Я думаю: почему она? Ведь не всю жизнь я просидел в Риге — и захлебнулся вдруг красотами юга. Слава Богу, поездил, посмотрел.
Лихский хребет разделил Грузию, оставив к западу — горы, субтропики, море, к востоку — холмы, виноградные долины. К западу — бойкие имеретинцы, мингрелы, гурийцы, к востоку — спокойные карталинцы, кахетинцы.
Так почему же все-таки Кахетия? В тот раз я проехал всю Грузию, Кахетия была вначале, Р тогда я еще не знал, но теперь-то знаю, что было потом помню и великолепие Тбилиси, и фаэтон на набережной Батуми, и свежий ветер Рикотскс]го перевала, и пропахшие кофе сухумские улицы, и мандариновые рощи Пицунды, и лебедино-магнолиевую роскошь Гагры. Но все это я вспоминаю, когда захочу. А само вспоминается лишь одно—
Кахетия. Словно, выпив ее приворотного вина, впитал ее частицу, и она, частица эта, так и живет во мне, не очень-то со мной считаясь.
… Слева визгнули «жигули», и черноусый человек спросил: «В Гурджаани?»
Я кивнул, и после ехали молча.
Мы выехали на Кахетинское шоссе — удивительное шоссе. Едешь, как по одной длинной улице, и только таблички оповещают о смене одной деревни другой. По обе стороны — парча винограда, дубы, переплетенные с гранатом, фотографии в рамках на скорбных домах, и справа иногда блеснет потерянная в широчайшем весеннем русле узенькая Алазани.
Сентябрь, было сухо и солнечно, о дождях забыли. Шел ртвели — сбор винограда. Важнейшее событие года.
Мы въехали в Гурджаани. «Покажу город», — спросил или сказал водитель.
Я рассыпался: если не трудно… Мы ездили по кривым в обеих плоскостях улочкам, по новым улицам — широким и прямым, и остановились у большой арки. Водитель торжественно сказал: «Ахтала. Всемирно популярный курорт. Грязь», и мы вошли в неземной сад. Здесь на небывалых растениях распевали неслыханными голосами птицы и сидели на скамейках отдыхающие в шляпах с дырочками, щурясь на блики магнолий.
Анзор Алексеевич (кое-что я узнал все-таки) сказал, что ему надо заглянуть к родне, а потом он вывезет меня на шоссе. Мне спешить было некуда состояние редчайшее и блаженнейшее.
Теперь мне кажется, что движение началось сразу, как только мы появились в воротах дома Медулашвили. Что старик в глубине двора — дядя Алексей— сразу уселся рубить баранину, сын его Анзор понес табуретки, а невестка Цицино с кувшином полезла в погреб. Так или иначе, знакомиться мы стали, уже сидя под инжиром и абрикосом, за столом, уставленным цветами, зеленью, сыром, помидорами, вином.
Потом из соседних дворов собрались старики, и после тостов за гостя приличия предписывали сказать и мне. К тому времени я уже слегка поднаторел в этом деле, хотя и понимал, как далеко моим потугам до образцов ораторского искусства простых крестьян. Сознавая такую свою ущербность, я выбрал путь простой и верный: говорил примерно одно и то же, по одной схеме. Дескать, много читал и слышал о вашей стране, но то, что увидел, превзошло все ожидания. Это было святой правдой, и говорил я гораздо дольше, расписывая, что читал и что увидел.
Пока говорил, старики слушали, качая головами в одинаковых круглых войлочных шапочках. (Шапки эти — сванские — потомок подшлемника.
Память о героических и неудобных временах, когда желающий остаться в живых горец даже за водой шел во всеоружии.) Я видел, как зажигались глаза стариков при упоминании имен Чавчавадзе, Бараташвили, Леонидзе,
Пиросманишвили, Гудиашвили.
Это было то, что меня поражало на всем пути: культура и история нации и страны живет в самосознании каждого. Я говорил «Бараташвили», и старики бормотали, улыбаясь: «Николоз», а в тосты вплетали его стихи.
Во дворе дома Медулашвили становилось все шумнее, встал с рогом в руках дядя Алексей, заговорил о солнце, о винограде, о вине (Анзор, сидя рядом, переводил). И, зачарованный гортанной напевностью речи, я спросил: «Вы поете?» Старик хлопнул в ладоши, в его руках появилось чонгури, он запел, и две маленькие внучки плясали, поднимая платок с земли зубами.
К шоссе провожали все. Сбоку тихонько ехал молчаливый Анзор
Алексеевич. Второй Анзор Алексеевич разливал всем в подставленные стаканы и рога из оплетенной бутыли. Мне совали в рюкзак чурчхелы колбаски из застывшего виноградного сиропа, начиненные орехами, какие-то фрукты, бутылки вина.
Хлебосольство всегда входило в этический кодекс грузина. Может быть, негостеприимные грузины и есть, но о них никто не знает: они ведь не принимают гостей.
Началась Кахетия для меня в Сагареджо. Шофер грузовика, в кузове которого я устроился, остановился: «Винный завод. Видел?» И я немедленно слез.
Вся дорога перед воротами была забита грузовиками, повозками, телегами. И все грузовики, повозки телеги были забиты виноградом. У ворот воздух сгущался, образуя могучую виноградную спираль мешавшую подойти. В кузовы, корзины опускался стальной щуп, забирая порцию сока, и тут же на проходной проводили блиц-анализ: сколько сахара.
А дальше были давильни. Без классических босых мужиков, топчущих грозди. Были вполне современные ПНД-10 и ПНД-20: прессы непрерывного действия с производительностью 10 и 20 тонн винограда в час.
Из давилен лилось веселье, сбегало по желобам, уходило в трубы стеклопровода и неслось над головами бесшумной зеленоватой струной.
Транспортер увозил в сторону грустные отжимки, которые, однако, ждало блестящее будущее: превращение после ряда операции в спирт.
Мне повезло: шло самое горячее время. С сентября начался сбор винограда, и сейчас, 17-го, был пик. Вместо постоянных 15-20 человек работали пятьдесят. ПНД старались вовсю. И тут повезло еще раз: на завод прибыла руководящая тройка — директор комбината Гурам Николаевич Чантладзе, его зам Шалва Алексеевич Майсурадзе и главный винодел Валерий Багратович Джахуа.
Мы сидели перед двумя огромными блюдами винограда, и Гурам
Николаевич объяснял великую разницу между обычным («но великолепным!») сортом — ркацители и редким — мцвани. Из последнего делают редчайшее вино («буквально несколько ящиков!») — манавское мцвани. А ркацители — материал для почти всех известных белых кахетинских вин: «Гурджаани», «Манави», «Цинандали». Эти марочные произведения искусства выдерживаются в огромных, по 1000 литров, дубовых бутах. Из ркацители получают и портвейны — «Хирса», «Карданахи».
Саперави — материал для красных вин. В том числе и для знаменитого
«Киндзмараули». Любой гурман (именно гурман — букет грузинских вин неотделим от запаха мяса, вкуса пряностей, хруста зелени, аромата фруктов) заинтересуется: как же так — винограда саперави полно, вина этого названия — тоже, а где «Киндзмараули»? Все верно, никакого обмана нет, феномен в том, что это вино получается только из саперави в селе Киндзмараули. Уже пару километров в сторону — и не то. То же с легендарной «Хванчкарой». Виноград не такой уж редкий — александроули. Но — только в селе Хванчкара. И так горячо рекомендованное мне «Чхавери» получается только в Бахви.
Есть в этом какая-то высшая справедливость, сродни редкости алмазных россыпей и человеческих талантов.
У Гурама Николаевича заботы о четырех заводах, из которых и состоит Манавский винкомбинат. Радиус действия красных «жигулей» Чантладзе — 50 километров. И он гоняет в эти бешеные дни ртвели по дорогам, поспевая повсюду. Я посмотрел и самый большой в комбинате Манавский завод, и поменьше — в Бадиаури. Увидел два способа изготовления вина. Европейский — брожение без кожицы, бродит один сок. Так получают «Гурджаани», «Саэро». Кахетинский — виноград бродит вместе с кожицей, сохраняя больше дубильных веществ. Так появляются терпкие вина — «Кахури», «Тибаани».
Это красноречивейший штрих. Всего два способа и два их названия. Европе противопоставлена Кахетия, континенту — область с населением 440 тысяч человек. И не зря, наверное. Грузинскому виноделию рекомендации не нужны, а 32 винзавода Кахетии дают почти половину грузинского вина, а по ассортименту — и все три четверти.
Завершился этот сумасшедший день питьем маджари — вкуснейшей виноградной браги. На вкус — не крепче виноградного сока, но после трех стаканов — голова ясная! — встать невозможно.
Та Кахетия, куда обычно не добираются туристы, не так живописна. Пейзаж прост, скуп и ясен, остались на северо-западе прелести благословенной Алазанской долины. Наш караван двигался в сторону границы с Азербайджаном. Там, на Иорском плоскогорье, стоит центр самого восточного района Грузии — Цители-Цкаро
А всего полчаса назад я шел вдоль шоссе, направляясь в Сигнахи. На повороте, резко уходящем вправо, увидел вереницу машин — может, 30, может, 40. На обочине стояли, сидели, лежали люди, был шум, хохот, крики, вино. «Эй, путник!» — закричали мне. (Так прямо и закричали: «путник», я и слово-то такое забыл.) «За жениха и невесту!»
Короче, через десять минут я сидел в потрепанном «бобике» и ехал в Цители-Цкаро на свадьбу Темзара и Марины Зурикашвили. Недалеко от города шофер обернулся ко мне: «Здесь много русских». — «Откуда?» — удивился я. И получил потрясающий ответ: «Николоз пригнал». Шофер бросил это между прочим, а я, поражаясь, что-то припоминал, догадывался, что Николоз— это Николай Первый, устроивший здесь солдатские поселения.
Как все же удивительно ощущают бытие эти люди. Грузия для них «свое» не только в пространстве — от Алазани до Черного моря, но и во времени. Они не просто знают, они чувствуют, что Кутаиси — ровесник Вавилона, царь Ираклий II для них — просто Ираклий, и даже нелюбимый и отделенный полутора веками русский император — Николоз. «Николоз пригнал»!… Умчался вперед махаробели — вестник, сообщающий о приближении свадебного поезда. «Москвич» под ним, правда, не гарцевал, и он не стрелял в воздух, но во дворе жениха все было по обычаю. Махаробели выпил вина из глиняной чаши и грохнул ее оземь: «Пусть так разлетятся все ваши враги!»
Свадьба началась с танцев. Сначала спокойных, потом все горячее, горячее, с выставлением рук поочередно в стороны, с беганием на носках, со швырянием денег под ноги ветхих музыкантов. А те играли без остановки, прихлебывая лишь изредка из чаш, и тогда, когда все расселись за шестью 30-метровыми столами во дворе под брезентом, и умолкли лишь с началом тостов. Тосты шли в нужной последовательности (мне переводил сосед, Гоги Гааташвили). Этакий любительский театр, коллективное творчество 350 человек. Тосты и величественное, будто хорал, застольное пение. Пили только вино, ни капли водки или коньяка я не заметил на столах. Прекрасное «Кахури» стояло в одинаковых белых кувшинах, и мне объяснили, что соседи собираются по нескольку семей и покупают комплект посуды для торжеств — дежурный.
Очаровательна была невеста, великолепен жених. Витиеваты были и красноречивы гости. Ломились столы: обязательная для всякого кахетинского застолья хашлама — отварная говядина, овощи, цыплята, шашлык, баклажаны с орехами, писцихи — потроха, джонджоли — маринованная травка, зелень. (Зелень по всей Грузии едят в неимоверных количествах, пучками беря с блюда и постукивая о ладонь: «все свежее, только с грядки, пусть жучок упадет».)
Я ушел часов в девять утра, когда никто еще не собирался ложиться. Сейчас я понимаю, как много не успел увидеть в Кахетии. Как-то быстро проскочил и ее столицу и древнейший город — Телави, не доехал до Ахметы, не побывал в Мирзаани — на родине Пиросманишвили. А ведь это было километрах в двадцати от Цители-Цкаро. Там, в Мирзаани, и сейчас еще есть дальние родственники художника…
Правда, Пиросмани и так сделал свое. Я видел его картины до и после Кахетии. Этот Божьей милостью великий художник писал так, как живут его земляки. Кахетинец может повторить слова Пиросмани, говоря о своем деле: «Я так хотел сделать, и мне это удалось…». И здесь — единственное место, где Пиросмани не легенда, а сама Кахетия, ее жизнь, ее люди. Я уезжал через Гомборский перевал. Высота подбиралась к двум тысячам. Свежело. Качался желто-красный сентябрьский лес — клен, бук, шиповник. Кто это сказал, не помню: «Вся Грузия — песня: мотив благороден, слова строги и очень грустны»…
Это было написано и напечатано летом 1976 года в латвийской газете «Советская молодежь», где я тогда работал. Ничего в тексте не изменено, хотя раздражает, конечно, высокопарность, стандартные ходы, обилие личного местоимения. Не говоря о том, что полусухие и полусладкие пить не хочется, все эти «Киндзмараули», «Твиши», «Хванчкару»; к счастью, в Грузии есть сухие, вроде «Кварели», «Телиани», «Самебы». Но подгонять текст четвертьвековой давности под свои нынешние литературные, гастрономические и иные понятия называется просто-напросто писать автобиографию. Другой жанр. Ничего не изменено, чтобы убедиться и убедить, что суть народа и страны не меняется от характера политического режима. Выбросил лишь два-три мелких несущественных отступления, сокращая издержки профессионального заболевания путешественника — болтливости. Как это сказал поэт:
…хочется бросить рыть землю, сесть на пароход и плыть, и плыть — не с целью открыть остров или растенье, прелесть иных широт, новые организмы, но ровно наоборот, главным образом — рот.
Вот и открываешь — не только в изумлении, но и в нестерпимом желании рассказать.
КРОМАНЬОНЦЫ ТРИПОЛЬЯ
В Триполье радушно сбились с ног разыскивая кого-нибудь кто жил здесь в 50-е годы. Мы с водителем Колей спрашивали в школе, в муниципалитете, в больнице, просто прохожих. Выручил милиционер: «Маргарита Степановна из краеведческого музея, если не она, то никто». Пошли на берег Днепра, к музею. Как же хотелось хоть что-нибудь опознать, вспомнить, навести хрусталик на фокус почти полувековой давности.
Два лета подряд меня возили на Украину выздоравливать после воспаления легких. Годы — 55-й и 56-й, мне соответственно пять и шесть лет. Отчетливо помню огромный луг с васильками, белую мазанку с земляным полом, борщ, который полагалось есть, откусывая поочередно то от краюхи черного хлеба, то от чесночной дольки, то от горячей домашней колбасы, зажатой в кулаке. Хороший аппетит был у мальчика. Помню красномордого лодочника деда Сергея, мы подплывали на его двухвесельной развалюхе к пристани, куда причаливал высокий двухпалубный пароход, на котором из Киева приезжала на выходные тетя Люба. Дед Сергей вскакивал, тревожно раскачивая лодку, махал веслом и задорно орал: «Прыгай!» Тетя Люба качала головой и спускалась с авоськами городских продуктов по мягко пружинящим сходням. На обратном пути к дому дед Сергей греб ритмично и молча, радостно косясь на авоськи. Помню крутой подъем от лодочного причала к тому васильковому лугу, на краю которого стояла мазанка. Надо было попытаться увидеть это снова. К пятидесяти годам появляется такое навязчивое нелепое желание, кажется, что чем больше знаешь точек на графике своей жизни, тем точнее график, тем надежнее возможно в нем разобраться. Ответа на главный вопрос все равно не получишь, но хоть взрыхлишь почву вокруг, окучишь, удобришь.
Краеведческий музей, по-новому называющийся «Обласний археологiчний», оказался закрыт, но Маргарита Степановна жила по соседству. «Сейчас-сейчас, все покажу, открою. Время, вперед. Обогащенная экспозиция, новых поступлений нет, но стараемся, стараемся». Да нам не музей, Маргарита Степановна, нам бы показать, где тут пристань была, куда пароходы приплывали из Киева. Бог с ними, с васильками и мазанкой, бесплодная фантазия, но пристань-то — центр жизни, как не знать. Но она уже надевала теплое не по погоде зеленое пальто, повязывала платок. «Сейчас открою, все увидите».
Она приехала в Триполье в середине 50-х, но память ее была прозрачна и пуста, как вид, открывающийся с высокого берега, — морская ширь Днепра, небо, рыжие травяные островки. После того как в начале 70-х пустили Трипольскую ГРЭС, ландшафт переменился полностью. «Но ведь пристань вы должны помнить, Маргарита Степановна, она же стояла, когда вы сюда приехали». — «Сейчас, уже пришли. Время, вперед».
По дороге к музею речь шла о мамонтах: здесь их обильнейшие залежи. «В Трипiлля дуже багато було мамонтов», — перейдя вдруг на другой язык, рассказывала Маргарита Степановна. Не случайно мамонты связывались в ее сознании с украинским. Когда она поступила на работу в музей, он почти полностью был посвящен комсомольцам Триполья, которых здесь расстреляли и сбросили с днепровского берега. Что-то такое мы проходили в школе об их подвиге, да и о трипольской культуре читать приходилось. После того как на Украине грянула самостийность и незалежность, герои сменились. Музей переименовался в археологический. Советскую эпоху потеснила эпоха плейстоцена.
Зашли в знакомую обстановку провинциальных музеев: гофрированные шторы, неистребимый запах пыли и хлорки, полумрак. Из ближнего угла на нас весело смотрела с портрета разбитная дивчина в завитых кудряшках и тяжелом каменном колье. «Типичные украшения палеолита, — сказала Маргарита Степановна. — А это инструменты того времени»; На витрине рядком лежали каменные иглы с обрывками сетей, черепки, кремневый наконечник копья, фляга, жестяная кружка, фонарик, финка с цветной наборной ручкой. Маргарита Степановна уже звала дальше: «Стойбище древнейших обитателей Триполья». Возле костра, где языки пламени изображались вертикальными красными щепками, в кружок сидели хмурые манекены в набедренных повязках. Рядом стояли сложенные в пирамидку каменные топоры и станковый пулемет «максим».
Боясь оглянуться на Маргариту Степановну, я поднял глаза на водителя Колю, но он завороженно смотрел на стену напротив. Там в три ряда размещались девять фотографий: «Кроманьонцы Триполья». У кроманьонцев были круглые лица с тяжеловатыми надбровным и дугами и широкими стиснутыми челюстями, стрижка под полубокс, немигающий прямой взгляд глубоко посаженных маленьких глаз, глуповато-радостное выражение, какое возникает перед казенным объективом.
«Ты понимаешь, понимаешь, что тут получилось?» — шепотом спросил Коля. «Что ж не понять, — сказал я. — Начать-то начали свою историю строить, а потом деньги кончились, вот и обходятся чем есть. Все равно безвозвратное прошлое, четыреста веков или один — кроманьонцы, комсомольцы». — «Это да, — согласился Коля. — Только вот Маргариту Степановну жалко». Старушка еще полчаса бодро, с отработанными модуляциями голоса, рассказывала нам о славных эпохах Триполья, возмущенно отказалась от протянутых гривен, махала вслед машине с крыльца у резных музейных дверей, кричала: «Время, вперед».
На обратном пути Коля молчал, я глядел на ведра буряков и корзины яиц вдоль дороги, гуманный плакат «Бережить мурашок!», фанерного лося с неожиданной надписью «Ксюха», похожие на валуны палеолита скирды в полях, — и думал о том, что точка на графике обозначилась, хотя я так и не нашел место, куда приходили из Киева пароходы и где пьяный дед Сергей орал: «Прыгай!»
ОЗЕРО РИЦА
Там, где обычно поворачивают налево, на Пицунду, мы уходим резко вправо, вскоре оказываясь в Бзыбском ущелье. Быстрая Бзыбь вьется вьется по дну, а вверх в обе стороны поднимаются горы — так круто, что сразу видны три времени года. Внизу свежая зелень кустов и травы, выше — осенняя желтизна деревьев, поверху — белые от снега и инея хребты. Хотя на дворе конец октября, зима уже явственна на подъеме к Рице в Юпшарском каньоне, тем более выше. Только что утром мы примеривались остаться в Сухуми, где вода была на два градуса теплее воздуха, а озеро Рица все в изморози, и горы вокруг в клочьях холодного тумана. Никого.
Никого во всей Абхазии, даже в теплом Сухуми. Плотность населения приближается к полярной: из республики уехали грузины, составлявшие большинство. По набережной, вдоль пустых коробок некогда шикарных гостиниц и ресторана недоуменной праздности прогуливаются мужчины. Сквозь зияющие оконные проемы видна пышная зелень: успела вырасти, с войны прошли уже годы. Даже симпатично, когда из окна выглядывает не постоялец, а ветка акации.
Мужчины останавливаются выпить кофе под пальмами возле аляповатых теремков, особенно уродливых на фоне прекрасных белых руин прежней сухумской роскоши. В руинах — легендарные рестораны «Амра», «Нартаа», «Диоскурия», описанные Фазилем Искандером. Без упоминания этого имени не обходится ни одна беседа. Когда я говорю, что знаком с ним, взгляды скользят мимо, разговор продолжается без паузы: мог бы сам сообразить, что здесь все так говорят. Сразу несколько человек бросаются показать живописно неряшливый дворик, «где вырос Фазиль»: всё при деле. Похоже, мужское гражданское население делится надвое — кто выращивает на своем участке мандарины, кто получает смешную зарплату в министерствах и департаментах, которые ничем не управляют: нечем. На лицах мужчин непреходящее выражение растерянности.
Женщин почти совсем не видно. Польский журналист Юзеф еще в самолете был настроен критически: «Я знаю этих кавказских женщин. Первым делом надо ей сбрить усы. Но и потом у тебя есть только два часа, потому что начинает расти снова». Сейчас Юзеф огорчен тем, что на пустынных улицах не находится подтверждения, и склонен к меланхолии. «Я теперь стал любить, когда вижу мало женщин. Я седой, лысый, у меня подагра, я понял, что мне не надо смотреть на этих молодых. Вот целлюлит, тромбофлебит — это для меня. Пятьдесят пять, шестьдесят. Варикозное расширение вен — это мое. Ты еще поймешь». Из магазина под вывеской «Наливные французские духи» выходят две стройные девушки, и Юзеф с досадой отворачивается. По-настоящему оживленно зато было у пограничного перехода через Псоу. Тысячи снуют по мосту в обоих направлениях с мешками и ящиками: здесь источник жизни. Из Абхазии в Россию тащат мандарины и хурму, из России в Абхазию, через Сочи и Адлер, — всё. Муку, сахар, электрические лампочки, мыло, сигареты, макароны, общие тетради, консервы. Вдоль шоссе — ларьки, будки, склады. «Продается торговая точка», «Сдается под затарку», «Кофе с булочкой очень теплое».
Здесь все знают всех. Старик в давно невиданном драповом пальто подталкивает перед собой мальчика: «Это мой внук». Пограничник усмехается: «Откуда у тебя внук? Что ты мне рассказываешь. У тебя две внучки есть, это да». Старик не спорит, пограничник пропускает. Тащит сделанную из детской кроватки тележку смуглый мужчина поразительно знакомой внешности. Никак не сообразить, на кого похож, пока его не окликает встречный: «Здорово, Ленин!» Тот привычно, не приостанавливаясь, не поднимая головы, отвечает: «Ленин сдох». Точно, Владимир Ильич, только шоколадного цвета. Популярен, от популярности устал. Через десять метров снова: «Привет, Ленин!» — «Ленин сдох». Да уж не жив. Его и его преемников свирепой силой и неуклонной волей держалось то, что так поспешно распалось. Порвались казавшиеся такими прочными связи — все, включая жизненные коммуникации: электричество, водопровод, телефон.
Лампочка Ильича еле подмигивает. Встречу с премьер-министром приходится переносить в кабинет председателя Государственного банка, потому что во всей республике выключили свет. Освещены только важнейшие объекты с автономным питанием: непонятно, почему банк страны, где нет своей валюты, важнее правительства, у которого есть хотя бы армия, и вполне боеспособная: абхазы хорошие воины. Остаток вечера проводим в апацхе — ресторане национальной кухни, где электричество не требуется. Все готовится на живом огне, в деревянные беседки-кабинеты приносят свечи. Накануне были в заведении европейского толка, с профитролями в меню — их, правда, не оказалось. Официант гордо говорил: «Чачу не сервируем». Певица исполняла романсы «Я поцелуями покрою глаза, и очи, и чего». В апацхе никто не поет, меню простое: над тремя жаровнями висят три котла — с мясом, с мамалыгой, с фасолью в остром соусе. Неискренне хвалим. Вкусен только сыр чечил, ломтики которого обжариваем на подожженной в тарелке чаче. Ее же и пьем из граненых стаканчиков. Чачу бойко подносит пожилая толстая женщина в растоптанных шлепанцах. Юзеф поднимает большой палец: «Варикоз!» Свет жаровен становится ярче, тени под соломенными навесами гуще, редкие — наши собственные — голоса глуше. Тихо так, что слышно, как в ста метрах плещут волны, — а ведь на часах не больше восьми, все же большой курортный город.
Почти безлюдна утренняя дорога вдоль моря. И уж совсем никого не обогнали и не встретили после поворота на Рицу. От монументальных пристаней и ресторанов по озерным берегам остались лишь бетонные остовы. В холодной тишине одно живое движение — дымок над тем, что раньше было кафе.
Кафе, как можно прочесть на вывеске, которой заколочено окно, называется «У озера» — когда называли, наверное, казалось, что память о популярном герасимовском фильме с Шукшиным и Белохвостиковой будет жить вечно. Но и вправду запомнилось, как юная героиня, волнуясь и задыхаясь, читала «Скифов», куда как актуально:
Мы широко по дебрям и лесам
Перед Европою пригожей
Расступимся! Мы обернемся к вам
Своею азиатской рожей!
Мы с Юзефом, сомнительные представители пригожей Европы, заходим в сумрачный дымный зал. Посредине горит костер, обложенный большими камнями, на стенах — свеженатянутые шкуры косуль и кавказских серн, бродят собаки и куры, в углу на цепи — медвежонок. Все какая-то неправда, вымысел, прочитанное и позабытое. Достали припасы, поделились с Русланом и Зурабом, которые живут охотой, подрядившись тут зимовать охранниками, хотя все мало-мальски стоящее уже растащили в теплые месяцы прежних лет. Охранять нечего и не от кого: «С сентября вы тут первые», — говорят нам.
От костра жарко, а на берегу пронизывающий сырой холод. Белые деревья на склонах Агепсты и Ацетука, белый снег на голой вершине Пшегишхи. За той излучиной — дача Сталина, сейчас не добраться, да и нет там никого. Тоже сдох.
ЕРМОЛОВСКИЙ КАМЕНЬ
Веселой компанией на двух машинах отправились из Владикавказа в Дарьяльское ущелье. На Военно-Грузинскую дорогу выехать не получалось: за Верхним Лаосом кончается Северная Осетия-Алания (после того как их предки аланы были узаконены, осетины удлинили название не только всей республики, но и любимой футбольной команды — «Спартак-Алания»).
Дальше начинается суверенная Грузия с охраняемой границей, так что в программе значились обед и Дарья л. День стоял по-летнему теплый, как бывает в этих краях поздней осенью, но небо затянула легкая дымка, и мы надеялись, подъехав поближе, все-таки увидеть Казбек. Вообще-то он доступен взгляду: Казбек не Фудзияма, но усилия и терпение приложить надо. Я вспомнил, как впервые увидал эту самую воспетую в русской культуре вершину (от великих стихов до популярных папирос). Границы тогда не было, да и город назывался по-другому. Здесь путаются даже местные: в 31-м Владикавказ переименовали в Орджоникидзе, в 44-м — в Дзауджикау, в 54-м — в Орджоникидзе, в 90-м — во Владикавказ. Выехав из Орджоникидзе, часа через два я стоял возле хинкальной в Казбеги и глядел на карту-путеводитель «По Военно-Грузинской дороге». Там помещалась картинка «Вид на Казбек из села Казбеги». Село было, горы — нет. Все остальное на месте: склон слева, склон справа, на склоне слева — храм. Между ними должен быть Казбек, но нету. Посмотрел на год издания путеводителя и пошел в хинкальную.
Там оживленные люди кричали, размахивали руками, выхватывали с тарелок большие бараньи пельменины, вцепившись щепотью в тестяной узелок, осторожно откусывали, чтобы не вытек пряный, на травах, бульон. На тарелках хинкали были не видны, засыпанные плотным слоем черного перца, который стоял на каждом столе в винных бутылках. Заказав и себе, я снова вышел, на что-то надеясь. Гора слева, гора справа, на горе слева храм, а между ними — огромный кусок рафинада. Ослепительно белый искрящийся Казбек.
Сейчас это пограничная гора. По-грузински — Мкинвари, по-осетински — Урсхох. Северные склоны — Осетия, вершина и южные-Грузия. Казбек все еще прятался в дымке, и мы свернули в Кобанское ущелье пообедать на берегу Гизельдона, притока Терека. В открытую беседку у реки принесли все, что положено: отварную говядину в чесночно-кефирном соусе нуры-цахтоне, осетинские пироги, шашлык, вино. В центре каждого здешнего обеда — прославленные пироги: с мясом — фыдчин, с сыром — олибах, вкуснейший из всех с молодой свекольной ботвой и гортанным именем — царахаджин.
Статную официантку звали, конечно, Жизель. Здесь покрывают жизнь красотой, как хинкали перцем, как наш отель «Империал» роскошной живописью местной выделки на мифологические темы, как обед тостами. Когда-то, в начале уже прошлого века, так покрывали привозимым с Каспия морским песком бульварные дорожки Александровского проспекта (он же Нестеровский, Пролетарский, Сталина, ныне — Мира). Владикавказ и теперь сохранил очарование уютного южного города, но даже на главном проспекте, уставленном старыми домами, эту прелесть надо уметь разглядеть, захотеть увидеть, она прячется, как Казбек, в дымку времени, становящуюся все гуще, все непрогляднее, все беспросветнее. Невозможно ведь представить, что нынешние власти станут привозить морской песок на проспект Мира. Наш старшой, московский владикавказец Олег, произносил в правильной последовательности тосты по-осетински и по-русски. Много внимания в них уделялось гостям: выходило, что мы достойно продолжаем славный список тех, кто своим присутствием украшал город и окрестности. Во Владикавказе родился Вахтангов, бывали Грибоедов, Пушкин («Во Владикавказе нашел я Дорохова и Пущина…»), Лермонтов (здесь авторский персонаж «Героя нашего времени» познакомился с Печориным, здесь Печорин расстался с Максим Максимычем), Толстой, Чайковский, работал Булгаков.
Могла оказаться в городе и иностранная литературная знаменитость. В своей книге о путешествии по Кавказу Александр Дюма пишет: «Живя в Тифлисе, я решил потратить неделю на поездку во Владикавказ. Не хватало мне проехать через Дербентские железные ворота — я хотел видеть и Дарьяльские». Однако время оказалось неподходящее — снежный декабрь 1858 года. Проехав большую часть Военно-Грузинской дороги, Дюма вынужден был вернуться: "Страшный завал прекратил сообщение… Не было никакой надежды ехать дальше… Через три дня я был уже в Тифлисе; меня считали погибшим в снегу и надеялись отыскать только весной». В кавказских заметках Дюма много интересных и точных наблюдений, как много и отчаянной чепухи, вроде того что осетины близки к эстонцам, генерал Ермолов сносил голову буйволу ударом сабли, а грузин «в среднем каждый выпивая за один раз пятнадцать бутылок». Непьющий вообще-то французский писатель на Кавказе развязал и с гордостью рассказывает о том, что в тифлисском журнале «Заря» ему выдали документ: «Г-н Александр Дюма посетил нашу скромную редакцию, где на данном в его честь обеде выпил вина больше, чем грузины».