– Приказ об этом отдан?
– Уже давно.
– Как же могло случиться, что до меня он не дошел?
– Дело вашей дивизии. Дата построения в колонну еще не назначена. Но ждать осталось недолго.
Теперь меня уже не удивляет виденное по дороге. Рассказываю Фрикке о взрывах и пожарах.
– Нет, господин капитан, – отвечает он, – во всем этом есть своя система. Командирам оставлено право самим решать, что им брать с собой. Представляю себе, что многим дивизиям трудно взять даже самое необходимое. Ведь нехватка горючего огромна. В таких случаях не остается ничего другого, как уничтожить новое обмундирование, вполне пригодное оружие и автомашины на ходу. Как ни печально.
Фрикке говорит об огромном маршруте выхода из окружения. Триста восемьдесят – четыреста двадцать километров, не меньше. В качестве цели называется Ростов. Дальнейшие приказы о боевых порядках поступят позднее.
– Словом, пока все это предварительный приказ. Командование группы армий утвердило представленный армией план выхода из окружения, но окончательное решение еще предстоит. В то время как командиры корпусов, особенно Зейдлиц и Хубе, настаивают на его скорейшем принятии, Паулюс ждет радиограммы из ОКХ.
Времени терять нельзя. Надо скорее ехать. Каждую минуту приказ может поступить и в мой блиндаж, а в батальоне ни о чем и не подозревают. Быстро прощаюсь, чтобы немедленно отправиться в штаб дивизии.
На улице сталкиваюсь с обер-лейтенантом Лангенкампом – начальником радиосвязи 51-го корпуса. Он так же спешит, как и я. Но все же обмениваемся несколькими словами. Интересные новости слышу я от него.
Сегодня утром Зейдлиц, командир его корпуса, созвал совещание своих 1-х офицеров штабов и сказал им вот что: «Мы стоим перед лицом величайшего поражения, которое когда-либо переживала Германия; нам осталось только одно: Канны или Брезины{28}».
Предложение Зейдлица немедленно прорываться было встречено по-разному. Результатом явилась открытая и скрытая критика как его плана, так и самого командира корпуса. Когда офицеры выходили из блиндажа, Лангенкамп собственными ушами слышал, как некоторые офицеры возмущались: «Старая перечница, ему пора в отставку». После совещания Лангенкампа вызвали к Зейдлицу. Генерал приказал немедленно, несмотря на запрет, установить радиоперехват всех переговоров штаба армий с ОКХ и командованием группы армий и тотчас же докладывать их ему. Ответственность, сказал генерал, он берет на себя.
Лангенкамп протягивает мне руку: у него так же мало времени, как и у меня. Прощаясь, говорит:
– Бегаю от одного к другому, чтобы достать шифры. Никто не хочет помочь. Авиационный офицер связи – моя последняя надежда.
* * *
Разгуляевка забита машинами. У 1-го офицера штаба собрались командиры всех частей дивизии.
– Ага, хорошо, что вы явились, связь с вами прервана, связаться не смог.
Я прибыл как раз вовремя, чтобы принять участие в совещании. Речь идет о подготовке к прорыву в общем направлении на Ростов. Полкам уже отданы приказы. Все особые пожелания отдельных командиров оставлены без внимания. 1-й офицер и слушать ничего не хочет. Каждое его слово обдумано, ясно, категорично, тут ничего не изменишь. Подполковник Айхлер, невысокого роста пехотный командир, пытается добиться, чтобы его выслушали. Ему это не удается. Наконец он убеждается, что единственный выход – не ломать себе напрасно голову, а подготовиться к маршу. Но не так-то просто примириться с мыслью, что надо уничтожить оружие и боеприпасы. Все мы ощущаем то же самое.
– Саперный батальон… – начинает читать следующий пункт приказа 1-й офицер штаба. Я записываю. То, что мне диктуют, не особенно поражает меня. Подготовленный разговором с Фрикке, я ожидал худшего. Командование дивизии требует, чтобы я взял с собой только огнеметы и мины. Все остальное – на мое личное усмотрение. Горючим должен обеспечить себя сам, никто мне не поможет. От его количества зависит и число автомашин, которые я смогу взять.
Пока после меня подобную хирургическую операцию производят над командиром разведывательного батальона, я быстро произвожу предварительный расчет. Мой начальник материального снабжения разбитной Глок заслуживает всяческой похвалы. Запасы бензина и дизельного топлива, которые он всегда возит с собой незаконно сверх нормы, теперь сослужат нам добрую службу. Мы продвинемся минимум на сотню километров дальше, чем рассчитывает штаб дивизии. У других частей положение, наверно, аналогичное, я знаю командиров. Запасец еще никогда никому не мешал. Так, учтем этот резерв, подсчитаем количество километров, расход горючего, подведем итог. Хватит! Для каждого солдата найдется место в машинах, смогу захватить две полевые кухни, достаточное количество продовольствия и одеяла – на каждого по две штуки: они могут здорово пригодиться. И при этом у меня еще останется некоторый резерв горючего.
Пытаюсь дозвониться до своего батальона.
– «Волга» слушает. Связь опять восстановлена. Вызываю к себе на определенное время всех офицеров батальона, в том числе батальонного инженера фон дер Хейдта, казначея Адерьяна и начснаба Глока. Путь от Питомника довольно длинен и утомителен, но за два часа до «Цветочного горшка» они доберутся.
1-й офицер штаба уже подготовил все приказы. Отодвигает свои наметки в сторону, и мы подходим к карте. Но прежде он подчеркивает:
– Надо лишь подготовить все к уничтожению, а взорвать по особому приказу. Не забудьте об этом, господа, чтобы мы были готовы в любой момент начать действовать. Никто не знает, когда именно настанет этот момент, окончательного приказа еще нет. А что делают другие дивизии, нас не касается. Завтра к 10.00 прошу доложить о принятых приготовлениях.
* * *
Спустя два часа.
Офицеры моего батальона уселись вокруг меня. Интенданты из Питомника тоже присутствуют здесь. Карандаши бегают по бумаге: все записывают необходимые распоряжения.
– Итак, повторяю! С собой берем: четыре легковые автомашины, четыре мотоцикла, четыре грузовика для транспортировки личного состава, четыре грузовика для боеприпасов, мин, огнеметов, горючего, одеял и продовольствия, две полевые кухни.
– Точные списки погрузки и распределения по машинам объявлены приказом ранее. Итак это ясно.
– Господа, все, что выходит за эти рамки, немедленно подготовить к взрыву: оружие, боеприпасы, снаряжение, автомашины, обмундирование, бумаги и прочий груз.
– Подумайте о своем личном багаже: нам дорого каждое свободное место.
– Вынести все из блиндажей, чтобы мы могли построиться в колонну и выступить в течение получаса.
– Фон дер Хейдт, вы отвечаете за готовность автомашин к выезду. А вы, Глок, – за заправку горючим.
– Командирам подразделений немедленно провести инструктаж. Разъяснить всем солдатам до единого.
– Выполнение всех подготовительных мероприятий доложить мне завтра утром до 9.00.
– Господа, еще раз подчеркиваю: запрещаю уничтожать что-либо без моего приказа.
– Вопросы есть?
– Благодарю.
Офицеры и интенданты с озабоченными лицами выходят из блиндажа.
* * *
Разрушение моего блиндажного уюта идет полным ходом. Умывальные принадлежности уже упакованы. В планшет уложены топографические карты и карты масштаба 1:300 000 района значительно южнее. К сожалению, нас обеспечили картами только до района Котельниково. Но кто ищет, тот обрящет. Не впервые нам приходится действовать, имея только географический атлас и компас. Как-нибудь выйдем из положения и на этот раз.
Тони, стоя на столе, срывает с потолка желтое авиасигнальное полотнище. Им мы укроем радиатор автомашины. В передней части блиндажа Бергер и Эмиг упаковывают свои пожитки. Все, без чего можно обойтись, летит в печку. Огню сегодня обильная пища. Последний раз, наверно, дает он нам свое благотворное тепло. Подрывные заряды уже сложены наготове в дверях, чтобы при отступлении взорвать блиндаж.
Жалкий комфорт исчез. Только лампа, койка и телефон еще напоминают о том, что здесь жили, работали и спали. Кроме того, еще стоит рация. Ее тоже погрузят на машину, лишь только придет приказ об отступлении.
Настало время подумать и о моем чемодане. Для него места в машине не найдется. Рядом со сменой чистого белья и бытовыми вещами лежат письма, на некоторые из них я еще не успел ответить. Беру их в руки. Почти девять десятых – от моей жены. На меня беспомощно смотрят тонкие, прямые буквы. Они говорят мне о любви и счастье, о страхе и жертвах. Они заклинают меня: жду тебя, жду три года, а ты все воюешь, вернись скорее, ведь жизнь так коротка! Подумай о матери, она так боится за тебя!
Если бы это зависело от меня, я давно бы уже был дома. Держу в руках снимки. Вот фотография моей жены, когда она еще была невестой, вот после года нашей совместной жизни, а вот и совсем новые. Они дышат мирным теплом. Все это в прошлом. Суровая действительность и знать ничего не хочет об этом счастье, которым светятся лица и мирные пейзажи, Быстро набиваю бумажник снимками, оставшиеся вместе с листками писем бросаю в огонь. Туда же и умывальные принадлежности. Ничего не поделаешь: места нет. Фотоаппараты, что с ними делать?
– Тони, положи это в машину, в переднее отделение.
Боже мой, чего только не таскаешь с собой! Все, что не безусловно необходимо, откладываю в сторону, к рубашкам и носкам. Эту кучу надо уничтожить, как только придет приказ на прорыв. Все новые вещи скапливаются в ней: носовые платки, кортик, новый мундир, сапоги, фотоальбом и под конец оптический прицел. Это трофей, снятый на Дону с винтовки русского снайпера. Он неплохо послужил бы мне на охотничьем ружье. Но теперь у меня другие заботы. И самая главная: нет места!
Приходит Тони, докладывает, что машина готова к выезду. Заправлена, канистры полны, пулемет установлен, на заднее сиденье положены магнитные мины кумулятивного действия, цепи для колес в порядке, радиатор укрыт авиасигнальным полотнищем. Остается взять портфель и планшет. Можно отбывать.
Ночь проходит спокойно. К 9.00 поступает последнее донесение об исполнении отданного приказа.
В 9.45 докладываю в штаб дивизии о готовности батальона к выступлению.
Надеваю шапку, чтобы отправиться к боевой роте. Несколько выборочных проверок дадут мне уверенность в том, что мои приказы выполнены. Но тут жужжит зуммер телефона.
– Командир «Волга» слушает.
– Говорит фон Шверин. Намеченное мероприятие отменяется. Приказ фюрера: мы остаемся!
Что? Не ослышался ли я? Мы остаемся? И это приказал сам фюрер? Яволь, приказ фюрера! Да возможно ли это? Оставить нас в окружении?
Нас, 6-ю, о которой он будто бы такого высокого мнения? Не может же он просто-напросто списать нас! Разве такое вообще бывает? Конечно, мы иногда ругали его, и даже немало, зачастую справедливо. Но мы же в конце концов сохраняли верность ему. Присяга есть присяга. А он? Верность – символ чести, разве это не относится и к нему? И он запросто хочет вычеркнуть нас из своего списка? Разве не отдали мы ему все, что было в наших силах? И вот теперь его благодарность! Благодарность фатерланда!
– Безумец! Погубить нас всех!
Вбегает Бергер: я, видно, говорил слишком громко.
– Что случилось, господин капитан?
– Бергер, прорыву крышка. Гитлер приказал оставаться! Ну, теперь видите, что он гонит нас на смерть? Это катастрофа, каких еще не бывало!
– Но все еще может поправиться. Ведь фюрер сам очень заинтересован в этом. Не бросит же он на произвол судьбы целую армию!
– Бергер, я же говорил вам вчера, что Паулюс и другие генералы за прорыв. А уж они-то лучше других знают положение. Почему же он не слушает их? Не дурачки же они!
– Не беспокойтесь, фюрер знает, что делает! Наверно, на восток двигается целая армия, чтобы выручить нас.
– Это почти исключено. Сможем ли мы так долго ждать? Вот в чем вопрос. Подумайте о снабжении, о нашей собственной боеспособности. Дальше: кто создаст новый фронт между Серафимовичем и калмыцкой степью? Ведь там же зияет огромная дыра. Кто-нибудь да должен остановить наконец русское наступление! И еще: имеются ли в наличии достаточные силы для наступления с целью нашего деблокирования? Бергер, будьте честны, ведь вы тоже не верите в это! Откуда им вдруг взяться? Нет, нет, Бергер, это беда!
– Все верно, господин капитан. Но если бы не было никакой возможности помочь нам, зачем бы фюрер оставил нас здесь?
– Да ради своего престижа, и только! Он слишком широко раскрыл свой рот на Сталинград. А теперь ему нельзя назад, чтобы не стать посмешищем. Он хочет удержаться здесь любой ценой.
– Но ведь Паулюс остался здесь. А если бы дело было так безнадежно, он бы радировал ОКВ.
– Бергер, дорогой, ведь это бесцельно! Паулюс уже это делал. Если что и может помочь нам, так это собственная решимость, собственные силы. Паулюс должен действовать сам!
* * *
Постепенно в моем блиндаже темнеет. Слабый свет проникает сюда снаружи, окутывая грани и углы так, что предметы теряют свои очертания. Глаз воспринимает только переход от мышино-серых тонов к сплошной темноте. С сумерками приходит и благотворный покой. Сон клонит к койке. Прилив мыслей постепенно спадает, наступает отлив. Еще несколько небольших волн, и вот уже нет прибойной пены.
Да, я всего лишь песчинка в огромных песочных часах, которые все время переворачивают вверх дном. И меня вместе с ними. Ничего не могу поделать. Хочу я или нет, согласен я или протестую, – остановить это движение не в моих силах. Так что же, смириться? И пусть здесь, в Сталинграде, песочные часы останутся навсегда неподвижными и песчинки прекратят свою жизнь?
Но что значит мое мнение? Чего оно стоит? Кто спрашивает, хочу ли я вернуться домой или навсегда остаться здесь, на берегу Волги? Найдется ли через несколько недель, когда настанет и мой черед, еще кто-нибудь, кто напишет моей жене, что я погиб здесь, в Сталинграде?
Или же после многолетнего ожидания она так и унесет с собой в могилу муку неизвестности?
От таких мыслей я чувствую себя совсем разбитым, больным, слабым, бессильным. И все-таки я тоже несу какую-то долю вины. Не знаю, откуда приходит ко мне это чувство. Действительно, я не могу ничего изменить, для этого я слишком малая песчинка. Но чувство вины уже не покидает меня, я упрекаю себя в том, что слишком мало, нет, ничего не сделал, чтобы уберечь свою жену от слез. И мать тоже будет убиваться. После смерти отца мои успехи, моя радость и мое счастье стали смыслом всей ее жизни: ведь я ее единственный сын. Без меня она зачахнет. В свой смертный час она проклянет судьбу, постигшую ее. И во множестве других семей будет то же самое. Ведь 6-я армия велика, родных у солдат еще больше.
И они спросят, почему ни у кого не нашлось мужества сказать прямо, что он думает, и действовать так, как велит ему совесть.
Их не утешат слова «приказ» и «повиновение». И все-таки эти слова – та цепь, которой нас приковали к этому городу. Целая армия должна остаться на верную гибель только потому, что это приказал один человек. Человек этот – Гитлер. А множество людей – это мы. И если среди нас и есть немного таких, кто отвергает его, кто с ним не согласен и готов послать его ко всем чертям, то у всех у них разные представления о том, что надо делать. Практически каждый остается наедине со своими собственными мыслями. Так почему же это так? Потому, что все мы превращены в простых исполнителей приказов, в людей, мышление которых не выходит за пределы тактических задач. Потому, что нас, военных, держали вдали от политики, нас даже лишили избирательного права. А мы еще делали из этого «воздержания от политики» добродетель, мы гордились тем, что не имеем ничего общего с политикой. Вот потому-то мы, офицеры, и стоим теперь так беспомощно перед этими вопросами. Но как бы то ни было, масса еще послушно идет за этим человеком. Из страха или по убеждению – этого я не знаю. Если бы это было не так, все те, кто сегодня солдатским шагом маршируют по Европе, не следовали бы за ним.
Да, я подчинюсь приказу, хотя и вижу, какая беда надвигается на нас! Этот приказ пригвождает к месту целую армию. От нее останется так же мало, как от взвода Рата. Но я ее часть и остаюсь ею не только во времена побед, но и в тяжелые дни. И что приказано, должно быть выполнено. Это обязанность каждого солдата. Ведь и я сам всегда поступал так: от первых «раз, два – левой» до военного училища, от лейтенанта, муштрующего новобранцев, до командира батальона. Может ли все это вдруг измениться для меня только потому, что теперь речь идет о моей собственной жизни? Разве не присягнул я в том, что «как храбрый солдат буду готов в любую минуту выполнить присягу ценой собственной жизни»? Присяга сохраняет свою силу и сейчас. Ничто не изменилось. Только я сам стал другим. Я начинаю задумываться, есть ли смысл в приказах, которые мне даются. Но если я даже и не нахожу этого смысла, я все равно повинуюсь – на этот раз, так сказать, не вытянув руки по швам, а сжав кулак в кармане. А мои солдаты? Если и они тоже больше не понимают смысла приказов? Как быть мне с ними?
Опять зуммер телефона.
– Командир «Волга» слушает.
– Прошу не отходить от аппарата, соединяю с господином генералом.
Ну, что скажет старик? Может быть, что-нибудь изменилось в обстановке?
– Фон Шверин.
– Командир «Волга» у аппарата.
– Хорошо, что я застал вас лично. Приказ фюрера обсуждению не подлежит. Он предельно ясен Ничего не поделаешь, придется ждать. Дивизия останется пока на прежних позициях. Хотел только сообщить вам, что для вашего батальона кое-что меняется. Обстановка требует боевого использования каждого солдата, до единого. Поэтому саперы должны быть на переднем крае. Завтра получите подробный приказ. Ожидаю от вас, что весь батальон, как и раньше, не ударит лицом в грязь.
«Обеспечение 6-й армии беру на себя»
Прошло несколько дней. Батальон снова занимает позиции на передовой между нашей пехотой и хорватским полком – на территории завода «Красный Октябрь». В мою полосу входят: цех № 1, цех № 2 и здание заводоуправления. За пробитыми в стенах амбразурами и около пулеметов в полной боевой готовности засели саперы. В тусклом свете зимнего дня они наблюдают за местностью. Слева от цеха № 1 линия фронта уходит на восток, в открытое поле. Солдаты расположились прямо в снегу. Один ведет наблюдение, другие постукивают от холода ногами и трут руки. Двадцатиградусный мороз прохватывает через сапоги и шинели.
Теперь вознаграждается осмотрительность нашей дивизии, решившей подождать с преданием своего имущества огню и уничтожению. В то время как наши соседи в летнем обмундировании и промокших сапогах, в которых ноги превращаются в сплошные раны, у нас новые маскхалаты и лохматые шубы. Несколько дней назад их выдали нам дивизионные интенданты. Правда, зимнего обмундирования далеко не достаточно и не хватает на всех, но все-таки солдаты в окопах на переднем крае имеют возможность меняться теплыми вещами на время смены, так что по сравнению с другими частями у нас довольно мало обмороженных. И все-таки врачу не приходится жаловаться на отсутствие работы. Кроме огнестрельных и осколочных ранений каждый день немало отмороженных пальцев рук и ног, а то и ушей. В таких случаях помочь особенно нечем. Самое большее, что может сделать врач, – направить в полевой госпиталь или выдать побольше мази от мороза.
Эти потери все больше лишают нас активных штыков на переднем крае. Мне становится страшно при мысли, что будет дальше. В моем батальоне при всем желании больше наскрести ничего нельзя. По распоряжению штаба дивизии – а оно очень строгое – я отправил в строй, на передовую, всех, кто только вообще в состоянии что-нибудь видеть перед собственным носом и сгибать указательный палец правой руки. Вот они скрючились в белых снежных ямах: писаря, санитары, счетоводы, маркитанты, ротные связные, парикмахеры и денщики. Давно миновали те времена, когда всей этой братии приходилось вести метровые списки личного состава, выдавать таблетки, высчитывать полевую надбавку, продавать спиртное и ранним утром брить начальство («уголки рта пробрейте три раза! "). Теперь эти солдаты, которые до сих пор знали войну лишь на известной дистанции, держат в руках автоматы и винтовки, лежат за пулеметами, устройство которых им совсем незнакомо. Не нашлось времени даже для самого короткого обучения. На глазах у противника им приходится учиться обращаться с огнестрельным оружием и взрывчаткой.
Фидлеру – тому легче. Канониры и обозники нашей дивизионной артиллерии стянуты в блиндажи около Татарского вала. Там их должны наскоро подучить пехотному бою. Так дивизия готовит себе резервы, которые будут подброшены на передовую, лишь только призывы о помощи станут особенно настойчивыми. На обучение предположительно отведено три недели, а Пауль назначен командиром этого сводного подразделения. Я не завидую его временному отдыху от боев, но мне очень не хватает его откровенных суждений.
Франц и обер-фельдфебель Рембольд командуют впереди, в окопах. Они хорошо справляются со своей задачей, успешно отражают действия русских штурмовых групп и атаки, а по ночам минируют подходы. Но пройдет немного времени, и противник увидит, что здесь оборону держат саперы, и сделает из этого надлежащие выводы.
Со стрелковыми боеприпасами приходится обращаться бережно. У нас осталось так мало патронов, что мне пришлось приказать открывать огонь только в случае атак. На все другие цели запрет вести огонь. Последствия не заставили себя долго ждать. Сначала время от времени появляются белые русские каски, потом становятся видны пригнувшиеся фигуры, и в конце концов на той стороне начинается почти беспрепятственное движение. Красноармейцы, уже не пригибаясь, совершенно спокойно несут свои донесения в каких-нибудь ста метрах от нас. Они только краем глаза поглядывают на дула наших пулеметов. Противник чувствует себя уверенно. Только иногда я разрешаю дать очередь. Патроны израсходованы, и затем следует длительная огневая пауза. После непрестанного пулеметного «таканья» предыдущих недель это производит впечатление паралича. Даже невольно удивляешься, почему никто не хочет выяснить причину нашего неожиданного «дружелюбия».
У нашей артиллерии тоже сплошной отдых. Перед окружением она ночь за ночью вела беспокоящий огонь по русским позициям, выпуская по две тысячи снарядов помимо поддержки атак и кроме регулярных огневых налетов по важнейшим объектам. А теперь редко-редко услышишь разрыв нашего снаряда и таким образом узнаешь, что у нас вообще еще есть орудия крупного калибра. Бывают дни, когда по растянувшемуся вдоль Волги городу делается всего какая-нибудь сотня орудийных выстрелов. Подавление батарей противника, во множестве окружающих наши блиндажи и фасады разбитых домов, по существу, прекратилось. Только на те вражеские орудия, которые уж очень досаждают нам, иногда в виде исключения выделяется по десять выстрелов. Прежде на такую цель по норме полагалось 240 снарядов, меньшее количество считалось бы недостаточным. Но начиная с первых чисел декабря наши начальники тылов и артиллерийские командиры стали оперировать только начальными цифрами таблицы умножения. Хватит и этого. Должно хватить!
И все-таки держащуюся на волоске полосу обороны надо удерживать. Стреляем меньше мы, больше стреляют русские. Кроме потерь от огня дальнобойных батарей и железнодорожных орудийных установок, которые накрывают нас своими набитыми взрывчаткой стальными «чемоданами», мы несем большие потери и от залпов реактивных установок, которых у русских с каждым днем становится все больше. Здесь таблицей умножения не отделаешься. Днем и ночью над мертвым городом гремит непрерывный салют. Сотни стволов, с предельной точностью нацеленных на нас, говорят своим грозным языком, хорошо понятным нашим старым воякам.
Не утешает и взгляд, устремленный в небо. Раньше, бывало, чуть взойдет солнце, появляются первые эскадры бомбардировщиков, летит эскадрилья за эскадрильей, сменяя друг друга. Впереди, по бокам и сзади – истребители, а в середке – пикирующие бомбардировщики. Черный крест нашей авиации господствовал в воздухе, облегчая нам бои. Теперь это миновало. Правда, иногда наши самолеты все-таки появляются, но базы и аэродромы их далеко на западе. Поэтому большей частью, даже когда в небе нет русской авиации, виден лишь одиноко летящий «мессершмитт», или дежурный разведчик, или пикирующий бомбардировщик из Питомника. Но русская авиация теперь отсутствует довольно редко. Почти непрерывно в небе висит цепочка краснозвездных самолетов: они беспрепятственно разглядывают наши позиции и бросают свои бомбы, как на учениях. Ночью над нами кружат медлительные бипланы – «швейные машинки» или «кофейные мельницы», как мы их называем. В желтом свете повисших на парашютах осветительных ракет они сбрасывают на нас свой бомбовый груз. Бомбы небольшие и значительного ущерба не приносят, но жужжание этих самолетов не прекращается по ночам. Оно говорит о том, что господство в воздухе перешло к противнику.
Нервы наши пока еще в порядке. Прямые попадания и осколки считаются на войне обычным делом, они воспринимаются и регистрируются как само собой разумеющееся. Моральное потрясение испытывается редко, только все больше распространяется какое-то отупение.
Все сейчас совершенно иначе, чем раньше. Мне вспоминаются наступления в период летних кампаний. За десять минут до начала атаки тебя всегда охватывает какое-то зловещее чувство физического страха, иногда сильнее, иногда слабее. Все ли пойдет хорошо: ведь мне сегодня ночью приснился дурной сон. А потом еще это дурацкое предчувствие: какой-нибудь рикошетированный снаряд – и тебя уж нет в живых. Только бы не тяжелое ранение, только бы без ампутации, без протезов, искусственного глаза или инвалидной каталки. Если уж попадание, так лучше полегче или уж сразу насмерть. Смотришь на часы.
Еще пять минут. Как тянется время! Думает ли моя жена сейчас обо мне? Как хотел бы я к ней назад! Только бы выбраться живым из этой передряги! Но вот момент атаки наступил. В первый же миг движения вперед боязливые мысли куда-то уходят. Я без страха вел свои подразделения в бой. Ощущение долга командира укрепляло мое самообладание в первые минуты. А потом, чуть позднее, приходили заботы: часть солдат залегла, надо поддержать их огнем посильнее; все лежат, значит, я должен подняться первым. Не потому, что мне нравится героическая поза, а потому, что я боюсь, как бы минометный огонь не перебил залегших солдат. А когда атака закончена, ощупываешь себя и ощущаешь жизнь как нежданный подарок. Можно подумать, что так бывает только в первом бою. Это верно только отчасти. Учащенно сердце бьется всегда. Пусть никто не говорит, что не испытывал страха. Он лжет. Но, право, дрожать – это не позорно. Мужества самого по себе не существует, мужество – это преодоление страха.
И только здесь все по-другому. Здесь, среди руин и кучи камня на берегу великой реки. Здесь нет ни метра земли, который остался бы не тронутым снарядами и бомбами, здесь нет ни одного укромного уголка, ни одного мгновения безопасности. И это постоянное состояние крайнего напряжения и прислушивания к каждому звуку неизбежно притупляет восприятие. Смерть уже не кажется страшным призраком, не ощущается как угроза.
Нет, многие видят в ней скорее избавление. Куда сильнее другая забота. Все хуже становится с продовольствием. Суп все водянистее, куски хлеба все тоньше. Фельдфебель Нойзюс докладывает мне, что мяса для выдачи по норме уже не хватает. Нехватку можно покрыть только за счет убоя еще оставшихся лошадей. Но даже это невозможно. Ведь наши лошади уже давно отправлены в тыл на подкормку, и официально у меня нет ни одной-единственной лошади. Бесконечные телефонные переговоры с дивизией: добиваюсь, чтобы нам подбросили хоть немного мяса. А остальное восполнит фельдфебель Нойзюс, забив пару лошадей, которых я в свое время «припрятал» для снабженческих поездок. Итак, пока мы с голоду еще не помрем!
Мой батальонный писарь остался на «Цветочном горшке». Каждый вечер он добирается ко мне на передовую с папкой бумаг на подпись, приносит последнюю почту и докладывает, что делается позади, о чем там говорят.
Западная стена котла еще держится. Она состоит из 11-го армейского корпуса, нескольких мотопехотных дивизий и авиационных подразделений. Линия фронта проходит там почти сплошь по открытой местности. Нетрудно представить себе, каково там солдатам на переднем крае.
Со снабжением положение напряженное. Что боеприпасов и продуктов не хватает для покрытия текущих потребностей, мы замечаем и сами. Поэтому каждый патрон у нас на вес золота, скоро так будет и с каждым куском конской колбасы. Но плохо, что так будет продолжаться и впредь, несмотря на то что некоторые самолеты все-таки прорываются к нам извне и кое-что доставляют. Значит, нам придется еще больше экономить боеприпасы, чтобы иметь достаточный запас на случай решающего русского наступления. А это значит и другое: придется повременить убивать на мясо последних лошадей.
От одного офицера штаба армии я узнаю, что уже после того, как замкнулся котел, в ставке верховного командования состоялся ряд крупных совещаний авторитетных лиц. Командование авиацией наотрез отвергло требование 6-й армии о ежедневной доставке по воздуху окруженным войскам 750 тонн груза. Но 500 тонн оно доставлять обязалось. Этого, мол, достаточно, если деблокирование произойдет в ближайшее время. Однако 500 тонн в день составляют 250 самолетовылетов в район окружения. А эта цифра пока даже и близко не достигнута, 2-й офицер штаба{29} дивизии говорит о необходимости для дивизии в среднем 102 тонн в день, да и этого никак не хватит ни там, ни сям, а уж о тех, кто на переднем крае, и говорить нечего.
Положение с горючим по сравнению с зимой 1941/42 года тоже стало куда хуже, и улучшить его невозможно. Армейская база горючего до октября получала ежедневно два-три состава цистерн, таким образом, в день прибывало 450 кубических метров горючего. А теперь мы получаем всего 20 тонн в день.