Там было очень светло — Гриша для осмотра и фотографирования ввернул специально стосвечевку. На двери кладовки был тяжелый засов. А если там будет темно?..
Совсем темно — в тоннельчике и в приемнике… Если Жеглов догадается отпереть и приоткрыть дверь в кладовку… Туда в темноте можно нырнуть… Дверь, конечно, бандиты могут взломать… Но для этого нужно время — хоть пара минут… За пару минут много чего может произойти… Кладовка квадратная, с прилавком вдоль стен… Сбоку от двери приступочек и маленькая ниша в кирпичной стене… Ниша совсем крохотная… Но боком в ней можно поместиться, если бандиты будут стрелять через дверь. Можно выгадать одну-две минуты — ив них вся моя жизнь…
Ах, если только догадается Жеглов!.. Он должен, он просто обязан догадаться.
Ведь это мой единственный шанс… Глеб, я еще очень жить хочу! Глеб, меня ждет Варя! Мы должны были сегодня вечером встретиться, но дело не сорвалось… Мы договорились встретиться, если дело сорвется… Но дело не сорвалось, и я сделал все, что мог…
Варя, любимая моя, я знаю, что ты сейчас тоже не спишь — у тебя ночное дежурство, от ноля до восьми утра… Варя, родная, я и сам не знал, что так все выйдет. Я не хотел тебя обманывать — я всегда знал, тебя нельзя обманывать…
Варя, жена моя, счастье мое, короткое и светлое, мы ведь с тобой так и не попали в загс… Варя, а как же наши пять неродившихся сыновей?!! Варя, ведь у нас с тобой есть сын — найденыш, который должен был принести мне счастье! Варя, свет моей жизни, любовь моя. Варя, я знал, что полюбил тебя на всю жизнь в тот момент, когда ты, тоненькая, высокая, легкая, вошла с нашим сыном-найденышем на руках в двери роддома имени Грауэрмана, старого дома около Собачьей площадки, где когда-то незапамятно давно я и сам родился… Варя, не моя вина, что такая короткая была у нас любовь — только одну ночь, сиреневую, мгновенную, как электрическая искра, были мы вместе… Варя, ты же сама говорила, что через двадцать лет пройдут по нашим улицам люди, не знающие страха. И я заплачу за это всем своим ужасным страхом, всей тоской своей, всей болью… Варя, родная моя, а вдруг под сердцем своим ты понесла крохотную искорку — продолжение меня самого?
Варя, насколько мне легче было бы завтра умереть, если бы я знал, что не исчезну совсем, что останется в Городе Без Страха часть меня, мой сын, твое дитя, моя любимая… Не забывай меня. Варя, — ты еще совсем молодая и очень красивая, тебя еще будут любить, и я очень хочу, чтобы ты была счастлива, Варя, но только не забывай меня совсем, хоть чуточку памяти сбереги обо мне. Варя…
Варя, как хорошо, что ты пришла ко мне сейчас… Но ведь ты до утра должна была дежурить? И где ты набрала столько цветов? Сейчас же осень… Эти цветы мне? Не плачь. Варя, ты такая красивая, когда ты смеешься… Спасибо тебе за цветы, Варя, я никогда не видел ромашек в ноябре… Ты все можешь, Варя… Разыщи нашего найденыша, Варя… Как не помнишь? Ты сдала его в роддом имени Грауэрмана, около Арбатской площади. Там есть на него документы. Жеглов тебе поможет. Варя… Не бойся, моя родная, он не заберет цветы — они ведь для меня… Он спасет меня в подвале, и мы отдадим ему ромашки… Он спасет… Варя, он спасет… Куда же ты, Варя? Не уходи, Варя… Не уходи… Мне одному очень страшно… Варя!.. Варя!.. А-а-а!..
Я открыл глаза, и увидел над собой черное лицо Левченко, и снова смежил веки в надежде, что все еще длится сон, надо подождать миг, открыть опять глаза — и наваждение исчезнет.
— Вставай, Шарапов, пора, — глуховато сказал Левченко своим вязким голосом.
Комната была залита серым рассветным сумраком, и в этом утре было предчувствие какой-то еще не ведомой мне перемены. Я встал, подошел к окну и увидел, что за ночь все укрылось снегом. На грязную, истерзанную осенними дождями землю пал снег — толстый, тяжелый, как мороженое.
— Что, Шарапов, окропим его сегодня красненьким? — спросил у меня за спиной Левченко.
— Посмотрим, как доведется…
В уборную меня уже конвоировал Чугунная Рожа, и с этого момента он не отходил от меня ни на шаг, В большой комнате внизу сидел на своем месте горбун, его мучнистое лицо за ночь стало отечным, серым. Но он пошучивал, бодрился, покрикивал на бандитов, меня спросил, заливаясь своим белым страшным смехом:
— Ну как, не передумал за ночь? А то мы тебе по утряночке живо сообразим козью морду…
— Допрежь, чем обещаться, я думаю. Коли будет мне сберкнижка, пойду, все, что скажешь, сделаю…
На завтрак ели вареное мясо, яичницу на две дюжины яиц со смальцем, пили чай.
Глупая мысль промелькнула: хоть наемся по-людски напоследок… Ани не было — то ли спала еще, то ли ночью уехала. Да она интересовала меня совсем мало — куда она денется? А кроме Промокашки, все были в сборе. Опохмелиться горбун разрешил всем одним стаканом.
— Бог даст, вернемся с добром — тогда возрадуемся, — сказал он. — А на деле ум должен быть светел и рука точна…
Полдевятого явился Промокашка и протянул горбуну серую книжечку, хрустко-новую, с гербом на обложке.
— На обычный или на срочный вклад положил? — спросил я.
— На обычный, — сказал горбун, листая сберкнижку.
— Это жаль, на срочном за год еще один процент вырастает…
— Ты проживи сначала этот год, — сказал горбун и бросил мне книжку через стол так, что она проскользила по столешнице и упала на пол, и видел я, что сделал он это нарочно — заставить меня нагнуться еще раз, снова поклониться себе. Ничего!
Поклонимся. Поднял с пола, перелистнул — все чин чинарем: Сидоренко Владимир Иванович… двадцать пять тысяч…»
— Спасибочки вам, папаша. — Спрятал книжечку в карман и сел допивать чай. И во всем этом чаептии и бестолковой утренней суете, в ожидании и в неизвестности уже витал потихоньку сладковатый тошнотворный запах смерти…
В начале десятого горбун слез со своего высокого стульчика и скомандовал собираться. Лошак подавал ему тулупчик, он неспешно заматывал шею длинным шерстяным шарфом, рыжий лисий малахай натягивал, продевал длинные обезьяньи руки в романовский теплый тулупчик, а Лошак терпеливо стоял за его спиной, как лакей.
Холуи! Противные холуи!
Нацепил малокопеечку и пальтишко Промокашка, влез в реглан убийца Тягунов, накинул на плечи ватник Чугунная Рожа, подпоясал ремнем шинель Левченко. У стены неподвижно стояла бабка Клаша и буравила меня глазом. Но молчала.
— Ну, молодцы, родимые, с богом? — сказал-спросил горбун. — Присядем на дорожку, за удачей двинулись мы… И снег нам сподручен — коли там мусора были, то на пустыре они наследили обязательно…
Все присели, а горбун сказал:
— Верю я, будет нам удача — по святому делу пошли, друга из беды вызволять.
Я подумал, что он гораздо охотнее отработал бы друга своего, как кролика вчера, кабы не боялся, что он их завтра всех сдаст до единого…
Горбун встал, подошел к Клаше, бабке-вурдалачке, обнял ее, и троекратно расцеловались они.
— Жди, мать, вернемся с удачей…
Ах вы, тараканы! Упыри проклятые! Кровью чужой усосались, гнездовье на чужом горе выстроили, на слезах людских…
Да ты, бабка Клаша, не на меня смотри, а на своего распрекрасного горбуна!
Последний раз вы, сволочи, видитесь! Навсегда, навсегда, навсегда! Конец вашей паучьей семейке наступил! Не вернется паук, не вернется…
— Стерегись его, Карпуша, — сказала бабка-вурдалачка и показала на меня в упор пальцем. А я ей поклонился и сказал:
— Готовь, бабка Клаша, выпивку-закуску, пировать к тебе приеду…
— Пропади ты пропадом! — громко, с ненавистью шепнула она и отвернулась.
Горбун толкнул меня легонько в спину:
— Хватит языком трясти. Пошли…
На улице был сладкий снежный запах, белизна и тишина. Во дворе за двухметровым заплотом стоял уже прогретый хлебный фургон, горбун уселся с Лошаком в кабину, а мы попрыгали в железный ящик кузова. Заурчал мотор, затряслась под ногами выхлопная труба, грузовик медленно тронулся, перевалил через бугор у ворот и выкатил на улицу. И поехали мы…
Тягунов, Левченко и я уселись на пустых ящиках, а Чугунная Рожа и Промокашка сняли с борта длинную доску, и под ней открылись продольные щели — как амбразуры. В фургоне стало светлее, и через щели мне были видны мелькающие дома, трамвай, влетела и сразу же исчезла пожарная каланча. Мы ехали из района Черкизова в сторону Стромынки…
Ужасно хотелось курить. В кармане я нащупал кисет, который мне дал вчера Копырин: «Защемит коли — потяни, легче на душе станет…» Сильно трясло на ухабах заледеневшей мостовой или руки у меня так сильно тряслись, но свернуть цигарку никак не удавалось — все время табак просыпался. Левченко долго смотрел на меня, потом взял у меня из рук кисет и очень ловко, быстро свернул самокрутку, оставил краешек бумажки — самому зализать, — и протянул мне. Чиркнул, прикурил, затянулся горьким дымом, ударило мягко, дурманяще в голову, оперся я спиной о холодный борт и закрыл глаза.
Вот и подъезжаю я к концу своего пути. Прощай, Варя… Вся надежда на нашу встречу, если Жеглов догадается насчет двери в кладовку… Интересно, о чем думал Вася Векшин, когда к нему на скамейку подсел бандит Есин… За тебя, Вася, отомстили… И за меня с ними со всеми рассчитаются… Только самому еще очень хотелось пожить… Дожить до обещанной Михал Михалычем Эры Милосердия…
Прощайте, Михал Михалыч… Вы как-то сказали, что люди узнают о вашей смерти только из заметки в газете о вашей смерти… А получается все наоборот. Обо мне…
Заскрипели тормоза, фургон стал притормаживать.
Да ничего! Я ведь разведчик! Я ведь муровец! Убить меня можете, а напугать — нате, выкусите! Я и безоружный одного из вас успею сделать… Вот тебя, наверное, Чугунная Рожа, ты все от меня не отходишь, — значит, судьба тебе такая!..
Машина совсем остановилась, стало тихо, и я приподнялся с ящика, чтобы выглянуть в щель.
— Садись на место, падло! — зашипел на меня Чугунная Рожа. Да, не зря ты так на меня крысишься — я ведь твоя судьба. И обойдусь с тобой круто.
— Что ты пылишь, дурак? — сказал Чугунной Роже Левченко. — Он сейчас с нами вниз пойдет, а ты ему осмотреться не даешь. Сядь на место и не вякай…
Я посмотрел в щель и от этой ослепительной белизны кругом зажмурился. Фургон стоял в переулке неподалеку от магазина — отсюда был виден вход в магазин и угол пустыря, который примыкал к черному входу и к подсобкам. Снег вокруг был девственно чист, лишь одинокая цепочка следов вела от подсобки к воротам. Из кабины вышел горбун и сказал нам через щель:
— Промокашка пусть сходит к магазину, позекает, как там и что…
Своей развинченной походкой Промокашка добрел до магазина, и по щуплой его спине было видно, что он сильно боится. Он потоптался недолго у входа и вернулся, сказав, что магазин заперт, а внутри видел двух женщин в белых халатах, — похоже, продавщицы. И сердце у меня бешено заколотилось — все, значит, операция началась. Женщины в халатах в магазине не продавщицы, это, должно быть, девушки из комендантского взвода…
— Все время смотрите, не отвлекайтесь, — сказал горбун и влез в кабину.
Минуты замерзли, заледенели секунды, все пропало. Неизвестно, сколько это длилось, и я тщательно старался вспомнить, сколько приблизительно шагов от двери до тоннельчика, потом припоминал длину тоннельчика и сколько еще от него до поворота, сразу за которым дверь в кладовку. Ах, глупость какая — поганая дверка, она моя единственная дверь в жизнь…
— Вот они! Вот они! — сдавленно крикнул Промокашка.
Мы одновременно взметнулись к щели и увидели, что у дверей магазина притормозил наш «фердинанд», в лобовом стекле мне виден был Копырин. Он выехал на левый тротуар, потом стал сдавать задом и остановился так, что выход из него оказался прямо перед входом в магазин. Отворилась дверца кабины, и я увидел, как из нее прыжком вымахнул Жеглов. Он постучал в стекло и показал что-то находящимся внутри магазина. Отперли входную дверь, и из автобуса вышел Пасюк, держа за руку Фокса, сзади его страховал Тараскин. Они мгновенно провели Фокса в помещение, и снаружи остались только Гриша и Копырин.
Вот и все. В магазине наверняка еще наши, да и здесь-то, на улице, держат хлебный фургон под плотным прицелом. Лошак завел мотор, и фургон медленно, на первой скорости, покатил за угол, на пустырь, к черному ходу, перекрыв его так же, как Копырин — главный вход с улицы.
Горбун проворно вылез из кабины и стукнул рукой в борт, и мы быстро попрыгали из люка на снег. Замка на двери не было. Чугунная Рожа потянул ее легонько на себя — отворилась. Первым шагнул на наклонную дорожку Тягунов, за ним пошел горбун.
Чугунная Рожа взял меня за руку, но Левченко толкнул его:
— Иди впереди и смотри, чтобы он мимо тебя к ментам не рванул. Я прикрою его сзади…
Исчез в двери Чугунная Рожа, Левченко оглянулся, но сзади уже напирали Промокашка и Лошак, и в руках у них были пистолеты. Левченко махнул рукой, и я тоже ступил на бетонный спуск в подвал.
…После ослепительной белизны на улице все в первый миг слепли в тусклом сумраке подвала, и я только слышал негромкий шорох шагов впереди и тяжелый топот Левченко, Промокашки и Лошака за своей спиной. Глаза привыкли, и горбун уверенно прошел через приемку, быстро юркнул в тоннельчик, и на повороте слабо блеснул в свете запыленной пятнадцатисвечевки вороненый вальтер в его длинной обезьяньей руке. И Тягунов шагнул в тоннель, зашуршали его ботинки по цементу, увесисто громыхнул Чугунная Рожа, согнувшись, вошел я, сзади Левченко… Где-то впереди, наверху раздавались громкие голоса, и горбун вел нас прямо на эти голоса. Пять шагов, шесть, семь, восемь, девять; сейчас кончается тоннельчик, кромка низкого свода, надо присмотреть какую-нибудь палку, чтобы свалить Чугунную Рожу одним ударом… Эх, не сообразил, видно, Жеглов, куда я от них на свету-то денусь? Я так надеялся, что Жеглов догадается погасить свет в подвале…
Конец тоннельчика… Тут в четырех шагах должен быть поворот направо, за ним еще два шага — и кладовая… Три, четыре… Поворот… Раз… два…
Погас свет! Свет погас! Чернильная, непроницаемая подвальная тьма окутала нас. И тишина — все остановились. Это будет длиться еще несколько секунд…
Шаг в сторону, вплотную к стене. Шаг вперед. Тише, тише, легче ступайте, ноги мои! Не грохочи так, сердце! Не рви с хрипом затхлый воздух, мое дыхание!
Короткий матерок горбуна, бряк спичек в чьей-то руке… Жесть на двери, холодное прикосновение, застывшей в подвале жести. Зябко трясутся руки. Господи, дверь, не заскрипи только, не визжите, петли! Подайся, дверь, бесшумно. Плавно уступила моим пальцам дверь, скользнула вглубь на смазанных петлях, приняла меня кладовая, как река, как материнское объятие, как спасение, как жизнь…
И не было в голове ни одной мысли, а бились судорожно во мне бешеные инстинкты, годами наработанные навыки ходить по краю пропасти. Мысли были у Жеглова, когда он крепил здесь вчера здоровый брус засова, намазав его жирно солидолом, так что и он скользнул в гнездо беззвучно, как сом в сети.
Я стоял, прижавшись к кирпичной стене, и холод ее ласкал воспаленное лицо, и удушье взяло меня железной хваткой за горло — не хватало воздуха, и не хватало смелости поверить, что я смог обо всем договориться с Жегловым, смог за двадцать километров, сидя в гнусном притоне, передать ему свой крик души…
За дверью раздался голос горбуна, чуть дрожащий, напряженный, но страха в нем не было:
— Володя! Ты где, Володя? Ну-ка подай голос! Ты что, в прятки придумал играть, а, мусорок?..
Боком встал я в кирпичную нишку, провел рукой по стене и на прилавке вдруг наткнулся на что-то тяжелое и холодное — пистолет! Мой ТТ! Жеглов и это предусмотрел — если я догадаюсь, то и пистолет у меня под рукой будет!
— Володя! — негромко взвизгнул горбун. — Зубами порву, падло!
Я по-прежнему молчал, прижимаясь к стене.
— Уходить надо! — сказал Левченко.
— Здесь дверь где-то справа, — раздался голос Чугунной Рожи. — Он туда мог рвануть…
И сразу же в дверь тяжело, грузно стали ломиться. Ничего, продержится немного, а там еще посмотрим.
— Карп, оставь ты его, уходить надо! — снова глухо сказал Левченко.
— Убить его надо, суку, тогда пойдем, — верещал сквозь зубы горбун. Они стали, видимо, вдвоем наседать на дверь, петли протяжно заскрипели.
И вдруг в этом злом пыхтении, тихом матерке и чертыхании раздался очень громкий, просто пронзительный, баритончик Жеглова:
— Граждане бандиты! Внимание!
Напор на дверь утих, они там замерли от неожиданности, да и я не сразу сообразил, что Жеглов говорит с ними через вентиляционный люк, и в этой затхлой сводчатой тесноте, в этой мгле кромешной звучал его голос иерихонской трубой. Я почти уверен, что Жеглов предвидел этот эффект.
— Ваша банда полностью блокирована. Оба выхода перекрыты. Фургон ваш, кстати, уже отогнали от дверей. Я предлагаю вам сдаться, иначе вы отсюда не выйдете…
— И кто это гавкает? — крикнул горбун.
— С тобой, свинья, не гавкает, а разговаривает капитан Жеглов. Слышал, наверное? Вот я вам и предлагаю сдаться по-хорошему…
— А если по-плохому? — спросил горбун.
— Тогда другой разговор. В связи с исключительной опасностью вашей банды я имею указание руководства живьем вас не брать, если вы не примете моих условий. Как, устраивает тебя такой вариант?
— А мусорочка своего нам отдашь на съедение? Мы ведь кожу с него живьем сдерем!
Жеглов сказал рассудительно:
— Ну что ж. Пусть он за вас похлопочет, мы рассмотрим.
Молодец, Глебушка, дал мне шанс на всякий случай! Несколько секунд плавало напряженное злое молчание, потом Жеглов громко рассмеялся, и его хохот громом носился по подвалу:
— Дырку от бублика ты получишь, а не нашего опера. Он уже давно тю-тю! Руки у тебя коротки до него дотянуться.
Они совещались прямо около моей двери, и я слышал, как вместо запальчивой первой злобы и азарта собственного испуга приходила окончательная уверенность, что им отсюда не вырваться, капкан захлопнулся намертво.
— Даю еще две минуты… — оглушительно прогремел голос Жеглова.
Кружилась голова, занемели ноги, голоса бандитов то возникали, то снова где-то растворялись, и в какой-то момент — прошла, наверное, тысяча лет — горбун крикнул:
— Черт с вами, мусора, банкуйте! Мы сдаемся!..
— Выходите из подвала. По одному. Перед дверью останавливайтесь и выкидывайте наружу стволы и ножи. Предупреждаю, дверь под прицелом, никаких фокусов, стреляем без предупреждения…
Затопотали, прогремели, зашуршали удаляющиеся шаги, стало тихо, и вдалеке, измятый сводами, поворотами, исковерканный дверьми, прозвучал голос Жеглова, уже не радиострашный, а обычный быстрый его баритончик:
— Значитца, так — первый пусть бросает оружие и выходит…
Прошло несколько секунд, и я снова услышал голос Жеглова:
— Может выходить второй…
— Третий…
— Теперь пусть выходит горбатый… Я сказал, горбатый!
— Пятый…
— Выходи следующий…
Неразборчиво гудели еще голоса, и, наконец Жеглов ликующе заорал:
— Все! Шарапов, выходи! Все здесь!
Я стал отодвигать засов, и руки меня не слушались. На ватных ногах добрел я до спуска, медленно сделал последние шаги и вышел на улицу, а пистолет еще держал в руках…
Ошалело озирался я по сторонам — здесь уже было полно людей, тискали меня в объятиях Тараскин и Гриша, хлопнул сильно по плечу Жеглов:
— Молодец, Шарапов, мы тут за тебя страха натерпелись…
Пасюк хозяйственно собирал сваленное на снегу оружие, бандитов, обысканных и уже связанных, сажали в тюремный фургон «черный ворон», милиционеры с винтовками из оцепления смотрели на меня с любопытством. У дверей «воронка» стоял Левченко.
— Руки! — скомандовал ему милиционер. Левченко поднял на меня глаза, и была в них тоска и боль. Протянул милиционеру руки.
Я шагнул к нему, чтобы сказать: ты мне жизнь спас, я сегодня же…
Кевченко ткнул милиционера в грудь протянутыми руками, и тот упал. Левченко перепрыгнул через него и побежал по пустырю. Он бежал прямо, не петляя, будто и мысли не допускал, что в него могут выстрелить. Он бежал ровными широкими прыжками, он быстро, легко бежал в сторону заборов, за которыми вытянулась полоса отчуждения Ржевской железной дороги.
И вся моя оцепенелость исчезла — я рванулся за ним с криком:
— Левченко, стой! Сережка, стой, я тебе говорю! Не смей бежать! Сережка!..
Я бежал за ним, и от крика мне не хватало темпа, и углом глаза увидел я, что стоявший сбоку Жеглов взял у конвойного милиционера винтовку и вскинул ее.
Посреди пустыря я остановился, раскинул руки и стал кричать Жеглову:
— Стой! Стой! Не стреляй!..
Пыхнул коротеньким быстрым дымком ствол винтовки, я заорал дико:
— Не стреляй!..
Обернулся и увидел, что Левченко нагнулся резко вперед, будто голова у него все тело перевесила или увидел он на снегу что-то бесконечно интересное, самое интересное во всей его жизни, и хотел на бегу присмотреться и так и вошел лицом в снег…
Я добежал до него, перевернул лицом вверх, глаза уже были прозрачно стеклянными.
И снег только один миг был от крови красным и сразу же становился черным. Я поднял голову — рядом со мной стоял Жеглов.
— Ты убил человека, — сказал я устало.
— Я убил бандита, — усмехнулся Жеглов.
— Ты убил человека, который мне спас жизнь, — сказал я.
— Но он все равно бандит, — мягко ответил Жеглов.
— Он пришел сюда со мной, чтобы сдать банду, — сказал я тихо.
— Тогда ему не надо было бежать, я ведь им говорил, что стрелять буду без предупреждения…
— Ты убил его, — упрямо повторил я.
— Да, убил и не жалею об этом. Он бандит, — убежденно сказал Жеглов.
Я посмотрел в его глаза и испугался — в них была озорная радость.
— Мне кажется, тебе нравится стрелять, — сказал я, поднимаясь с колен.
— Ты что, с ума сошел?
— Нет. Я тебя видеть не могу.
Жеглов пожал плечами:
— Как знаешь…
Я шел по пустырю к магазину, туда, где столпились люди, и в горле у меня клокотали ругательства и слезы. Я взял за руку Копырина:
— Отвези меня, отец, в Управление…
— Хорошо, — сказал он, не глядя на меня, и полез в автобус. Я оглянулся на Пасюка, Тараскина, взлянул в лицо Грише, и мне показалось, что они неодобрительно отворачиваются от меня; никто мне не смотрел в глаза, и я не мог понять почему. У них всех был какой-то странный вид — не то виноватый, не то недовольный. И радости от законченной операции тоже не видно было.
Копырин мчался по городу и бубнил себе под нос, но не про резину, а что-то про молодых, про несправедливость, судьбу. Но я не очень внимательно слушал его, потому что обдумывал свой рапорт. С Жегловым я работать больше не буду.
У дверей Управления я сказал:
— Спасибо тебе, Копырин. За все. И за кисет… Он у того парня остался, убитого…
Абажур является одной из необходимых вещей, он украшает наш быт, создает уют.
Хорошую инициативу проявила мастерская бытового обслуживания, организовав у себя производство абажуров. Каждый наркомвнуделец может заказать из своего материала красивый абажур, моделей которого нигде, кроме нашей мастерской, не имеется.
«На боевом посту»
— Я с тобой пойду, — сказал Копырин, вылезая со своего сиденья.
— Зачем? — удивился я. — Хотя, если хочешь, пошли…
В вестибюле, как всегда, было многолюдно, сновали озабоченные сотрудники, и только у меня сегодня дел никаких не было. Я пошел к лестнице и увидел на столике у стены портрет Вари. Большая фотография, будто увеличенная с удостоверения.
Варя?
Почему? Почему здесь ее фотография?
Отнялись ноги, вкопанно остановились. И сердце оборвалось.
СЕГОДНЯ ПРИ ИСПОЛНЕНИИ СЛУЖЕБНЫХ ОБЯЗАННОСТЕЙ ПОГИБЛА МЛАДШИЙ СЕРЖАНТ МИЛИЦИИ ВАРВАРА АЛЕКСАНДРОВНА СИНИЧКИНА…
— Володя, Володя, ну что ты… Не воротишь, — загудел над ухом Копырин. Варя!
Варя! Этого не может быть! Это глупость! Вздор! Небыль! Варя!
Варя, это я должен был сегодня погибнуть, но я же вернулся! Ты обещала дождаться меня, Варя!..
СЕГОДНЯ НОЧЬЮ ПРИ ЗАДЕРЖАНИИ ВООРУЖЕННЫХ ПРЕСТУПНИКОВ ПОГИБ НАШ ТОВАРИЩ — ЗАМЕЧАТЕЛЬНАЯ СОВЕТСКАЯ ДЕВУШКА ВАРЯ СИНИЧКИНА. НЕТ ЧЕЛОВЕКА В УПРАВЛЕНИИ, В КОТОРОМ НЕ ВЫЗВАЛА БЫ ЭТА ВЕСТЬ ЧУВСТВА ГЛУБОКОЙ СКОРБИ… Подпрыгнула подо мной мраморная плита, заплясало все перед глазами. Портрет, цветы. Варя! Не может этого быть… И обрушился на меня страшный крик наших пяти неродившихся сыновей, жалобно плакал маленький найденыш, который должен был принести мне счастье, кружилась Варя со мной в вальсе, и глаза ее полыхали передо мной, и я помнил сердцем каждую ее клеточку, и добрые ее мягкие губы ласкали меня, я слышал ее шепот: «Береги себя», и руки мои были полны ее цветами, которые она поднесла мне в ноябре, в самую страшную ночь моей жизни, уже мертвая. Она ведь умерла, когда ушла от меня во сне на рассвете, и сердце мое тогда рвалось от горя, и я молил ее оставить мне чуточку памяти…
Варя!
Обнимал меня за плечи Копырин, гудел что-то надо мной; я взглянул на него — слезы каплями повисли на его длинных рыжих усах. Они все знали — поэтому они боялись посмотреть мне в лицо.
Какой-то серый туман окутал меня, я ничего не понимал, и, сколько меня ни тащил Копырин, я не двигался от Вариной фотографии.
Волосы ее были забраны под берет, и бешено светили ее веселые глаза.
ПАМЯТЬ О ВАРЕ СИНИЧКИНОЙ, СЛАВНОЙ ДОЧЕРИ ЛЕНИНСКОГО КОМСОМОЛА, НАВСЕГДА ОСТАНЕТСЯ В НАШИХ СЕРДЦАХ… Я оттолкнул Копырина и выбежал на улицу. Снова пошел крупными хлопьями снег, он таял на лице прохладными щекочущими капельками. Где-то я потерял свою кепку, но холода совсем не чувствовал. Я вообще ничего не ощущал — я весь превратился в ком ревущей полыхающей боли, одну сплошную горящую рану. Варя…
Не помню, где я бродил весь день, что происходило со мной, с кем я разговаривал, что делал. Беспамятство поглотило все.
Когда я опомнился, то увидел, что сижу в нашем кабинете. Не знаю, был ли это еще день или уже накатила ночь, но вокруг были ребята — Гриша, Пасюк, Тараскин и Копырин.
— Володя, пошли ко мне, у меня переночуешь, — сказал Тараскин.
— Пошли, — согласился я, мне было все равно.
Открылась дверь, заглянул какой-то краснощекий майор, спросил:
— А где Жеглов?
— Вин по начальству докладае, — сказал Пасюк и махнул рукой.
Все стали собираться, а я сидел за своим кургузым столиком, который мы с Тараскиным так долго делили на двоих, и мне не давала покоя мысль, что и в беспамятстве своем я все равно помнил о чем-то очень важном, чего никак нельзя забывать — от этого зависела вся моя жизнь, — а сейчас вот забыл. И пока все одевались, а в тарелке репродукторе сипло надрывался певец: «Счастье свое я нашел в нашей дружбе с тобой», я все старался вспомнить это очень важное, что беспокоило меня все время, но мне мешало сосредоточиться то, что точно так же все происходило, когда мы выходили с Васей Векшиным на встречу с бандитами.
Только Жеглова сейчас не было.
— Пойдем, Володя, — сказал Тараскин.
И у самой двери я вспомнил. Вспомнил. Вернулся назад и сказал:
— Ребята, идите, мне хочется посидеть одному…
Когда стихли шаги в коридоре, я снял телефонную трубку. Долго грел в ладонях ее черное эбонитовое тельце, и гудок в ней звучал просительно и гулко. Медленно повернул диск аппарата до отказа — сначала ноль, потом девятку, — коротко пискнуло в ухе, и звонкий девчачий голос ответил:
— Справочная служба…
Еще короткий миг я молчал — и снова передо мной возникло лицо Вари — и, прикрыв глаза, потому что боль в сердце стала невыносимой, быстро сказал:
— Девушка, разыщите мне телефон родильного дома имени Грауэрмана…
Май 1975, Москва.