Она была высока, стройна, в красивом светлом пальто. Туфли у нее были заграничные, на рифленом каучуке. И зонтик. Протянула мне руку, как старому знакомому:
— Здравствуйте, вы от Евгения Петровича?
— Здравствуйте. — И я подозрительно стал смотреть на нее. Я и не скрывал интереса, с которым глазел на нее. И руку ее задержал на мгновение дольше, ощупывая на ее пальце кольцо с камнем-розочкой. Я даже приподнял на свет ее руку и откровенно посмотрел на кольцо. Она выдернула руку и зло спросила:
— Вы что?
— А ничего. Мне Евгений Петрович первым делом велел передать вам, чтобы вы это кольцо как можно глубже заныкали. В розыске оно, по мокрому…
Это было кольцо Ларисы Груздевой — я не мог ошибиться, десятки раз я видел его описание в деле.
— И для этого он прислал вас? — спросила она с усмешкой.
— Нет, он меня прислал, чтобы я объяснил, как его с нар вытащить. А вы тут меня за дурака держите, театры всякие, концерты разыгрываете! Подсылаете дуру какую-то! Что же, вы думаете, мне Фокс не объяснил, какая вы из себя, коли посылал меня на встречу?
— А почему же он вас к бабке направил, а не ко мне?
— Ха! Мы с ним не в парке Горького на лавочке расстались! Он тоже против меня опаску имел — л вдруг меня менты расколют? А вдруг я скурвлюсь и сам настучу?
Так прямо к вам в теплую постелю их и доставлю. Надо думать, он этот резон имел.
А там бог его ведает, что он думал: вы-то знаете, мужик он непростой…
— Так что же он сказал вам? Что вы должны передать мне?
— Инструкцию. Так он и сказал — инструкцию. Это, говорит, будет у тебя единственный в жизни заработок такой: запомни от слова до слова, передай и получишь пять кусков.
— Что-то больно дорого за такую работу…
— Ему-то там, на киче, это не кажется дорого. Тем более что речь о шкуре его идет. Вышак ему ломится…
— Хорошо, я слушаю вас…
— Денежки пожалуйте вперед. Дружба дружбой, как говорится, а табачок…
Она открыла сумку и протянула мне завернутую в газету пачку. Я стал разворачивать сверток, но она сердито зашипела:
— Перестаньте! Там ровно пять тысяч. Говорите…
Я помялся немного, потом махнул рукой:
— Смотрите, на совесть вашу полагаюсь. Мне ведь тоже рисковать, с МУРом вязаться неохота…
— И попробуйте наврать только!
— Зачем же мне врать! — Я огляделся, в переулке никого было не видать, только неподалеку возились со своими ящиками грузчики около хлебного фургона, и я подумал, что это, наверное, наши ребята меня здесь прикрывают. Правда, это мне не понравилось — грубо; они совсем рядом стояли, и раз за Аней бандиты присматривают, то и их наверняка засекут.
— Значит, Фокс так сказал: его в МУРе колют по поводу ограбления продмага и убийства сторожа. Дела его неважные — там на карасе отпечатки его остались…
Содержат его пока на Петровке, на той неделе должны перевести в тюрьму — в Матросскую Тишину, а там уже хана — из тюрьмы не сбежишь…
— А с Петровки сбежишь? — спросила она, глядя на меня в упор своими черными, чуть раскосыми глазами. И ноздри у нее тоненько дрожали все время. Я уже вспомнил ее по справке, ребята точно отобрали, да разве угадаешь, кто именно нам нужен, какая именно Аня в списке нас интересовала. Анна Петровна Дьячкова, двадцать четыре года, завпроизводством в пункте питания на Казанском вокзале, незамужняя, несудима, характеризуется по службе положительно…
— И с Петровки не сбежишь. Но если на следственный эксперимент его повезут из тюрьмы, то там конвой другой, такие псы обученные, с автоматами. Это все дело пустое. А с Петровки его оперативники повезут — те ловить мастаки, а насчет охраны они, конечно, лопушистее. Их там всех можно заделать, — сказал я, понижая голос и наклоняясь к ней.
— Это как же?
— Ну что «как, как»? Что вы, маленькая? Пиф-паф — и в дамки!
— А какой следственный эксперимент? — спросила она недоверчиво.
— Ну сделал он признание: так, мол, и так, я убил сторожа и хочу на месте показать, как это все происходило. Поскольку он сидит в полной несознанке, оперативники обрадовались, захотели побыстрее закрепить его показания. Повезут его туда обязательно… По телефону договаривались — он сам слышал.
— Что еще сказал Евгений Петрович?
— Ну, детали всякие, как это сделать. И еще он велел, чтобы вы горбатому сказали: если его у муровцев не отобьют, он на себя весь хомут тянуть не станет — сдаст он его самого и людей его сдаст…
— Понятно… понятно…— протянула она и вдруг громко сказала:— Вы поедете со мной и расскажете про все эти детали — что надо делать…
— Нет, — покачал я головой. — Такого уговора не было, я и Фоксу сказал: постараюсь бабу твою разыскать и все обскажу, а никуда ходить с вами я не собираюсь и в дела ваши встревать не хочу…
— А тебя, мусор, никто и не спрашивает! — раздался тихий голос за моей спиной, и в бок мне воткнулся пистолетный ствол. — Садись в машину…
Я повернулся слегка и увидел грузчиков фургона — один жал мне ребро пистолетом, а другой стоял, на шаг отступя, и руку держал в кармане.
Дух из меня вышибло. Ах, глупость какая, вот ведь почему пропала малокопеечка — он меня сдал с рук на руки. Может быть, Жеглов бы об этом и раньше догадался, а у меня, видать, еще опыта маловато. Я тупо смотрел на них, стараясь сообразить быстрее, что мне делать, и ничего путного не приходило в голову. Их тут все-таки двое с пушками, и даже если я затею с ними возню и наша засада, которою я сейчас и не видел, придет мне на помощь, то бандиты все равно успеют меня срезать, и главное совершенно бесполезно, бессмысленно — мы ведь все равно еще не уцепили кончик! Допустим, их тоже застрелят или похватают — что толку, это, возможно, пустяковые людишки, уголовная шушера, подхватчики…
И я начал быстро, гугниво бормотать:
— Граждане, товарищи дорогие, что же это такое деется? Я вам доброе хотел, а вы…
— Молчи, падло, — скрипнул зубами бандит; у него лицо было совершенно чугунное, серое, ноздреватое, с тухлыми белыми глазами, ну просто ни одной человеческой черточки в нем не было, будто господь бог задумал сделать его, свалял из всякой пакости, Увидел — брак и выкинул на помойку, а он, гад, все равно ожил и бродит среди живых теплых людей, как упырь. Ткнул он меня сильнее пистолетом и сказал:
— Садись быстро в машину, ссученный твой рот!
Эх, чего же мне на фронте не довелось только увидеть, чего я не вытерпел, каких страхов не набрался, а вот никогда у меня не было такого ощущения, что смерть — совсем рядом! Он мне сам казался похожим на смерть, и воняло от него смрадно.
И я шагнул к распахнутому люку хлебного фургона. Второй бандит прыгнул за руль, вместе с ним в кабину села Аня, а чугунный мерзавец влез за мной в кузов и захлопнул складные дверцы.
Не успел я еще сесть на ящик, как фургон покатил. Сначала я пытался считать повороты, чтобы как-то ориентироваться, мне казалось, что машина едет куда-то в сторону Каланчовки, потом она стала крутить, разгоняться, тормозить, где-то посреди улицы развернулась, мотало нас на колдобинах и ухабах, и снова зашуршал под колесами асфальт, глухо пророкотали рельсы на переезде, по стуку судя, это были железнодорожные, а не трамвайные рельсы, и где-то совсем рядом засвистела электричка. Потом мы долго стояли, тяжело прошумел шатунами, натужно вздыхая, паровоз, и снова начались ухабы и тряска неровной дороги, и опять зашелестел асфальт, и мне пришло в голову, что они нарочно кружат, проверяя, нет ли за фургоном слежки. Ехали то быстро, то медленно, потом остановились и снова поехали. И когда фургон затормозил, хлопнула дверца в кабине и распахнули снаружи люк, я даже приблизительно не представлял себе, где мы находимся.
Шофер спросил:
— Завязать глаза ему?
А Чугунная Рожа засмеялся:
— Зачем? Он никому ничего не разболтает…
Мы стояли во дворе скособоченного двухэтажного домика, замкнутого квадратом высоченного дощатого забора. Я подумал, что с улицы через этот забор крышу фургона, пожалуй, и не увидать. Ну ничего, покувыркаемся еще немного. Я как-то не хотел верить, изо всех сил отгонял я от себя мысль, что ребята, которые должны были обеспечивать меня, могли совсем потерять след фургона. Или хотя бы номер его не засечь…
И хотя Чугунная Рожа уже объяснил мне насчет моей судьбы, я надеялся выкрутиться. Ведь если бы они меня раскололи или совсем не поверили, ни к чему им было бы катать меня по всему городу. Стрельнул на месте или ткнул заточкой — и все, большой привет! А они меня привезли сюда, — значит, пока еще план мой окончательно не завалился, игра продолжается, господа мазурики…
Я бы, наверное, чувствовал себя много скучнее, если бы знал, что у Ростокинского переезда машина службы наблюдения потеряла из виду хлебный фургон окончательно и Глеб Жеглов бьется на Петровке, стараясь задержать операцию по прочесыванию каждого дома в зоне Останкино, Ростокино и в то же воемя выясняя, где может находиться хлебный фургон номер МГ 38-03…
— Давай, Лошак, веди его, — сказал Чугунная Рожа шоферу. — Я огляжусь, не рыскают ли окрест лягавые…
Лошак подтолкнул меня в спину, не сильно, но вполне чувствительно, и я сказал ему:
— Не пихайся, гад!..
А впереди пошла Аня. Она шла через темные сени и длинный кривой коридорчик уверенно — не впервой ей здесь бывать. Она дернула на себя обитую мешковиной дверь, и свет из-под морковно-желтого абажура плеснул в глаза, ослепил после темноты.
Прищурясь, я стоял у порога, и билась во мне судорожно мысль, что если хоть один муровец вошел в их логово, то, значит, конец им пришел. Даже если я отсюда не выйду, а выволокут меня за ноги, тоже счет будет неплохой, коли шофера Есина уже застрелил Жеглов, Фокс сидит у нас и здесь их набилось пятеро. Я бодрил себя этими мыслями, чтобы вернулась хоть немного ко мне уверенность, и все время мысленно повторял про себя главное разведческое заклятие — «семи смертям не бывать», — и осматривал их в это же время, медленно обводя взглядом банду, и делал это не скрываясь, поскольку н они все смотрели на меня с откровенным интересом.
Вот он, карлик. Не карлик, собственно, он горбун, истерханный, поношенный мужичонка, с тестяным плоским лицом, в вельветовой толстовке и валенках. На коленях у него устроился белоснежный кролик с алыми глазами и красной точкой носа.
И здесь же старый мой знакомый — малокопеечка. Кепку свою замечательную он уже снял и сидит за столом, очень гордый, довольный собой, щерится острыми мышиными зубами.
— Что ты лыбишься, как параша? — сказал я ему. — Дурак ты! Был бы на моем месте мусор, ты бы уже полдня на нарах куковал! Я тебя, придурка, еще в кино срисовал, как ты вокруг меня сшивался…
Он выскочил из-за стола, заорал, слюной забрызгал, длинно и нескладно стал ругаться матом, размахивая руками у меня перед носом.
— Да не шуми ты, у меня слух хороший! — сказал я ему. — И слюни подбери, мне после тебя без полотенца не утереться…
И горбун наконец раздвинул тонкие змеистые губы:
— Сядь, Промокашка, на место. Не мелькай…— И этот противный воренок сразу же выполнил его команду.
Лошак прямо от двери прошел к столу и сразу же, не обращая внимания на остальных, стал хватать со стола куски и жадно, давясь, жрать. Пожевал, пожевал, налил из бутылки стакан водки, залпом хлобыстнул и снова вгрызся в еду, как собака, — желваки комьями прыгали за ушами.
Вошел в комнату Чугунная Рожа — не знаю, как его звали, но мне он больше нравился под таким названием. Он уселся верхом на стул и тоже стал меня разглядывать. А я все еще стоял у порога и думал о том, как бы я с ними со всеми здесь разобрался, будь у меня в руке автомат мой ППШ, и еще бы хорошо пару лимонок. Они ведь такие сильные и смелые, когда против них безоружный или если их всемеро больше. Ах как бы хорошо было: гранату на стол, сам на пол, за буфет, и длинной очередью снизу вверх, с боку на бок!
Я бы и Аню их распрекрасную не пожалел — такая же сволочь, бандитка, как они все. Это через нее сбывали они на пункте питания награбленное продовольствие!
Десятки тысяч наворовала вместе с ними, а кольцо с убитой женщины на палец нацепила. Она в углу около буфета стояла, обнимала она себя руками за плечи — так трясло ее. Посмотрел я на нее и увидел, что кольца на пальце нет, и от этого чуть не заорал: значит, поверила, зацепил я ее, гадину!
Слева от горбуна сидел высокий красивый парень, держа в руках гитару. Один глаз у него был совершенно неподвижен, и, присматриваясь к его ровному недвижному блеску, нагонял, что он у него стеклянный, и помимо воли в башке уже крутились какие-то неподвластные мне колесики и винтики, услужливо напоминая строчку из сводки-ориентировки: «Разыскивается особо опасный преступник, рецидивист, убийца
— Тягунов Алексей Диомидович… Особые приметы — стеклянный протез глазного яблока, цвет — ярко-синий…» И спиной ко мне в торце стола сидел еще один бандюга, плечистый, с красным стриженым затылком. Он мельком посмотрел на меня, когда мы только ввалились, и отвернулся, а я его сослепу, с темноты, и не разглядел. А он, видимо, особого интереса ко мне не имел, сидел, курил самокрутку, плечами метровыми пошевеливал.
Долго смотрел на меня горбун, потом засмеялся дробненько, будто застежку «молнию» на губах развернул:
— Ну что ж, здравствуй, мил человек. Садись к столу, поснедай с нами, гостем будешь…— И сам кролика за ушами почесывает, а тот от удовольствия жмурится и гудит, как чайник.
— В гости по своей воле ходят, а не силком тягают, пушкой не заталкивают,сказал я недовольно; мне к ним ластиться нечего было, с ласкового теля уголовник две шкуры снять постарается.
— Это верно, — хмыкнул горбун. — Правда, если я в гости зову, ко мне на всех четырех поспешают. И ты садись за стол, мы с тобой выпьем, закусим, про дела наши скорбные покалякаем.
Сел я за стол — тут уж чем подкормиться было! Как в ресторане «Савой», бумажные цветочки на косточку не надевали, но шмат мяса жареного на блюде лежало — килограмма четыре. Капуста квашеная, маслята маринованные, картошка печеная, селедка залом — да чего там только не было! Получше нашего питание у бандитов….
СОВЕТЫ ДОМАШНИМ ХОЗЯЙКАМ
Вкусное повидло получается из тыквы, сахарной свеклы и моркови при условии, что они были взяты в равной пропорции. Повидло получается сладкое, добавлять к нему сахар не требуется, даже если оно пойдет для начинки пирогов.
Ольга Зорина
«Вечерняя Москва»
— …Выпьешь? — спросил горбун.
— Нальете — выпью.
— Клаша! — не поднимая голоса, позвал горбун. Из двери в соседнюю комнату появилась мордатая крепкая старуха. Она поставила на стол еще три бутылки водки, отошла чуть в сторону, прислонилась спиной к стене и тоже уставилась на меня, и взгляд у нее был вполне поганый, тяжелый, вурдалачий глаз положила она на меня и смотрела не мигая мне в рот. Хорошая компания здесь собралась, что и говорить!
Да жаловаться не приходится, я ведь к ним сам сюда рвался…
— За что же мы выпьем? — спросил горбун.
— А за что хотите, мне бы только стакан полный…
— За здоровье твое пить глупо — тебе ведь больше не понадобится здоровье хорошее…
— Это чего так?
— А есть у нас сомнение, что ты, мил человек, стукачок! — ласково сказал горбун и смигнул дважды красными веками. — Дурилка ты кардонный, кого обмануть хотел? Мы себе сразу прикинули, что должен быть ты мусором…
Я развел руками, пожал плечами, сердечно ответил ему:
— Тогда за твое здоровье давай выпьем! Ты, видать, два века себе жизни намерил…
Он беззвучно засмеялся, он все время так усмехался — тихо, будто шепотом он смеялся, чтобы другие его смеха не услышали. И в смехе открывал он свои белые больные десны и неровные зубы, обросшие рыхлыми камнями, пористыми, коричневыми, как дно чайника:
— Никак, ты мне грозишься, мусорок? — спросил он тихо.
— Чем же это я тебе угрожу, когда вокруг тебя кодла? С пушками и перьями вдодачу? От меня тут за минуту ремешок да подметки останутся…
— А дружки твои из МУРа-то где же? Они-то что же тебе не подсобят?
Я посидел молча, глядя в пол, потом медленно сказал:
— Слушай, папаша, мне аккурат вчера, об этом же время, твой дружок Фокс сказал замечательные слова. Не знаю, конечно, про что он там думал, мне не разобъяснял, но он вот что сказал: самая, говорит, дорогая вещь на земле — это глупость.
Потому как за нее всего дороже приходится платить…
— Это ты к чему? — все так же ласково и тихо спросил горбун.
— А к тому, что мне моя глупость по самой дорогой цене достанется. Да-а, глупость и жадность. Больно уж захотелось легко деньжат срубить, вот вы меня ими, чувствую, досыта накормите…
Взял свой стакан и выпил до дна. Закусил капустой квашеной, взглянул на горбуна, а он молча заходится своим мертвым смехом.
— Правильно делаешь, мент, гони ее прочь, тугу-печаль. Ты не бойся, мы тебя зарежем совсем не больно. Чик — и ты уже на небесах!
— Стоило через весь город меня за этим таскать…
— А ты что, торопишься?
— Я могу еще лет пятьдесят подождать.
— А мы не можем, потому тебя сюда и приволокли. И если не захочешь принять смерть жуткую, лютую, расскажешь нам, что вы, мусора, там с Фоксом удумали делать…
Вылегли вперед коричневые рыхлые зубы, сильнее побелели десны, и полыхали злобой его бесцветные глаза мучителя. Черт с ними, пока грозятся, не убьют. Убивать будут внезапно, по-воровски.
Обвел их всех взглядом — все они сидели, вперившись в меня, как волки в подранка, — и почему-то первый раз безнадежность пала на сердце холодом праха и отчаяния. Они меня не раскололи, я в этом был просто уверен, но и рисковать не станут.
— Оставлю я вам адрес… Бросьте матери записочку откуда-нибудь… потом… Что так, мол, и так… умер ваш сын… не ждите зря… Это уж сделайте, помилосердствуйте… как-никак зла я вам не совершил… Потом хоть поймете…
— А ты в Москве живешь? — спросил горбун.
— Нет. Ярославская область, Кожиновский район, деревня Бугры, совхоз «Знаменский»…
— Так ты что, деревенский? — удивился горбун, а все остальные молчали как проклятые.
— Какой я деревенский! Но у меня стокилометровая зона — прописки не дают, вот я там и проедаюсь шофером в совхозе… — А документы у тебя есть?
— У меня теперь всех документов — одна бумажка. — Я достал из гимнастерки справку об освобождении с изменением меры пресечения.
Горбун поднес ее близко к глазам, прочитал вслух:
— «…Сидоренко Владимир Иванович… изменить меру пресечения на подписку о невыезде…» Так у вас там на Петровке целая канцелярия для тебя такие справочки шлепает, — хмыкнул он.
— Чем богаты, тем и рады. Больше все равно у меня ничего нет, — развел я руками.
— А ты как к Фоксу попал? — спросил он миролюбиво, и снова забрезжил тоненький лучик надежды.
— Это его три дня назад ко мне в камеру бросили…
— Ну, а ты там что делал?
— Да ни за что меня там неделю продержали. Я с картошкой приехал — грузовик пригнал в ОРС завода «Борец», у них с нашим совхозом договор есть, — разгрузил картошку и собрался уже назад ехать, а на Сущевском валу ЗИС-101 выкатывает на красный свет и на полном ходу в меня — шарах! Меня самого осколками исполосовало, а они там, в легковой-то, конечно, в кашу. А пассажир — какая-то шишка на ровном месте! Ну конечно, сразу здесь орудовцы, из ГАИ хмыри болотные понаехали, на «виллисе» пригнал подполковник милицейский — шухер, крик до небес!
И все на меня тянут! Я прошу свидетелей записать, которые видели, что это он сам в меня на красный свет врубил, а они все хотят носилки с пассажиром тащить.
Ясное дело, одна шатия! Хорошо хоть, сыскались тут какие-то доброхоты, адреса свои дали, телефоны. А меня везут на Мещанку — там у них городское ГАИ,свидетельствуют, проверяют, не пьяный ли я. А у меня с утра маковой росины во рту не было.
Я прервался на мгновение и увидел, что слушают они меня с интересом, и вознес я снова хвалу Жеглову, который начисто отмел предложения о любой уголовщине в моей легенде. А горбун сидел совершенно неподвижно, поджав ножки под себя, и глядел на меня в упор. Только кролик кряхтел и шевелился у него на коленях.
— …Ну, составляют протокол, заполняют анкет дошло до того места, что был я судимый и зона у меня стокилометровая, так они прямо взъелись: надо, мол, еще выяснить, не было ли у тебя умысла на теракт!..
Хорошо, кабы бандиты проверили мои слова и съездили на Мещанку — там открыто во дворе стоит ЗИС-5 с ярославским номером и разбитой кабиной, и на посту службу несет словоохотливый милиционер, который без утайки всем желающим рассказывает об аварии на Сущевском…
— Окунули меня, значит, в камеру, в предвариловку, и сижу я там неделю, парюсь, и следователь из меня кишки мотает, хотя от допроса к допросу все тишает он помаленьку, пока не объявляет мне позавчера: экспертиза установила, что водитель легковой машины ЗИС-101 был в сильном опьянении. Будто оно не в тот же вечер установилось, а через неделю только. Правда, мне Евгений Петрович еще третьего дня сказал: дело твое чистое, на волю скоро выскочишь, нет у них против тебя ничего, иначе одними очняками уже замордовали бы…
— Добрый у тебя был советчик, — кивнул горбун и быстро спросил:— А что же это тебе Фокс так поверил?
— Наверное, понравился я ему. А скорее всего, другого выхода у него не было. Да и показался он мне за эти дни мужиком рисковым. Я, говорит, игрок по своей натуре, мне, говорит, жизнь без риска — как еда без соли…
— Дорисковался, гаденыш! Предупреждал я его, что бабы и кабаки доведут до цугундера, — сквозь зубы пробормотал горбун…
— Зря вы так про него…— попробовала вступиться Аня, но горбун только глазом зыркнул в ее сторону:
— Цыц! Давай, Володя, дальше…
Ага, значит, я у него уже Володя! Ах, закрепиться бы на этом пятачке, чуточку окопаться бы на этом малюсеньком плацдарме…
— Ты, Володя, скажи нам, за что же власти наши бессовестные тебе зону-сотку определили и судили тебя ранее за что?
— В сорок третьем за Днепром комиссовали меня после двух ранений. — Я для убедительности расстегнул ремень и задрал гимнастерку, показывая свои красно-синие шрамы на спине и на груди. — Вторая группа инвалидности. Оклемался я маленько и здесь, в Москве, устроился шоферить на грузовик. На автобазу речного пароходства. Тут меня как-то у Белорусского вокзала останавливает какой-то лейтенант: мол, подкалымить хочешь? Кто ж не хочет! На два часа делов — пятьсот рублей в зубы. Поехали мы с ним на пивзавод Бадаева, он мне велит на проходной путевой лист показать — все, мол, договорено. Выкатывают грузчики две бочки пива — и ко мне в кузов. Отвез я их на Краснопресненскую сортировку и помог сгрузить.
А через неделю ночью являются за мной архангелы — хоп за рога и в стойло! В ОБХСС на Петровке спрашивают: вы куда дели с сообщником пиво? С каким, спрашиваю, сообщником? А который по липовой накладной две бочки пива вывез, говорят мне. Я туда-сюда, клянусь, божусь, говорю им про лейтенанта, описываю его — высокий такой, с усиками и ожогами на лице. В трибунал меня — четыре года с конфискацией…
— Совсем ты, выходит, невинный? — спросил горбун.
— Выходит! Я когда Фоксу в камере рассказал, он полдня хохотал, за живот держался. Оказывается, знает он того лейтенанта — кличка ему Жженый, и не лейтенант он, а мошенник…
Горбун быстро глянул на убийцу Тягунова, тот еле заметно кивнул головой, и я почувствовал, как меня поднимает волна успеха: аферист Коровин, по кличке Жженый, сидел в потьминских лагерях и опровергнуть разработанную Жегловым легенду не мог. И случай Жеглов подобрал фактический, они могли знать о нем.
Горбун налил мне в стакан водки, а себе какого-то мутного настоя из маленького графинчика. Милостиво кивнул другим — и вся банда рванулась к стаканам. Налили, подняли и чокнулись без тоста. И тут я увидел, что ко мне со стаканом тянется бандит, который сидел в торце стола — сначала спиной ко мне, а потом все время он как-то так избочивался, что голова его оставалась в тени. А тут он наклонился над столом, протянул ко мне свой стакан и сказал медленно:
— Ну что, за счастье выпьем?..
Его лицо было в одном метре от меня, и ничего больше я не замечал вокруг, только сердце оторвалось и упало тяжелым мокрым камнем куда-то в низ живота, и билось оно там глухими, редкими, больными ударами, и каждый удар вышибал из меня душу, каждый удар тупо отдавался в заклинившем, насмерть перепуганном мозгу, и в горле застрял крик ужаса, и только одно я знал наверняка: все пропало, безвозвратно, непоправимо пропало, и даже смерть моя в этом вонючем притоне никому ничего не даст — все пропало. И мне пришел конец…
Чокнулся я с ним, и сил не хватило отвести в сторону глаза; я так и смотрел на него, потому что ничего нет страшнее этого — увидеть лицом к лицу человека, от которого ты должен сейчас принять смерть.
Поднял стакан — рукой свинцовой, негнущейся — и выпил его до дна. Напротив меня сидел Левченко. Штрафник Левченко. Из моей роты…
…Штрафник Левченко, из моей роты. С него должны были снять судимость посмертно, потому что он погиб в санитарном поезде, когда их разбомбили под Брестом. До этого его тяжело ранило в рейде через Вислу, мы плавали туда вместе
— Сашка Колобков, я и Левченко. Ему тогда в спину попал осколок мины, и он выпал из лодки у самого берега… Значит, не погиб. И вернулся к старым делам. И уже час слушает, как я тут выламываюсь…
— Что ж ты замолчал? Рассказывай дальше…— сказал горбун. Я снова подумал, что горбун должен быть серьезным мужичком, коли сумел установить среди этих головорезов такую дисциплину, что за все время без его разрешения никто рта не открыл.
— Папаша, можно я поем маленько? — вяло спросил я. — После казенных харчей на твой достаток смотреть больно…
— Поешь, поешь, — согласился он. — Ночь у нас большая…
Не чувствуя вкуса, молотил я зубами мясо, картошку, мягкими ломтями пшеничного хлеба заедал, и все время давил на меня тяжелой плитой взгляд Левченко. Господи, неужели можно забыть, как мы плыли в ледяной воде под мертвенным светом ракет, как лежали рядом, вжавшись в сырую глину за бруствером и прислушиваясь к голосам немцев в секрете? Но ведь, если вдуматься, может быть, и те немцы, которых мы одновременно сняли финкой и ручкой пистолета, были тоже неплохие люди — для своих товарищей, для своих семей. А для нас они были враги, и, конечно, мы им врезали от души, не задумываясь ни на секунду. И я теперь дополз до их окопа, я уже через бруствер перевалился, но здесь меня ждал Левченко, и то, что мы с ним оба русские, уже не имело значения, потому что я приполз сюда, чтобы, как и тогда, год назад, взять его самого и дружков его «языками», я пришел взять их в плен, и кары им грозили страшные, и он знал об этом, и он хорошо знал фронтовой закон — уйти за линию фронта назад он мне не даст. Смешно, но, увидев именно Левченко, я ощутил впервые по-настоящему, что между мной, Жегловым, Пасюком, Колей, всеми нашими ребятами, и ими, всей этой смрадной бандой, их дружками, подельщиками, соучастниками, укрывателями, всеми, кого мы называем преступным элементом, идет самая настоящая война, со всеми ее ужасными, неумолимыми законами — с убитыми, ранеными и пленными.
Когда я командовал штрафниками, я, конечно, не надеялся, что все они — те, кто доживет до победы, — станут какими-то образцовыми гражданами. Но все равно не верилось, что, выжив на такой страшной войне и получив жизнь вроде бы заново, человек захочет ее опять погубить в грязи и стыдухе. Ну что же, рядовой Левченко видел, как воевал его комроты Шарапов, бандит Левченко пусть посмотрит, как умрет Шарапов — старший лейтенант милиции…
Каким-то детским заклятием убеждал я себя, что не наживется Левченко после меня, есть какая-то справедливость, есть правда, есть судьба — падет на него моя кровь, и его проволокут по асфальту, как шофера «студера» Есина.
Поднял я на него глаза, чтобы сказать ему пару ласковых и взглянуть напоследок в буркалы его продажные. Но Левченко и не смотрел на меня, сидел он, подперев щеку ладонью, и равнодушно глядел в угол, будто его и не касалось мое присутствие здесь и молчал он все время. Он молчал! Он молчал! Почему?!! Почему он молчит целый час, хотя узнал меня в первый же миг — мы ведь всего-то год не виделись!
Он ведь не может так все время молчать — он-то понимает, что мой приход сюда — конец им всем! Ведь Левченко в отличие от остальных знает, что в сорок третьем меня не комиссовали по инвалидности, что только в сентябре сорок четвертого принял командование их штрафной ротой под Ковелем!
Чего же он ждет? Чтобы я выговорился до конца? И тогда он встанет и обскажет друзьям, что и как вокруг них на земле происходит?
А мне-то что теперь делать? В его присутствии дальше ваньку валять нет смысла.
Что же делать?
— Машину-то хорошо водишь? — спросил меня горбун.
— Ничего, не жаловались…
— На фронте ты где служил? Шоферил?
— Два года просидел за баранкой, — сказал я с усилием, чувствуя, как язык мой становится тяжелым и непослушным, будто у пьяного. А я ведь и не захмелел нисколько — обстановочка сильно бодрила. Чго же делать? Что делать?
Что бы Жеглов на моем месте сделал? Или что стал бы я делать на фронте в такой ситуации? Ну, засекли бы, допустим, немцы разведгруппу — я бы ведь не стал разоряться, размахивая голыми руками. Залег? Или пошел бы на прорыв?
Пропади ты пропадом, Левченко! Нет мне пути назад!
— В автобате 144-й бригады тяжелой артиллерии служил. Две медали имел — при судимости отобрали, — сказал я твердо.
Полыхая весь от ярости, думал я про себя: пускай он, гадина, скажет им, что не служил я в автобате шофером, а вместе с ним плавал через Вислу за «языками», пусть он им, паскуда, скажет, что я сорок два раза ходил за линию фронта и не две у меня отобранные медали, а семь — за Москву, за Сталинград, «За отвагу», «За боевые заслуги», за Варшаву, за Берлин, за Победу! Скажи им, уголовная рожа, про две мои Звездочки, про «Отечественную войну», про мое «Красное Знамя», поведай им, сука, про пять моих ран и расскажи заодно про надпись мою на рейхстаге! И про моих товарищей, которые не дошли до рейхстага, и про живых моих друзей, которых ты не видел, но которые и после меня придут сюда и с корнем вырвут, испепелят ваше крысиное гнездовье…