и В. Волконского. Примеч. автора>


– Эй, а чарка-то где? – крикнул Ник. – Кто у нас виночерпий? Фаллос, ядрен батон!..

– Чарку еще заработать надо, – послышалось со стороны озера. – За дело, молодежь.

– Поль! – воскликнули все разом.

– Поймал чего-нибудь? – спросила Елка.

– Ну, у нас тут не рыбалка, а пикник, – сказал Поль, выходя из озерного тумана. – Снастей настоящих не взял... Но кое-что есть. – Он вывернул на землю рядом с клеенкой большой парусиновый мешок. – Вот, плотвы десятка полтора, окушки, один шальной сижок, правда, мелкий. На уху хватит. Так что, Елка, Раф, ножи в зубы и чистить. Я с вами. Ванечка дровишками займется. Ник за повара – воды в котелок и прочее. Сам знаешь.

– Знаю, – сказал Ник и пошел с котелком к озеру.

Поль был выше остальных, шире в плечах и явно постарше. Всякий, посмотрев на него рядом с Елкой – Еленой, решил бы, что это ее старший брат – и оказался бы совершенно прав. Как-то давно уже сложилось так, что в школе он больше водился с Елкиными одноклассниками, а точнее, с этими «тремя мушкетерами», с которыми сдружилась Елка. Эти в отличие от его собственных одноклассников и взрослых знакомых не заискивали перед ним из-за высокого поста отца, не подличали, не набивали себе цену. Они просто принимали его старшинство, слушались, как естественного вожака-и только. Собственно, сама идея этого велосипедного похода на следующий же день после выпускного вечера Елкиного класса принадлежала ему, и маршрут тоже разработал он. Он привел их, сюда, в одно из любимых своих мест на Карельском перешейке, всего лишь в двадцати с небольшим километрах от Горьковской – и почти не тронутое человеком. Тут между сопок протянулось целое ожерелье небольших озер, и некоторые из них соединялись протоками. На одну из таких проток он и пошел ловить рыбу, оставив «салажат» у озера. Ему, студенту-геофизику третьего курса, было с друзьями Елки легко и забавно. Каждый из них напоминал ему кого-то из животного царства. Ленька Рафалович походил на подрастающего гималайского медвежонка, Ник Захаржевский – на попугая, а Ванечка – на ежика. А Поль очень любил животных, как иногда ему казалось, больше, чем людей.

Они почистили, выпотрошили рыбу, поднесли ее к костру и сели в кружок, наблюдая за тем, как колдует над кипящим котелком Ник, подбрасывая какие-то ароматные специи из пакетиков, специально привезенных из дому на такой случай.

– Из меня, наверное, получился бы неплохой повар, – говорил он, помешивая уху. – Но вот ведь, не хочу следовать призванию. И семейной традиции тоже, кстати, как и все мы. Нет, не создадим мы трудовые династии. Вот у тебя, Фаллос, папа – начальник телефонного узла, и тебе бы по его стопам, а для начала поступить в Бонч-Бруевича. Нет, тянет его в Москву, на военного переводчика учиться – это с его-то тройкой по английскому! Ну, зачем тебе это, а? Все равно ведь не поступишь.

– Почему не поступлю? – возмутился Леня. – Представляешь, закончу я институт, направят меня на нелегальную работу в Тель-Авив, резидентом – я ж буду единственный еврей с такой специальностью. А я там открою себе кафе с канканом, и будет оно лучше всех, и туда станут приходить и Моше Даян, и всякие прочие начальники. А потом я – шифровки в Центр: «Даян готовит наступление на Сирию», «задумана новая провокация сионистов» – ну и...

Ник перестал мурлыкать канкан Оффенбаха и, ухмыляясь, спросил:

– Вас, товарищ резидент, часом не Буба Касторский звать? Он что-то в этом роде уже излагал, помнится... Но, если серьезно, Раф, попробуй все же в другой вуз. Вот смотри, когда к нам приезжал вербовщик, на беседу с ним записались все ребята, кроме белобилетника Шехмана. Кому потом пришла открыточка с предложением зайти в военкомат и написать заявление о допуске к экзаменам? Всем – кроме тебя. Кто пошел и заявление такое написал? Лепко, идиот Кичигин и ты, хотя, повторю, никто тебя не приглашал. Далее. Кому после этого в том же военкомате выдали красивое предписание в рамочке, билет до Москвы и даже три пятьдесят командировочных? Тому же Лепко, тому же идиоту Кичигину, а про тебя снова забыли? Почему?

– Я ходил, – побледнев, сказал Леня. – Мне сказали, что все проверят еще раз, и даже попросили еще раз написать рапорт и зайти в начале июля.

– Зайди, конечно, только я сомневаюсь...

– А я нет, – горячо сказала Елка. – Там просто что-то потеряли и найдут обязательно. Я и с папой говорила...

– Елка, ну кто тебя просил?! – вскрикнул Леня.

– Никто. Я сама. Так вот, папа говорит, что обязательно все найдется, и тебя на экзамены вызовут.

– Так вот, продолжая тему семейных династий, – снова заговорил Ник. – Ты, Елочка, при твоих родителях, могла бы смело идти в самый престижный вуз страны – хошь в мой вожделенный МГИМО, хошь на московский филфак, хошь в любой театральный. Однако же ты почему-то идешь в текстильный, причем даже не на факультет модельеров, где хотя бы конкурс заслуживает уважения, а на какой-то химический, где, наверное, кроме тебя, и учиться-то будут одни перезрелые ткачихи по комсомольским путевкам да пай-девочки, у которых не хватает мозгов поступить куда получше... Я же, хотя мой батюшка и снискал лавры академика на ниве изучения микроорганизмов, никаких амеб изучать не желаю, а, напротив того, желаю изучать разные зарубежные страны, причем не заочно... Опять же Ванечка – ну не хочет он инженерствовать...

– Что-то ты нас голодом заморил, философ хренов, – смеясь, сказал Поль. – Не пора ли снимать котелок?

Сам он с помощью сестры и Рафа за это время убрал со «стола» пустые банки, стряхнул крошки, сор (все это они завернули в газету и оттащили за кусты в заранее выкопанную яму), разложил чистые ложки и расставил стаканы, нарезал хлеб. Ванечка открыл «Чинзано» и приготовился разливать. Ник последний раз помешал в котелке, подул, попробовал.

– Годится.

Они с Полем за два конца сняли с рогатин палку, на которой висел котелок, и опустили его на плоский камень, положенный посреди клеенки. Пять ложек опустились в котелок одновременно.

– Ах-х!

– Не жадничай, язык обожжешь!

– Не уха, а песня!

– Такую ушицу грешно помимо водки...

– Пей что дают!

Через десять минут уха была доедена. Солнце поднялось уже высоко, осветило площадку, и ребята, поскидав ковбойки, куртки и штаны, разлеглись на травке и закурили. Некурящий Рафалович, которому показалось мало ухи, прихватил банку тушенки и лопал ее, блаженно щурясь. Его коротко остриженная голова покоилась на коленях Елки. Ник раскинулся на спине и против обыкновения молчал, глядя в синее небо. Потом он подобрал брошенную кем-то дощечку, взял ножик и начал вырезать собственные инициалы. Закончив работу, он посмотрел на остальных и снизу вырезал инициалы друзей. Этого ему показалось мало, и он решил украсить дощечку каким-нибудь лаконичным девизом. Он задумался. Ванечка и Поль лежали на животах, подперев головы руками, и смотрели на голубую поверхность озера. И каждому казалось, что так хорошо ему никогда еще не было.

– А знаете, ребята, – сказал Ванечка. – Это такое счастье, простое, когда вот солнышко светит, и птицы расщебетались, и вода теплая уже, и даже когда иголки сосновые в бок колют – это тоже хорошо. Через часок-другой сядем мы по коням, потом на электричку, потом по домам. Отсыпаться, к экзаменам готовиться. Потом и не вспомним, что было нам так здорово здесь... Давайте, что ли, поклянемся, что не забудем этот день, что каждый год двадцать восьмого июня будем приезжать сюда хотя бы ненадолго и просто смотреть на это озеро и вспоминать...

– Нет, Ванечка, – сказал Поль. – Такие вещи не повторяются никогда. Во второй раз всегда что-то не так, а в третий и вовсе не получается. Ну, приедем мы, а погода плохая будет, у тебя, скажем, зуб больной, Леньке к экзамену готовиться, у нас с Елкой еще чего-нибудь. Сядем мы тут под дождиком, будем тужиться, пыжиться, настроение себе создавать, а про себя думать: «И что я приперся в такую даль? Что хорошего в этой луже, в соснах этих корявых?», смотреть на остальных и маяться. И друзья тусклыми покажутся, и воспоминания. Нет, уж если на клятвы потянуло, то давайте вот что друг другу пообещаем: не предавать друг друга никогда, как бы жизнь ни повернулась.

И хотя начал он говорить, обращаясь только к Ванечке, постепенно в его слова вслушались все, и так они на них подействовали, что все хором, не сговариваясь, подняли вверх правую руку и сказали: «Клянемся!» И только потом Ник, который успел уже вырезать девиз, устыдиться его банальности и забросить дощечку подальше, встрепенулся и изумленно спросил:

– Ты что, Поль? Как это – мы, и вдруг предать?

– Да, да, – подхватил Ленька.

– Ну, и слава Богу, коли так... Меня, когда я на протоке с удочкой стоял, одна мелодия осенила. Был такой композитор Сор, гитарный, и есть у него такой простенький менуэт. Я его в восьмом классе по самоучителю выучил и с тех пор не вспоминал, а тут сам в голову полез. Только не совсем он, а что-то типа моей вариации... Раф, кинь инструмент, пожалуйста.

Ленька нехотя приподнялся, взял гитару и подал ее Полю. Тот прошелся пальцами по струнам и недовольно прищурился:

– Это кто же из вас гитару-то зачушковал? Не иначе ты, Ванечка, баловался. Побренчал бы только, так черт с тобой, но зачем же настраивать брался?

– Это я перестраивал, – признался Ник.

– И облопухался, – закончил за него Поль, вздохнул и принялся подтягивать колки.

– Ну вот, – сказал он через полминуты, устроился поудобнее и заиграл.

Мелодия менуэта заструилась из-под его проворных пальцев и пошла вширь, как круги по воде, захватив сначала площадку на середине речного склона, покатилась над озером, взмыла вверх, к вершинам сосен. Трое семнадцатилетних мальчиков и одна семнадцатилетняя девочка застыли, слушая, и им казалось, будто ветви перестали шуметь на ветру, будто замолкли птицы, оцепенело озеро и весь мир замер, живя лишь в волшебных звуках старинного танца, с которого когда-то начинались придворные балы.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31