Оля с Полей отказались – их накануне перебросили на новый объект, совсем в другом месте. Таня подумала и согласилась.
Вообще-то, Таня теперь, став бригадиром, зарабатывала очень неплохо – до трех сотен в месяц на круг, не считая премии. Но левака брала охотно.
Большая часть всех ее заработков уходила в Хмелицы Лизавете, которая по полгода сидела в отпуске за свой счет, мотаясь с Петенькой по больницам. Сама же Таня жила скромно, питалась общим столом с Олей и Полей, в дорогое не одевалась, обшивала себя сама – Оля-Поля научили ее шить на машинке и помогали с выкройками, – донашивала старые югославские сапожки, изредка выбиралась в театр или в филармонию.
Несмотря на молодость, Таню в коллективе уважали: начальству нравилась ее надежность, дисциплинированность, полное отсутствие аморалки – по крайней мере такой, которая отражалась бы на работе. К тому же в последний год она проявила себя и по общественной линии – взяла второе место на городском конкурсе художественной самодеятельности, за что ей вручили часы и почетную грамоту, а управлению – вымпел. Рядовым же работягам нравилась ее сноровка, умение спокойно постоять за себя и за своих перед начальством.
Женщины ей чуть-чуть завидовали. Мужики не приставали и другим не велели – понимали, что она не совсем их поля ягода. К тому же все знали, что она «ходит» с крановщиком Игорем. А на чужой каравай...
Этот Игорь был бы поразительно красив, если бы его лицо не портил перебитый, искривленный нос. Был он парень тихий, немного глуховатый, чрезвычайно интеллигентный, студент-вечерник строительного института. Но его уникальность заключалась не в этом – на стройке работало несколько похожих ребят, – а в том, что Игорь был коренной ленинградец и, по слухам, из очень высокопоставленной семьи. И с чего он полез на башенный кран?
Люди, знакомые с Таней или с Игорем поближе, и в их числе Нинка, знали, что между ними ничего нет – просто Таня дружит с Игорем и его женой Ларисой, которая работала в каком-то институте машинисткой, а теперь сидит с малышом и берет работу на дом.
Таня иногда заезжала к ним в их квартирку на Северном проспекте, которую они снимали почти без материальной поддержки родителей. Она помогала Ларисе по хозяйству, возилась с малышом. Глядя на розового, упитанного Стасика, она нередко вспоминала Петеньку, и подступали слезы... Потом они ужинали или просто пили чай, болтали о том о сем, слушали музыку. Раза три или четыре Таня приходила туда в «большие гости». У Игоря с Ларисой были очень интересные друзья – студенты, молодые художники, музыканты. Все они держались с Таней совершенно на равных, и она с грустной благодарностью вспоминала Женю и его уроки... После его ухода ей было плохо, совсем плохо. Будто острая льдина пронзила сердце, оттаивая по ночам, сводя с ума муками. А теперь ничего. Отболело...
Нинка с Таней забежали на объект, посмотрели, что там и как, там же переоделись в спецовки – благо, до халтуры только двориком пройти, – запихали в сумки уличную одежду, Таня оставила девочкам распоряжения на всякий случай, объяснила, где ее найти, если что, и они пошли на квартиру. Нинка зашла первой, поздоровалась с хозяйским сынком. Таня вошла следом и разглядела только тощую убегающую спину да трусы в цветочек.
Управились они довольно быстро. Нинка села отдыхать, а Таня от нечего делать собрала оставшийся от их трудов мусор, в несколько заходов вынесла его на помойку, протерла по первому разу пол в гостиной и ванной – чтобы грязь не разносить. Нинка ворчала – не баре, мол, сами приберут. Но Таня это дело за труд не считала, а оставить после себя хоть какую-то чистоту было даже приятно.
Потом Таня отмыла от мела ванну, разделась, достала из сумки платье и туфельки, завернула в газету спецовку и брезентовые брюки, уложила в сумку, сняла с себя белье и с удовольствием встала под душ.
Нинка тем временем поставила чайник, чтобы, дожидаясь хозяев, побаловаться их же чайком. Пошуровав по полкам и в холодильнике, она нашла пряники, варенье, колбасу, примерно треть роскошного шоколадного торта. Красиво расположив все это на кухонном столе и от души сыпанув индийского чаю «со слоном» в фарфоровый чайничек, она накрыла его матерчатой куклой, чтобы доходил, а сама отправилась под душ на смену Тане.
Намывалась она долго. Таня посидела в кухне, налила себе вкусного чаю, пожевала колбасы. Потом долила большой чайник, поставила на газ.
И тут позвонили в дверь.
«Кто-то из хозяев», – решила Таня и пошла открывать.
На пороге стоял худенький очкастый мальчик – именно мальчик, хотя на вид он был, пожалуй, года на три старше самой Тани. Он смотрел на нее с таким глупо-растерянным выражением, что Таня невольно улыбнулась.
– Проходите же, – сказала она. Мальчик не шелохнулся.
– А, кавалер пришел! – грохнула за ее спиной Нинка. – А мы как раз чаевничать собрались!
Таня посторонилась. Мальчик робко вошел, не сводя с нее глаз.
За ним, отнюдь не так робко, вошел другой, покрепче и повыше, светловолосый, с реденькой бородкой. Легонько подтолкнув первого, он снял с плеча тяжелую сумку и с веселой, заразительной улыбкой посмотрел на Таню и на Нинку, которая улыбнулась в ответ. Кругленькая, намытая, в обтягивающей мини-юбке и модной блузочке, с чалмой из цветастого полотенца на мокрой голове, она выглядела чрезвычайно аппетитно.
– Боже, – сказал светленький, обращаясь к очкастому мальчику, – а они уже тут, как сказал пьяный монах, попавши в ад. Что ж ты, тютя, не предупредил, что у тебя тут романтизьм прямо на дому... Разрешите представиться, Андрей Житник, друг дома и лично вот этого гаврика.
– Нина. – Нинка кокетливо протянула Андрею ладошку с оттопыренным мизинчиком.
– Таня, – помолчав, сказала Таня.
– Тут кто-то что-то говорил про чай, – сказал Андрей и, не выпуская из своей крепкой руки Нинкину ладошку, устремился в кухню, увлекая за собой смеющуюся Нинку. – А ты там извлеки вишневочки, в моей сумке, кажется. С чайком оно оченно способствует! – кричал он Ванечке уже из кухни.
Ванечка стоял столбом у вешалки, не выпуская из рук свою сумку и не сводя глаз с Тани.
– Разрешите, – сказала Таня, шагнув к нему и забирая сумку из рук. Пальцы их соприкоснулись. Ванечка вздрогнул, отвел глаза и пробормотал:
– Конечно... Я... вы... идите, пожалуйста, на кухню... Я сейчас.
Стрела коварного Амура зацепила сразу все незащищенные места.
VI
В сфере воспитания чувств Ванечка Ларин был продуктом советской системы в ее реально-бытовом преломлении – между молотом официоза во всех его проявлениях и наковальней дворов и подворотен. Со страниц газет и советских книг, с экранов телевизора и с учительских кафедр восприимчивому Ванечке устойчиво навязывался стереотип некоего коммунистического монаха, сублимирующего энергию пола в энергию высшего служения, презрительно отвергающего физическую любовь, а любовь идеальную воспринимающего исключительно в свете высшей любви – к родной Коммунистической партии и лично к товарищу Леониду Ильичу Брежневу. В отечественных фильмах и книгах допускались лишь самые туманные намеки относительно плотской близости мужчины и женщины, а из иностранных произведений подобные сцены вымарывались, вырезались или сглаживались до полной неузнаваемости. Сколько, например, громов обрушилось в прессе на одного заслуженного и вполне советского писателя не за откровенное описание даже, а за хвостик фразы: «...и рухнули в высокие травы». Как же можно, положительные, -социалистические мужчина и женщина, передовики производства, каждый со своей семьей, и вдруг – в какие-то там травы?! Чему он учит молодежь? Роман изъяли из библиотек и больше не издавали. Соответствующим образом интерпретировалось и классическое искусство, многие памятники которого просто объявлялись как бы несуществующими – по причине своего «порнографического» содержания. Это культурно-воспитательное фарисейство имело своих проводников во всех сферах жизни, а тем более в советских школах, как бы специально для этого созданных.
Ванечку, который с детства понимал своей умной головой равное убожество и пропаганды, и цинично-заземленной уличной эрудиции, зацепило на уровне подсознания. Отнюдь не будучи кисейной барышней, он теоретически прекрасно знал, откуда берутся дети и как они делаются, и даже мог вполне авторитетно рассуждать на эти и примыкающие к ним темы. Однако прикладными эти знания не становились – их блокировала некая внушенная сила, заставляющая рефлекторно, неосознанно воспринимать любой секс как грязь, скотство и нравственное падение, несовместимое с высоким предназначением человека. Ум, сердце и плоть его жаждали полноты жизни, но извращенное суперэго ставило жесткий барьер. Нельзя – примерно так же, как нельзя свинину правоверному иудею. И на это накладывалась мучительная зависть ко всем тем, кому можно.
Его привычные и очень искренние влюбленности были начисто лишены момента целеполагания. Для него было бы полнейшим шоком, если бы какое-нибудь из его объяснений вдруг завершилось благосклонным ответом или, тем более, ответным признанием. Да, конечно, какое-то будущее рисовалось в его воспаленном мозгу. Ну там, прогулки вдвоем, держась за руки, прикосновения, объятия, поцелуи. А дальше... а дальше все образуется как-нибудь...
И к обществу клювистов Ванечка оказался готов идеально. В кругах, не связанных с КЛЮВом, например, среди того же факультетского «хай-лайфа», где павлинье самецкое начало перло из всех щелей и за выпивкой, и за картежом, ему было страшно неуютно – тошно и завидно одновременно. Все это совершенно исключалось в среде клювистов. Портвайнгеноссе мог жить с женой или подругой, со всем кордебалетом мюзик-холла, соседкой, соседом, собачкой соседа, с козой или со старым башмаком – это не имело решительно никакого значения, а как тема для общения было решительно западло. Вообще тема «мужчина-женщина» ограничивалась тостами и анекдотами, а всякие рассказы из личного опыта согласно этикету клювистов должны были предваряться преамбулой типа: «А вот с одним чуваком был такой случай». Да, в этом сугубо мужском кругу все женщины тоже подразделялись по универсальному принципу «дает – не дает», но у клювистов сам глагол «давать» имел смысл, отличный от общепринятого: хорошие женщины, или «сестренки», – это те, которые дадут на бутылку, а «телки», они же «метелки», ничего такого не сделают, а следовательно, совершенно неинтересны. По иерархии клювистов на высшей ступени среди женщин стояли доблестные работницы торговли и общепита, сочувствующие благородному делу клювизма и доказывающие свое сочувствие на практике – в долг налить, припрятать бутылочку для братков и т. д., на низшей же – всякие доставалы типа мамаш и прочих блюстительниц трезвости.
В принципе демарш Житника в сторону «романтизьма» являлся серьезным нарушением заповедей движения, и Ванечка мог бы поставить ему на вид. Мог бы, но как-то не подумал.
А теперь он вообще был не в состоянии думать.
Они сидели на кухне, пили чай с вишневочкой. Андрей забавлял Нинку с Таней всякими штукатурскими байками, почерпнутыми из опыта его пребывания в стройотряде. Ванечка молча опрокидывал рюмку за рюмкой, поминутно вскакивал – то еще чаю подогреть, то хлеба нарезать, то сырку. Вишневка его разбирала, но ненадолго, поскольку разбавлялась горячим чаем. Он не столько косел, сколько млел.
В половине четвертого Таня стала собираться домой, призывая к тому же и Нинку. Андрей, которому явно не хотелось упускать девочек, предложил другой план – пойти прогуляться на Петропавловку, а потом вернуться и с новыми силами продолжить культурное мероприятие. Нинка и Ванечка горячо его поддержали. Таня согласилась. Ведра и сумки со спецовками они поставили в уголок прихожей и прикрыли газеткой.
В стенах Петропавловки они гуляли в окружении туристов, вне стен – в окружении собачников и их четвероногих друзей. Воздух был томен и тепел. Андрей, ввернувшись фертом между Нинкой и Таней, взявших его под руки с обеих сторон, рассказывал девчонкам всякие истории, связанные с крепостью, которых знал великое множество. Они слушали, затаив дыхание. Потерянный Ванечка поначалу плелся сзади. Постепенно оклемавшись на пленэре, он чуть воспрянул, выдвинулся в один ряд с остальными и даже начал дополнять и поправлять Житника:
– ...Нет, Петр не медаль с кружкой дал тому мастеру, а приказал выжечь ему на шее орла, и тот мог в любом кабаке показать царево клеймо и бесплатно выпить. Отсюда и жест – щелчок по горлу, в смысле поддать.
– И откуда вы все знаете? – щуря глазки, вопрошала Нинка.
– Работа такая, – как бы нехотя отозвался Житник.
– И где же вы работаете? – настаивала Нинка.
– Это, Нинон, государственная тайна, – важно изрек Житник, но одновременно с этим Ванечка выпалил:
– Мы студенты, вообще-то.
Все рассмеялись.
– Давайте по мороженому. Я угощаю, – предложил Андрей.
К Ванечке они вернулись в восьмом часу, завернув на обратном пути по указанию Житника в «Петровский», где купили полтора кило говяжьей вырезки.
Дома все, кроме Тани, приняли для бодрости по стаканчику портвейна – настоящий «Агдам», в определенных кругах именуемый «ту-ту», как по характеру воздействия (можно отъехать, как на паровозе), так и по цене (два две, по-английски, стало быть, «two two»). Потом взялись за приготовление жаркого. Ванечке, чтобы не путался под ногами, было дано задание сесть в сторонке и наточить ножи. Впервые в жизни он делал это с удовольствием – иначе он просто не знал бы, куда себя деть от смущения.
В половине девятого сели за стол. В девять Андрей взял гитару. В десять перешли в Ванечкину комнату – в только что отремонтированной гостиной было еще неуютно и грязновато – и затеяли танцы под магнитофон. В половине одиннадцатого Таня собралась уходить, но Нинка с Андреем уговорили ее остаться: мол, завтра все равно выходной, а молодость проходит. Убедили ее, однако, не их доводы, а круглые молящие глаза безмолвного Ванечки. По этому поводу решили продолжить банкет и вновь перешли в кухню.
Ванечка с завистью смотрел, как ловко Андрей с Нинкой хлопают стакан за стаканом, ничуть не смурея, а только оживляясь все больше и больше, как спокойно и совершенно естественно держится бесподобная Таня, одним своим присутствием превращая славную, но вполне обычную вечеринку в нечто небывалое и сказочное – или так только казалось? Ему мучительно хотелось сбросить с себя сковывавшее его смущение, вписаться наконец – и безумно не хотелось опьянеть, замазать тонкое волшебство этого вечера грубым алкогольным колером. Он определил для себя вариант, показавшийся оптимальным: заварил много кофе и принялся пить его чашка за чашкой, сопровождая каждую крошечной рюмочкой коньяку. Ту же схему он робко предложил Тане. Она ограничилась одной чашкой кофе и половиной рюмочки.
В четверть двенадцатого Нинка позвонила на вахту и попросила передать Нельке, что задерживается и что завтрашнее гостевание переносится на неделю. В половине двенадцатого она перемигнулась с Андреем, и они потихонечку ретировались в сторону спальни. Ванечка танцевал с Таней и был этим настолько поглощен, что даже не заметил их ухода. Ему казалось, что от Таниных ладоней, одна из которых лежала у него на плече, а другая – на груди, исходит нестерпимо блаженный электрический ток. А его собственные ладони ощущали под тонкой тканью Таниного платья такое... такое божественное... И ему хотелось только одного – чтобы танец не кончался никогда.
Но мелодия кончилась.
Он умоляюще посмотрел на Таню.
– Можно, я поставлю еще раз?
– Можно, – взглянув ему в глаза, сказала Таня. Они пять раз подряд протанцевали под «Oh, darling» с бессмертного альбома «Битлз» «Abbey Road», среди тогдашних фэнов называемого исключительно «Рубероид».
На шестой раз уставшая Таня отказалась, и они пошли в кухню пить чай. Из-за дверей родительской спальни доносились страстные Нинкины стоны и пыхтение Андрея. Ванечка покраснел и плеснул себе коньяку.
– Вообще-то я заканчиваю филологический, – сказал он. – Хочу писать книги. Как... как Юрий Трифонов. Знаешь?
Этой фразой он, не отдавая себе отчета, хотел, насколько это было вообще возможно, как бы выровняться с ней. Она так прекрасна, а он зато...
– Не очень хорошо. Я читала его «Другую жизнь» и не совсем поняла. Не доросла, наверное.
Ванечка изумленно смотрел на нее. Он готов был биться об заклад, что на факультете и один из десяти «Другую жизнь» не читал.
– А ты вообще из современных кого любишь? «Деревенщиков»? Абрамова, Белова, Астафьева?
– Не знаю. Мне не очень нравится читать про людей, которые живут почти так же, как я. Зачем тогда читать – просто раскрыл глаза и смотри. Я думаю, что про деревенскую жизнь пишут для тех, кто в большом городе родился и из него не вылезал. У нас – что в Хмелицах, что в общежитии – читают много, особенно девчонки, но все больше классику, историческое, про любовь, про другие страны.
– Неужели даже Шукшина не читают? – в некотором ужасе спросил Ванечка. Он писал диплом как раз по Шукшину и, по требованию руководителя, сильно напирал на народность.
– Шукшина? Это который «Калина красная»? Нет, я только кино видела.
– Понравилось?
– Разговор понравился, словечки всякие. А сама история – нет. По мне, если сказка, так пусть и будет сказка, и не надо ее за правду выдавать. .
– Почему сказка? – несколько запальчиво спросил Ванечка.
– Может быть, где-нибудь так и было, а вот в Хмелицах две женщины на этом сильно пострадали. Тоже «заочницы» были, с уголовниками переписывались. Те им такие письма присылали – целые романы. И страсти роковые, и слезы покаянные, и любовь до гроба, и «молю о свидании»... Одна поехала в Бологое женишка встречать, вернулась через сутки вся оборванная, избитая. Он ее в вокзальный ресторан повел, подпоил, а потом в лесок отвел, ограбить хотел и изнасиловать. Но не рассчитал, тоже выпил хорошо, а она баба крепкая, скрутила его и в милицию волоком отволокла. Но и ей досталось. Он, сволочь, ей нос перебил, а потом, на суде, орал, убить грозился... А со второй еще хуже вышло. Приехал к ней ее красавец, веселый такой, речистый, совсем как в том кино. Месяц пожили в любви и согласии, а потом он исчез со всеми деньгами – четыреста рублей, она на корову копила – и охотничий карабин, который ей после отца остался, прихватил. Потом из этого карабина сторожа в Никольском убили. А этого гада так и не нашли.
– Да-а, – задумчиво протянул Ванечка. В дипломную работу этот рассказ не вставишь. Но как же она ярко, складно говорит!
А Таня вполголоса запела:
Калина красная, Калина вызрела;
Я у залеточки Характер вызнала...
Ванечка замолчал с раскрытым ртом. Когда она допела до конца, он хрипло сказал:
– Спой еще. Пожалуйста.
Она пела, а он слушал, не замечая ничего – ни свиста чайника на плите, ни сигареты, давно погасшей в пальцах.
– Устала, – сказала Таня наконец. – Давай пить чай.
– А хочешь, – сказал Ванечка, наливая ей чаю, – хочешь, я почитаю тебе свои стихи? Только они... ну, понимаешь, не лирические. Я лирику не умею... – Он еще никому не читал своих серьезных стихов. Только так, давал почитать – Житнику и еще одному клювисту, Грише Григоровскому, профессиональному поэту, работавшему в многотиражке Кировского завода. Житник похвалил стихи за язвительность, выругал за философичность и посоветовал изложить то же самое прозой. Григоровский быстренько пробежал глазами и вернул тетрадь Ванечке, пробурчав:
– Этого никто печатать не станет.
– Так я и не собираюсь печатать!
– Тогда зачем было писать?..
Таня кивнула, и Ванечка дрожащим голосом начал:
Для нас, больных, весь мир – больница,
Которую содержит мот,
Давно успевший разориться.
Мы в ней умрем от отческих забот,
Но никогда не выйдем из ворот...
– Извини, – прервала Таня. – Но я это уже читала. В каком-то журнале. Только не помню автора.
– Умница! – воскликнул Ванечка. – Правильно. Эти стихи написал Томас Элиот, а у меня это эпиграф. А теперь будет вступление. Представь себе, будто играет духовой оркестр, только очень плохой. Музыканты сбиваются с такта, фальшивят...
И он затараторил:
– СКОЛЬ СЛАДКО ВСЕ, ЧТО СЛАДКО. Победный марш в пяти частях с прологом и эпилогом. Пролог: КАБАК ИМЕНИ РЕВОЛЮЦИИ.
Пришел – ну что ж, немного подожди -
Сегодня, видишь, очередь какая.
Из-за дверей со стен глядят вожди,
И музыка гремит, не умолкая.
Легко желать нам с высоты рублей,
Чтоб пробка рассосалась у дверей...
Таня больше не прерывала его. Перестав после третьей или четвертой строфы – пытаться вникнуть в смысл, понятный, вероятнее всего, только самому автору, она вслушивалась в мелодию стиха, смотрела в горящие, вдохновенные глаза. Мощная, упругая энергетическая волна поднимала ее и несла куда-то... Ей было хорошо, и она ни о чем не думала...
– И эпилог, – сказал Ванечка.
Рассвет, кот розовый, скребется в крышу.
Ветер, кот серый, когтистой лапой в раму.
Остывший кофе
Узор врезает в белизну плиты. Портрета нет.
Глаз льдист, Который был. Пил
По полстакана жизни в день, Фальшиво пел,
Забытый грустный анекдот... Вот так.
Вот так к нам постижение приходит:
Не звон, а стон.
Он, опустошенный, плюхнулся на табуретку и дрожащей рукой потянулся к бутылке. Таня молчала.
– Я... ну как? – спросил Ванечка.
– Еще, – сказала Таня.
– Но... но ты поняла?
– А разве стихи обязательно понимать?
– Слушай... я не думал никогда... А ведь ты права. Права! Тогда я еще почитаю. Это про меня. Автопортрет, так сказать.
Смотрите на – се моралист-идальго.
Он в плотской связи с утренней звездою.
Как таз, покрыт небьющейся эмалью
И на клопах с жасминами настоян.
Смотрите на – свирепо гложет книжку.
И нос его стал тонок и прозрачен.
И знание роняет на манишку
Тяжелый воск своих кривых печатей.
Смотрите на – меж оглашенных нищих
Под вой собак над высосанной костью
Сидит один и в пальце правду ищет
И солнце перечеркивает тростью.
– Нет, – сказала Таня. – Это не про тебя. Я знаю таких людей. Они стихов не пишут.
– Может быть, – согласился Ванечка. – Я не очень хорошо знаю себя.
Он читал стихи – свои, чужие. Она пела. Потом они пили чай, молчали и не заметили, как наступило утро. Ванечка поднялся, открыл форточку, выбросил туда окурок, подошел к сидящей Тане – и упал перед нею на колени, обняв ее ноги.
– Ты... – сдавленно проговорил он, – ты должна стать моей женой. Если ты мне откажешь – я умру.
– Подожди, – сказала она. – Как же так? Мы ведь только сегодня познакомились. Я не знаю...
– Да-да, – сбивчиво заговорил он. – Тебе надо подумать, получше узнать меня. Конечно. Я понимаю. Только не отказывай мне. Хотя бы сейчас не отказывай, ладно?
– Ладно, – сказала Таня. – Сейчас не откажу. Ты устал. Тебе надо поспать.
– А ты?
– Я не уйду. Обещаю.
Буквально вытолкав его с кухни, Таня прибрала со стола, поставила чайник, помыла посуду. Потом села за чистый стол, налила себе чаю, задумчиво поглядела в окно. Она сама не могла понять, о чем она думает – мысли прыгали, как лягушки на болотной тропе... Все так странно, так неожиданно.
Спать не хотелось совсем. Таня пошла в ванную, набрала ведро воды и помыла пол в гостиной, а потом ополоснулась сама и, возвратясь в гостиную, уселась в кресло с журналом «Искусство кино». Она прочла интервью с режиссером Глебом Панфиловым о том, как снимался фильм «Начало», и переводную статью какого-то американца о семейных проблемах Мэрилин Монро и драматурга Артура Миллера, дополненную фотографиями. Таня смотрела на узкое носатое лицо Миллера, и ей почему-то подумалось, что Ванечка, круглолицый и курносый, совсем не Миллера не похож.
– С чего это я вдруг? – прошептала она. И с этими словами сон все-таки сморил ее.
Наутро Таня категорически отказалась продолжать возлияния, на чем настаивали Андрей с Нинкой, и стала собираться домой. Ванечка с готовностью вызвался провожать ее и этим потряс Андрея до глубины души – ведь в сумках у них оставался еще изрядный боезапас.
– Эге, – задумчиво сказал Житник, оказавшись с Нинкой один на один. – Это ж что должно было произойти, чтобы Ларин от выпивки ушел? Впрочем, он увеличил долю каждого. Ну что, Нинон, вздрогнули?
– Вздрогнули и покатились!
Ванечка с Таней, держась за руки, шли через Кировский мост. Они молчали. В этот день слова были не нужны.
VIII
На людях – в своей компании, в Танином общежитии, в кино, просто на улице или в парке – Ванечка бывал свободен, открыт, остроумен. Его одинаково хорошо приняли и Оля с Полей, и Нинка с Нелькой, и общежитские официальные лица. Он неизменно приходил чистым, бритым, трезвым и наутюженным, без цветов и без вина, но обязательно с чем-нибудь сладеньким – и большую часть съедал за вечер сам. Он особенно любил, одолжив у Нинки гитару, примоститься рядом с Таней и весьма немузыкально, но с чувством исполнить что-нибудь веселенькое, как правило, из репертуара Житника. Полное отсутствие голоса и слуха с лихвой восполнялось смешным содержанием песенок и старательностью исполнителя. Слушали его с удовольствием. В «келью» набивались девчонки из соседних номеров и даже ребята – и начинался импровизированный певческий конкурс. Таня участвовала в нем, лишь подпевая, поскольку понимала, что после ее соло никто больше петь не рискнет. Когда гульба затягивалась или становилось особенно шумно, Оля или Поля подходили к Нинке и шептали ей на ухо, после чего та подавала команду, и компания перекочевывала наискосок, в их с Нелькой комнату. В половине двенадцатого Ванечка нехотя поднимался. Вместе с ним поднималась и Таня; она провожала его до Покровки – площади Тургенева, на трамвай. Они болтали, обнимались, целовались на виду у всех, но им ни до кого не было дела. Если нужный трамвай – двойка или тройка – подходил слишком быстро, они пропускали его и ждали следующего, хотя обоим предстояло рано вставать: Тане на работу, а Ванечке в школу к черту на рога, где у него была педагогическая практика.
Но не всегда вечера в общежитии проходили столь идиллически. Нередко за бутылочкой, которую приносили парни, следовала вторая, третья... и все при активном участии Ванечки. Один раз он так нагрузился, что заснул прямо на Нелькиной кровати, и растолкать его было невозможно. Пришлось ребятам отнести его в свою комнату, где, благо, нашлась свободная койка. По счастью, это произошло еще до приезда его родителей с югов, так что объясняться было не перед кем.
В квартиру своего воздыхателя Таня приходила с двойственным чувством. Ей нравилось все, что окружало Ванечку, что несло на себе отпечаток его личности – письменный стол, вечно заваленный всякими бумагами, книгами, словарями, тахта с поднятым изголовьем, магнитофонная приставка, соединенная тремя проводами с огромной старой «Беларусью», продавленное кресло, бронзовая пепельница с детской головкой и много-много всяких мелочей, включая край галстука, стыдливо вылезающий из-под тахты. И в самом Ванечке ей нравилось все, даже то, что во всех прочих мужчинах было ей ненавистно – то есть пьяное состояние. Если другие, выпив, становились хамоватыми и развязными, то Ванечка, напротив, делался мил и забавен – сыпал экспромтами в стихах, удивительно весело и добродушно высмеивал тех, кто высмеивал его, когда он бывал трезв, потом становился нежен и застенчив, а потом просто пристраивался в укромном уголочке и засыпал сладким сном.
Но оказавшись у себя дома наедине с Таней, он становился каким-то странным и немного чужим, особенно если Тане не удавалось разговорить его на тему учебы, музыки, литературы – вообще чего-нибудь не особенно личного. Нет, ей было с ним хорошо и когда он молчал. Было хорошо часами сидеть у него на коленях, ощущать его руку у себя на плече, на шее, на груди, смотреть в светящиеся обожанием глаза на раскрасневшемся лице. Но ей передавалась и его тревожность, совершенно не свойственная ему в другие моменты. Она долго не могла взять в толк, отчего он так робеет – неужели она ему нежеланна, или, может быть, у него не все в порядке по мужской части? – пока однажды, когда Ванечка вышел на кухню ставить чайник, ей вдруг не вспомнился ее давний первый визит в Женину казенную квартиру, ее собственное состояние, предшествовавшее первой близости с мужчиной. И ей стало понятно, что переживает Ванечка, касаясь ее, прижимаясь к ней, гладя ее шелковистые волосы. Но что же делать? Не может же она, женщина, сказать ему: «Ты сними с себя все, ложись, ни о чем не думай – и все будет очень хорошо». Или раздеться самой, не дожидаясь приглашения.
Таня легла на тахту, заложив руки за голову. Когда вошел Ванечка, она сказала:
– Погрей меня. Мне что-то зябко... Он подошел к тахте и, опершись на локоть, привалился грудью к ее груди – чуть наискось, так что колени остались на полу – и жаркими, жадными поцелуями принялся покрывать ее лицо, шею. Его свободная рука скользнула ей под юбку и робко полезла вверх. Пальцы его доползли до нижнего края трусиков, стали тянуть, теребить. Таня чуть выгнулась, приподнимая бедра, чтобы облегчить ему задачу...
– Нет, – выдохнул Ванечка, пряча лицо. – Нельзя... Я слишком люблю тебя, слишком уважаю... Только после свадьбы. Выходи за меня, ну пожалуйста!
Таня сокрушенно вздохнула.
– Ты... В тебе вся моя жизнь, моя надежда... Кроме тебя мне ничего не надо, а без тебя... Или ты – или алкоголь, третьего не дано.
– Какой же ты глупый...
Двадцать шестого сентября приехали родители, и свидания на квартире прекратились.
Тридцатого октября Иван Ларин и Татьяна Приблудова, отказавшись от помпезного и суетливого торжества во Дворце бракосочетаний, подали заявление на регистрацию брака в районный загс, что на Скороходова.