Евангелие палача
ModernLib.Net / Детективы / Вайнеры Братья / Евангелие палача - Чтение
(стр. 2)
Автор:
|
Вайнеры Братья |
Жанр:
|
Детективы |
-
Читать книгу полностью
(970 Кб)
- Скачать в формате fb2
(440 Кб)
- Скачать в формате doc
(441 Кб)
- Скачать в формате txt
(439 Кб)
- Скачать в формате html
(440 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33
|
|
Жалобно хрустнула пружина убогого запора, я распахнул дверь на лестницу, и плотный клуб вони в легких, который там, в комнатушке девушки-штукатура, считался воздухом, выволок, вышвырнул, вознес меня на улицу. Им даже воздуха нормального не полагается. И это, наверное, правильно. Мир маленький. Всего в нем мало. Хорошо бы понять, где я нахожусь. На моей "Омеге" почему-то осталась одна стрелка, уткнувшаяся между шестеркой и семеркой. Долго смотрел под фонарем на странный циферблат-инвалид, пока не появилась вторая стрелка. Она медленно, застенчиво выползала из-под первой. Сука. Они совокуплялись. Они плодили секунды. Они это делали на моей руке, как насекомые. Секунды, не успев родиться, быстро росли в минуты. Минуты круглились и опухали в часы. Те беременели днями. Свалявшись в рыхлый мятый ком, они поворачивали в квадратном окошке календаря название месяца. Но Истопник сказал вчера, что мне не увидеть следующего месяца. Разве такое может быть? Чушь собачья. Ведь этого же никак не может быть! Ах, если б ты попался мне сейчас, противная свинская крыса! Как раз когда я застукал на месте свои стрелки жизни. Я бы тебе яйца на уши бубенцами натянул! Дерьмо такое. Но Истопника не было. Была плохо освещенная улица, заснеженная, состоящая из одинаковых бело-серых с черным крапом домов. Они были безликие и пугающе неотличимые. Бело-серые с черным крапом, как тифозные вши. И людей почти не видно. Где-то вдали, на другой стороне, торопливо сновали серые озябшие тени, но я боялся им кричать, я не решался остановить их, чтобы они не исчезли, не рассыпались. Самый страшный сон -- прерванный. Но ведь сейчас я не спал! Я уже проснулся в никелированной кровати штукатура, я вырвался на улицу, и эти скользкие заснеженные тротуары были из яви. Туфли тонули в снегу, я с тоской вспомнил о пропавших навсегда дворниках-татарах. Давно, во времена Пахана, дворники в Москве почему-то были татары, которые без всякой техники, одними скребками и метлами поддерживали на улицах чистоту. Но татары постепенно исчезли, оставив Москве снег, жидкую грязь и печальные последствия своего татаро-монгольского ига. Честно говоря, сколько я ни раздумывал об этом, других последствий пресловутого ига, кроме безобразий на улицах да приятной скуластости наших баб, я обнаружить не мог. О татарском иге вчера говорил Истопник. Он вообще говорил свободно, хорошо. В его речах была завлекающая раскованность провокатора. Он сказал, что любит нашу идеологию за простоту раз для преступности у нас нет корней, значит, она порождается буржуазным влиянием и наследием татаро-монгольского ига. А то, что татары у нас уже пятьсот лет только дворниками служат, -- не важно. А то, что только за попытку подвергнуться буржуазному влиянию путем знакомства с фирмовым иностранцем сразу загремишь в КОНТОРУ, -- и это не важно... Я жил один на необитаемой заснеженной улице мертвого города из страшного сна. Улице не было конца -- только где-то далеко мерцал на перекрестке светофор-мигалка, желтым серным огнем слабо вспыхивал, манил, обещал, гаснул, снова манил. На плоских неживых фасадах домов слепо кровянели редкие окна, воспаленные плафонами. Нигде ни деревца. Новостройка. Заборы. Вздыбленные плиты, брошенные поломанные соты огромных тюбингов, навал труб, космические чудища торчащих балок, устрашающе застывшие стрелы заиндевевших, укрытых снегом кранов и экскаваторов. Ни деревца. Летом -- если лето сюда приходит -- здесь должно быть страшнее. Может бы быть я попал на Марс? -- Але, мужик, это место как называется? -- закричал я навстречу скользящей тени. Тень летела низко над землей в тяжелом сивушном облаке. -- Как-как! Известно как -Лианозово... Е-кэ-лэ-мэ-нэ! Как же это меня занесло сюда? Вот те и штукатур! Впрочем, дело не в ней. Это все проклятый Истопник. Это он гонит меня сейчас по ужасной улице, замерзшего, с тошнотой под самым горлом, в стыде и страхе, без галстука и без кальсон. Как он вырос вчера за нашим столом, незаметно и прочно! Сначала я думал, что он знакомый какой-то из наших баб. Я не обращал на него внимания, всерьез его не принимал. Он был ничтожный. Такими бывают беспризорные собаки в дачных по-селках. Трусливые и наглые. Как он выглядел? Какое у него лицо? Не помню. Не могу вспомнить. Может, у него не было лица? Истопник адской котельной, какое у тебя лицо? Не помню. Осталось только в памяти, что был он белобрысый, длинный, изгибистый и весь сальный, как выдавленный из носа угорь. Он тихо сидел поначалу, извивался на конце стола. Потом стал подавать реплики. Потом сказал: "А вы знаете этот старый анекдот? "Почему даже истопники рассказывают только старые анекдоты? А бывают анекдоты когда-нибудь новыми? Свежими? Молодыми? Наверное, у анекдотов судьба, как у мужчин: чтобы состояться, стать, остаться анекдотом, надо выжить. Анекдоту, как мужику, как коньяку, нужен срок, выдержка. Анекдоты никуда не бывают такими, как вчерашняя девочка Люсинда. Она сидела рядом, прижимаясь к моему плечу, -- молодая, загорелая, сладкая, хрустящая, как вафельная трубочка с кремом. Почему же ты, болван, не поехал ночевать к Люсинде? Почему не лег спать с нею? От ее кожи струятся легкие волны сухого жара. Она покусывает меня за плечи, за грудь -- коротко, жадно, жарко, как ласка. Проклятый Истопник увел. Втерся за стол, как опытный стукач из КОНТОРЫ. Как агент мирового сионизма -- незаметно, неотвратимо, навсегда. Потом разозлил, разволновал, навел на скандал, напоил водкой, виски, шампанским и пивом вперемешку, куда-то незаметно увел Люсинду, всех собутыльников согнал прочь и приволок в Лианозово -- к одноглазому штукатуру, в блевотину, душную вонь комнатенки, безнадежность "Кармен", прелой кожи, копеечного мыла и селедки, в тяжелую давиловку раскаленных ляжек, на жуткое, казалось, навсегда забытое успение Великого Пахана. Асфальтовая чернота безвидной улицы стала медленно размываться неуверенной синевой. Тьма холодного воздуха становилась густо-фиолетовой, влажной, сочная сиреневость неспешно вымывала из ночи серость и угольный мрак. Начался редкий крупный снег. Огромные снежинки, ненатуральные, будто куски мороженого, опускались отвесно на стылую улицу. На меня, измученного. Зеленая падучая звезда, пронзительная, яростная, летела через улицу. Она летела мне навстречу. Прямо на меня. В нефтяном блике лобового стекла зашарпанной желтой "Волги". Такси. Спасительный корабль, присланный за мной на этот Марс, населенный тенями и одноглазым штукатуром. Новостройка обреченных. -- Такси, такси! Ше-еф!! -- заорал я истошно, выбегая на проезжую часть, и горло держал спазм, и лопалась от боли башка, и медленно плыла машина -- будто страшный сон продолжался. -- Стой! Я живой! Все погибли, я остался один... Я дергал ручку притормозившего такси, но дверь была заперта, и шофер разговаривал со мной, лишь приоткрыв окно. Может быть, он знал. что здесь все погибли, и принимал меня за привидение? Или боялся, что я ограблю его выручку, а самого убью? Не бойся, дурачок" Я уже давно никою не убиваю, мне это не нужно, и деньги я зарабатываю совсем подругому! Он бубнил что-то про конец смены, про не по пути, про то, что он не лошадь... Конечно, дурачок, ты не лошадь, это сразу видно. Ты ленивый осел. -- Двойной тариф! -- предложил я и решил: если он откажется, вышвырну его из машины, доеду на ней до центра и там брошу. Я не могу больше искать такси. Меня тошнит, болит голова, меня бьет дрожь, я без галстука и без кальсон. У меня тяжелое похмелье. Я вчера ужасно напился, а потом долго безрадостно трудился над толстозадым циклопом. У меня не осталось сил. Их у меня ровно столько, чтобы мгновенно всунуть руку в окошко и пережать этому ослу сонную артерию. Полежит маленько на снегу, не счищенном исчезнувшими татаро-монголами, и придет в себя. А я уже буду дома. -- Поехали, -согласился он, избавив себя от неудобств и лишнего перепуга. Он бы ведь потом не смог вспомнить мое лицо, как я не могу вспомнить Истопника. Распахнулась дверца, и я нырнул в тугой теплый пузырь бензино-резино-масляного смрада старой раздрызганной машины. От тепла, механической вони, ровного покачивания, урчащего гула мотора сразу заклонило меня в вязкий сон, и я уже почти задремал... Но вынырнул снова Истопник, сказал тонким злым голосом: "А вы знаете этот старый анекдот?.. "И фиолетовая смерь дремоты изболталась, исчезла в цементной серости наступающего утра. Истопник не пропал, в подбирающемся свете дня он не истаял, а становился все плотнее, осязаемее, памятнее. Беспород. Моя мать называла таких ничтожных, невыразительных людишек "беспородами". Из сизой клубящейся мглы похмелья все яснее проступало худосочное вытянутое лицо Истопника с тяжелой блямбой носа. У него лицо было, как трефовый туз. Рот -подпятник трефового листа -- растягивался, змеился тонкими губами и посреди паскудных шуточек и грязных анекдотов, вдруг трагически опускался углами вниз, и тогда казалось, что он сейчас заплачет. Но заплакал он потом. В самом конце. Заплакал понастоящему. И захохотал одновременно -- радостно и освобождение. Будто выполнил ту миссию, нелегкую и опасную задачу, с которой его прислали ко мне. Теперь я это вспомнил отчетливо. Значит, ты был, проклятый Истопник! Машина с рокотом взлетала на распластанный горб путепровода, проскакивала под грохочущими арками мостов, обгоняла желтые урчащие коробки автобусов -- консервные банки, плотно набитые несвежей человечиной. Через красивый вздор нелепых гостиничных трущоб Владыкина с неоновой рекламой, вспыхивающей загадочно и непристойно: "... ХЕРСКАЯ", сквозь арктическое попыхивание голубовато-синих Марфинских оранжерей, мимо угрожающей черноты останкинской дубравы, в заснеженности и зарешеченности своей похожей на брошенное кладбище, под выспренним громадным кукишем телевизионной башни, просевшей от нестерпимой тяжести ночи и туч, сожравших с макушки маячные огни. Домой, скорее домой! Лечь в кровать. Нет, сначала в душ. Мне нужна горячая вода, почти кипяток. Правда, и он ничего не отмоет, болячек не отмочит. Ведь его не кипятил в своей котельной адский Истопник? Он рассказал анекдот. Даже не анекдот, а старую историю, быль. А может быть. все-таки анекдот -- кто теперь разберет, что придумали и что было на самом деле. На смену человеческой беспамятности, ретроградной амнезии пришла прогрессивная памятливость. Не помним, что было вчера, но помним все, чего никогда не было. Рассказал:... Главный архитектор Москвы Посохин показывал Сталину проект реконструкции Красной площади. Он объяснил, что ложноклассическое здание Исторического музея надо будет снести, потом снял с макета торговые ряды ГУМа, на месте которых будут воздвигнуты трибуны. Когда архитектор ухватил за купол храм Василия Блаженного, желая показать, куда необходимо передвинуть этот собор. Сталин заревел: "Постав на мэсто, сабака! " -- и архитектора унесли с сердечным приступом. Все за нашим столом хохотали. Истопник, довольный эффектом, холуйски улыбался и суетливо потирал свои длинные синие, наверняка влажно-холодные ладони. На нем почему-то была школьная форменная курточка. А я, хоть и не знал, что он Истопник, но все равно удивлялся, почему немолодой человек ходит в школьной форме. Может, от бедности? Может быть, это куртка сына? Сын ходит в ней утром в школу, вечером папанька -- в ресторан Дома кино. Почему? Непорядок. Из рукавов лезли длинные худые запястья, шершавые, мосластые, а из ворота вырастал картофельно-бледный росток кадыкастой шеи. Сверху -- туз треф. -- Ха-ха-ха! "Постав на мэсто, сабака! " Ха-ха-ха!.. История, довольно глупая, всем понравилась. Особенно веселился Цезарь Соленый, сын пролетарского поэта Макса Соленого. которому, судя по псевдониму, не давали покоя лавры Горького. Но имя, какое отмусолил этот еврей своему сыночку, говорило о том, что имперской идеи он тоже не чурался. Цезарь, веселый бабоукладчик, микроскопический писатель. добродушный стукачек-любитель, был моим старым другом и помощником. Мы с ним -- особое творческое содружество. Рак-отшельник и актиния. Я не отшельник. Я рак-общественник. А Цезарь -актиния. Хохочущая крючконосая Актиния кричала через стол его преподобию архимандриту отцу Александру: -- Ты слышишь, отец святой, ничего сказано: "Постав на мэсто! "? А знаешь, как Сталин пришел в Малый театр после пятилетнего ремонта? Нет? Ну, значит, провожает его на цырлах в императорскую ложу директор театра Шаповалов -- редкий прохвост, половину стройматериалов к себе на дачу свез. Да-а. Сталин берется за ручку ложи и... О ужас! Ручка отрывается и остается в руке вождя! У всех паралич мгновенный. Сталин протягивает ручку двери Шаповалову и, не говоря ни слова, поворачивается и уходит. В ту же ночь Шаповалову -- палкой по жопе! Большой привет... Ха-ха-ха. Хо-хо-хо. Хи-хи-хи. Вранье. Сталин никогда не открывал двери сам. У него была мания, что в двери может быть запрятан самострел. Истопник змеился, вился за концом стола, его белесая головка сального угря гнула, беспорядочно перевешивала вялый росток кадыкастой шеи. Разговоры о Пахане будто давали ему жизнь, питали его незримой злой энергией. Отец Александр, похожий на румяную бородатую корову, лучился складочками своего якобы простодушного лица. Бесхитростный доверчиво-задумчиный лик профессионала-фармазонщика. Поглаживая белой ладошкой бороду, сказал поэтессе Лиде Розановой, нашей литературной командирше, лауреатке и одновременно страшной "левачке": -- Помнится мне, была такая смешная история: Сталин узнал, что в Москве находится грузинский епископ преосвященный Ираклий, с которым они вместе учились в семинарии. За епископом послали, и отец Ираклий, опасаясь рассердить вождя, поехал в гости не в епископском облачении, а в партикулярном костюме... -- Вот как вы сейчас! -- радостно возник пронзительным голосом Истопник, тыча мосластой тощей рукой в элегантную финскую тройку попа. Я радостно захохотал, и все покатились. Поп Александр, решив поучаствовать в светской беседе, нарушил закон своего воздержания -- обязательного условия трудной жизни лжеца и мистификатора, который всегда должен помнить все версии и ипостаси своей многоликой жизни. Только любимка Цезаря -- голубоглазая бессмысленная блядушечка -- ничего не поняла и беспокойно крутила во все стороны своим легким пластмассовым шариком для пинг-понга. Я опасался, что шарик может сорваться у нее с плеч и закатиться под чужой стол. Иди сыщи его здесь в этом как бы интимном полумраке! А она, бедняжка, беспокоилась. Нутром маленького корыстного животного чувствовала, что мимо ее нейлоновых губок пронесли кусок удовольствия. Отсмеялся свое, вынужденное, отец Александр над собой вроде подтрунил, помотал своей расчесанной надушенной волосней и закончил историю: -- ... встретил Сталин отца Ираклия душевно, вспоминали прошлое, пили грузинское вино, пели песни свои, а уж когда расставались, Сталин подергал епископа за лацкан серого пиджачка и сказал: "Мэня боишься... А Его нэ боишься? " -- и показал рукой на небеса... Ха-ха-ха. Взвился Истопник, уже изготовился, что-то он хотел сказать или выкрикнуть, и сидел он уже не в конце стола, а где-то от меня неподалеку, но Цезарева любимка с безупречной быстротой идиоток сказала отцу Александру: -- Говорят, люди носят бороду, если у них какой-то дефект лица. У вас, наверно, тоже?.. Она, видимо, хотела наверстать незаслуженно упущенное удовольствие. И архимандрит ей помог. Скорбно сказал, сочувственно глядя на нее: -- Да. У меня грыжа. -- Не может быть! -- с ужасом и восторгом воскликнула девка под общий хохот. Воистину, блядушка Цезаря вне подозрений. -- Где ты взял ее. Цезарь? Такую нежную? -- крикнул я ему. -- Внизу, в баре. Там еще есть. Сходить? -- Пока не надо, -- сказал я, обнимая Люсинду, уже хмельной и благостный Цезарь принялся за очередной анекдот, а его любимка наклонились ко мне, и в вырезе платья я увидел круглые и твердые, как гири груди. Не нужен ей ум. А она шепнула почти обиженно: -- Что вы его все -- цезарь да цезарь! Как зовут-то цезаря? -- Как? Юлий. Она вскочила счастливая, позвала мою шуструю курчавую Актинию: -- Юлик, налейте шампанского Ха-хаю-ха! В идиотах живет пророческая сила. Он ведь и есть по-настоящему Юлик, Юлик Зальцман. А никакой не Цезарь Соленый. Ох, евреи! Ох, лицедеи! Как страстно декламирует он Лиде Розановой, как яростно жестикулирует! Нет, конечно же, все евреи -- прирожденные мимы. Они живут везде. Бог дал им универсальный язык жестов. А Лида со своим тусклым лицом, позеленевшим от постоянной выпивки и анаши, не слушала и с пьяной подозрительностью присматривалась к маневрам своего хахаля-бармена вокруг нежной безумной Цезаревой киски. Ее бармен, ее моложавый здоровенный садун, жизнерадостный дебил, напившись и нажравшись вкусного, теперь интересовался доступной розовой свежатинкой. Прокуренные сухие прелести нашей всесоюзной Певицы Любви его сейчас не интересовали. Он сновал руками под столом, он искал круглые, яблочно-наливные коленки голубоглазой дурочки Цезаря. Интересно, какие бы родились у них дети? На них, наверное, можно было бы исследовать обратную эволюцию человечества. Но Лида его не ревновала. Ей было на него наплевать. Она сама интересовалась, как добраться до этого розового бессмысленного кусочка мяса, самой пощупать, огладить, лизнуть. И настороженно опасалась, что, пока Цезарь со своей еврейской обстоятельностью расскажет все анекдоты, ее садун может перехватить девочку. О Лидуша, возвышенная одинокая душа! Ты наша Сафо, художественный вождь всех девочек-двустволок Краснопресненского района. О Лесбос, Лесбос. Лесбос! Я понимал ее переживания, я от души ей сочувствовал. Кивнул на бармена, спросил: -- На кой хрен ты его держишь? Она обернулась ко мне, долго рассматривала. Фараонша из-под пирамиды, слегка подпорченная воздухом и светом. -- Я боюсь просыпаться одна. У меня депрессия. А этот скот с утра как загонит -- кости хрустят. Чувствуешь, что живешь пока... И крепко выругалас- Что! Вы! Говорите! -- крикнуло рядом со мной. Я вздрогнул, оглянулся. Истопник уже сидел на соседнем стуле. Заглянул первый раз в его трезвые сумасшедшие глаза -- почувствовал беспокойство. Он кричал Лиде: -- Вы же поэт! Что вы говорите? Ведь этим ртом вы кушать будете, а?! А Люсинды рядом со мной уже не было. -- Что это за мудак? -- не глядя на Истопника, равнодушно спросила Лида. Я пожал плечами -- я думал, это один из ее прихлебателей- Вы ведь пишете о любви! Как вы можете! -заходился Истопник. Его присутствие уже сильно раздражало меня. И не сразу заметил, что волнуюсь. Пьяно, смутно, тревожно. Возникла откуда-то сбоку моя крючконосая Актиния и выкрикнула бойко, нетрезво, нагло: -- Любовь -- это разговоры и переживания, когда хрен уже не маячит!.. Истопник хотел что-то сказать. Он высовывал свой язык -- длинный, красно-синий, -- складывал его пополам, заталкивал обратно в рот и яростно жевал его, сосал, чмокал. Я все еще хотел избежать скандала. Я не люблю скандалов, в жизни никто ничего не добился криком. Уж если так необходимо -- ткни его ножичком. За ухо. Но -- в подъезде. Или во дворе. Сказал Истопнику негромко, вполне мирно: Слушай, ты, петух трахнутый, ты эпатируешь общество своим поведением. Ты нам неинтересен. Уходи по-быстрому. Пока я не рассердился... Он придвинулся ко мне вплотную, дышал жарко, кисло. Бессмысленно и страстно забормотал: -- Ах вы, детки неискупленные... грехи кровавые неотмоленные... ваш папашка один -- Иосиф Виссарионович Борджиа... Иосиф Цезарев... По уши вы все в крови и в преступлениях... чужие кровь и слезы с ваших рук струятся... Вот ты посмотри на руки свои грязные! -- и он ткнул в меня пальцем. Не знаю почему -- то ли был я пьяный, оттого ослабший, потерявший свою привычную собранность и настороженность ловца и охотника, то ли сила у него была велика -- не знаю. Но для себя самого неожиданно посмотрел я на свои руки. И все в застолье привстали со стульев, через стол перегнулись, с мест повскакали на руки мои смотреть. Притихли все. А у него горько ушли вниз углы длинного змеистого рта, и язык свой отвратительный он больше не сосал и не жевал. Руки у меня были сухие и чистые. Успокоился я. Не знал, что он меня подманивает. Спросил его-Ты кто такой, сволочь? А он засмеялся. И выпулил на миг изо рта длинную синюю стрелку языка, зубы желтые, задымленные мелькнули. -- Я не сволочь. Я противный, как правда. Но не сволочь. Я Истопник котельной третьей эксплуатационной конторы Ада. Тишина за столом стояла невероятная. Я никогда не думаю, как ударить. Решение возникает само, от меня совсем независимо. Потому что бьют людей очень по-разному. В зависимости от того -- зачем? Бьют: -- чтобы унизить, -- чтобы напугать. -- чтобы наказать, -- чтобы парализовать. -- чтобы ранить, -- чтобы причинить муку. Бьют, чтобы убить. Одним ударом. Я понял, что дело швах, что я испугался, что происходит нечто не предусмотренное мною, когда сообразил, что раздумываю над тем, как ударить. Унизить его -- в школьной курточке прихлебателя -- невозможно. Сумасшедшего не напугаешь. Наказывать его бессмысленно -- я ему не отец и не увижу его никогда больше. Мучить нет резона -- он к мученичеству сам рвется. А убивать его здесь -- нельзя. Хотя с удивительной остротой я вдруг ощутил в себе вновь вспыхнувшую готовность и желание -- убить. -- Пошел вон отсюда, крыса свинячья, -- сказал я тихо, а он громко засмеялся, глаза засветились от радости. И я не выдержал и харкнул ему в рожу. Не мог я там его убить. Хоть плюнул. А он взялся бережно за свое длинное белесое лицо, осторожно нащупал на щеке, на лбу плевок, прижал, будто печать к штемпельной подушке, медленно растер харкотину, и снова углы рта поехали вниз, и крупные тусклые слезы покатились по его мятой тощей роже. Поднял на меня черноватый кривой палец и медленно сказал: -- Расписку ты возвратил... Остался месяц тебе... Потом -- конец. Придешь отчитаться... ТЫ ПОКОЙНИК... -- и засмеялся сквозь слезы, радостно и освобождение. Потом вышел из-за стола и, все время убыстряя ход, двинулся к выходу. Через месиво тел, в лабиринте столиков, среди орущих, пьющих, веселящихся людей, жрущих, изнемогающих от бушующих в них желудочного сока, спирта и подступающей спермы, шел он к дверям, быстро и твердо, почти бежал. А мои развеселые боевые собутыльники почему-то не шутили, не радовались, не орали, а смотрели на меня -- испуганно и озадаченно. Не вслед быстро уходящему из зала Истопнику, а-на меня. И за нашим столом, отгороженным от остальных деревянным невысоким барьерчиком, повисли угрожающее уныние и пахнущее гарью молчание. Казалось, выросли до самого потолка стеночки деревянного барьера, отъединили нас -- в заброшенности и страхе -- от всех остальных. Я вскочил и побежал за Истопником. Разомкну подлюгу. На части. Но Истопник уже исчез. Прошелся я расстроено, потеряннозло по вестибюлю, заглянул в уборную, в гардероб -нигде его не было. Зашел в бар и, чтобы успокоиться, выпил фужер коньяку. Потом еще. Орал из динамиков джаз. Рыжие сполохи метались в прозрачно-подсвеченных цилиндрах бутылок. Слоился толстыми пластами дым от сигарет. Я присел на высокий табурет, взял бокал холодного шампанского. Хотел выкинуть из головы Истопника. А за спиной будто бесы столпились, потихоньку, ритмично копытцами козлиными затопали -- громче, звонко, зло. Закричали над ухом голосами острыми, пронзительными, кошачьими, мартовскими. Завлекали. Все клубилось. Замахали в глаза крыльями соблазна алого и кружить начали хороводом, голова стала тяжелая, чужая. Морок нашел, сердце сжалось от боли -- острой, как укус. Тоска напала. Оделся и ушел. А проснулся в омерзительном лежбище одноглазого штукатура на станции Лианозово. Мертвой новостройке на Марсе... ГЛАВА 3. ХОУМ-КАММИНГ Таксист зарулил к моему дому, шлепая баллонами по жидкой снежной каше, как галошами. Я долго шарил по карманам в по-исках бумажника, пока не нашел его в заднике брюк. Слава Богу, девушка-штукатур хоть бумажник не свистнула. Кроме прочего, у меня лежало в нем сто долларов. Было бы жалко "зелененьких ребят", да и нехорошо это -- незачем знать невесть от куда взявшемуся одноглазому штукатуру, что у меня завалялось сто "Джорджей". За хранение ста вечно обесценивающихся долларов могут намотать уголовную статью. Загадка социалистического мира чем сильнее обесценивается доллар, тем выше ему цена у нас на черном рынке. Неграмотные спекулянты, видно, не читают биржевой курс в "Известиях". Таксист, пересчитывая рубли, недовольно бормотал под нос: -- Ну и погодка, пропасть ее побери! Вот подморозит маленько, запляшут машины на дороге, как в ансамбле у Игорь Моисеевича... Хлопнул дверцей, укатила прочь "Волга", зловоня горелым бензином и горячим маслом. Подступил рассвет, мокрый и серый, как помоечная кошка. Шаркал лопатой-скребком лифтер у подъезда, и каждый скребущий унылый звук царапающей асфальт лопаты раздирал нервы. Задушенно-коротко крикнула за парком электричка. Мимо прошел дворник -- с окладистой бородой, в золотых очках, в дубленке. Еврей-рефьюзник. Поставил на тротуар метлу и лопату, чинно приподнял каракулевый пирожок. Молодец. Пятый год дожидается визы на выезд. Мне их даже жалко. -- Моисей Соломонович, новостей у вас нет? Пожал плечами: -Ждем. -- Вроде с американцами потеплело. Может, начнут выпускать? -- вежливо предположил я. -- Может быть. Дворник -- профессор, кажется, электронщик. Будет сидеть здесь, пока рак на горе не свистнет. Дело, конечно, не в его секретах. Они уже скорей всего и не секреты никакие. Настоящий страх можно поддерживать только неизвестностью. Неизвестностью и бессистемностью кары. Любым четырем выезд разрешается, любому пятому -- запрещается. Без разумных причин и внятных объяснений. В этой игре есть лишь одно правило -отсутствие всяких правил. -- Коллега, вам помыть машину? -- спросил еврей. Я посмотрел на свой заснеженный, заляпанный грязью "мерседес", потом взглянул на еврея. Покорное достоинство. Горделивое смирение. Вот уж народец, прости Господи! Вряд ли так уж нужна ему трешка за мытье моей машины. Они просто купаются в своем несчастье. По трешкам собирают капитал своих невзгод, чтобы подороже торгануть им там -- когда выберутся. Они хотят напомнить, что еще при Гитлере профессора чистили улицы зубными щетками. Может быть, они загодя готовят обвинительный материал? Тогда зря стараются. Нас судить никто не будет. А стремление к честному труду надо поощрять. Пусть профессор физики помоет машину профессору юриспруденции. -- Пожалуй, помойте, -- и протянул ему пятерку. Он полез за споим кожаным портмоне, стал вынимать рубли сдачи. -- Это стоит три рубля. -- сообщил он степенно. Еврейский наглец. -- Два рубля -- надбавка за ученую степень. -- Я пошел к подъезду, скользнул глазами по свежеприклеенному листочку объявления на двери, и сердце екнуло гулко, как наполнившаяся кровью селезенка. "ЖИЛИЩНО-ЭКСПЛУАТАЦИОННОЙ КОНТОРЕ ТРЕБУ-ЮТСЯ: ДВОРНИКИ. ИСТОПНИКИ В КОТЕЛЬНУЮ". Ты уже и сюда добрался, проклятый? Не знаю почему, но оглянулся я на профессора-еврея. Не спеша сметал он с моей машины метелкой снег. Да нет же! Он здесь. ни при чем, таких в нашем районе много. У нас ведь не Лианозово, не вымершая марсианская новостройка. У нас-Аэропорт. Фешенебельный район. Элитарное поселение. Розовое гетто. Аэропорченные люди. Дышим испорченным воздухом вранья и страха.. Аэропорт. Куда летим? Наваждение. Игра уставших нервов. Надо в душ, потом в койку . Спать, спать, все забыть. Встал из-за своей конторки консьерж Тихон Иваныч, отдал честь почти по-уставному. Родная косточка, пенсионер конвойных войск. Ничего он про меня не знает, но лимфой, охранным костным мозгом ощущает: во все времена -- сегодня, вчера, в уже истекшей жизни, еще до нашего рождения -- был я ему начальником. И буду. -- Дочка ваша вчера приезжала... В дом заходила, ненадолго... Молодец сторожевой! Он и видел-то Майку пару раз, но запомнил, ощутил расстановку, уловил ситуацию. -- На иностранной машине... Вроде вашей... Но номер не наш. И человек ее в машине ждал... Эть, сучка какая выросла, девочка моя. Мой темперамент. Видно, по рукам пошла. А вообще-то -- пускай, лишь бы здоровье не порушила. Жалко одно что с иностранцем путается. Ей это ни к чему, а мне она может дела попортить. Я человек заметный. КОНТОРА не станет разбираться, что я с той семьей тысячу лет не живу. И знать их не желаю. Они сими по себе. Я их хочу забыть. Интересно, кто ее возит -- фирмач или дипломат? Кто ее пользует -- демократ, нейтрал или капиталист? Во всем этом есть у нас важные оттенки. Вохровец мой любезный, вологодский сторожевой пес Тихон Иваныч их не улавливает, он ведь при всей дружбе со мной, при всем глубоком почтении в рапорте районному Уполномоченному КОНТОРЫ сообщит просто: "... есть контакты с иностранцами". А мне при подходящем случае это припомнят. Заслуги заслугами, а принцип жизни всегда один: оглянись вокруг себя -- не гребет ли кто тебя. Все это подумалось за короткую, как выстрел, секундочку, потом хлопнул я сторожевого легонько по плечу, засмеялся весело: -- Ошибочку давал, Тихон Иваныч! Номер не наш на той машине, а человек там сидел наш. Мой человек. Так надо... И сторожевой сбросил с себя груз озабоченности, истаяло бремя ответственности за наблюдаемый в зоне непорядок, могущественный пароль "так надо" вновь свел в фокус мучительное раздвоение штатной ситуации. Так надо. Универсальный ответ на все неразрешимые вопросы жизни. ТАК НАДО. Абсолютная логическая посылка. ТАК НАДО. Абсолютный логический вывод, не допускающий дальнейших нелепых и ненужных вопросов: КОМУ НАДО? ЗАЧЕМ НАДО? КАК НАДО? Так надо. Венец познания. И добродушное морщинистое крестьянское лицо моего верного конвойного консьержа светится полным удовлетворением. Васильковые глаза налиты весенней водой. Белесые седоватые волосики аккуратно заложены за розовые лопушки оттопыренных ушей. Своей спокойной вежливой добропорядочностью, всем своим невзрачным провинциальным обликом, этой забавной у пожилого человека лопоухостью Тихон Иваныч очень похож на Эгона Штайнера. Ни на следствии, ни на суде Эгон Штайнер не мог понять, в чем его обвиняют. Он не прикидывался, он действительно не понимал. Он никого не убивал. Согласно приказу руководства, на на отведенном ему участке работы он, выполняя все технологические условия и соблюдая технику безопасности, обслуживал компрессоры, нагнетавшие в герметические камеры химический препарат под названием "Циклон-Б", в результате чего происходило умерщвление евреев, цыган, бунтующих поляков и неизлечимо больных. Я долго разговаривал с ним во Фрайбурге во время процесса, куда я прибыл представлять интересы советского иска по обвинению в массовых убийствах группы эсэсовцев, пойманных боннской прокуратурой. Штайнер не понимал обвинения и не признал себя виновным. Убийцы -- это злодеи, нарушители прядка, беззаконно лишающие людей жизни и достатка. Он, Штайнер, не убийца, а хороший механик, все знают, что он всегда уважал закон, он верующий человек, у него семья и дети, и действовал он только по справедливости, название которой -- закон.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33
|