Копырин захлопнул своим рычагом за нами дверь, будто совком подгреб нас с мостовой, и помчался с гулом и тарахтением по Сретенке.
— Что-о? — выдохнул Жеглов.
— Топоркова тяжело ранили, Соловьев, слава цел остался. А больше я и сам ничего не знаю…
Завывывая, «фердинанд» повернул против движения на Колхозной площади, прорезал поток транспорта и помчался по Садовой к Самотеке, в сторону Марьиной рощи.
Копырин тяжело сопел, Жеглов мрачно молчал и только у самого дома Верки Модистки спросил:
— Свирскому доложили?
— Наверное, — пожал плечами Копырин. — Меня прямо из дежурки к вам послали, сказали, что Соловьев позвонил…
«Скорая помощь» уже увезла Топоркова, и, кроме тонкого ручейка почерневшей крови у двери, ничто не говорило о том, что здесь произошло час назад. Верка Модистка сидела в углу на стуле, оцепенев от ужаса, и только зябко куталась все время в линялый платок, будто в комнате стало невыносимо холодно. А здесь было очень душно — по лицу Соловьева катились капли пота, крупные, прозрачные, как стеклянные подвесочки на Веркиной люстре. Капли стекали на огромную красно-синюю ссадину под скулой, и Соловьев морщился от боли.
— Докладывай, — сказал Жеглов, и по тому, как он смотрел все время вниз, точно хотел убедиться в том, что сапоги, как всегда, блестят, и по голосу его, вдруг ставшему наждачно-шершавым, я понял: он сильно недоволен Соловьевым.
— Значит, все было целый день спокойно, — заговорил Соловьев, и голос у него был все еще испуганный, как-то очень жалобно он говорил. — В двадцать два пятьдесят вдруг раздался стук в дверь, и я велел Вере впустить человека…
Соловьев передохнул, достал из кармана пачку «Казбека» и трясущимися руками закурил папиросу, а я почему-то невольно отметил, что нам на аттестат не дают «Казбек», а продается он только в коммерческих магазинах по сорок два рубля за пачку.
— Ох, просто вспомнить жутко! — сказал Соловьев, судорожно затягиваясь и осторожно поглаживая пальцами кровоподтек на щеке, но Жеглов оборвал его:
— Что ты раскудахтался, как баба на сносях! Дело говори!..
— Глебушка, я и говорю! Топорков встал вот сюда, за дверь, а я продолжал сидеть за столом…
— Руководил, значит? — тихо спросил Жеглов.
— Ну зачем ты так говоришь, Глеб? Будто это моя вина, что он в Топоркова попал, а не в меня!
— Ладно, ладно, рассказывай дальше…
— Вот, значит, открыла Вера входную дверь, впустила его в комнату, и пока он с темноты на свету не осмотрелся, я ему и говорю: «Предъявите документы!» Топорков к нему со спины подошел, он оглянулся и, гад такой, засмеялся еще: «Пожалуйста, дорогие товарищи, проверьте, у меня документы в порядке» — и полез во внутренний карман пальто. Топорков хотел его за руку схватить, и я тут к ним посунулся, а он вдруг из кармана прямо в упор — раз! В Топоркова! И так это быстро получилось, и выстрел из-под пальто тихий, что я и не понял сразу, что произошло, а он выхватил из кармана пистолет и в лицо мне им как звезданет! И сознание из меня вон! Упал я бесчувственно, а он убежал…
Я хотел его спросить, как выглядит преступник, но вдруг из угла раздался тихий скрипучий голос:
— Врет он вам, не падал он в бесчувствии…
Это Верка сказала.
Соловьев дернулся к ней, но Жеглов заорал:
— Молчать! Будешь говорить, когда спрошу! — И повернулся к Верке: — А как было дело?
Верка, глядя прямо перед собой, не моргая, заговорила, и лицо у нее было неподвижное, как замороженное:
— Упал он на четвереньки, когда Фокс его револьвером шмякнул, а Фокс ему говорит и револьвером в затылок тычет: «Лежи на полу десять минут, если жизнь дорогаъ. И мне говорит: „Если узнаю, что это ты, сука, на меня навела лягавых, кишки на голову намотаю, а потом повешу…“ И пошел…
— А этот? — спросил Жеглов, показывая на Соловьева.
— А что этот? Полежал маленько и побег по телефону звонить. А я посмотрела вашего раненого — у него кровь ртом идет, в грудь ему пуля попала…
Жеглов долго молчал, смотрел в пол, и я впервые увидел в его фигуре какую то удивительную обмяклость, ужасную, нечеловеческую усталость, навалившуюся на него горой.
— Глеб! — закричал Соловьев. — Да ты что?! Неужто ты этой воровке, марвихерше противной поверил? А мне, своему товарищу…
— Ты мне не товарищ, — сказал тихо Жеглов. — Ты трус, сволочь. Ты предатель. Вошь ползучая…
— Не имеешь права! — взвизгнул Соловьев. — Меня ранили, ты за свои слова ответишь!..
— Лучше бы он тебя застрелил, — грустно сказал Жеглов. — С мертвого нет спроса, а нам всем — позора несмываемого. Ты нас всех — живых и тех, что умерли, но бандитской пули не испугались, — всех нас ты продал! Из-за тебя, паршивой овцы, бандиты будут думать, что они муровца могут напугать…
— Ты врешь! Я не испугался, я потерял сознание! — блажил Соловьев, и видно было, что сейчас он напугался, пожалуй, сильнее, чем когда его ударил пистолетом Фокс.
— Ты не сознание, ты совесть потерял, — сказал все так же тихо Жеглов, и в голосе его я услышал не злобу, а отчаяние.
Отворилась дверь, и шумно ввалились Пасюк, Тараскин, Мамыкин, еще какие-то ребята из второго отдела, а Свирского все не было, и в комнате звенело такое ужасное немое напряжение, такой ненавистью и отчаянием было все пропитано, что они сразу же замолчали. А Жеглов сказал:
— Ты, когда пистолет он навел на тебя, не про совесть думал свою, не про долг чекиста, не про товарищей своих убитых, а про свои пятьдесят тысяч, про домик в Жаворонках с коровой и кабанчиком…
— Да-да-да! — затряс кулаками Соловьев. — И про деток своих думал! Убьют меня — ты, что ли, горлопан, кормить их будешь? Ты их в люди выведешь? А я заметил давно: с тех пор как выигрыш мне припал, возненавидел ты меня. И все вы стали коситься, будто не государство мне дало, а украл я его! Я ведь мог и не рассказывать вам никому про выигрыш, но думал, по простоте душевной, что вы, как товарищи, все порадуетесь за удачку мою, а вы на меня волками глядеть, что не пропил я с вами половину, не растранжирил свое кровное. Вижу я, вижу, не слепой, наверное!..
Все в комнате отступили на шаг, и тишина стала такая, будто вымерли мы все от его слов. И Соловьев спохватился, замолчал, переводя круглые испуганные глаза с одного лица на другое, и, видимо, прочел он на них такое, что обхватил вдруг голову руками и истерически всхлипнул.
Жеглов встал и сказал свистящим шепотом:
— Будь ты проклят, гад!
Секунду еще было тихо в комнате и вдруг сзади, откуда-то из-за наших спин, раздался окающий говорок Свирского:
— Послушал я ваш разговор с товарищами, Соловьев. Очень интересно…
Ребята расступились, Лев Алексеевич прошел в комнату, осмотрелся, сел на стул, глянул, прищурясь, на замершего Соловьева:
— Вы, Соловьев, оружие-то сдайте, ни к чему оно вам больше. Вы под суд пойдете.
А отсюда убирайтесь, вы здесь посторонний…
Соловьев двигался как во сне. Он шарил по карманам, словно забыл, где у него лежит ТТ, потом нашел его в пиджаке, положил на стол, и пистолет тихо стукнул, и звук был какой-то каменный, тупой, и предохранитель был все еще закрыт — он даже не снял его с предохранителя, он, наверное, просто забыл, что у него есть оружие, так его напугал Фокс. Неверным лунатическим шагом подошел к вешалке, надел, путаясь в рукавах, свое пальто, сшитое из перекрашенной шинели, направился к двери, и все ребята отступали от него подальше, будто, дотронувшись рукавом, он бы замарал их.
Он уже взялся за ручку, когда Свирский сказал ему в спину:
— Вернитесь, Соловьев…
Соловьев резко повернулся, и на лице у него было ожидание прощения, надежда, что Свирский сочтет все это недоразумением и скажет: забудем прошлое, останемся друзьями…
А Свирский постучал легонько ладонью по столу:
— Удостоверение сюда…
Соловьев вернулся, положил на стол красную книжечку, взял забытый «Казбек» за сорок два рубля и положил в тот карман, где лежал пистолет. И ушел. А шапку забыл на вешалке…
А мы все молчали и старались не смотреть друг на друга, как будто нас самих уличили в чем-то мучительно стыдном. И неожиданно заговорила Верка, наблюдавшая за нами из своего угла:
— Он сказал Фоксу, что вы его здесь дожидались…
— Что, что? — развернулся к ней всем корпусом Свирский.
— Ничего — что слышал. Фокс навел на него револьвер и говорит: «Рассказывай, красноперый, кого вы здесь пасете, а то сейчас отправлю на небо…» Ну, ваш и сказал, что сам плохо знает — какого-то Фокса здесь ждут. Тот засмеялся и пошел…
Через час умер Топорков. Из больницы Склифосовского Копырин повез меня и Глеба домой. Жеглову, видимо, не хотелось с нами разговаривать — он прошел в автобусе на последнюю скамейку и сидел там, согнувшись, окунув лицо в ладони, изредка тоненько постанывая, тихо и зло, как раненый зверь. Я сидел впереди, за спиной Копырина, а он досадливо кряхтел, огорченно цокал языком, вполголоса говорил сам с собой:
— И отчего это люди так позверели все? Жизнь человеческая ни хрена не стоит. И сколько этой гадости мы уже отловили, а все покоя нет. И снова убивать будут, и конца-края всему такому безобразию не видно… Сейчас-то чего им не хватает?
Вроде жизнь после войны налаживаться стала…
— Не бубни зря, старик, — сказал глухо Жеглов. Балансируя руками, он прошел по раскачивающемуся нашему рыдвану, присел на корточки рядом с Копыриным, крепко взял его за плечо, заглянул в глаза, попросил настойчиво: — Выпить бы сейчас хорошо, Иван Алексеич…
— Оно бы, конечно, хорошо, — уклончиво сказал Копырин, мазнув себя кулаком по жесткому щетинистому усу. — Так ведь ты, Глеб Егорыч, сам знаешь…
— У тебя дома есть, — твердо сказал Глеб. — И хоть сегодня ты своей жены не бойся.
Скажи, что для меня — я со следующего аттестата отдам.
— Так не в том дело, что отдашь, — покачал головой Копырин. — По мне выпивка хоть совсем пропади. Бабы боязно…
А сам уже сворачивал на Складочную улицу, к своему дому на Сущевке.
— Ох, даст она мне сейчас по башке, — боязливо бормотал Копырин. Притормозил у дома и, не выключая мотора, вышел, будто в случае неудачи собирался удрать побыстрее.
— Ждите, — велел он обреченно и нырнул в парадное. Жеглов молча курил, и я не стал ему задавать никаких вопросов. Вот так мы и молчали минут пять, и только папироски наши попыхивали в темноте. Потом вышел из дома Копырин, и в руках у него были две бутылки водки. Он устроился ловчее на своем сиденье, передал бутылки Жеглову, облегченно вздохнул:
— Домой велела не возвращаться…
— Это хорошо, — успокоил Жеглов. — У нас с Шараповым поселишься.
— Ну нет уж, — замотал головой Копырин. — С вами хорошо, а дома все ж таки лучше.
Она у меня, старуха-то, не злая. Горячая только, поорет маленько и отойдет. И стряпает очень вкусно, и чистеха — в руках все горит. Нет, бабка она огневая…
— Тогда живи дома, — разрешил Жеглов.
Заходить к нам в гости Копырин тоже не согласился:
— Какие среди ночи гости? Вот с женой своей помирюсь, налепит она нам вареников, тогда лучше вы ко мне приходите. Завсегда найдется нам о чем потолковать. — И с лязганием и скрежетом «фердинанд» покатил вниз по Рождественскому бульвару.
Мы постояли на улице еще немного, вдыхая чистый ночной воздух.
— Хороший мужик Копырин, — сказал я.
— Да, — сказал Жеглов и пошел в подъезд.
На кухне сидел Михал Михалыч и читал газету. Он вытянул нам навстречу из панциря свою круглую черепашью голову и сказал:
— Много трудитесь, молодые люди…
— Да и вы бодрствуете, — криво усмехнулся Жеглов.
— Я подумал, что вы придете наверняка голодными, и сварил вам картофеля…
— Это прекрасно, — кивнул Жеглов, а меня почему-то рассмешило, что Михал Михалыч всегда называет нашу дорогую простецкую картоху, картошечку, бульбу разлюбезную строгим словом «картофель».
— Спасибо, Михал Михалыч, — сказал я ему. — Может, выпьете с нами рюмашку?
— Благодарствуйте, — поклонился Михал Михалыч. — Я себе этого уже давно не позволяю.
— От одного стаканчика вам ничего не будет, — заверил Жеглов.
— Безусловно, мне ничего не будет, но вы останетесь без соседа. Если не возражаете, я просто посижу с вами.
Мы пошли к нам в комнату, и Михал Михалыч принес кастрюльку, завернутую в два полотенца — чтобы тепло не ушло; видимо, он давно уже сварил картошку.
Посыпали черный хлеб крупной темной солью, отрезали по пол-луковицы, разлили по стаканам. Жеглов поднял свой и сказал:
— За помин души лейтенанта Топоркова. Пусть земля ему будет пухом. Вечная память…
И в три жадных глотка проглотил. И я свой выпил. Михал Михалыч задумчиво посмотрел на нас и немного пригубил свой стакан.
Хлеб был черствый, и вкуса картошки я не ощущал, а Жеглов вообще не стал закусывать и сразу налил снова.
Мы посидели молча, потом Михал Михалыч спросил:
— У вас товарищ умер?
Жеглов поднял на него тяжелые глаза с покрасневшими веками и медленно сказал:
— Двое. Одного бандит застрелил, а другой подох для нас всех, подлюга…
Зашевелились клеточки-складки-чешуйки на лице Михал Михалыча:
— Н-не понял?
— А-а-а! — махнул зло рукой Жеглов и повернулся ко мне: — Мы ведь с тобой и не знаем даже, как звали Топоркова…— Он поднял свой стакан и сказал: — Если есть на земле дьявол, то он не козлоногий рогач, а трехголовый дракон, и башки эти его — трусость, жадность и предательство. Если одна прикусит человека, то уж остальные его доедят дотла.Давай поклянемся, Шарапов, рубить эти проклятущие головы, пока мечи не иступятся, а когда силы кончатся, нас с тобой можно будет к чертям на пенсию выкидать и сказке нашей конец!
Очень мне понравилось, как красиво сказал Жеглов, и чокнулся я с ним от души, и Михал Михалыч согласно кивал головой, и легкая теплая дымка уже плыла по комнате, и в этот момент очень мне был дорог Жеглов, вместе с которым я чувствовал себя готовым срубить не одну бандитскую голову. Жеглов и второй стакан ничем не закусил, только попил холодной воды прямо из графина, багровые пятна выступили у него на скулах, бешено горели глаза, и он теребил за руку Михал Михалыча:
— Они и меня могут завтра так же, как Топоркова, но напугать Жеглова кишка у них тонка! И я их, выползней мерзких, давить буду, пока дышу!.. И проживу я их всех дольше, чтобы самому последнему вбить кол осиновый в их поганую яму!.. У Васи Векшина остались мать и три сестренки, а бандит — он, гадина, где-то ходит по земле, жирует, сволочь…
Все вокруг меня плавно, медленно кружилось. Я встал, взял со стола графин, пошел за водой на кухню и почувствовал, что меня тихонько, как на корабле, раскачивает, и веса своего я не ощущаю — гак все легко, будто накачали меня воздухом.
— …Вашей твердости, ума и храбрости — мало, — говорил Михал Михалыч, когда я вернулся в комнату и, сделав небольшой зигзаг, попал на свой стул.
— А что же еще нужно? — щурился Жеглов.
— Нужно время и общественные перемены…
— Какие же это перемены вам нужны? — подозрительно спрашивал Жеглов.
— Мы пережили самую страшную в человеческой истории войну, и понадобятся годы, а может быть, десятилетия, чтобы залечить, изгладить ее материальные и моральные последствия…
— Например? — уже стоял перед Михал Михалычем Жеглов.
— Нужно выстроить заново целые города, восстановить сельское хозяйство — раз.
Заводы на войну работали, а теперь надо людей одеть, обуть — два. Жилища нужны, очаги, так сказать, тогда можно будет с беспризорностью детской покончить. Всем дать работу интересную, по душе — три и четыре. Вот только таким, естественным путем искоренится преступность. Почвы не будет…
— А нам?..
— А вам тогда останутся не тысячи преступников, а единицы. Рецидивисты, так сказать…
— Когда же это все произойдет, по-вашему? Через двадцать лет? Через тридцать? — сердито рубил ладонью воздух Жеглов, а сам он в моих глазах слоился, будто был слеплен из табачного дыма.
— Может быть…— разводил черепашьими ластами Михал Михалыч.
— Дулю! — кричал Жеглов, показывая два жестких суставчатых кукиша. — Нам некогда ждать, бандюги нынче честным людям житья не дают!
— Я и не предлагаю ждать, — пожимал круглыми плечами Михал Михалыч. — Я хотел только сказать, что, по моему глубокому убеждению, в нашей стране окончательная победа над преступностью будет одержана не карательными органами, а естественным ходом нашей жизни, ее экономическим развитием. А главное — моралью нашего общества, милосердием и гуманизмом наших людей…
— Милосердие — это поповское слово, — упрямо мотал головой Жеглов.
Меня раскачивало на стуле из стороны в сторону, я просто засыпал сидя, и мне хотелось сказать, что решающее слово в борьбе с бандитами принадлежит нам, то есть карательным органам, но язык меня не слушался, и я только поворачивал все время голову справа налево, как китайский болванчик, выслушивая сначала одного, потом другого.
— Ошибаетесь, дорогой юноша, — говорил Михал Михалыч. — Милосердие не поповский инструмент, а та форма взаимоотношений, к которой мы все стремимся…
— Точно! — язвил Жеглов. — «Черная кошка» помилосердствует… Да и мы, попадись она нам…
Я перебрался на диван, и сквозь наплывающую дрему накатывали на меня резкие выкрики Жеглова и журчащий тихий говор Михал Михалыча:
— …У одного африканского племени отличная от нашей система летосчисления. По их календарю сейчас на земле — Эра Милосердия. И кто знает, может быть, именно они правы и сейчас в бедности, крови и насилии занимается у нас радостная заря великой человеческой эпохи — Эры Милосердия, в расцвете которой мы все сможем искренне ощутить себя друзьями, товарищами и братьями…
ПОДГОТОВКА К ВСТРЕЧЕ ВОИНОВ
В районах столицы идет деятельная подготовка к встрече возвращающихся из Красной Армии демобилизованных 2-й очереди.
Депутаты райсоветов с активом проводят учет квартир демобилизуемых. Там, где это необходимо, будет сделан ремонт.
Предприятия готовят для демобилизованных и их семей подарки. Обувная фабрика No. 3 шьет 400 пар обуви, а валяльная фабрика — 300 пар валенок для школьников — детей фронтовиков. 200 шапок изготовила меховая фабрика…
«Вечерняя Москва»
Тараскин встретил меня в коридоре и строго предупредил:
— Сегодня в пять часов комсомольское собрание. Отчетно-перевыборное. Ты уже встал на учет?
— Нет. Из райкома еще не переслали мою учетную карточку.
Тараскин был важен и исключительно озабочен:
— Ты позвони в райком, поторопи. Надо активнее включаться в общественную жизнь.Он придирчиво осмотрел на меня и внушительно добавил:
— Это я тебе как член бюро говорю. И на собрание обязательно приходи…
— Хорошо, — сказал я. — А ты у Жеглова отпросился?
— Что значит «отпросился»?! — возмутился Коля — Поставил в известность — и точка! Собрание — важное политическое мероприятие, и Жеглов сам обязан присутствовать…
— А Жеглов комсомолец? — удивился я.
— Конечно! Правда, ему уже двадцать шестой год… Скоро будем его рекомендовать кандидатом партии.
Я как-то и не задумывался над тем, что Жеглову всего на три года больше, чем мне, — почему-то он во всем казался намного опытнее, умнее, старше…
Собрание проходило в актовом зале; и залом-то он считался только по названию — такой он был маленький. Набилось туда народу, как селедок в бочку. Я хотел устроиться у входа на подоконнике, но увидел, что из середины зала мне машет рукой Варя, и стал пробираться к ней ближе; и полз я по чьим-то ногам, спинам, на меня ругались, чертыхали меня по-всякому, толкали и пинали. Наконец я добрался до Вари и устроился рядом с ней — две ее подружки подвинулись, косясь на меня и усмехаясь.
Председатель позвонил в колокольчик и сказал:
— Товарищи! Прошлое наше отчетно-выборное собрание состоялось еще во время Великой Отечественной войны — 20 сентября 1944 года. Многое пережила страна — и мы вместе с нею — за этот год. Об этом подробно доложит докладчик. А сейчас память погибших с прошлого собрания я предлагаю почтить вставанием…
Зал единым махом поднялся, стало тихо, только тяжело дышал кто-то у меня за спиной и гремел звонкий мальчишеский голос председателя:
— Аникин, Багаутдинов, Векшин, Гринберг, Седова, Топорков, Увалов, Яковлев…
Вечная память комсомольцам, павшим с оружием в руках за счастье нашей Родины!
Слово для отчетного доклада получил наш секретарь Степа Захаров — белобрысый курчавый опер из ОБХСС. И шум понемногу улегся в зале. Я сидел рядом с Варей, ощущая ее теплое мягкое плечо и поглядывая на нее все время сбоку. Она толкнула меня тихонько локтем — слушай, мол, а не вертись!
Степа хорошо говорил — не по бумажке, а на память, только изредка заглядывая в блокнот, когда ему надо было привести какие-то цифры. Голос у него был громкий, раскатистый, и говорил он с выражением, а не бубнил, и когда ему казалось, что он голосом чего-то не дожал, не разъяснил и не убедил, то он еще рукой махал резко и решительно, будто саблей отсекал этот вопрос.
— …Больше пятнадцати тысяч килограммов крови дали доноры столичной милиции для воинов Красной Армии, — гремел Степа с трибуны. И сам хлопал в ладоши, и по лицу его было видно, что он так доволен, будто его самого спасли кровью доноров-милиционеров. — И особый низкий поклон нашим дорогим девушкам — комсомолкам-донорам, среди которых я хотел бы назвать Середину, Акимову, Леонтьеву, Рамзину, Попрядухину, Кикоть и многих других, которые сдавали свою кровь по двадцать — тридцать раз!
Зал гремел аплодисментами, я наклонился к Варе и спросил тихонько:
— А ты, Варя, тоже сдавала кровь?
— Семь раз, — смущенно улыбнулась Варя, будто стеснялась того, что вроде Кати Рамзиной не сдала кровь тридцать раз.
Я пожал слегка ее пальцы и шепнул:
— Варюша, а может быть, во мне и твоя кровь течет?..
— …Исключительно важное значение имело проведение огородной кампании для улучшения продуктового снабжения работников милиции, — взмахивал сразу двумя руками Степа Захаров. — И, безусловно, надо признать, что лучше всех с этим ответственным мероприятием справились сотрудники 78-го отделения милиции, которые на своем огороде в Измайлове накопали по шестнадцать-семнадцать мешков картошки с каждого участка. А работники ОБХСС Калининского района провалили это дело, поскольку у них собрано не более двух-трех мешков…
Степа покритиковал еще немного транспортников, не обеспечивающих своевременный ремонт автомашин, потом сделал остановку, помолчал и сказал негромко:
— К сожалению, не обошлось без ЧП…— И зал, как по команде, затих, а Степа продолжал: — Один из наших… оказался трусом. — Тишина в зале напрягалась до предела. — Выполняя боевое задание, лейтенант Соловьев струсил, предал товарищей…
Зал взорвался возмущенными криками:
— Позор! Подлец!
Девчушка в сержантских погонах, сидевшая перед нами, наклонилась к подруге, громко шепнула ей:
— В засаде они сидели, и он убийцу выпустил, испуга-ался…
А зал гремел:
— Вон из комсомола!
Захаров постучал карандашом по графину, объявил:
— Тихо, товарищи. Персональное дело комсомольца Соловьева будет рассматриваться особо. А сейчас — к повестке…
Он еще говорил о наших задачах, о повышении профессиональной подготовки, укреплении дисциплины, и когда он кончил, то председатель совершенно неожиданно для меня сказал:
— В прениях первое слово предоставляется председателю шефской комиссии бюро комсомола сержанту Синичкиной…
Варя встала, одернула юбку и сказала:
— Товарищи, у меня голос громкий, я буду с места говорить, а то на трибуну не пробраться. — И говорила она действительно очень звонко, отчетливо, и мне пришло в голову, что это только я один такой куль — двух слов на людях связно сказать не могу.
— Пусть на сцену идет! — услышал я выкрик Жеглова и стал его искать глазами, пока не разглядел, что он сидит в президиуме — вторым слева от председателя.
— Пусть с места говорит! — кричали из зала. — А то все время уйдет на хождение туда и обратно!
И я, конечно, закричал:
— С места! Тут лучше!
Жеглов увидел меня, усмехнулся и развел руками:
— Воля масс — закон для президиума!..
— Товарищи! Шефская комиссия проделала за истекший отчетный период немалую работу, хотя нерешенных вопросов еще остается тьма. Основное внимание мы уделяли детям и семьям наших погибших товарищей — тех, кто пал на фронте или здесь при исполнении служебных обязанностей. В клубе Управления мы провели большой праздничный утренник, на который к детям приехали замечательные наши артисты Качалов, Москвин и Хмелев, Всем детям мы приготовили праздничные гостинцы — хлеб с повидлом, орехи и очень вкусные соевые конфеты. К предстоящему празднику 28-й годовщины Великой Октябрьской революции мы тоже постарались сделать подарки для детей наших погибших товарищей. Мы распределили сто пятьдесят кусков мыла, сорок три ордера на промтовары, — в основном, на обувь и пальто, — и в каждую такую семью уже завезли по сто пятьдесят килограммов картофеля, пятьдесят кило капусты и по два кубометра дров…
Лицо у Вари раскраснелось, блестели огромные серо-зеленые глаза, она говорила быстро и весело, и, когда я смотрел на нее, лицо мое невольно расплывалось в блаженную, счастливую улыбку.
— …Замечательно проявил себя комсомолец старшина Иванов, имеющий гражданскую профессию сапожника. Он очень хорошо и быстро починил к наступающей зиме обувь всем нуждающимся детям сотрудников Управления и многим нашим товарищам, у которых не кончился еще срок носки форменной обуви, а она уже пришла в негодность…
Это был, наверное, тот самый Иванов из комендантского взвода, к которому меня обещал отвести Тараскин; так мы до сих пор к нему и не собрались.
— …Коновалов, который отвечает за организацию подарков раненым в московских госпиталях, халатно относится к своим обязанностям. Если бы не инициацива девушек из отдела РУД — ГАИ, вопрос этот стал бы под угрозу срыва, а это неслыханный позор! Надо отстранить Коновалова от такого важного дела…
Варя села на место, и я сказал ей:
— Ты замечательно выступала…
Потом вышел на сцену из-за стола президиума Жеглов, и на трибуну он не пошел, а говорил, расхаживая по крошечной свободной полоске перед столом:
— Когда год назад партия и правительство оказали огромную честь, наградив нас орденом Красного Знамени, комсомол поставил перед нами задачу: «Каждому работнику милиции — семилетнее образование!» Оправдываем ли мы доверие?
Выполняем ли мы лозунг о семилетнем образовании? Со всей прямотой надо признать:
пока еще с этим вопросом у нас плохо! Начальник бригады Мамыкин никак не закончит семилетку, оперуполномоченного Флегонтова исключили из школы, оперуполномоченный Пасюк третий год числится в шестом классе…
— Ты еще про деда моего вспомни! — крикнули из зала. — Пасюку уже за тридцать!
— Ну и что, если Пасюк уже немолодой человек? Что же, ему из-за этого так и пребывать во тьме невежества? Задача более подготовленных сотрудников — подтянуть на свой уровень менее грамотных товарищей. Милиционер — представитель Советской власти, а власть можно дискредитировать не только непотребным поведением, но и своей серостью…
— Ты у нас больно ясный! — кричал все тот же голос из угла зала. — Пасюк в твоей бригаде работает, ты бы его и подтягивал к себе!
— И подтяну! А ты хочешь говорить — выходи на трибуну и говори, а оратора не смей перебивать…
— 0-ра-тор! — засмеялись несколько человек.
Но Жеглова с толку не собьешь.
— Вот ты, Сапегин, смеешься, а сам на политзанятиях заявил, что помнишь Антарктиду потому, что в этом государстве нет столицы! В твоей зоне планетарий находится, люди поглядеть его за пять тысяч километров приезжают. Ты же семь раз на дню мимо таскаешься, а ведь в нем наверняка ни разу и не был, а?
Все дружно захохотали. Сапегин, растерянно качая головой, говорил:
— Ну не был, схожу еще. Я вокруг планетария не под ручку прогуливаюсь…
— …Нам надо всем развивать культуру в себе, и самые верные пути для этого — учеба, чтение книг, участие в художественной самодеятельности. В сентябре был общегарнизонный смотр, а начальники десятого и сорок второго отделений милиции не отпустили своих сотрудников на него. Как это нам понимать?
Особенно оживленно загомонили девушки. Жеглов успокаивающе поднял руку и закончил:
— Владимир Ильич Ленин сказал, что машина советской администрации должна работать аккуратно, честно, быстро. И если к нашей честности приложить необходимое образование, то мы все обязательно будем успешно работать — аккуратно и быстро!..
И под единодушные аплодисменты закончил свою речь.
Потом поднялся Мамыкин:
— Товарищи, многие или, может, некоторые посчитают неважным, что я скажу, но я думаю, это очень важное дело. — Он остановился на минуту, попил воды из стакана.Находится у нас немало молодых товарищей, и комсомольцев в их числе, готовых истратить десятки рублей на мороженое, папиросы и конфеты. Эти транжиры забывают, что оклад в 478 рублей не бесконечен, и потом они бегают занимать у сослуживцев на обед. Не к лицу это работнику милиции! — закончил он под общий смех и аплодисменты.
После Мамыкина говорили еще часа полтора, в маленьком зале уже дышать стало нечем — стекла запотели, и по ним сочились тоненькие струйки.
Потом полковник Карасев вручил сержанту Маше Колесниковой ценный подарок начальника Управления милиции — отрез бостона — за то, что она одна задержала двух вооруженных грабителей.
И началось голосование. Орали до хрипоты, добиваясь одних и отводя кандидатуры других, жалобными голосами отбивались самоотводчики, список все рос, и только я не участвовал в этой сумятице — они все друг друга хорошо знали, а я их видел всех вместе впервые.
Перед подсчетом голосов объявили перерыв. Я сказал Варе:
— Варь, я тебя провожу?
Она кивнула, но в этот момент подошел Жеглов и, улыбаясь, заявил: