– Варвара Павловна? чиновница? – вскричал, не выдержав Чаров, – знаю, знаю! Ах, я скаатина! – прибавил он по-русски.
– Бесподобно!… – продолжал Дмитрицкий преравнодушно, нисколько не стараясь вытягивать любопытством язык Чарова. – Приедешь, как домой, наденешь татарскую одежду.
– Ах я скаатина! Не понять! пропустить такой случай!… Ну! я теперь только постигаю, отчего на меня надулись!… Представьте себе: одна премиленькая дама, разумеется, dame du grand monde [288], я не могу, однако ж, сказать ее имени, просила меня похлопотать об месте одному чиновнику, мужу будто бы своей приятельницы… Я разумеется mais c'est drоle [289]… доставляю ему место… и, comme de raison [290], получаю записку, в которой пишут мне, что облагодельствованная приятельница зовет меня к себе на чай и хочет лично благодарить… Я ничего не воображаю, ничего не понимаю, ничего не подозреваю… еду… как дурак… мне представляют мужа, детей… поят чаем…
– Рамирский, – прервал Дмитрицкий, – ты проиграл мне фунт конфект; пошли, mon cher, мне хочется их съесть теперь… eh bien? [291] ну?
– Ну, приехал и уехал дураком!… недогадлив… скаатина! Но я не понимаю, как принимать к себе в дом такую женщину… diable! [292] Как тут не обмануться? Очень образованная, милая женщина, играет на фортепьяно, прекрасно поет, в дополнение: муж, дети… Ну, как тут что-нибудь подумать?…
– Ну, нет, это совершенно не та Варвара Павловна, об которой я говорю, – сказал Дмитрицкий. – Та довольно простая женщина, живет одна и нисколько не мила и не образована… Коса или крива, не помню, на носу бородавка, рот на сторону…
– А! Ну, это не та! Ха, ха, ха, ха! Я пришел было в ужас! – крикнул Чаров, обрадовавшись, что не был в дураках.
– И я было пришел сначала в ужас; но ужасаться ничему не должно сначала, потому что многое ужасное – в сущности пшик и больше ничего. Je vous assure, mon cher [293] Рамирский.
Рамирского била лихорадка во время рассказа Чарова; он скрежетал зубами на Дмитрицкого, который равнодушным своим выпытываньем доводил его уже до отчаяния. Но вдруг отлегло на сердце у Рамирского, и он готов был броситься к Дмитрицкому на шею.
– Мосье Чаров, вам что-то не везет сегодня, – сказал Дмитрицкий, – не понизить ли тон?
– Удвоить, утроить, если хотите! – крикнул Чаров.
– Мне выгодно, – отвечал равнодушно Дмитрицкий, – я знаю, что я сегодня выиграю.
– Увидите: я всегда предчувствую.
Счастье Чарову в самом деле не повезло; он выходил из себя, лицо его стало бледно, глаза впали, как после долговременной болезни.
– Эй! новых карт! – крикнул он, хлопнув колоду об стол так, что карты разлетелись по всей комнате.
– Чаров, здесь гостиница, а не собственный ваш дом, – сказал Рамирский, выходя с неудовольствием в другую комнату.
– Так завтра ввечеру ко мне, мосье de Volobouge! – проговорил Чаров, вынимая все наличные деньги и ломбардный билет. – Завтра я вам доплачу остальные сто…
– Сочтемся! – отвечал Дмитрицкий, – за эти выигранные двести с чем-то привезу к вам на проигрыш пятьсот с мазом – отвечаете?
– Отвечаю, – крикнул Чаров, но не обычным звонким голосом.
– Ты меня в ужас приводишь! – сказал Рамирский, когда Чаров уехал.
– Э, полно говорить об этих ужасах, – отвечал Дмитрицкий, – все это пустое дело, а не ужас.
– Знаю, знаю, я очень хорошо знаю, что это ие хорошо; да хуже разорит его Саломея: я дам ему отыграться; а от нее он не отыграется. Лучше поговорим о Нильской. Понимаешь теперь, что он больше ничего, как чеснок; а ты как железо отпал от магнита. Теперь, кажется, тебе нечего его бояться?
– Нет, это уж неисправимо.
Но Рамирскому было не до сна. Самообвинение хуже всякой казни.
III
Только с рассветом повеяли на истомленного Рамирского какие-то неопределенные, бессвязные, но успокоительные мысли; он заснул и встал очень поздно.
– Узнай, дома господин Волобуж? – спросил он прежде всего у человека.
– Только сию минуту уехали, – отвечал человек, – и приказали вам сказать, чтоб подождали его, что он сейчас будет назад.
Рамирский заходил беспокойно по комнате; присутствие человека, который стоял с рукомойником в руках, его тяготило.
– Что ж чаю? – сказал он.
– Да еще не умывались, сударь,
– Да! хорошо, давай умываться.
И Рамирский, умыв только одни руки, схватил полотенце, начал утирать лицо и приказал подавать чай.
Между тем Дмитрицкий сидел уже в уютной рабочей комнате Нильской, где был и письменный столик, и маленькая библиотека, и пяльцы, и ручные ее работы.
– А! это поэзия, – сказал он, сев подле стола и взглянув на тетрадку с заглавием: «Сочинения в стихах и прозе M. H.» – Браво, это ваши?
– Совсем нет, не мои… Будто вы умеете читать по-русски? – спросила Нильская, покраснев немножко за произнесенную ложь.
– Я учусь, – отвечал Дмитрицкий, – и уже хорошо понимаю. Ну, признайтесь, ваши? Тут выставлено: М. и Н.
– Может быть.
– Знаете ли что: хотите, я переведу что-нибудь на венгерский язык? Право, можно взглянуть?
– Хорошо; но только это будет между нами: я пишу для себя и не хочу, чтоб кто-нибудь знал, что я пишу.
Дмитрицкий взял тетрадку, развернул.
– Море? Браво! Какие вы охотницы до моря! Отчего это? Нильская вспыхнула.
– Так, мне нравится оно, – отвечала она, вздохнув. – Переведите вот эту статью.
– Хорошо. Как это грациозно: «Поймите море чувств в душе женщины и смотрите на него…» Как бы мне хотелось знать, к кому эти стихи? к Р.: «Любила я, он не любил…» Это для меня очень любопытно знать.
– Это?… Пожалуйста, их не читайте: они скверно написаны.
– Не хотите, чтоб я читал? Ну, не буду читать, – сказал Дмитрицкий, положив тетрадку в карман. – Теперь позвольте мне сказать вам слово об одном серьезном деле.
– Что такое?
– По вашей наружности, по вашим словам, по всему, я знаю, что ваша судьба отравлена каким-то горем. Правда?
Нильская вспыхнула, вздохнула, опустила глаза.
– Для чего этот вопрос?
– Вот для чего: позвольте мне примирить вас с вашей судьбой… Пожалуйста, отвечайте просто: угодно вам это пли нет?
– Странный вопрос!… Вы меня так смутили им… я не могу вдруг отвечать…
– Нет, отвечайте теперь же: да или нет? Скажите, могу я примирить вас с судьбой или нет?
Нильская склонила голову на руку и задумалась. Нерешительность взволновала ее.
– Вы сами поняли, что жизнь моя отравлена горем… Нильская остановилась.
– Продолжайте: откровенность лучше всего.
– Я, может быть, не в состоянии уже любить сама, а в состоянии еще требовать, чтоб меня любили… И эта любовь будет для меня успокоительный компресс на сердце… и больше ничего.
– Это значит, что вы любили первою и последнею любовью. Я это понимаю: у меня есть друг, которого судьба ни дать ни взять ваша судьба. Он также страстно любил, почти уверен был во взаимности; но есть люди, которых черт всегда подсунет, чтоб разделить союз истинной любви; подобный человек привязался к магниту, и мой друг отпал от него, как железо.
Нильская вздохнула.
– Скажите мне, виноват ли он в том, что нечистый дух имеет силу расторгать душевные связи истинной любви?
– О, боже мой, нет! – проговорила Нильская с глубоким вздохом, припоминая свою неосторожность и поступок Чарова, – я знаю, что нет!… Это несчастие!
– Ваша судьба не похожа ли на судьбу моего друга? Вы магнит, но у вашего сердца уже нет пищи… и оно обратится в простой бессильный камень… Как бы я желал воскресить вас для взаимной любви!
– Это невозможно!… Благодарю вас!… Оставьте об этом говорить… по крайней мере теперь.
«По крайней мере теперь! – повторил Дмитрицкий про себя, смотря на Нильскую, – это что-то не сходится с «это невозможно». Бедные женщины: им хоть какие-нибудь нужны оковы, если нет оков любви!…» – Позвольте мне представить вам моего друга. Это достойный человек; вы его полюбите: его ум, образованность, сходство судьбы доставит вам приятную беседу с ним.
– Я очень рада, – сказала Нильская, – позвольте узнать его фамилию?
– Позвольте мне привести его сейчас же, потому что… Ну, словом, откладывать не для чего, – сказал Дмитрицкий и выбежал из кабинета.
Через десять минут он стоял уже в дверях номера, занимаемого Рамирским, и крикнул:
– Дома?
– Дома. Для чего ты просил меня подождать?
– Дело, важное дело; сейчас только решено, и я везу тебя к невесте.
– Это что такое?
– Все-таки то же; поедем, одевайся, нас ждут.
– Поздравляю; да для чего же мне-то?
– Да так, нужно в чем-то расписаться или свидетельствовать мою руку, право, не знаю, ну, словом, необходимо!… я сказал, что тебя привезу… Одевайся!
– Ты мне ни слова не сказал о своем намерении… Кто такая? – спросил Рамирский.
– Премиленькое, преочаровательное, препоэтическое существо!… вот и все!
– Послушай, – сказал Рамирский, задумавшись, – ты не знаешь, давно ли Нильская приехала из Петербурга?
– Давно ли? Да тебе это для каких соображений? Вот никак не могу понять!
– Так.
– Аа! так; это дело другое; следовательно, тебе это нужно непременно знать? Я непременно спрошу у нее.
– Ты часто у нее бываешь?
– Вот это вопрос, как вопрос: из ответа можно вывести какие-нибудь заключения… Ну, готов? шляпу!… Все твои вопросы я удовлетворю после, а теперь едем… Ты не поверишь, как счастлив тот, кто после долговременных несчастий может, наконец, воскликнуть с Видостаном [294]:
Там все приятства обретешь,
Невесту милую найдешь.
И особенно, душа моя, Федя, такую невесту! Невесту, которая пишет ие только стихами, но и прозой… Послушай, – продолжал Дмитрицкий, вынув тетрадку из кармана, – например, Море, которое я хочу перевести па венгерский язык. – Послушай: «Как мне описать вам море? Может быть, и лучше, что вы его не знаете?…»
– Дмитрицкий! – вскрикнул Рамирский, прервав его, – неужели это сочинила твоя невеста?…
– Это что за вопрос? – спросил Дмитрицкий. – Ты нешто знаешь сочинительницу?
– Нет, но я читал это Море в одном альбоме. Знаешь ли ты, что это море спасло меня от женитьбы против сердца, против желания… Но я тебе рассказывал…
– Что ты говоришь? Это просто чудо! совершенное чудо!
– Странный случай! Твоей невесте я обязан…
– Ну, ты сам поблагодаришь сочинительницу.
– Приехали? – спросил Рамирский, когда карета остановилась. – Скажи же мне по крайней мере имя и фамилию…
Дмитрицкий выскочил из кареты, не отвечая на вопрос.
Рамирский вошел за ним в дом.
Они остановились в гостиной в ожидании хозяйки,
– Садись, Федя; ты можешь быть здесь как дома, – сказал Дмитрицкий.
– Да скажи же, пожалуйста, имя и фамилию твоей невесты.
– Какой моей невесты? С чего ты взял, что я женюсь?
– Это опять какая-нибудь мистификация! – сказал с неудовольствием Рамирокий. – К какой же невесте ты меня привез?
– Скорее к твоей, нежели к моей.
– Барыня просит вас в кабинет, – сказала девушка, отворив двери и проходя в залу.
– Представляю вам моего друга, – сказал Дмитрицкий Нильской, сидевшей в креслах подле столика.
– Мосье Рамирский! – едва проговорила она, пораженная появлением неожиданного гостя.
Рамирский побледнел и бросил вопросительный взгляд на Дмитрицкого.
– Взаимная любовь, недоразумение, разлука, нежданная встреча, удивление и, разумеется, безмолвие; это так и следует, – сказал Дмитрицкий, – за всем этим следует объяснение, и потому я здесь лишний – и, как орудие судьбы, удаляюсь.
– Нет, mon cher, ты должен начать это объяснение, – сказал Рамирский, удержав его за руку.
– Не знаешь, с чего начать?… Хм!… С чего бы?… Да! вот тебе море; начни с него, расскажи, как оно спасло тебя от женитьбы с отчаяния. Выслушайте его, мадам Нильская, это просто чудеса! До свидания! Я тороплюсь в клуб обедать; а потом…
Не договорив, Дмитрицкий вышел и поехал в клуб. Он думал, что там найдет Чарова, но Чаров не был. Чарову некогда. Возвратись от Рамирского, он застал Саломею в слезах и отчаянии. Причиной слез ее был мосье Жорж, за которым она посылала и который, вместо того чтоб прибежать бегом и разыгрывать с ней моцартовскую сонату в четыре руки, уведомил ее, что приехал папенька и везет его с собой в Петербург.
– Господи! Что это такое опять, Эрнестина? – проговорил Чаров, взяв ее за руку.
– Выбросьте меня на двор, если вам несносны мои слезы! – крикнула Саломея, отдернув руку.
– Это просто ужас! – проговорил Чаров, махнув рукой, – ну, скажи, пожалуйста, к чему эти слезы, я, право, не понимаю!… Эрнестина!… Это с ума сойдешь!… покою нет!…
– Пожалуйста, ступайте спать, оставьте меня!
– Хм! До сна мне!…
– Вы провели свое время весело, утомились от удовольствий – чего ж еще нужно! Остается: спать, собрать силы для новых удовольствий!…
– У меня удовольствия? Я провел время весело?… Хм! Если б ты видела, что у меня на душе!
Чаров в самом деле был в отчаянии не хуже Саломеи. Его мучили спущенные наличные, и с лишком сто, которые во что бы ни стало ему надо было занять к вечеру следующего дня.
– Если б ты знала мое существенное горе, – продолжал он, – ты бы не стала томить и себя и меня своим… Бог знает чем!
– Только у вас и может быть существенное горе, – отвечала резко Саломея, – а каждое несчастие женщины причуда!
– Да какое несчастие?… Откуда несчастие, что за несчастие?
– Хм! Счастие сидеть в четырех стенах одной – не находить ни в чьей душе приюта! Терзаться мыслию, что ожидает в будущности!
– Эрнестина! – вскричал Чаров, бросаясь к ногам Саломеи, – душа моя! Что ты хочешь? Чего ты желаешь? Я все для тебя сделаю!… Твой приют у моего сердца… ты моя!…
Не отвечая ни слова, Саломея безмолвно, холодно смотрела на Чарова.
– Ты не веришь?… Ну, скажи мне, ты, верно, не веришь мне?
– Отчего ж не верить; если б я не верила вам, я бы не была здесь…
– О Эрнестина, обойми же меня!
– Ах, оставьте… я расстроена…
– Ну, успокойся же!
– Как будто так легко успокоиваться!… Кто бы не желал спокойствия!…
– Ну, послушай; я буду сидеть дома, никуда ни шагу, я сделаю так, что тебе будет весело… ты увидишь. Только позволь уж мне распорядиться…
– Я, может быть, не пойму ваших удовольствий.
– Какие ж особенные удовольствия, ma ch?re? Просто препровождение времени, развлечение. Ко мне будут собираться приятели… музыка, пенье… ты будешь по крайней мере окружена образованными людьми, которые были во Франции… разговор с ними займет тебя…
– О, избавьте! Я не могу равнодушно вспоминать о Франции… я не могу видеть людей… в моем каком-то неопределенном положении!… Избавьте, избавьте!
– Фу!… Не знаю, что делать! – проговорил Чаров. Тщетные убеждения и успокоения продолжались почти до
рассвету; утомленный Чаров, несмотря то на взрывающую досаду, то на сердечное излияние самообвинения, что растревожил чувствительность нежной женщины каким-нибудь неприятным словом, начал зевать, но не решался идти спать, покуда сама Саломея, вскочив с кресел, ни слова не говоря, пошла в свою комнату.
– Фу! – проговорил Чаров, отправляясь в кабинет.
Несмотря на привычку спать до полудня, он велел разбудить себя в девять часов, не поленился встать в это назначенное время, велел запрягать лошадей и поскакал к своему заимодавцу.
Его заимодавец, Несеев, был какой-то таинственный человек и по наружности и по отношениям к обществу. Он почти везде бывал, и особенно в кругу молодежи; был очень обязателен, и заметно было, что не только Чаров, но и многие ему обязаны по части снабжения деньгами под залог; но, несмотря на это, все как-то невольно отклонялись в обществе от его внимания, бесед и короткого обхождения. Только Чаров, ровный, бесцеремонный со всеми, обходился с ним по-дружески и ласкал приязненными названиями: скаатина, уурод!
За это Несеев и предпочитал его всем, одолжал больше, нежели других, приходил к нему без церемоний обедать и, как всегдашний свой в доме, был представлен Саломее, как хозяйке дома; изъявляя ей полное уважение, совершенную преданность, удивление красоте, уму и достоинствам, он был для нее приятнее самого Чарова.
Если б он даже волочился за Саломеей, Чаров не мог бы оказать ему своего неудовольствия. Чаров был обязан ему по горло, как увязнувший в болоте. Все именье было уже заложено, частью в Опекунском совете, а частью за долги через посредство Несеева; оставалось заложить дом, стоивший Чарову со всеми причудами убранства более пятисот тысяч. За эти пятьсот тысяч Несеев, как истинно готовый на всякую ему услугу, после долгих упрашиваний согласился, наконец, достать через несколько дней полтораста; но Чарову нужно было именно сегодня. Сегодня было другое дело: за эту неотлагаемую потребность он должен был согласиться на сто двадцать пять тысяч. Несеев обещал привезти деньги если не к обеду, то непременно тотчас же после обеда.
Неизбежные хлопоты по займу задержали Чарова; как ни желал он утаить свою поездку от Саломеи, чтоб избежать допросов, подозрений, и неудовольствий, но возвратился домой, когда она уже встала и ходила взад и вперед по гостиной. Ее в самом деле тревожила необыкновенно ранняя отлучка Чарова из дому. Боясь охлаждения его страсти, она представила себе весь ужас положения своего, если он ее оставит, и упрекала себя за излишнюю свою жестокость к нему.
Ей казалось, что судьба ее уже на ниточке, она прислушивалась к стуку экипажей, подходила к окну, взволнованное сердце билось с болью, раздраженные нервы сотрясались, и она побледнела, когда коляска Чарова примчалась к крыльцу.
– Эрнестина, bonjour! – вскричал он, вбежав в комнату.
Саломея, продолжая ходить по комнате, мельком приподняла на Чарова глаза, – женский инстинкт донес ей: «ничего, все обстоит благополучно», – и она прошла мимо его, не обращая ни малейшего внимания.
– Ты на меня продолжаешь сердиться?
– Кажется, имею право: уезжать не сказавшись!
В этих словах, хотя сказанных сурово, было какое-то помилование за проступок.
– Неужели ты думаешь, ma ch?re, что я уехал бы, не имея на то причин? – сказал Чаров нежно, чтоб не испортить чем-нибудь дня.
Ему необходимо было на этот день полное спокойствие; а сверх того надо было умилостивить Саломею, чтоб она не воспротивилась принимать ввечеру гостей.
– Какие это важные причины?
– Такая неприятная вещь, что ты представить себе не можешь: вышел срок векселям по долгу отца, а мне не привезли еще оброку. Я должен был хлопотать, доставать деньги. Сегодня ввечеру обещал заплатить… Они ко мне приедут… Сделай одолжение, прими их ласковее…
– С какой стати я буду присутствовать при ваших счетах?
– Но ведь не они же одни будут… я пригласил самых коротких своих знакомых… Неловко же тебе прятаться, когда я говорю всем, что я женат.
– Во всякой случае, в мужской компании мне неприлично быть. Притом же, я не так здорова, я выходить не буду из своей комнаты; но вы можете мне представить кого угодно из ваших знакомых.
– Mersi, Ernestine! [295] – вскричал Чаров в восторге от Саломеи и достоинства, с которым она разрешила прием к себе гостей.
Ему казалось, что он сам поднялся выше, обладая женщиной, способной стоять свободно и величественно на бархатном подножии. Счастье его полно, только недостает Несеева с деньгами; но и он явился к обеду.
После обеда Чаров занялся, против обыкновения, сам некоторыми приготовлениями к приему гостей. Он уже смотрел заботливым хозяином, который распоряжается, где поставить ломберные столы, где поставить солнечную лампу, где механическую, а где просто свечи; который обходит все комнаты, поправляет криво стоящую мебель и пробует всюду пальцем, стерта ли пыль.
Между тем как Чаров хозяйничал, Несеев сидел в комнате Саломеи и, беседуя с нею, брался часто за голову, отдувался и вздыхал.
– Что, вы нездоровы? – спросила его Саломея. – Ах, нет! – отвечал он, обводя глазами карнизы.
– Но вы что-то беспокойны? – Только не насчет себя.
– Насчет кого же? – спросила Саломея с удивлением.
– Беспокоит меня положение одного человека.
– Чье? – спросила Саломея, устремив глаза на Несеева.
– Советы дружбы бесполезны; советы любви, без сомнения, будут надежнее.
– Пожалуйста, говорите яснее, я не понимаю.
– Если вы требуете откровенности, дело вот в чем… оно слишком касается до вас; но я говорю по участию к вам, и потому, надеюсь, вы меня не выдадите.
– Что такое? – спросила Саломея с беспокойством, – что такое до меня касается?
– Положение человека, который так близок сердцу вашему.
– Что такое? – повторила Саломея, взглянув испытующим взором на Несеева.
– Вот что… по дружбе, в некоторых делах его я должен был принять участие, чтоб помочь ему выходить из самых трудных обстоятельств. Его долги уже выше состояния. Он играет, и несчастливо… я это знаю, хоть он и скрывает от меня… Все имение его уже в залоге, и скоро наступит бедовый срок… Сегодня заложил он последнее достояние, этот дом, со всем что в нем есть, за сто двадцать пять тысяч, на один месяц, тогда как дом стоит более пятисот!… Деньги, я уверен, если не проиграны еще, то проиграет в несколько дней, и через месяц его попросят отсюда выйти. Вы, может быть, не поверите мне; но я готов вам привезти маклерскую книгу, где записан документ…
Несеев остановился в ожидании ответа; но Саломея молчала, взоры ее блуждали, пугливые мысли вспорхнули уже со всей окружавшей ее роскоши и носились стадом в мрачной, бесприютной будущности.
– Вы только одни можете подействовать на него влиянием вашей любви, – продолжал Несеев.
– И это все правда, что вы сказали? – спросила вдруг Саломея.
– Мадам Ernestine, скажите, для чего бы я стал говорить вам ложь? – спросил в свою очередь Несеев трогательным голосом участия.
– Что ж я буду с ним теперь делать? чем поможет теперь мое влияние?
Несеев пожал плечами.
В это время Чаров вошел и представил Саломее двух своих приятелей, которые, как светские люди, предупрежденные слухами о сомнительной женитьбе Чарова на какой-то таинственной героине романов, думали найти в ней легкую женщину; но, к удивлению своему, нашли тяжелую, женщину с весом. Несколькими взглядами и словами Саломея заставила их посмотреть друг на друга и сказать взорами: «Mon cher, mais c'est quelque chose de trиs distinguй? [296]»
Как эти, так и вновь приведенные Чаровым представляться хозяйке дома не долго пользовались ее беседой: она жаловалась на головную боль, которая, однако же, не помешала Чарову торопливо предуведомить ее, чтоб она очаровала вниманием своим знаменитого иностранца – венгерского магната, которого он немедленно же представит ей.
– Что за знаменитый иностранец? какой магнат? – спросила Саломея Несеева.
– Ах! это какой-то знаменитый путешественник, венгерец, страшный богач!… Позвольте… как бишь его!… Только я подозреваю… как бишь… да, да, да, Волобуж…
– Боже мой! – вскрикнула Саломея по-русски, побледнев и вскочив с места.
Она хотела войти в свой будуар, но магнат стоял уже перед нею, бросив на нее взор, который как будто оковал ее.
– Рекомендую вам мою жену, – сказал Чаров.
– Мадам Tcharoff, простите моему невольному удивлению! – сказал магнат, – такого сходства я не встречал; я не верю глазам!
Побледневшая Саломея, держась за ручку кресел, казалось, готова была упасть; но взор ее блеснул на магната; она овладела собой и села.
– Она не так здорова, – начал было Чаров, заметив необыкновенную бледность в лице Саломеи.
– Необычайное сходство с герцогиней де Мильвуа! – продолжал магнат, садясь и не обращая внимания на слова Чарова. – Еще раз прошу у вас извинения.
– Может быть, это сходство… и не обмануло вас! – проговорила дрожащим голосом Саломея, кусая губы и едва переводя дыхание от стесненного внутреннего волнения.
– Неужели! это вы? вы, герцогиня? – вскрикнул магнат. – Но каким же образом в такое короткое время… здесь, в Москве?… – продолжал он, смотря на Чарова, который стоял пораженный герцогским титулом своей ch?re Ernestine.
– Это… маленькая тайна и мое счастие, – сказал Чаров с самодовольством, взяв руку Саломеи.
– Иначе и не могло быть, – продолжал магнат, – тайна и счастие… Но ваши огромные имения, герцогиня? ваш великолепный замок, где я имел удовольствие познакомиться с вами во время путешествия инкогнито… Как понравился мне ваш замок! Помните, я просил вас продать мне его, а вы мне сказали, что никогда не продадите, никогда не оставите места своей родины.
– Обстоятельства, – отвечала Саломея, стараясь скрывать возмущенные свои чувства.
Несеев присел в углу за шифоньеркой и внимательно всматривался и в магната и в Саломею.
– Обстоятельства, мосье de Volobouge, – повторил и Чаров, двинувшись к двери, с тем, чтоб вывести за собою и гостя, – не хотите ли сесть в преферанс?
– Сейчас, сейчас приду, мосье Tcharoff, – мне так приятно встретить герцогиню… подготовьте партию!
Чаров поневоле вышел.
– Послушайте, герцогиня, – продолжал Дмитрицкий, сбросив с себя важность магната, придвинув стул к Саломее и не замечая Несеева, – послушайте…
– Что вам угодно? – проговорила она дрожащим голосом, бросив на него предостерегающий взор и стиснув его руку,
– Послушайте, герцогиня, – продолжал магнат по-русски, не обращая ни на что внимания, – вы теперь, я вижу, в полном довольствии, а супруг ваш Федор Петрович…
– Мосье Несеев! – вскрикнув, прервала Саломея, – мосье Несеев! позовите ко мне… велите подать там спирт!… мне дурно!…
– Сию минуту! – отвечал Несеев, бросившись в двери.
– Хм! довольно неосторожно! – сказал Дмитрицкий, оглянувшись, – немножко погорячился! Черт дернул венгерца говорить по-русски!…
– Сейчас! – доложил возвратившийся Несеев.
– Хм! А я думал уже по-русски знаит мадам Чаров, а ничего еще не знаит, – сказал магнат, обращаясь к Несееву, – а я учу, учу, харашо русски язык… харашо гавару? а?
– Прекрасно! – отвечал Несеев.
– Трудный язык!…
– Seigneur dе Volobouge, если вам угодно, – сказал торопливо вошедший Чаров, – партия готова.
– А! ну нечего делать… А мне так хотелось поразговориться, вспомнить общие знакомства в Париже… вы, верно, никого не забываете? – прибавил он, обращаясь к Саломее.
– О, разумеется! – отвечала она с видимым напряжением изнеможенных сил.
– Пожалуйста, не забывайте, не хорошо забывать! – прибавил Дмитрицкий, бросив на нее значительный взгляд.
– Боже мой, как мне дурно! – проговорила Саломея, когда он вышел.
– Это пройдет, мадам Ernestine, – сказал Несеев, зло усмехаясь и садясь подле нее, – я теперь могу поговорить с вами без церемоний; ваше положение вдвойне, кажется, непрочно. Но вы можете положиться на меня и на скромность мою.
– Это что такое? – спросила Саломея, приподняв голову.
– А вот что: ваши тайны и отношения к этому господину я могу поотсторонить, с уговором… Но насчет этого господина магната вы должны мне кое-что пообъяснить… Вы его коротко знаете, да и он вас.
Саломея с содроганием взглянула на Несеева. Она была между огнем и полымем и не знала, куда броситься.
– Ах, избавьте меня от этого злодея, который причина всех моих несчастий! – вскричала она прерывающимся голосом.
– Очень могу избавить, – продолжал Несеев значительно, – потому что этот господин, как я догадываюсь, мошенник.
– Он меня преследует… Я расскажу вам мою встречу с ним… Я должна была бежать из Франции с человеком, которого я любила…
– Вы эмигрировали, вероятно, во время революции? – спросил Несеев простодушно или с намерением, трудно было решить.
– Да, именно, – отвечала Саломея, – мы приехали в Киев… Там этот злодей под именем графа Черномского познакомился с моим мужем.
– Герцогом де Мильвуа?
– Мы путешествовали инкогнито… – отвечала Саломея неопределительно.
– У-хм!
– И обыграл его совершенно, – продолжала она. – Муж мой заболел с отчаяния и умер… Тогда этот злодей стал преследовать меня… Чтоб спасти себя от его преследований и не просить милостины, я решилась идти в гувернантки к одному помещику… Но он и там не оставил меня в покое; подкупил людей… Однажды, ввечеру, я ходила одна по саду, вдруг меня схватили и повезли… От страшного испугу у меня сделалась горячка… Вероятно, это только и было причиною, что он меня бросил больную в каком-то городе…, Там меня приняли бог знает за кого!…
– Это ужасно! – сказал Несеев, напрягая голос к выражению участия.
– О, если б вы видели мое положение тогда!… Как иностранку, меня никто не понимал, и отправили сюда… Но я вам доскажу после; теперь нет сил!…
– Хм! Я тотчас узнал по полету, что это за птица! – сказал Несеев. – О каком же это супруге вашем Федоре Петровиче начал было он по-русски?…
Саломея невольно смутилась.
– Это он в насмешку мне говорил… мужа моего звали Теодором…