Хитрая рефракция, придуманная мастерами древности, не позволяла Ольге видеть выражения лиц публики: радужный свет выхватывал из полумрака храма всякого, кто оказывался в центре сцены, и тем самым застил божественный пупок.
Получался как бы свет рампы, к чему тоже следовало привыкать.
— Ария Розины! — зычно провозгласила Ольга и сама вздрогнула от неожиданного фортиссимо собственного голоса.
В зале что-то гавкнули — и цветные стекла дрогнули от громовых аплодисментов. Противно резануло по ушам. Нилушка зашелся в крике, и на сей раз его услышали все. Капитан, поспешно прикрыл рот истошно вопящему мальцу ладонью и, наступая на ноги соседей, вышел вон. Ольга досадливо свела боови пытаясь испепелить взглядом малолетнего свинтуса, дерзнувшего разрушить величие момента.
Однако пристало ли царственной особе омрачаться подобными мелочами? Ольга повелительно подняла руку. Мгновенно наступила гробовая тишина. Примадонна перевела дух, поправила съехавший набок парик, кивнула маэстро Думитреску…
В тот вечер она была в ударе. И в голосе. Начав, от волнения, несколько vibrato и sotto voce, она постепенно освоилась, уши приспособились к грохоту оваций, которыми сопровождался каждый номер, голос полился плавно, свободно, мощно. Скрипом и качанием резонировали старые деревянные перекрытия, дребезжали стекла, гулко вибрировали струны в утробе бездействующего белого рояля. На хорах стало плохо супруге председателя уездного исполкома. От напряжения лопнула веревочка — и одно из длинных полотнищ, испещренных желтыми иероглифами, красной змеей опустилось в зал, накрыв полряда зрителей. Полотнище тут же убрали, не прерывая концерта.
Она пела три с половиной часа и еще десять минут выходила на поклоны. Грим весь стек и попортил парчовый хитон, волосы под париком были мокры, как в бане, ноги гудели от усталости — но Ольга была счастлива. Успех! Успех!! Успех!!!
Капитану пришлось срочно выписывать из Пекина второе пианино — первое, по замыслу Ольги, должно было раз и навсегда остаться на сцене Дома политпросвещения рядом с дискредитированным роялем. Думитреску дневал и ночевал у них. Специально для пианиста в детской поставили раскладушку, а Нилушка перекочевал вниз, в полутемную комнатку при кухне. Все заботы о малыше взяла на себя китайская кухарка. На ночь поила отварами, купала в них, делала точечный массаж. Беспокойный мальчик сделался толст, тих и сонлив, и начавшаяся было после храмового бенефиса аллергия на мамин вокал вроде бы прошла, однако решено было впредь не рисковать и на концерты ребенка не водить. Капитан все чаще ночевал на штабном диванчике, начал впервые в жизни страдать головными болями — и это он, который на частые супругины мигрени реагировал, бывало, с солдатской прямотой: «Ну чему там болеть? Там ведь кость», на что она отвечала: «Это у тебя кость. А у меня резонаторы». В работе с подопечным личным составом капитан сделался сбивчивым и раздражительным.
Зато через три недели состоялся второй концерт Ольги Баренцевой, прошедший с не меньшим триумфом. Затем еще один. Она с увлечением работала над новой программой и подумывала уже об организации хора из жен военнослужащих, о гастролях, о конкурсе вокалистов…
Катастрофа разразилась неожиданно, как и свойственно катастрофе. После пятого сольного концерта Ольги капитана Баренцева вдруг вызвал на ковер старший военный советник, гвардии полковник Астапчук. Разводить азиатскую дипломатию полковник не стал:
— Значит, так, капитан. Сигналы поступают. Устойчивое снижение показателей боевой и политической подготовки. Полморсос[2] хромает. Рост травматизма, случаев халатности и обращений в медсанчасть. Среди китаез наблюдается брожение умов, недовольство… Верные люди сообщают, что в политуправление округа поступила из вашей части бумага. От замполита, кстати, Сунь Хуй-чая, или как его там…
Нехорошая бумага. О тайном внедрении в полк агентов мирового империализма с целью деморализации личного состава революционной армии. Под видом советских специалистов и членов их семей. Что скажешь, капитан?
— А что сказать, товарищ полковник? Сука он, Хунь-чань этот. Сколько водки моей выжрал, а теперь… Я ведь у них единственный советский специалист, так что получается…
— Получается, капитан, именно так и получается. А знаешь, почему получается?
Астапчук исподлобья, хмуро поглядел на Баренцева.
— Никак нет, товарищ полковник, — заставляя себя глядеть Астапчуку прямо в глаза, бодро ответил капитан. В душе же определенно шевельнулось: «Ольга!»
— Ты, Роман Нилович, бабе своей прикажи, чтобы выть прекращала, понимаешь!.. — Полковник смачно, витиевато выматерился. — Ухи вянут, оголовок трещит! Тут не только китаеза хлипкая, сибирский мужик — и тот взвоет.
— Но ведь публика, товарищ полковник… Каждый раз полон зал, а хлопают как… — пытался объясниться Баренцев.
— Полон зал, говоришь? А знаешь, как зал этот наполняют? У них, у сук, график специальный по взводам составлен, и каждый поход на концерт к трем очередным нарядам приравнивается, понял? У которых взыскание, те вне очереди, вместо чистки плаца и сортиров. Бойцы, говорят, со слезами идут, лучше, говорят, сортир, гауптвахта, дисбат… Вот так-то, капитан, всех достала твоя артистка, понял? В общем, пусть заткнется в тряпочку, а не хочет — пусть катит отсюда ко всех чертям собачьим. Двадцать четыре часа на размышление, а потом, если хоть одну нотку услышу, — тебе, капитан, неполное служебное, и прошу на Северные Курилы! Пущай перед морскими котиками колоратуры свои выводит, те стерпят. И на пенсию оттуда пойдешь ты капитаном, если, конечно, дотянешь… Приказ понятен?
— Так точно, товарищ полковник.
Уже через неделю Ольга с Нилушкой были в Ленинграде, в родительской квартире на Моховой. Капитан Баренцев остался дослуживать в Гуан-чжоу, обучая китайских летчиков летать на наших «МиГах»…
— Конечно, помнить этот период я не мог, но в памяти прочно засело ощущение великого безотчетного ужаса, когда на гладкой полусфере теплого шоколадного камня жирно залоснилась огромная, грубо размалеванная личина. В пространстве, созданном для тихого гудения благоговейных мантр, грянули сатанинские переливы бельканто… Остальное сложилось из обрывочных рассказов бабушки и отца, а недостающее было восполнено воображением…
III
— Ознакомился я с историей юного Будденброка, Нил Романович…
Недурственно. — Профессор отхлебнул кофе и бережно поставил чашечку на стол. — Картинка, скажу я вам, вполне клиническая, хотя и нетипичная. У нас в стране, знаете ли, более распространены иные проявления вырождения. Куда менее… обаятельные. Не та преемственность, не та культура. Насколько же своеобразным должен быть жизненный опыт у советского девятилетнего мальчика, чтобы он избрал себе такого героя…
— Своеобразия хватало, — согласился Нил. — Правда, тогда еще я это не вполне понимал — не с чем было сравнивать.
— Вот об этом, пожалуй, и поговорим.
— О своеобразии или об отсутствии материала для сравнений?
— И о том, и о другом. Каким вы были ребенком, как воспринимали родителей, близких, мир?
— Далекое ретро? — Нил усмехнулся.
— Не такое уж далекое. Вам ведь двадцать пять?
— Двадцать шесть.
— Ну, чтобы вам не обидно было, пусть будет — среднее ретро.
К четырем годам Нилушка прекрасно понимал, что такое «папа». Папа — это была большая и тяжелая малахитовая рамка, стоящая на крышке бабушкиного «Шредера» рядом с белыми головками, одна из которых называлась Бетховен, а вторая — Чайковский. Из рамки выглядывал какой-то черно-белый дядя с аккуратно зачесанными редкими волосами и длинными подкрученными усами. Дядя смотрел сердито, Нилушка боялся его и не понимал, зачем в такой красивой папе живет Бармалей. Про Бармалея ему читала бабушка, маме было вечно некогда, она приходила поздно, мимоходом чмокала в щечку засыпающего Нилушку и тайком от бабушки — зубки были уже почищены! — совала ему конфетку в яркой шуршащей обертке.
— На работе дали? — спрашивал он сквозь дрему.
— На работе, — рассеянно соглашалась мама.
— Значит, ты хорошо работала, — резюмировал он и проваливался в сон.
В доме было много вещей, которые хотелось потрогать руками, много кисточек, которые так хотелось потрепать — на бархатных красных портьерах, на скатерти, на абажурах, низко нависающих над столом в гостиной, над маминой кроватью в спальне, над роялем в комнате, где жили бабушка с бабуленькой. А еще там был сундук — тяжелый кованый сундук, покрытый ковром. Как-то, когда бабуленька лежала в больнице, а бабушка пошла ее навестить, взяв с него честное слово, что он будет вести себя хорошо и никуда не отлучится от стопочки книжек-складышей — из них можно было строить домики, а можно было и просто разглядывать в них картинки, — он не утерпел, пробрался в бабушкину комнату, пыхтя, стащил с сундука ковер, поднатужился, поднял тяжелую крышку… Среди старых, пожелтевших нот и разных пыльных коробочек он отыскал совсем ветхий коричневый альбом с фотографиями. Незнакомые, странно одетые дяди и тети, дети в длинных платьицах с кружевными подолами, в маленьких мундирчиках… Больше всего было одного дяди — толстого, важного, со стеклышком в глазу, с узенькими белыми бакенбардами. На многих фотографиях дядя этот был в блестящей высокой шляпе и смешном пиджаке, коротком спереди и очень длинном сзади, так что получалось что-то вроде хвостика. Дядя стоял на сцене, как мама в опере, в руках у него были то тросточка, то зонтик, то небольшая грифельная доска, вроде той, что бабушка подарила ему на день рождения. К тому же в сундуке отыскался хрупкий и пожелтевший лист бумаги с портретом того же дяди и четкими большими буквами, среди которых он узнал самую большую — В.
Бабушка застигла его за увлеченным разглядыванием, отчего-то ужасно рассердилась, поставила хнычущего Нилушку в угол на бесконечные полчаса, а за обедом оставила без сладкого. Несмотря на суровость наказания, уже через день Нилушке снова захотелось поглядеть альбом, и когда бабушка опять ушла в магазин, он снова был в ее комнате, v заветного сундука. Увы — на крышке висел новенький, сияющий дужкой замок.
Какое-то время "В" являлся Нилушке по ночам пугая и одновременно маня холодным взглядом, медленными отточенными жестами крупных белых рук. Потом перестал… Спрашивать про этого таинственного господина у мамы он не захотел, а у бабуленьки, вскоре возвратившейся из больницы, было и вовсе бесполезно — в ответ на любое обращение она только чмокала серыми губами и монотонно гудела себе под нос. О том же, чтобы спросить у бабушки, не могло быть и речи моментально шагом марш в ненавистный угол, куда он регулярно попадал и за меньшие провинности.
Бабушка, неулыбчивая, строгая дама с мощными рубенсовскими формами, была скора на расправу, а телячьих нежностей не терпела. Ее поцелуи доставались ему строго один раз в год — на Пасху, а все его попытки как-то приласкаться к ней натыкались на стойкое презрительное неприятие.
— Ах, какие ревности! — приговаривала она, стряхивая его с колен, словно досадные крошки, или отталкивая от себя. — Сопли подотри, ишь ты, выпердыш.
Кормила, правда, на убой и зорко следила, чтобы Нилушка был чист и ухожен.
Впрочем, Нилушкой или внучком она называла его исключительно в присутствии посторонних — как правило, таких же холеных пожилых дам с седыми стрижками, иногда являвшихся в сопровождении лысых, потертых мужей. Перед приходом гостей она обряжала внука в короткие штанишки вишневого вельвета, того же материала жилетку, кукольную блузочку со взбитыми рукавами, на шею повязывала пышный бант в горошек. Непременной частью любого вечера было его выступление.
По бабушкиной команде он взбирался на заранее выдвинутый из-за стола стульчик и высоким ломким голосом выводил:
— Bon soir, Madame la lune…[3] Или:
— Aluette, gentille aluette…[4] Или:
— Que sera, sera…[5].
И только мокрая подушка «в тиши ночей, в тиши ночей» знала, скольких мук стоили эти мгновения славы, скольких шлепков, скольких часов, проведенных на коленях в темном углу, скольких обидных, несправедливых эпитетов в свой адрес.
Бабушка никогда не повышала на него голоса, не употребляла нехороших слов, которыми щеголяли дворовые мальчишки, но всегда находила какие-то свои, удивительно больные, едкие. Когда снисходила до банального «сволочь» — значит, либо устала, либо в чрезвычайно добром расположении… Гости же ничего этого не знали, воодушевленно хлопали в ладоши, целовали, сажали к себе на коленки, нахваливали его и бабушку, пичкали пирожными, давали глотнуть сладкого винца…
Несколько раз Нилушка порывался обновить репертуар, ведь бабушкиным гостям наверняка понравились бы песенки, которые распевают во дворе большие мальчики, — и по-русски, и слова такие интересные… "Бабушка, бабушка, ты только послушай.
«Когда я был мальчишкой, носил я брюки клеш…» Или вот: "Падла буду, не забуду этот паровоз — пел Нилушка. — И еще: "Как из гардеропа высунулась жо… "
Бабушка поджимала губы, отвешивала любимому внуку душевный подзатыльник и, не давая проплакаться, тащила к роялю:
— Sur Ie pont d'Avignon…[6].
Бабушкин запас познаний во французском языке исчерпывался десятком песенок наподобие «Авиньонского моста», и когда Нилушке исполнилось четыре года, к ним три раза в неделю стала приходить бабушкина подруга Шарлотта Гавриловна, хромая, горбатая старуха, похожая на бабу-ягу. Она приносила с собой в старом сафьяновом портфельчике допотопные, рассыпающиеся учебники с непонятными словами и картинками, которые было интересно рассматривать, потому что на них изображалось то, чего в реальной жизни не было и быть не могло… «Каждое утро эти кавалергарды занимаются выездкой в этом манеже… Я покупаю бланманже в кондитерской Фруассара. Qui cri, qui lit, qui frappe a la porte?..»[7].
Занятия с Шарлоттой Гавриловной были нудными, тягучими, как сопля, но по причиняемым страданиям не шли ни в какое сравнение с бабушкиными уроками музыки!.. Пребольно доставалось линейкой по пальцам, если он не правильно ставил руку, по ушам, когда брал не ту ноту. А куда больней линейки били слова… Тогда и пошли мечтания. Забившись в уголок, Нилушка мечтал не о сладостях — они никогда не переводились в доме, и мама каждый день приносила что-нибудь из оперы, — не о новой игрушке — все, что могли предложить тогда ленинградские игрушечные магазины, кучей валялось в углу возле его кроватки. Он мечтал, что когда-нибудь забредет в их края добрый разбойник Робин Гуд, защитник слабых и угнетенных, и поразит бабушку звенящей стрелой из своего тугого лука. И никогда больше не нужно будет садиться к ненавистному роялю, зато целый день гонять с мальчишками во дворе…
Ах, этот двор, такой близкий — и такой далекий! Когда бабуленька была еще в силе, бабушка отправляла их прогуляться вдвоем, спускалась вместе с ними по лестнице, поддерживая бабуленьку за локоть, строго наказывая внуку со двора ни ногой. Потом бабуленька мирно дремала на лавочке, а Нилушка был предоставлен сам себе — играл в песочек, бегал в прятки и догонялки. Как-то, увлекшись, ребятишки гурьбой усвистали на второй двор и на третий, Нилушка увязался за ними — и как на грех наткнулся на возвращающуюся из магазина бабушку… Двадцать минут на коленях в углу, лишение прогулок на неделю, а потом и того хуже — бабушка спускалась во двор вместе с ним и с бабуленькой и длинным полотенцем привязывала его к ножке скамейки!
Искать защиты у мамы было бесполезно — ее и дома-то не бывает, а если она и бывает, то либо с бабушкой музицирует, либо спит допоздна. Случалось, Нилушка заползал к ней в теплую постельку, прижимался, всхлипывал:
— Мама, а бабушка опять… Мама сонно улыбалась, рассеянно гладила по головенке.
— Ну ничего, ничего… В выходные съездим на Елагин остров. Там карусели, чертово колесо, комната смеха… Хочешь?
— Хочу…
Но выходные проходили, а съездить все не получалось… Наконец собрались.
Мама долго пудрилась, надела красивое зеленое платье в больших алых розах, Нилушку обрядили в ненавистный вельветовый костюмчик и цветные гольфы…
Получилось плохо — первым Делом мама повела его в комнату смеха.
— Смотри, Нилушка, какие уроды! Ха-ха-ха. Вместо мамы он увидел в кривом зеркале огромного дракона с крошечной головкой и необъятным зеленым пузом с кровавым пятном на месте пупка. Рядом с драконом, там, где должен был бы находиться сам Нилушка, кривлялся страшный рахит с тоненькими изломанными ручками. В голове что-то угрожающе защелкало, Нилушка упал лицом в грязный дощатый пол и зашелся в рыданиях… Больше на Елагин не ездили.
Вскоре после неудачного похода на острова в доме началась какая-то непонятная суета. Мама с бабушкой, переодевшись в ковбойки и тренировочные штаны, носились по квартире с ведрами воды, протирали тряпками настежь открытые окна, водили по паркету полотерными щетками, попеременно бегали на кухню, где в кастрюлях что-то булькало, пенилось и вкусно пахло, то и дело шпыняли Нилушку:
— Ну что ты вертишься под ногами? Пошел бы, что ли, погулял…
— Как?! — не веря своим ушам, спрашивал Нилушка. — Сам?
— Но ты же знаешь, что бабуленька теперь не выходит…
Во двор он выбежал окрыленный, но очень скоро весь восторг улетучился. Было скучно, глухие старухи на лавочке да девчонки прыгают возле песочницы через скакалочку, визжат от восторга. Нилушка решил было подойти, напроситься в прыгалки, но получилось бы несолидно, он же теперь большой, сам гуляет. Да и боязно, если честно сказать, — девчонок трое, а он один… Противные они все-таки, девчонки. Все задаваки и воображу ли. И устроены не как нормальные дети — Борька Семичев под большим секретом рассказал, будто писают они не правильно, не из писек, а вообще из ничего! Парадоксы жизни, как сказала бы бабушка…
Нилушка совсем уж собрался возвращаться домой, еще немного повертеться у мамы с бабушкой под ногами, но тут во двор вышел как раз тот самый Борька.
— Привет, Жиртрест! — снисходительно процедил он, подойдя к песочнице. — Без бабки седни? Ну ва-аще!.. Пацанов не видел?
— Не-а, — ответил Нилушка, мужественно проглотив обиду.
— А у меня что есть! — неожиданно похвастался Борька и показал блестящий беленький зуб.
— Ух ты! Где взял? — завистливо осведомился Нилушка.
— Сам выпал. Отсюда вот, — гордо сообщил Борька и, широко раскрыв рот, продемонстрировал , дырку на верхней десне.
Нилушка с уважением поглядел Борьке в рот.
— Насмотрелся? И у тебя, когда большой станешь, тоже зубы выпадать начнут.
А потом новые вырастут. Коренные называются. А это молочные.
— Знаешь что? — неожиданно для самого себя выпалил Нилушка. — Давай меняться, а?
— А что дашь? — оживился Борька.
— Ну, у меня, у меня…
Нилушка залез в глубокий карман пальтишка, но нащупал там только две шоколадные конфеты «Тузик», которые бабушка сунула ему перед выходом. «Тузика» было жалко, такой сладкий «Тузик»… С другой стороны, зуб…
— Ну, что телепаешься?
Борька смотрел уже с откровенным презрением.
— Вот, — решился наконец Нилушка. — Тузик…
— Покажь, что еще за тузик?
Мена состоялась. Борька целиком засунул конфету в рот, и тут же из третьей парадной вразвалочку вышел Валерка-второклассник. Гордым взглядом окинул девчонок и подвалил к мальчишкам.
— Че жуешь? — спросил он, свысока глядя на Борьку.
— Жиртрест конфетку дал! Ниче, вкусная…
— Еще есть? — обратился Валерка к Нилушке. Нил с глубоким вздохом достал вторую, последнюю, и протянул Валерке.
— Только я не Жиртрест, — тихо сказал он. — Меня Нилом звать.
Валерка широко зевнул, показывая, что воспринял эти новости без интереса.
— Вот что, мелюзга, — великодушно предложил он, дожевав конфету. — Аида к сараям поджигу делать…
Поджига получилась мировецкая, чуть край сарая не подпалили. Потом бегали от дворника, потом подобрали на третьем дворе кусок алюминиевой проволоки, вышли на улицу Жуковского, подложили проволоку на рельс. Проехал трамвай, расплющил проволоку колесом, вышла сабля. Валерка на правах старшего забрал ее себе, взмахнул — сабля тут же сложилась в гармошку. Валерка пожал плечами, зашвырнул дефектную саблю за забор и предложил полазать по подвалам…
Во дворе его поджидала бабушка, и выражение ее лица не сулило ничего хорошего.
— И где ты так изгваздался? — холодно поинтересовалась она.
— Бабушка, я… — Он лихорадочно искал оправдания. — Я «Тузика» на зуб выменял…
— Бегом домой, — продолжала бабушка. — Его отец ждет, а он…
Отец… Похоже на «холодец». Так вот что с утра варилось в большой кастрюле…
— Мам, а мне Борька свой зуб!.. — крикнул он, врываясь в гостиную. Должен же хоть кто-то понять и разделить его радость! Но новость свою он так и не докричал, затих, уперевшись взглядом в чужое, накрашенное мамино лицо.
Она была не одна. За общим столом сидела бабуленька, обливаясь протертым супчиком, а навстречу ему надвигался чужой дядя в желтой рубашке. Высокий, почти с маму ростом, худой, но с круглым выпирающим животом, как у того страшного дракона в зеркале. Будто мячик проглотил. Или непослушного мальчика.
— Ну здравствуй, сыночек, — тихо и страшно проговорил дядя, неумолимо приближаясь.
Нилушка метнул затравленный взгляд на лицо незнакомца. Редкие, аккуратно расчесанные волосы. Тараканьи усы. Да это же!..
— Да это же папа, Нилушка, что ты? — сладко пропела мама.
— Бармалей! — прошелестел мальчик побелевшими губами, ища защиты, обежал застывшую, словно изваяние, мать и вцепился в ее длинную юбку.
Обман, подмена! В папе, такой гладкой и красивой, проснулся Бармалей, вылез из папы и теперь выдает себя за нее! Мама, мама, как же ты не заметила?!
Мама выгнула руку, взяла мальчика за плечо и потянула, выталкивая его от себя, вперед, ближе к Бармалею.
— Что ж ты боишься, глупенький? — изгибались ее кроваво-красные губы. — Папочку не узнал?
Оскалив зубы, Бармалей медленно нагнулся, выставив вперед длинные, корявые руки.
Нилушка вырвался, устремился к дверям. На пороге, прислонясь к косяку, стояла бабушка. Она ловко подхватила малыша, прижала к себе.
— Бабушка, бабушка, бабушка… — залепетал Нилушка ей в ухо.
То ли ему послышалось, то ли бабушка действительно проговорила, словно тихо выплюнула, совсем уж непонятное слово: «Отцоид!»
Нилушка скоро осознал и примирился с тем фактом, что «папа» — это вовсе не малахитовая рамка на бабушкином рояле, а «отец» никакой не холодец, что эти два слова на самом деле означают одно и то же, а именно того чужого дядю, который вдруг появился в их доме, ел и пил за их столом, спал вместе с мамой в спальне, а по утрам долго булькал и гоготал в ванной, где появилось множество новых, а потому интересных вещей — бритвенный станок, который Нилушке строго-настрого запретили трогать, тюбик с густым белым кремом (очень невкусный, куда противней зубной пасты!), вечно мокрая волосатая кисточка, круглая бутылочка с пипкой посередине и большой резиновой грушей сбоку. Если на эту грушу надавить — то как фыкнет! Как-то Нилушка, играя, фыкнул струйкой одеколона прямо в глаз. Его еле-еле успокоили, глаз промыли, а бутылочку спрятали в ванный шкафчик, куда ему было не дотянуться.
Теперь Нилушка спал в гостиной на раскладушке, и это тоже было интересно, потому что за окном качался фонарь, и по ночам в комнате оживали тени от разных предметов, убегали и преследовали друг друга, и Нилушка, затаив дыхание, подолгу наблюдал за этой игрой в догонялки.
Он знал, что зовут дядю-папу майор Баренцев, что мама называет его Роммель, а бабушка — Роман Нилович, хотя за глаза, в разговоре с мамой, величает не иначе как «бурбоном» и «готтентотом», и что работает он далеко, в Китае, летчиком.
Тогда еще это слово, волшебно-манящее для миллионов мальчишек, для Нилушки ничего не значило, летчик так летчик.
Помимо гигиенических принадлежностей майор Баренцев привез с собой еще много всяких штук. Блестящие желтые и белые медали в плоских красных коробочках.
Настоящий летчицкий гермошлем, который был Нилушке безнадежно велик, а потому вскоре перекочевал до лучших времен на антресоли. Ярко раскрашенные глиняные маски, изображающие всяких богов и чудовищ — в них Нилушке поиграть не дали, а тут же прибили на стенку над диваном. Длинный и тупой кинжал в украшенных кисточками красно-золотых ножнах, а при нем — две пластмассовые палочки с бронзовыми наконечниками. Майор Баренцев пояснил, что это не пластмасса, а настоящая слоновая кость, и что такими палочками китайцы, оказывается, едят. Еще палочки, похожие на коричневые бенгальские огни, только если их поджечь, они не брызжут искрами, а начинают сильно и приторно вонять. Длинные картинки на лакированных палках, за которые картинки полагалось подвешивать. На картинках были горы, водопады, птицы, деревья в цвету, желтолицые люди в широких пестрых халатах и угловатые черные закорючки.
Нилушке безумно нравилось копаться во всех этих вещах, но, к сожалению, это можно было только в присутствии майора Баренцева, а в его присутствии Нилушке становилось не по себе. Конечно, того ужаса, который он испытал при первой встрече, уже не было, но образ Бармалея еще не до конца померк в сознании, и в одной комнате с отцом у Нилушки начинали предательски дрожать коленки, голос переставал его слушаться, а любые желания вытеснялись одним-единственным — оказаться как можно дальше отсюда. Но чтобы не рассердить майора, Нилушка послушно тыкал пальчиком в первую попавшуюся вещицу и умирающим голосом спрашивал:
— Можно… папа?
— Конечно, можно… сынок, — с несколько натужной сердечностью отвечал отец. — Это сандаловые четки… в общем, такие бусы специальные…
Чувствовалось, что присутствие сына его тоже тяготило. Майор расстался с Нилушкой, когда тот был живым щекастым пупсом, умевшим лишь пачкаться да орать в самое неподходящее время, и теперь тоже никак не мог свыкнуться с тем, что этот незнакомый мальчишка, толстый, бледный, с темными кругами под глазами — и есть тот самый пупс, его родной сын, и с этим обстоятельством надо что-то делать.
Впрочем, Нилушка этого понять не мог, да и сам майор — тоже вряд ли…
Мальчик послушно брал в руки четки, перебирал несколько бусинок, тихо клал на место.
— Еще что-нибудь показать? — с готовностью спрашивал майор.
Нилушка понуро кивал головой и разглядывал предложенное, толком не видя и не слыша старательных разъяснений отца. Когда мама, а чаще бабушка за каким-нибудь делом выкликали его, он пулей вылетал из комнаты, и даже пытки у рояля были ему в радость.
Ночью, выйдя в туалет, он услышал обрывок разговора, который вели на кухне взрослые. Солировал майор:
— …повышенная солнечная активность, и врачи настоятельно рекомендуют родителям детей с ослабленным здоровьем этим летом воздержаться от их вывоза на Черноморское побережье. Прекрасные места для детского отдыха есть и в средней полосе России, на Карельском перешейке и в Прибалтике… Это я, дорогие женщины, к тому, что не худо бы еще раз все взвесить. Сами же говорите — ребенок перенес бронхит…
До сознания Нилушки дошло только слово «черноморское», и тут же защемило в груди. Еще зимой мама обещала свозить на Черное море и так аппетитно про это море рассказывала.
— Вам не стоило утруждать себя чтением, Роман Нилович, — отвечал четкий, ледяной голос бабушки. — Ваша мысль предельно ясна и без газетных слов. Я прекрасно понимаю, что вдвоем с Ольгой отдыхать вам будет куда вольготнее и спокойнее. Не стану возражать. При таком подходе всем будет только лучше, если мальчик отправится в деревню с Аглаей Антоновной и со мной. И в первую очередь ему самому.
— Но, Александра Павловна, я вовсе не это имел в виду…
— Ах, мама, но тебе же будет трудно управляться и с Нилом, и с бабушкой. К тому же я обещала Нилушке…
Ольгу прервал громкий рев из туалета:
— Не хочу на море, не хочу на море, хочу в Толмачево! С бабушкой! И с бабуленькой! Майор не сдержал вздоха облегчения. Когда Нилушку привезли из деревни, отец был уже в Китае. На следующее лето мама сама летала к нему и привезла себе, сыну и бабушке много красивой одежды.