Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Приключения, почерпнутые из моря житейского

ModernLib.Net / Приключения / Вельтман Александр Фомич / Приключения, почерпнутые из моря житейского - Чтение (стр. 33)
Автор: Вельтман Александр Фомич
Жанры: Приключения,
Классическая проза

 

 


– А где ж они?

– В диванной.

– А кто такие?

– Позволь, друг мой, я сейчас приду…

– Да скажи прежде.

– Ах, какая ты!… Один петербургский знакомец, Чаров.

– Постой же, я прикажу.

– Нет, нет, я сам; а ты вели подать этой даме воды. Она немного перепугалась, ей дурно.

– Ах, боже мой, дурно! Что ж ты не сказал давно!

И молоденькая женщина бросилась было по порыву доброго чувства в диванную.

– Постой, постой, Катенька, не ходи… Черт знает, кто она такая… может быть, какая-нибудь дрянь… Ведь этот Чаров беспутная голова.

– Mon cher, нет ли сигары? Да воды бы скорей… Ах, извините! – сказал Чаров, выходя из боковой комнаты и увидя даму.

– Сейчас, сейчас, велел подать, – отвечал Карачеев. – Катенька, это мосье Чаров. Рекомендую вам мою жену.

– С вами случилось несчастие? – приветливо спросила она.

– Дышлом разбило кабриолет и чуть-чуть не убило мою даму, – отвечал Чаров.

– Ах, боже мой! Где ж она?

– А вот здесь.

– Не нужно ли ей чего-нибудь? спирту или одеколону?

– Воды, если можно.

– Воды? сейчас!

И миленькая хозяйка побежала сама за водой. Возвратясь с стаканом, она вошла в диванную.

Чаров вышел осмотреть разбитый свой кабриолет.

Саломея была одна в комнате; запрокинув голову на спинку дивана и свесив руки, она лежала в каком-то изнеможении.

– Вам дурно, – проговорила молоденькая хозяйка, подходя к ней осторожно.

– О боже мой! Катя! – вскрикнула Саломея, приподняв голову и взглянув на нее.

Все члены ее затрепетали.

– Сестрица! – вскричала и молоденькая дама. – Сестрица! И она радостно бросилась было к Саломее, но Саломея удержала этот порыв, схватив ее за руку.

– Молчи! – проговорила она шепотом, но повелительно.

– Сестрица! – невольно повторила испуганная Катенька.

– Молчи, безумная!… О, она меня погубит!… молчи!… Поди прочь!… И никому ни слова, что я здесь, что ты меня видела!…

Катенька, сложив руки, стояла перед сестрой, не знала, что говорить, что делать. На глазах ее навернулись слезы.

– Поди, поди! Или ты меня погубишь! – повторила Саломея вне себя, задушив голос свой, – и ни слова обо мне, слышишь?…

– Сестрица… маменька здесь, – произнесла Катенька, отступив от нее.

– О, какая мука! она меня убьет!

– Сейчас коляска будет готова, – раздался в зале голос Карачеева.

– Ты слышала, что я тебе говорю! – прошептала Саломея исступленно, бросив страшный взгляд на сестру.

Катенька вздрогнула и вышла из комнаты бледная, встревоженная.

– Что с тобой, друг мой, Катенька? – спросил ее муж, заметив что-то необыкновенное во взглядах и движениях.

– Я… перепугалась, – проговорила она тихо, дрожащим голосом…

– Чего ты перепугалась?

– Она… ей дурно!…

– О боже мой! кто тебя просил входить туда! Что за заботливость бог знает о ком! Какая-то мерзавка, а ты ухаживаешь!…

– Ах, боже мой, как тебе не стыдно… так бранить… мою… сестру, – хотела сказать Катенька, но опомнилась, и у нее брызнули из глаз слезы.

– Да что с тобой, душа моя? – повторил Карачеев, обняв ее. – Чего тебе пугаться?…

– Сама… не знаю… я вошла, а она вдруг вскрикнула; я так и затряслась…

– Дрянь эта перепугала ее!…

– Ах, полно!… Пойдем… она услышит.

– Вот беда!… Ты знаешь ли, кто она?

– Ах, не говори…

– Да ты почему же знаешь эту француженку?

– Какую француженку?…

– Вот эту…

– Я ее не знаю…

– Да, это какая-то француженка… Жокей Чарова сказал мне, что она за птица… Вот пригласил!

– Ах… перестань!… maman идет…

– Что ж за беда?

– Я боюсь… чтоб и она не перепугалась… пожалуйста, не впускай ее к ней…

– Да что ты, Катя, с ума, что ли, сошла? Катенька бросилась навстречу матери.

– Пойдемте, маменька…

– Постой. Где эта дама? Мне сказала кормилица, что лошади разбили экипаж, ушибли какую-то даму и что она у нас…

– Нет, маменька, нет, не ушибли… у ней так, дурнота только… припадок… пожалуйста, не входите туда…

– Что ты меня держишь! Ах, боже мой, верно до смерти убили!

– Нет, не беспокойтесь, особенного ничего, – сказал Карачеев, – дышлом разбило кабриолет одного моего знакомого… Повеса ужасный! вообразите, приехал на гулянье с какой-то француженкой…

– С француженкой? Ах, бедная! Где она? я хочу ее видеть.

– Маменька! – проговорила Катенька, едва переводя дух от ужасу.

– Да пусти меня! Вы что-то от меня скрываете!… – сказала Софья Васильевна и хотела уже войти в диванную, но дикий крик дочери остановил ее.

Катенька упала на руки к мужу; перепуганная мать бросилась к ней.

– Боже мой, что с ней сделалось? – повторял Карачеев.

– Маменька… душенька, – произнесла Катенька, схватив руку матери, – дайте мне руку… дурно!

– Что с тобой, Катя?

– Не знаю сама… боль страшная… доведите меня в спальню…

– Пошлите скорее за доктором! – сказала Софья Васильевна, придерживая дочь.

– О боже, боже, ее как будто сглазила эта проклятая!… Скорей отправить их и сказать, чтоб коляска заехала за доктором.

И Карачеев побежал сам в конюшню.

Между тем Саломея, припав лицом к шитой подушке дивана, судорожно вздрагивала, и взволнованная грудь ее издавала глухой стон.

Вдруг раздался в зале голос Софьи Васильевны и болезненное восклицание сестры.

Саломея вскочила с ужасом, бросилась к двери, но как будто полымя обожгло ее, и она, окинув испуганным блуждающим взором комнату, выпрыгнула в открытое окно, под навес крыльца, и сбежала на дорожку будущей аллеи, которую покуда заменяли тумбы и зеленые столбики огородки тротуаров. Удаляясь от гуляющих в сторону, она скоро очутилась около пруда и, утомленная, бросилась на скамью.

Осмотревшись кругом с боязнию и не видя никого, она свободно перевела дыхание.

За деревьями вдруг послышались голоса. Саломея вздрогнула, хотела снова бежать; но это были двое молодых людей. Она успокоилась и склонила голову на руку.

– Уединение от печали, – сказал один из них, проходя мимо ее.

– Нет, это, кажется, печаль от уединения, – сказал другой. – Ступай, пожалуйста, убирайся от меня.

– Ну полно, оставь; это что-то порядочное.

– Тем лучше; мне и хочется чего-нибудь comme il faut [239]. Ступай, ступай, mon cher.

– Дудки, любезный! – сказал первый, удаляясь. Оставшийся молодой человек, очень приятной наружности,

но с плутовскими глазами, подсел к Саломее.

– Как приятно уединение, – сказал он, вздохнув, – ах, как приятно!

Саломея приподняла голову, взглянула на молодого человека, и дух ее замер.

– Георгий! – проговорила она; но без звуку, так тихо, что, казалось, только дыхание ее разрешилось этим именем.

– Но совершенное уединение – несчастие, – сказал молодой человек, как будто сам себе, бросив на Саломею страстный взор.

– Георгий! – повторила Саломея столь же тихо, – «и это он!»

– Вы позволите мне разделить с вами здесь уединение? – спросил молодой человек, обращаясь к ней.

«О, какие скверные мужчины, даже в эти лета! и это он!» – подумала Саломея, удаляясь.

– Куда вы бежите от меня? Чего вы испугались? Саломея пошла по дорожке, выходящей на шоссе. Молодой человек следовал за ней.

– Барыня, а барыня! подавать, что ли? – крикнул с шоссе извозчик Ванька, приостановив свою клячу. – Ась? извольте садиться!

Кровь закипела в Саломее.

– Боже, – проговорила она сама себе, – что мне делать! куда я пойду!

– Что ж, барыня? – повторил извозчик, – подавать, что ль? Саломея остановилась в отчаянии.

– Вы, кажется, заблудились? – сказал молодой человек, подходя к ней, – позвольте вас проводить?

– Georges! – вскричала Саломея вне себя. Молодой человек вспыхнул, оробел от недоумения. «Кто это такая? – подумал он, – она меня знает!»

– Georges!… – повторила Саломея смягченным голосом, откинув вуаль, – не стыдно ли тебе!

– Это вы, вы! – вскричал молодой человек, бросаясь к ней.

– Это я… Какая встреча!… Как ты переменился!… – сказала взволнованная Саломея. И она забылась, обняла юношу, того самого Георгия, которого хотела образовать в пример всем мужчинам.

«О милый друг! Теперь с тобою радость;

А я один – и мой печален путь…» –

раздался голос товарища из-за куста.

– Ах, пусти! – проговорила Саломея, отталкивая от себя Георгия.

– Не бойтесь, это мой товарищ.

– Мне все равно; бог знает, что подумает он обо мне!… Но… «Что мне делать?» – подумала Саломея. – Послушай, друг мой Георгий… ты сам, бог знает, за кого меня принял… Дай мне руку… я не знаю, где я найду теперь мужа…

– Вы замужем?…

– Замужем, – произнесла Саломея, – но, боже мой, найдет ли меня муж?… У нас сломался экипаж, лошади понесли… во мне замерло сердце, и я не помню… не знаю, как очутилась здесь одна… Георгий, ты меня проводишь?.

– Как угодно. Ах, как вы переменились, как вы похорошели!

– Я утомилась, пойдем, сядем. Покуда разъедутся все и покуда смеркнется… мне совестно идти пешком с тобой.

– Как можно пешком такую даль, надо взять извозчика.

– Это страшно!… Погодим… Расскажи мне, каким образом очутился ты здесь.

– История не долга. Батюшка прислал меня сюда к одному знакомому на руки, с тем чтоб он озаботился приготовить меня к университетскому экзамену для поступления на службу. Вот я и готовлюсь; но толку будет мало: я чувствую в себе призвание к музыке. Душа просит гармонических звуков, чтоб высказать чувства свои, отвечать голосу природы! Вы открыли во мне это призвание…

– О Георгий! как ты хорош! Я предвидела в тебе страстную душу, для которой нет иных выражений.

– А вы? скажите мне, куда вы исчезли вдруг? Это по сию пору тайна для всех нас. Батюшка стал еще угрюмее, привязчивее, скупее: только и знает, что считает деньги да жалуется, что скоро принужден будет идти по миру… Мне не высылает даже на необходимое, и я живу на чужой счет…

– Бедный!

– Право, мне совестно, я наделал кучу долгов… Скажите же, куда вы пропали?

– Мне невозможно было оставаться… А тебя это огорчило?

– Ах, если б вы знали!

– Бедный Георгий, мне только тебя одного и было жаль!

Георгий схватил руку Саломеи.

– Вы любили меня?

– О, любила!

– А теперь?

– Теперь?…

– Обнимите меня, как прежде обнимали.

– Я тебя любила и обнимала, как сына.

– Ну, хоть как сына.

– Полно, Георгий, полно!

«О милый друг! Теперь с тобою радость;

А я один – и мой печален путь…» –

раздался снова напев товарища в кустах. Саломея оттолкнула от себя Георгия.

– Не бойтесь, это мой товарищ…

– Это все равно для меня!

– Quousque tandem abutere, о Catilina, patientia nostra! [240] – крикнул Георгий.

– Mea res agitur, paries cum proximi ardet [241], – отвечал товарищ, уходя.

Между тем совершенно уже смерклось.

– Боже мой, уж темно, – сказала Саломея, – пойдем, ты должен меня проводить до дому… Ты знаешь Чарова?

– Нет.

– Как же мы отыщем его дом?

– Трудно узнать! – отвечал Георгий, взяв Саломею под руку.

И они вышли на шоссе.

За извозчиками дело не стало.

– Прикажете подавать, господа, что ли? – крикнул один. – Ах, поедем скорей. Я не знаю, что обо мне подумают. Что я скажу мужу?

– Что ж, господа, садитесь, довезу!

– Пошел ты, Ванька! – крикнул Георгий.

– Обознались! – отвечал извозчик.

– Как быть, пролеток нет; придется ехать на Ваньке.

– Ах, уж все равно, – отвечала Саломея.

– Эй! давай!

Георгий вскочил на калибер верхом.

– Подвинься, дурень.

– Да и то почти на хвосте у коня, – отвечал извозчик, прижавшись, как пласт, к передку.

С трудом усадил Георгий Саломею в ущелье между собой и Ванькой.

– О боже мой, я упаду! – вскрикнула она, когда извозчик хлыстнул вожжой по кляче.

Помчалась чалая к Тверской заставе.

– Держи меня, держи, Георгий, я упаду! – раздавалось и по шоссе и по мостовой.

III

Что делает Чаров?

Когда запрягли и подали коляску, Чаров вбежал в диванную комнату.

– Едем, ma ch?re!… Где ж она?… Ты не видала, милая, куда вышла дама? – спросил он у проходившей горничной девушки.

– Не видала-с.

– Что за чудеса!… Mon cher Карачеев!…

– Ах, извините, пожалуйста, что я вас оставил на минуту, – отозвался Карачеев, выходя в залу, – жене моей дурно.

– Да что дурно, – прервал Чаров, – я не знаю, куда девалась мадам Мильву а?

– Может быть, она в саду?

– Может быть. Они пошли в сад.

– Нет!… Пропала! – повторял Чаров, обходив все дорожки небольшого сада.

– Кто видел, куда пошла дама? – допрашивал Карачеев у людей.

Никто не видал.

– Что за чудеса!

– Верно, она вышла в парк.

– Не может быть! – сказал Чаров.

Но после долгих поисков и расспросов он побежал в парк, околесил все дорожки, всматривался во все лица…

– Нет!

– Чаров, Чаров! – кричали встречные приятели, – куда ты?

– Ах, пошел, ска-а-тина! – отвечал он, толкая от себя и приятелей, и знакомых, и незнакомых,

– Кого ты ищешь?

– Не тебя, у-уфод! А Саломеи нет. Чаров в отчаянии.

– Ах, проклятая! – повторял он сначала, с трудом переводя дух от усталости; но скоро его взяло горе. Смерклось уже, а он ходил взад и вперед по всему парку, останавливался, и чуть завидит вдали какое-нибудь уединенное существо, торопится к нему и всматривается в лицо, как будто забыв и наружность и одежду Саломеи, и подозревая, не приняла ли она на себя чужой образ.

Гуляющая публика стала редеть, разъезжаться; истомленный Чаров, как опьянелый, возвратился на дачу Карачеева.

– Что? Здесь она?

– Нет.

Чаров свистнул и бросился на крыльце на стул.

– Вам не нужен уже экипаж? – спросил Карачеев, – мне необходимо послать скорее за доктором.

– Что такое? – спросил Чаров.

– Коляска вам нужна?

– Коляска? Черт ли мне в коляске, когда ее нет!

– Так я отправлю, – сказал Карачеев.

– Кабриолет мой уехал? – спросил вдруг Чаров,

– Давно.

– Ну, так! верно, она удрала в изломанном кабриолете!… Нелепые женщины!… Одолжите, пожалуйста, коляски, я поеду.

– Я коляску отправил за доктором, жена больна… и потому нельзя было ждать…

– Да что, кого ждать, – сказал Чаров, совершенно растерянный.

– Я пошлю за извозчиком.

– Да, да, в самом деле.

Карачееву было не до гостя. К счастию его, извозчика скоро нашли, Чаров вскочил на дрожки и велел гнать и в хвост и в голову.

– Приехала домой эта дама?

– Какая-с?

– Дурак! Какая! спрашивает!…

– Никак нет-с.

– Как нет-с?

– Никто еще не изволил приезжать.

– Вот тебе раз… Что теперь делать?

И Чаров в отчаянии ходил по комнатам, свистел, распевал, закуривал сигару, бросал снова, прислушивался к стуку экипажей, смотрел в окно; но на улицах все притихло.

– Пропала! – проговорил он наконец, – ну, черт с ней! Авось сама отыщется.

Но беспокойное чувство одолевало Чарова; он велел запрячь коляску, бранился за медленность и, наконец, вскочил в нее и крикнул: «В парк!»

Подъезжая уже к Тверским воротам, он как будто очнулся и потер голову.

– Куда ж меня черт несет?… Пошел к Аносову.

Поэт уже покоился крепким сном. Чаров поднял тревогу у ворот, перебудил весь дом, пробрался в спальню к поэту, крикнул:

– Ска-атина! спит! Вставай, у-у-урод! Испуганный поэт вскочил.

– Что такое? – вскричал он спросонок.

– Вставай, ска-атина! Читай какие-нибудь стихи! Ну!

– Ах, Чаров, это ты?…

Аносов встал, надел халат, а Чаров бросился на его постель, растянулся и – ни слова; а наконец захрапел.


***

Часу в девятом утра по улице, на которой красовался дом Чарова, окрашенный модной краской, под цвет глины, ехала закрытая коляска. Не доезжая до дому, коляска остановилась.

– Прощай, мой Георгий! Боже мой, как я тебя люблю!

– Когда ж мы увидимся?

– Я тебя уведомлю.

– Прощай!

– Au revoir! [242]

Молодой человек выскочил из коляски, поцеловал свои пальцы, сдунул поцелуй и исчез. Коляска продолжала путь к дому Чарова; из нее вышла Саломея.

Вскоре и Чаров возвратился домой. Он проспал до позднего утра у Аносова.

Как будто после тревожного сна, в котором он ловил за хвост счастье в виде очаровательного существа, и не поймал, Чарову тяжело зевалось.

– Барышня изволила приехать, – сказал ему швейцар.

– Какая барышня?

– Мамзель-то-с, или мадам то есть-с.

– Приехала? – вскричал Чаров, очнувшись от онемения чувств, – где она?

И он вбежал на лестницу, шагая против обыкновения через три ступеньки на четвертую.

– Эрнестина! – раздалось по всему дому. – Эрнестина! где ты была?

– Ах, оставьте меня! Дайте мне отдохнуть от всего, что я перенесла!

– Ну, отдохни, и я отдохну в ногах у тебя!

Чаров бросился на ковер, припал головой к коленям Саломеи.

– Истомился! Всю ночь проискал тебя по парку, – продолжал Чаров, – да скажи же, пожалуйста, где ты пропадала?

– Пропадала!… Вы не понимаете, какому страму вы меня подвергали!… Для вас честь женщины ничто!

– Да чем же я виноват, Эрнестина? Я виноват, что какой-то черт наехал дышлом на кабриолет?… Но ведь только маленький испуг… Но каково мне было, когда я хватился тебя, а тебя вдруг нет!… Ищу, ищу, нет… Где ты была?

– Где? Я бежала оттуда; если бы вы слышали, что говорили про меня без вас в зале хозяева…

– Что?

– Странно! Вы спрашиваете!… Я не могла перенести этого, я ушла… Я бежала не помня себя, не знаю куда… упала без памяти… подле какого-то дому, на дороге… К счастью, хозяйка дома приняла во мне участие… Иначе бог знает, что бы могло со мной случиться…

– Мерзавец этот Карачеев!…

– Он, кажется, женат… я слышала в зале женские голоса? – спросила Саломея.

– Женат на Брониной. Да! постой! надо приказать, чтоб никого не принимали… Я было с отчаяния поручил звать к себе всех приятелей… А лучше всего поедем сейчас же в деревню… нечего медлить! Правда, Эрнестина? – ты на меня не сердишься?

Саломея подала в знак примирения руку.

Несколько часов спустя у подъезда дома Чарова напрасно звонили и стучали в двери его приятели и знакомцы. Никто не отзывался, Чаров был уже в дороге.

В спокойной дорожной спальне Саломея, закрыв глаза, закинула голову в угол на подушку; а Чаров, приклонясь к ней, рассказывал историю про Петра Григорьевича Бронина.

Саломея безмолвно слушала, но часто содрогалось в ней сердце и судорожный вздох теснил грудь; особенно при рассказе про старшую дочь Бронина.

– Это, говорят, такой был зверь-девка, что ужас; с зубами родилась; у кормилицы отгрызла груди, а у няньки нос… je vous assure, ma ch?re!… [243] Говорят, ma ch?re, что мать ее в беременности испугалась бешеного волка… и это имело влияние на характер дочери. Она, говорят, не могла смотреть на людей без остервенения, так и скалила зубы, чтоб укусить.

– Какие пустяки вы рассказываете!

– Кроме шуток. Грызла, грызла отца и мать и, наконец, вышла замуж за какую-то собаку, переела мужу горло, да и бежала! Просто в лес ушла, и ни слуху ни духу… Я видел ее мужа: – пьянюга, таскается по улицам да просит то на родины, то на похороны жены.

– Ах, полноте, пожалуйста! Какие вы странные вещи рассказываете! – вскрикнула снова Саломея.

– Je vous assure, ma ch?re, вот еще недавно, докладывают мне, что пришел какой-то отставной офицер…

– Перестаньте! Я не могу слушать таких ужасов!

– Какая ты, ma ch?re, слабонервная, право!

Не нужно говорить, что Чаров не Дмитрицкий, несмотря на то, что точно так же, как Дмитрицкий, ехал в дормезе вдвоем с Саломеей. Дмитрицкий был счастлив в любви, а Чаров в картах, и это составляло их главную разницу; между тем как по свойствам страсти каждого надо бы было йм поменяться счастьем.

Имение Чарова было верстах в полутораста от Москвы. В нем еще не так давно жил его старый отец, вдовцом. Построив себе дом со всеми удобствами для старческой неги, этот седой филин оставил по себе память. Главным его занятием и заботой были свадьбы. Он ужасно как любил свадьбы.

Когда этому седому филину случалось догадываться, что ему желают все от чистого сердца смерти, воображая, что дряхлому старику жизнь уже в тягость, тогда он твердил всем: «Врете вы, собаки, не тогда умру, когда вам хочется, а тогда умру, когда сам захочу».

И действительно, жил-жил и дотянул канитель жизни почти до ста лет, сохранив все чувства, память и любовь к свадьбам. Наконец он умер.

Сын Чарова, как мы видели, был светский человек, не занимался устройством наследственного имения. Барский двор опустел. Сторожа стерегли дом снаружи, а внутри все само собою было в целости и сохранности; и управляющий и Трифон, на руках которого был дом, боялись входить в него: хозяин умер; но хозяйский страх все еще как будто расхаживал по пустым комнатам и грозил, чтоб никто ни до чего не смел дотрогиваться.

Прошло несколько лет; а известно, что все живо только духом человеческим. Без него тля истлила бы земной шар, не только что дом отца Чарова со всеми принадлежностями. Неожиданно приехал сын, и вдруг все зажило новой жизнью.

– Барин, барин молодой приехал! – кричали по селу от мала до велика; и вот ребятишки, бабы, девки, парни, мужики, десятские, староста бегут во двор боярский.

Там управляющий стоял уже подле кареты и помогал молодому барину выходить из нее, молодой барин высаживал молодую барыню, а домохранитель Трифон, запыхавшись, отпирал дом, ставни…

– Это-то батюшкины палаты? – спросил Чаров, посмотрев на поседелый дом. Крыша заросла мохом и местами березовым кустарником, стены несколько похилились.

– Это развалины! – проговорила Саломея, смотря на все с отвращением, – куда вы меня привезли?…

– Это все мигом устроится, ma ch?re, – отвечал Чаров.

– Боже мой, какая сырость, духота, мертвенность! Все истлело!… Это гроб; тут недостает только трупа! – повторяла Саломея. – Мне страшно!

Люди бросились вытирать пыль с мебели; но, увы, вместе с пылью стирается, как прах, и истлевшая шелковая материя. Дотронулись до занавесей – занавеси распались клочками.

Но новая жизнь, хотя с ужасом и отчаянием, а водворилась кое-как на развалинах старой.

Отказавшись навеки от своего имени, звания и своей собственной судьбы, Саломея как будто век была Эрнестиной де Мильвуа, несчастной вдовой, которая имеет право располагать своей рукою. Никогда и никто не внушал ей никаких правил и законов, которые бы связывали и обуздывали ее волю. Следовательно, воля ее была вполне свободна; а вследствие этого также свободно и независимо ни от какой любви сердце. В отношении отдачи руки она также не затруднялась: у ней было две руки. Отдав которую-то из них Яликову, она решилась отдать другую Чарову, и… но оставим покуда эту нить рассказа и обратимся к другой, которая также входит в основу нашей узорчатой и волнистой ткани.

IV

За несколько времени до приезда Чарова в свое поместье в селении Притычине стоял полковой штаб. Штаб по новому расписанию был переведен на новые квартиры, а полковой медик и хирург Иван Данилович Увалень по болезни остался на старой. Чтоб дать понятие о человеке, который впоследствии избавит нашу героиню от спазмов, мы почерпнули из моря житейского следующие об нем сведения.

По собственной охоте, или по воле родительской, или так, пи с того ни с сего, Иван Данилович Увалень, как говорится, пошел по медицине. На казенный кошт изучил он, чем кормить и поить человека, провинившегося против искусства быть здоровым; как отнимать у него все, что мешает ему существовать на белом свете, и был определен в полковые медики. Тут было ему житье. Его «гигиена для военных» нравилась всем: он говорил, что так как вредная сырость в воздухе происходит от недостатка электричества, то и необходимо пополнять его в организме приемом алкоголя в чистой воде. Во время же жаров, для уравновешивания внутреннего жара с наружным, тот же прием, но в обратном приготовлении, и именно: не напоение алкоголя водой, но насыщение воды алкоголем.

При операциях он эфиризировал субъект свой для притупления чувствительности нервов стаканом чистого алкоголя. Он говорил: «Чтоб удачно отнять что-нибудь у человека, отними сперва у него память», и все операции его были необыкновенно счастливы. Субъект, которому он отнял, например, ногу, очнувшись, думал, что нога тут, а только на нее Иван Данилович наложил успокоительный пластырь.

Действуя предохранительными средствами, он ввел в употребление, чтоб каждый больной, кроме халата, имел непременно ларец с уравновешивающим температуру лекарством.

– Здоровье, – говорил он каждому из своих пациентов, – есть самая лучшая вещь в свете, а болезнь самая скверная, и потому надо избегать болезни. Если заболеешь – и не присылай за мной: залечу, ей-богу залечу. Медицина не дошла еще до совершенства; сам Гуфланд [244] за нее не ручается; а я-то с какой стати буду за нее ручаться?

В самом деле, Иван Данилович терпеть не мог больных и жестоко бранил их.

– Эх, брат, подлинно дрянь! От болезни не умел предостречь себя; а, кажется, простое дело: соблюдай температуру. Ну, что пропишу я тебе из латинской кухни, когда и русскую-то желудок не варит?

Иван Данилович славная был душа; но когда заляжет спать, то уж не проси у него помощи. От кого бы ни пришли, ни прибежали, ни приехали за ним, денщик Филат, смотря по своему благоусмотрению, отвечал: «Дома нет!… Уехал, да не бывал еще; и сам не знаю где». Или: «Нездоров Иван Данилович; сам на лекарстве». Исключение было только для полкового командира или, лучше сказать, для полковницы. В таком случае Филат не только не сердился, но будил его без церемоний: «От полковника вестовой. Извольте вставать, Иван Данилович!» Когда же Иван Данилович сердился, что его беспокоят из каких-нибудь пустяков, тогда Филат уговаривал его и смирял его сердце здравым рассуждением, что «нельзя же, Иван Данилович, ведь это полковница. Прислал бы хоть адъютант полковой или баталионный командир, да я и сам разве бы только с боку на бок перевернулся. Ну, а тут нельзя».

Филат заведовал не только всем хозяйством Ивана Даниловича, но даже домовой аптекой. «Подай-ко сюда, – скажет барин, – как бишь ее…» – «Что? акву сатурновну [245]?» – спрашивал он, так только, по привычке спрашивать и чтоб показать, что мы, дескать, знаем, что кому из больных потребно. Он в самом деле применился к обычным недугам каждого из больных.

Филат был золотой человек: славно стряпал, славно умел заплатать дырочку, бесподобно штопал чулки, отлично стирал белье.

– Велика мудрость стирать! – говорил он, – что, хуже я какой-нибудь прачки выстираю?… Взял, отпарил в щелоку, выстирал в корыте, выполоскал на пруде, выжал хорошенько да развесил, и прав; а выкатать не штука!

Из всего этого следовало, что, имея такого денщика, Ивану Даниловичу существенно не нужно было ни жены, ни дворни. Филату и в голову не приходило никогда, чтоб барин его женился; да и Ивану Даниловичу не шла на ум женитьба, тем более что ему сроду не случалось лечить девушек. От дамских болезней он также отказывался, частию по природной застенчивости, а главное потому, что, бог знает, с чего вообразил он, что «женские болезни не суть болезни; следовательно и неизлечимы: слабость нервов, например, – говорил он, – какая ж это болезнь? Это не болезнь, а просто слабость нервов. От раздражительности, от причуды, от вынь-да-выложи также в медицине нет лекарств: медицина не отец, не мать, не муж и не возлюбленный: ни платья не сошьет, ни шляпки не купит, ни на бал не повезет, не приласкает и не прижмет к пламенному сердцу. Что ж тут делать?»

Так рассуждал часто Иван Данилович сам с собою, вслух, возвращаясь домой от полковницы, и, боясь женских болезней, закаялся жениться. Но так как клянутся и заклинаются всегда люди, которые ни за что бы не клялись, если б оковы, налагаемые клятвами, были немножко пожелезнее и не так легко разрывались и сбрасывались, то настал же таков момент, что и Иван Данилович поклялся бы снова, что он пошутил, что глупо давать клятвы в том, в чем сам от себя не зависишь, словом, он «умно отрекся от глупого отречения, и таким образом возвратился в самого себя».

Это происходило следующим образом:

Полковой штаб, при котором состоял Иван Данилович, расположен был в одной коалиции деревянных строений, получившей название города, но не вступившей еще на степень конкретирования городской особенности. Вместо колес там служили еще ноги; на улицах раздавалась еще национальная поэзия; по праздникам можно было водить хоровод и выходить на кулачный бой, а весной и осенью охотиться на главной площади за дикими утками и куликами, потому что момент потребления дичи еще не настал для этого города, носившего все признаки захолустья.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44