— А ты меня любишь? — спросил я, потому что в душе я не знал, любовь ли то, что я чувствую к ней, и что теперь, вопреки всему, завладело мной до глубины моего существа.
— Люблю ли? — переспросила она и взяла у меня чулок и иголку, которые я все еще неловко держал в руках. — Я люблю тебя больше, чем мне самой хотелось бы.
Я рассказал ей о моем разговоре с отцом и о том, что он разрешил мне поступить на медицинский факультет.
— И ты не согласился? — спросила она, как-то холодно взглянув на меня и мрачно и угрюмо улыбаясь. — Почему ты не согласился? Ну что ж, может быть, и лучше, что ты вырвался из рук старого сатаны.
Валли увидела, что я не в силах вынести, когда так говорят о человеке, которого я люблю больше всего на свете (это-то я знал). Она закусила губу и сказала:
— Да разве ты знаешь его? Но я обещаю тебе, что не произнесу о нем больше ни слова, пока…
— Пока? — спросил я.
— Не спрашивай, — сказала она коротко и снова принялась за работу.
Наступило довольно долгое молчание, наконец я рассказал и про историю с чемоданом.
— Разве я не говорила тебе? — перебила она меня, сразу же нарушая обещание не говорить дурно о моих родителях. Правда, она вовремя опомнилась и дала мне рассказать до конца.
— Этого я не хотела, — сказала она. — Я не вправе лишать тебя родительского дома.
— Но как же может быть иначе?
— Я не хочу, чтобы говорили, будто это я принудила тебя!
Она расплакалась, и я, дурак, только теперь заметил, что она все время сдерживала слезы.
— Не плачь, — пытался я успокоить ее. — Мы будем опорой друг другу. Мы молоды и здоровы, и мы найдем выход, Валли! Сегодня ночью во сне я даже видел нашего сына.
— Что, нашего сына? — Она в испуге очнулась от своего тяжелого раздумья. — Обещай мне одно, прошу тебя, обещай мне только одно!
— Вечную любовь и вечную верность? — спросил я шутливо, хотя мне было не по себе в этой сумрачной, душной комнате, которая вечером и ночью выглядела обычно совершенно иначе, гораздо приветливее.
— Ладно, — сказала она, обрывая, — обещай, что ты никогда никому не позволишь судить обо мне.
— Что ты хочешь сказать? Чтобы никто не осуждал тебя?
— Нет, чтобы ты ни с кем не говорил обо мне и чтоб никто не смел судить меня, прежде чем я буду знать об этом. Ты обещаешь? — И она протянула мне свою маленькую, смуглую, красивую, но очень огрубевшую от работы руку. Я взял ее. Валли перестала плакать.
— А что ты мне обещаешь? — спросил я, все еще пытаясь шутить и рассеять тяжелую атмосферу.
— Что мне обещать тебе, дитя? Ты ведь все уже получил? Что я… — она прервала себя.
Очевидно, ей хотелось сказать «что я тебе…» или что-нибудь в этом роде, но она не хотела унижаться. В этом проявилась ее гордость, совершенно покорившая меня в эту минуту.
— Я никогда не покину тебя, — сказала Валли и остановила на мне свой все еще мрачный взгляд. — Ах, если б я только могла это сделать! Что ж с ним будет? Что будет со всеми нами? — воскликнула она, тут же опровергая себя.
— Что с нами будет? Мы поженимся и узаконим ребенка.
— Это невозможно, — сказала она. — Ты думаешь, что вынужден так поступить, но тебя никто не вынуждает.
— Да, да, знаю, — ответил я.
— Ты знаешь, что ты не обязан на мне жениться? Ты все обдумал? Ты разве любишь меня? Не жалость ли это? Не…
Я прижал ее к себе, покрыл ее поцелуями, увлек ее на постель. Мы лежали в молчаливых, страшных, нескончаемых объятиях, охваченные пламенем и новым, глубоким, чудовищным счастьем. Нам казалось, что это опьянение не кончится никогда, мы все глубже погружались друг в друга, мы забыли о еде, о питье, об отдыхе, о сне, о боли. Наша страсть становилась все более влекущей, ненасытной, неисчерпаемой, безмерной, весь день, всю ночь, покуда под утро мы не уснули глубоким сном. Проснулись мы только в полдень. Сомнений уже не было. Разве мог я не любить женщину, с которой слился в крови, в слезах и почти что в смерти, которую жаждал снова, не успев еще выйти на улицу! Я купил еду, мы поели, сидя на краю кровати, и, мужественно рассуждая о том, что нам надо встать и пойти в город, снова упали в объятия друг друга. Валли была еще пламеннее, чем я. Беременность нисколько не изменила ее. Тело ее казалось почти таким же нетронутым и целомудренным, как несколько недель назад, когда мы впервые слились в неумелом любовном объятье. Она ласкала меня до боли и сама жаждала боли и успокаивала мою боль все новыми страстными ласками. Она была неистова по природе.
Проснувшись на другой день, я вспомнил о матери: она всегда страдала во время беременности, становилась безобразной, ее мучили тошноты. Ничего похожего не чувствовало это стройное, страстное, неистовое и нежное существо.
Лаская и целуя ее крепкую грудь, я ощущал, как она горяча. Валли была ненасытна в жажде наслаждений, и эта женщина, которая столько лет была для меня только служанкой, заставила меня безвозвратно забыть, что я знал ее когда-нибудь не такой, как сейчас.
Наконец нам пришлось вернуться к будням. Денег у нас не было. Валли решила сбегать и взять деньги со своей сберегательной книжки. Мне нужно было пойти домой и вернуться к ней с чемоданом. Я раздумывал, как бы мне заработать.
— Пока у меня еще есть деньги. Не беспокойся, — сказала Валли, не желая слушать моих возражений.
— Но не могу же я быть у тебя на содержании, — заметил я.
— Разве мы не муж и жена? — спросила она.
Я пошел домой. Чемодан, покрытый пылью, стоял у нашего швейцара, в том же углу, куда я его поставил. Я поднял его, открыл крышку. Швейцар и его добродушная жена смотрели на меня украдкой. Не вложили ли родители короткой записки или конверта с деньгами, чтоб я мог перебиться хоть первые дни? Нет. Они и на словах ничего не передали через швейцара.
Я мог подняться по лестнице и потребовать что-нибудь из того, что мне полагалось, я ведь был еще их сыном, я не был еще законным мужем Валли. Но я испытывал гордость, которой не знал раньше, потому что Валли сделала меня мужчиной, и я понимал, что не должен унижаться. В своем чувстве к Валли я больше не сомневался.
Когда я вернулся к Валли, я увидел, что она поражена почти так же, как три дня тому назад. Значит, она считала меня способным бросить ее вместе с нашим ребенком? После всего, что между нами было! Но о ребенке она говорить не желала.
— Предоставь это мне, — сказала она. — Его еще нет.
— Его еще нет? — спросил я удивленно. — Но, Валли, ты ведь уверена? Ты не ошибаешься?
— «Ты ведь уверена, ты не ошибаешься?» — передразнила она меня и рассмеялась. — Ты что же, не меня хочешь? Ты на ком женишься — на мне или на моем ребенке?
Веселость ее была наигранной, она поползла по полу, подражая младенцу, который пробует делать первые шаги.
— Валли! — крикнул я.
— Да? — Она поднялась, холодно посмотрела мне в глаза, потом взяла мои руки в свои и спросила: — Ты раскаиваешься? Жалеешь? Они настроили тебя против меня?
Я хотел сказать, что никогда не оставлю ее, но она прервала меня:
— Тебе девятнадцать лет. Конечно, я не могу требовать верности навеки. Ты можешь уйти. Я и сама пробьюсь.
— А ребенок?
— Ребенок? — крикнула она резко. — Я для тебя ничто, ребенок — все! Я ведь тоже еще существую. Тряпка я, что ли? Любовь с горняшкой? Дерьмо и сор? Да, может, теперь я не хочу тебя больше.
Она не плакала, она поглядела на меня сухими глазами, села к столу и снова принялась за чулок, который выронила из рук позавчера.
Не знаю, что это было — сострадание или чувственность? Но теперь, когда она сердилась на меня, она влекла меня еще сильнее, и почти в ту же секунду мы слились в бешеном и глубоком объятии. Я остался. И наконец после того, как она выплакалась на моей груди и заботливо отерла с меня чистым носовым платком свои слезы, мы начали строить планы. Мы начали говорить о будущем в девять часов вечера, а когда мы все обсудили, было уже около четырех часов утра.
Наш план был почти непогрешим, и долгое время мы следовали ему неукоснительно. Она знала, что мне нужно, чего я хочу. Прежде всего, безусловно, любой ценой она решила осуществить мое основное желание: я должен учиться, я должен стать врачом. Заботы о ребенке она будет нести одна, ребенок никоим образом не должен быть мне помехой. Строя планы, она была так бескорыстна, так благородна, все это было так непохоже на «горняшкину любовь», что для меня само собой стало очевидно: я пожертвую всем ради нее и ребенка, оставлю семью, женюсь на ней и дам имя малютке.
Какие перспективы заработка были у нас? Я мог бы давать уроки, но Валли правильно говорила, что я должен отдать все силы занятиям, не терять больше ни дня, ни часа. Она будет работать, она станет заботиться о ребенке. Она решила сейчас же заняться самообразованием, чтобы впоследствии занять достойное место в обществе в качестве моей жены, и она немедленно начала упражняться в чистописании, ибо красивый почерк казался ей самым главным. Она просила меня составить ей список книг, которые она начала брать из общественной библиотеки, и хотела во что бы то ни стало прослушать бесплатный курс литературы и языка. Она просила меня беспощадно исправлять ошибки в ее речи, плохие манеры за столом, и это были вовсе не пустые слова, она относилась ко всему очень серьезно.
Валли решила работать, покамест она еще в силах, и сделала шаг, чрезвычайно возвысивший ее в моих глазах. Она явилась к моим матери и отцу и скромно, но твердо потребовала свои документы и добилась хорошей рекомендации. Она настояла на том, чтобы мы виделись по субботам во вторую половину дня и только до восьми вечера.
Наступило лето. В университет меня могли зачислить только с осени. До тех пор мне нужно было сидеть в библиотеке над книгами и анатомическими атласами, и, когда я не без содрогания приступил к вскрытию первого трупа, я по книгам уже основательно знал анатомию. Скромные сбережения Валли (она всегда была очень честна, а семья моя очень экономна) скоро истощились.
Я снял комнату не меньше той комнатенки, в которой жил последнее время дома и которую величали моим «кабинетиком». Но добыть денег, чтобы платить даже за такое помещение, Валли было очень нелегко. Мы заложили мои золотые часы, потом насилу их выкупили, наконец нам пришлось их продать. В течение лета, точнее в течение двух месяцев после моего ухода из дому, Валли стала спокойнее и бодрее. Мне это было решительно непонятно. Меня все больше терзали заботы и беспокойство. Она же, напротив, обрела уверенность.
Необходимо было подумать о моем будущем. Отец отказал мне в какой бы то ни было поддержке. Он был, вероятно, слишком глубоко потрясен. Должно быть, он надеялся принудить меня к отступлению. Я не осмеливался показываться ему на глаза, я сам еще недостаточно верил в свои силы. Однажды в воскресенье днем Валли еще раз пошла к нему. Я ждал ее перед домом, я видел в окно мою сестренку. Юдифь меня не видела. Мне показалось, что она очень побледнела. Она, кажется, сильно горевала обо мне. Юдифь кинулась Валли на шею и не хотела отпускать ее. Мои родители холодно наблюдали за этой сценой.
Беременность Валли была уже очень заметна. Мой отец настаивал на том, чтобы дело было улажено через адвоката. У нас с Валли не было денег на это. Валли доверилась своим новым хозяевам. У них были какие-то хорошие знакомые, и эти знакомые обещали рекомендовать Валли адвоката. Они сдержали свое слово, и адвокат согласился вести мое дело в кредит. Я имел право на стипендию, которую австро-венгерское военное министерство, нуждавшееся в военных врачах, предоставляло молодым медикам, обязующимся служить в армии. Мне нужно было согласие отца и свидетельство об отсутствии средств к существованию. Добиться этого было невозможно. Наконец адвокату удалось, против воли моей матери, найти выход, который оказался спасительным для всех нас.
Значит, отец все-таки не был непреклонен. Правда, он отказал мне во всякой помощи, но он дал свое согласие на то, чтобы меня признали совершеннолетним — это было предусмотрено законом в виде исключения — при условии, что я откажусь от всяких к нему претензий.
Нам с Валли не легко далось это решение. Положение нашего ребенка было бы гораздо лучше, если бы я оставался несовершеннолетним. Тогда мой отец обязан был платить алименты незаконнорожденному ребенку, — соответственно своему состоянию, которое и тогда уже было огромным. Кроме того, неизвестно было, добьюсь ли я стипендии; получить удостоверение об отсутствии средств к существованию и то было очень трудно.
И все-таки мы решились. Моя жена стала очень гордой. Она не хотела милостыни. Когда она приходила в дом моих родителей, она не позволяла принимать себя в передней или в приемной. Она требовала, чтобы наше будущее и будущее нашего ребенка обсуждалось в гостиной, где она также имела право сидеть в креслах, как и ее бывшие господа. Правда, она снова работала прислугой, но в доме моих родителей она не чувствовала себя служанкой.
Я не должен изводить себя заботами о будущности ребенка, твердила она снова и снова. Ее вера в себя и в меня казалась непоколебимой. И мы добились всего.
Мне выдали официальное удостоверение, что с 11.VIII.1909 я значусь совершеннолетним. Валли взяла отпуск, мы поехали в Пушберг (мои родители проводили это лето в Франценсбаде) и обвенчались в старой деревенской церкви. Мой тесть и моя новая семья приняли меня без особых душевных излияний, только у старого священника стояли слезы в глазах. Оглашение было сделано за несколько месяцев. Мы исповедались и причастились. Свидетелями с моей стороны были учитель и местный богатей, со стороны невесты — отец и родные. Свадебный обед состоялся в деревенской харчевне. В нашем доме мы не побывали. Он стоял пустой и заброшенный, дорожки к нему заросли высокой травой… Мы быстро прошли мимо.
Мне очень хотелось, чтобы свидетелем на моей свадьбе был мой старый друг Перикл. Я написал ему заблаговременно. Может быть, он не получил моего письма или сердился на меня — от него следовало ждать теперь всяких неожиданностей. Он не явился. Несмотря на это, мы были счастливы, и я пытался даже отнестись к моей деревенской родне, как к своей семье. Извещение о нашем браке появилось в газете соседнего городка, и когда в день отъезда мы явились на вокзал, семья Валли с гордостью показывала всем эти печатные строки.
В маленькой заметке отца моего величали почетным гражданином Пушберга и перечисляли его заслуги перед «благодарной общиной». Меня назвали молодым одаренным медиком, подающим большие надежды. А на самом деле я был только угнетенный заботами юноша, которому еще не исполнилось двадцати. Валли казалась тоже не очень веселой. Вокруг ее рта и темных прекрасных глаз уже появились коричневые пятна, которые всегда выступали на лице моей матери во время беременности. Мы ждали рождения ребенка в конце января — начале февраля и рассчитали, что Валли откажется от места в октябре. До тех пор должно было выясниться, получу ли я стипендию — единственный источник нашего дохода. Перед свадьбой я явился на освидетельствование в военное присутствие и был признан годным к военной службе. Службу я мог отбыть когда угодно, и я решил отложить это до получения врачебного диплома. На обратном пути Валли забавлялась тем, что писала свое новое имя всюду, где только можно, например на оборотной стороне наших билетов. Я с отчаянным напряжением весело улыбался ей. Мне не хотелось показывать, как я озабочен. Она тоже умела таить свои тревоги, старалась быть мужественной и заявила, что и не подумает отказаться от места горничной до нового года, потому что тогда ей будет полагаться хороший подарок.
Я твердо решил никому не показывать, какие унижения испытывал я оттого, что жена моя не только была служанкой, но осталась ею и после замужества. Я помнил язвительные слова отца: ты хочешь быть Христом, но не хочешь, чтобы тебя распяли.
На второй день после нашего приезда, после страстной ночи, мне пришлось изо всех сил трясти и будить Валли. В семь часов ей уже нужно было быть у своих хозяев. Она насилу проснулась, но тотчас поняла, в чем дело, вскочила и наспех приготовила мне завтрак.
Прощание наше было немногословным, я только еще раз попросил ее предупредить своих хозяев, что к октябрю, самое позднее к ноябрю, они должны подыскать себе новую служанку. Обливаясь слезами, она закрыла мне поцелуем рот.
— Оставь, оставь меня, пожалуйста! Я не городская неженка. Я могу работать до Нового года, а может быть, и весь февраль.
— Но наш ребенок?
— Не беспокойся о ребенке, ты обещал мне. Наши женщины приходят с поля, ложатся, рожают, а на третий день они уже снова в поле, окучивают картошку или косят луг.
Что я мог поделать? Я поцеловал жену и проводил ее до трамвайной остановки: было уже поздно, и она опоздала бы на работу, если бы пошла пешком. Потом я вернулся домой, университетская библиотека открывалась в половине девятого.
Мы увиделись только через две недели. Жена настоятельно просила меня не поджидать ее, когда она ходит за покупками или по другим делам. Она вынуждена была обещать это своим, в остальном, впрочем, очень человечным хозяевам. Мы увиделись с ней теперь только через две недели в кафе, расположенном недалеко от ее дома. Она была несколько бледна, я тоже, очевидно, утратил холеный вид, которым отличался, когда жил в пансионе и дома. Впервые в жизни мне приходилось раздумывать, во сколько обойдется еда и смогу ли я поесть досыта. Сегодня я принес жене хорошую весть. Меня зачислили в университет, а взнос платы отсрочили до получения ответа на мое ходатайство о бесплатном обучении и до того, как я сдам пустяковое проверочное испытание. Но, что самое важное, я уладил военные дела. Мы были богаты, во всяком случае я считал себя богатым, я должен был получать сто пятьдесят австрийских крон в месяц. Разве этого недостаточно, чтобы жена отказалась от места раньше срока? Но она не захотела.
— Я уже все рассчитала. Нам нужна каждая копейка, мы должны купить приданое для ребенка, и если тебе дарят деньги на учение, то мне никто не подарит денег на роды. Мы не можем лечь бременем на общину моих земляков.
Ее честность тронула меня больше, чем я мог выразить. Валли никогда не лгала. Мы относились теперь друг к другу уже спокойнее. Но любовь моя стала только сильнее, и я был счастлив при мысли о том, что нашел ее среди стольких других. Она не хотела слушать моих похвал.
— Не верь ни одной женщине, — сказала она шутливо, — все дерьмо!
Я попробовал улыбнуться, но вспомнил о матери, о сестре и был не в силах сказать ни слова. Она заметила свою бестактность, мы склонились над иллюстрированными журналами и начали читать их и рассматривать картинки. Валли спрашивала меня о самых различных вещах, ей хотелось расширить свой кругозор. В кафе были и медицинские журналы. Я попросил подать их; правда, я еще не все в них понимал, но они притягивали меня. Жене я дал журнал с модными картинками, но ей хотелось читать вместе со мной. Мой взгляд сразу упал на статью о сифилисе глаза. Я просиял, сердце мое забилось. Я вспомнил о том дне, когда я, двенадцатилетний мальчик, впервые прочел имя моего отца в книге о глазных болезнях. Я пробежал статью с начала до конца. Валли улыбалась, она понимала меня, ведь я все ей рассказывал, у нас не было секретов друг от друга.
Но имени моего отца не было. Правда, речь шла о следах спирохеты в глазу сифилитика, упоминались и имена исследователей, но фамилия одного была французской, другого — английской, затем следовало «и прочие». Я пожалел отца, который запоздал со своим важным открытием.
— Запоздал? — спросила Валли, и глаза ее сверкнули. — Как бы не так! Говорят, у него в клинике есть бедная докторша, которую он заставляет работать на себя. А потом выдает ее работы за свои.
— Валли! — сказал я и с раздражением отодвинул журнал.
Валли покачала головой, она раскаивалась, что нарушила свое обещание. Она знала, что я по-прежнему люблю отца и мне больно, что заслуженный им научный успех достался другим. Кто же заслужил его, если не отец?
Только впоследствии я понял, почему Валли так радовала возможность уличить моего отца во лжи.
Вечером я проводил жену домой, то есть к ее новым хозяевам, и на обратном пути не смог удержаться, чтобы не пройти мимо нашего дома. Я прошел, опять вернулся, взглянул на освещенные окна и начал строить догадки. Но я взял себя в руки. Я не могу ворваться туда незваный, я должен ждать, пока родители сами позовут меня. В глубине души я был уверен, что мне уже недолго осталось ждать.
А сейчас, я со всей не надломленной еще силой налег на занятия. Я не хочу сказать, что я считал или считаю себя особенно одаренным, но регулярная работа по четырнадцать часов в сутки не могла не дать результатов. Основы анатомии с бесчисленными обозначениями самого крошечного волоконца или косточки — эта скучная наука, столь трудная обычно для начинающих, далась мне легко. Ведь от отца я знал, что самая незначительная на вид пленка, нерв или кровеносный сосудик могут иметь и имеют величайшее значение для столь же бесчисленных и без них необъяснимых заболеваний. Кроме того, согласно учебной программе, я изучал ботанику, химию, физиологию, все, что имеет отношение к здоровому организму и его нормальным функциям.
И все-таки в глубочайших тайниках сердца я предвкушал иные, счастливые времена, те времена, когда передо мной откроются незримые недуги, когда я поднимусь на вторую, более высокую ступень познания сокровенной сущности человека, разума и духа — их болезней, страданий, процесса их исцеления. Но я заставил себя строго придерживаться программы. Правда, иногда отказаться от того, что притягивало меня с особой силой, было трудней, чем отказаться от горячей пищи, которую я не мог позволить себе ежедневно. Но я был молод.
Мне пришлось примириться и с тем, что мать, сестренку и брата я видел только случайно. Я встретил их однажды, когда шел из медицинского института в библиотеку (покупать дорогие учебники я не мог). Я их видел, они меня нет. Мать казалась здоровой и красивой, но чужой и немного слишком пышной и надменной. Новая бонна вела за руку Юдифь. Девочка была восхитительна в своей белой кроличьей шубке, густые золотисто-рыжие локоны падали ей на воротник. Но как быстро исчезли они в зимнем тумане!
Мне пришлось остановиться, так билось у меня сердце. Случайно поблизости оказалась церковь, я вошел в здание, полное ледяного холода и могильной тишины. Здесь тоже висели ex voto; правда, их было немного. Я вспомнил о том ex voto, которое я засунул за мраморную доску в часовне. Я ложно истолковал в письме Валли ее слова о скором «разрешении» моей матери, и они ввергли меня в жестокую тревогу. Тогда я написал: «Помоги моей матери». Я схватился и теперь за тетрадку, чтобы вырвать страницу и написать: «Помоги моим жене и ребенку!» Но за прошедшие годы я изменился. То, что еще лет пять-шесть назад казалось мне верой, теперь уже стало для меня суеверием. Поэтому я только перекрестился, окропил себя святой водой, которая почти превратилась в лед, и, чтобы наверстать потерянное время, пустился бегом в университетскую библиотеку, закрывавшуюся в восемь часов. Я был очень измучен и все-таки счастлив.
На рождество нам прислали много подарков. Не только хозяева Валли щедро одарили ее, но и моя семья впервые вспомнила о нас. Кроме груды лакомств (вероятно, это был излишек от обильных праздничных подношений пациентов), мы получили хорошую, почти новую швейную машину для жены и старую, вполне сохранившуюся детскую коляску, правда, без резиновых шин. Когда-то она служила мне. Для Юдифи купили новую, в ней теперь возили и Виктора.
Жена решила уехать рожать в маленький городок возле Пушберга, и ребенок первое время должен был жить у ее родителей — все согласно нашему старому плану, который мы составили ночью в каморке Валли. Теперь мы могли поблагодарить моих родителей за внимание, и мы так и сделали — сначала в письме, потом по телефону. Отец не удивился, услышав мой голос, он подозвал к аппарату мать, и мы условились повидаться на второй день рождества и встретиться в кафе, в том самом, в котором всегда бывали с Валли. Нам слишком поздно пришло в голову, что, если родители приедут в коляске, они привлекут всеобщее внимание. Но явилась только мать, и то пешком. Отцу надо было поехать, как она сказала, на операцию. Я поглядел на Валли — второй день праздников и операция. Валли улыбнулась, но вдруг покраснела и опустила глаза. Моя мать была очень элегантно одета, на пальцах ее сверкали новые кольца, да и остальные драгоценности были заново оправлены. Это была слабость матери. И я был так счастлив, что она без конца прижимает меня к себе и обращается со мной, как с десятилетним мальчиком. Мать нашла, что я вырос и что у меня «изумительно цветущий вид». В последнее время я с большим трудом пристегивал носки к подвязкам, потому что они не держались на моих высохших, как у скелета, ногах.
Разумеется, это было лучше, чем если бы я заплыл жиром, и, вероятно, именно это и хотела сказать мать, восторгаясь моим здоровым видом. Мы недолго пробыли вместе. Я видел, что моя нежность к матери не нравится Валли и что, с другой стороны, мать все еще не может побороть отвращение к своей бывшей служанке. Мать очень кстати спросила меня, который час. Она всегда носила тьму колец, цепочек, брошек и булавок, но часов она не любила. Они ведь не были на виду, не то что другие украшения. К сожалению, у меня часов уже не было. Впрочем, в кафе они были. И так как вопрос о времени был, собственно говоря, вызван общей неловкостью, мы быстро пожали друг другу руки и расстались.
Я все-таки был очень счастлив. Я снова увидел мать. Жена, уже слегка отяжелевшая, шла рядом со мной.
— Через четыре недели ты разрешишься, — пошутил я. Она бросила на меня мрачный взгляд, стиснула зубы и промолчала. Я подумал, что это результат свидания с моей матерью.
— В воскресенье мы уедем, под Новый год будем у твоих. До сих пор, к счастью, все идет отлично. Может быть, отец позволит, чтобы ты поселилась в нашем доме.
— Холод! Плесень! Я там и умереть бы не хотела, — сказала она злобно.
Я замолчал и плотнее закутал жену в ее слишком легкое пальто. Ей уже давно надо было сшить новое. Я понимал, что об этом загородном доме, где она столько выстрадала от моей холодности, у нее не может быть особенно приятных воспоминаний. Я же провел там, кажется, только счастливые дни.
5
Жена ни за что не хотела, чтобы я проводил ее до Пушберга. Она почти все время была очень подавлена и медлила с отъездом. Теперь мы виделись чаще, потому что она уже отказалась от места. Валли старалась использовать свободное время, много читала, вязала для меня толстые носки, варила на спиртовке обед, так что вдвоем мы проживали немногим больше, чем когда я жил один. Мне тяжело было согласиться, чтобы она в ее положении пустилась в такую длинную дорогу одна, но я понимал, что она права. Моя поездка стоила бы слишком дорого.
— И я увижу тебя только летом? — спросил я.
— Если тебе еще захочется, — грустно ответила она.
Я схватил ее за руку.
— Ах, оставь, на меня противно смотреть, волосы падают у меня клочьями, от меня осталось одно только брюхо и то, что в нем болтается. Да нет, все это пустяки.
Она потушила свечу, которую мы из экономии жгли вместо керосиновой лампы, поцеловала меня и заплакала. Но она не подпускала меня к себе, и я уважал ее стыдливость.
Я дал ей в дорогу красивый прибор — гребенку и щетку для волос, которые получил от матери, и, оставшись в одиночестве, изо всех сил налег на работу. Я стал желанным гостем в анатомическом театре, потому что вскрытия я делал чрезвычайно тщательно. Студенты стали обращаться ко мне с просьбами препарировать вместо них. Им важно было только предъявить готовую работу молодому ассистенту-венгру, который вскоре начал отличать меня среди прочих. Таким образом я получил возможность по многу раз препарировать верхнюю часть шеи. Около разветвления сонной артерии я каждый раз обнаруживал какое-то образование, величиной с просяное зерно. Сперва я думал, что это случайность, потом решил, что это болезненное увеличение лимфатической железы. Но так как оно регулярно попадалось мне снова и снова, я взялся за наиболее подробные учебники по анатомии, потом достал в библиотеке лучшие английские и французские анатомические атласы, — эта железа решительно нигде не упоминалась.
Жена моя уже жила в Пушберге, но, кроме двух коротких открыток, я ничего от нее не получил. Стоял конец января, наступила первая неделя февраля, вторая, известий от нее все еще не было. Жена должна была, как только начнутся роды, вернее, как только она почувствует первые схватки, немедленно отправиться в маленький тирольский городок С. Там была довольно хорошо оборудованная областная больница. В начале февраля я отослал ей большую часть моей стипендии, для того чтобы она могла поехать вторым классом, но она не написала, получила ли деньги.
Как-то при случае я сказал прозектору о маленькой железе около сонной артерии. Он не поверил мне, но когда студенты ушли из анатомического зала, мы вместе произвели вскрытие, обнаружили то, что я обнаруживал всегда, и поспешили положить в фиксирующую жидкость кусочек ткани, чтобы потом разрезать ее, заморозить и подвергнуть исследованию под микроскопом. Прозектора очень удивила моя эрудиция. Мне же казалось вполне естественным, что я обладаю самыми поверхностными знаниями, которые может усвоить в течение нескольких месяцев молодой студент, не имеющий никакого представления об организме в целом.
Разговаривая с прозектором, я думал о том, что мне необходимо попасть домой до десяти часов вечера, пока еще не закрыты входные двери; я хотел сэкономить двадцать хеллеров, которые полагалось давать на чай привратнику. Даже эта ничтожная сумма — в былое время я подавал ее нищему на улице — играла большую роль в моем хозяйстве. Я пришел вовремя, надеясь, что дома, на обычном месте, под подсвечником, найду письмо или открытку от Валли. Но там ничего не было. Я разделся в нетопленной комнате, не притронулся к ужину, завернутому в бумагу и состоявшему из двух хлебцев и сырка, и, проснувшись среди ночи, не мог понять, что меня разбудило — голод, холод или страх за мою бедную жену.
На следующий день мы продолжали работать над железой Каротис, но она так сморщилась и зачахла, что нас снова взяло сомнение, является ли она самостоятельным образованием? Мы привлекли к нашей работе третьего — чеха по имени Печирка, он очень интересовался железами, которые тогда впервые начали привлекать внимание и становились объектами исследования во всех медицинских институтах Европы и Америки. Чех был еще недоверчивее, чем венгр Михвари, и нам снова пришлось запастись терпением: была суббота, а свежие трупы доставляли только в воскресенье вечером.