— Что это такое — unus mundus? — с опаской спросила я, потому что мы уже почти год изучали латынь, и за такой вопрос можно было запросто подсесть на пару недель изъяснений исключительно на латыни.
— Единый мир, маленькая моя, единый мир! — произнес он в непонятном восхищении, обвел отсутствующим взглядом кухню, наткнулся на меня глазами и погрустнел, объясняя: — Из этого следует, что с посольским человеком мы говорили о концепции всеединой реальности, когда материальное и психическое составляющее человеческой личности не разъединено, то есть не проявляется по отдельности. И это естественно! Только подумай, о чем я еще мог бы говорить?.. Перейдя с кое-как выученных мной междометий на хороший французский, попивая прекрасное вино, вдыхая дым дорогой сигары, я нес, вероятно, всякую чушь и совершенно потряс воображение худосочного, измученного лихорадкой и истекающего ностальгией представителя властей. Впрочем, он тоже читал Юнга, беседа получилась обоюдно приятной…
— И как Ханой?… — Я потрясла за плечо застывшего в полнейшем отрешении старика.
— Ханой?.. Ну что Ханой… Старый город прекрасен, новый — универсален, как все новые города… В Ханое Суини пробыл со мной только неделю и ушел. Его ждал проводник — путь через границу был довольно опасен. Мы попрощались навек. Суини в поклоне упал на пол и обхватил мои ноги, я был пьян и беспечен, я был уверен, что мы еще встретимся. Так оно и случилось… В Ханое я жил в Торговых рядах — это Район 36 улиц. Я жил на Хонг-Бо — улица корзинщиков, а на Хонг-Гай жил русский, бывший офицер, удалой красавец, пятиженец и прощелыга поручик Купин. Уже через месяц мы с ним были не разлей вода, буянили по кабакам, блевали, но пили рисовую водку, кутили напропалую и всячески внедряли новую игру — русскую рулетку. Сколько полегло азартных вьетнамцев!.. А нам везло. Мы раскручивали барабан с одной пулей и приставляли дуло к виску иногда до шести раз за ночь, так что денег на кутеж хватало… Я опустился до крайней степени. Купин подарил мне обезьянку; она привыкла сидеть в сумке за спиной. И вот однажды, глядя в мутное зеркало, я сначала подумал, что в глазах двоится, а потом ужаснулся — я был двухголов! Рядом с моей обритой налысо головой из правого плеча торчала еще одна, тоже изрядно облезшая — обезьянья, и похожи мы были, как братья. Купин был почти необразован, из сельских дворян, говорить с ним было особенно не о чем — о женщинах, лошадях, вчерашнем кутеже да о смерти — вот и все темы. Впрочем, он любил оружие, умел его ласкать и в любовании доходил до исступленного восторга. Купин собирал ножи, старые мечи, метательные звездочки и древние ружья. Я же обращал внимание только на безделушки, приобрел несколько редких перстней да пару нефритовых фигурок. Как-то он пригласил меня к татуировщику, мы сделали на обритых головах одинаковые наколки — иероглиф тянь — фигурка человечка, обозначающая небеса и Бога в них. — Богдан показывает себе за правое ухо.
Мне трудно представить, как выглядит его голова налысо обритой.
— … И в тот же вечер в каком-то грязном кабаке, пока я, кое-как изъясняясь, пытался получить от престарелого китайца объяснение их загадочного вэй ву вэй, Купин, наконец, поймал свою пулю. Я услышал выстрел, секундную тишину и — сразу же — рев возбужденных игроков. Я встал, чтобы разглядеть получше, что произошло, и, пока смотрел на лежащего головой на столе Купина, понял, что означает это выражение — “действуй, ничего не делая”, живи, как растение или камень, будь спокойным, умиротворенным и совершенно пассивным, чтобы впустить в себя абсолютную реальность и дать возможность всему существующему проявиться в тебе — просто сиди, не дергайся и достигни абсолютного совершенства — впусти Бога! Клянусь, я отрекся от всего сущего, застыл в полнейшем бездействии, я дал возможность Богу посмотреть моими глазами на мертвые глаза Купина с улицы Шелка, на кровь, темно-красную на отполированном локтями дереве стола, на беснующихся в экстазе вьетнамцев — они, бедные, за эти полгода решили, верно, что мы с Купиным бессмертны или знаем какое-то хитрое заклинание.
Еще через полгода я понял, что терпеть не могу плетеную мебель, плетеные корзины, по три месяца не прекращающиеся дожди, и вообще: я готов был все на свете отдать за морозное утро с розовым стылым небом и визжащими по крещенскому снегу полозьями саней.
Эти полгода я почти не пил, не играл в русскую рулетку, не потреблял опий. Сейчас поймешь, почему… Не имел женщин и даже отдал задаром обезьяну какому-то мальчишке. Эти полгода я восстанавливал в себе одиночество, как некоторые восстанавливают способность двигаться и говорить. Потихоньку, капля за каплей, я накапливал самого себя прежнего, пока однажды вдруг, в шуме ненавистного дождя, передо мной не возник устрашающе-монументальный образ Камиллы — она возвышалась огромным живым памятником с воздетыми к небу руками, причем в одной держала веером карточную колоду, в другой — красное знамя революции. Смешно?.. Да, вот и представь, до какого умственного истощения я докатился! Этот фантасмагорический образ так потряс меня, что я зарыдал. За месяц до этого видения я в каком-то странном порыве прощания с жизнью написал письмо дальнему родственнику в Париж, просил, если будет оказия, отправить в Харбин заранее оставленную у известного адвоката посылочку. Это был условленный знак: если Суини был жив, то, получив табакерку…
— Это была женщина, да? Дальний родственник в Париже — это женщина? — повинуясь странному наитию, перебила я Богдана.
— И какая! — кивнул он. — Но ничего личного — она моя названая тетушка. К тому же, как оказалось, поручение выполняла ее дочь. И вот, представь: через два месяца бредовых фантазий на тему всемирного большевизма мне с нарочным были вручены деньги и документы на приезд в Китай. Через неделю — я в доме Суини; вдохновенно объясняю ему основы марксизма-ленинизма, а еще через месяц — в Хабаровске! Как тут не вспомнить Камиллу, как не поклониться ей через столько лет, ведь это она меня надоумила, и я придумал, как вернуться в Россию и остаться при этом живым.
Мы обговорили с Суини почти все, мне были вручены наспех состряпанные листовки, список имен, подпольные клички. Не учли мы только одного — повальной чумы, которая косила тогда Россию. Называлась эта чума борьбой с врагами народа. Полтора месяца я пробирался к Москве через всю страну в полнейшем ощущении театра абсурда. Я встретил столько разноидейных, запуганных собственным бессилием людей, сколько, по моему разумению, грозит нормальному человеку только в аду. И уяснил на всю оставшуюся жизнь: нет силы страшнее фанатизма.
— Да почему же тебя немедленно не арестовали как пособника вражеского империализма?! — взвилась я, уже почти не веря его рассказам.
— В некоторых местах меня задерживали на день-два, в некоторых — с ходу просили провести митинг на заводе или в колхозе, но почти всегда потом — помогали транспортом доехать до ближайшего райкома. Никто не знал, что со мной делать, все боялись напортачить, спихивали начальству повыше, те — еще выше. Так я проехал всю эту безумную страну, заразившую меня страхом и нежностью к беззащитному в своем исступлении и покорности стаду человеческих особей невиданной красоты и уродства.
— Моего деда арестовали и убили без объявления вины. Мама года три назад пыталась добиться оправдания как родственница репрессированного. В документах по делу не нашли причины, по которой он был признан врагом народа! Вообще — ничего, понимаешь? А ты, дворянин по крови, уехавший еще до революции, шлялся через всю Сибирь и читал лекции в колхозах?!
— Я рад, что теперь ты представляешь тогдашний советский дурдом. Я приехал в Россию как представитель китайского коммунистического движения, находящегося в суровом подполье. Рассказывал о страшной жизни крестьян на полях, потрясал воззванием и листовками, хвастал налаженными связями и всем желающим меня выслушать подробно разъяснял, как при правильном подходе выкрасить в красную краску весь Индокитай. Это просто. Дело в менталитете тамошнего народа.
— Чушь. На это даже я не куплюсь. Что ты “подробно разъяснял”?
— Сначала я, самонадеянно полагаясь на собственное чутье, искал в лице и глазах собеседника возможности оценки его мыслительных способностей, напряжения мысли и просто желание понять. Увы, очень скоро я обессилел. Люди всячески скрывали не только образовательный уровень, но даже возможность своего личного мнения по тому или иному поводу, и глаза их приспособились к нарочитой пустоте равнодушия, которую уже через год-другой тренировки невозможно отличить от пустоты духовной. Поэтому пришлось выработать универсальный подход и объяснения предрасположенности китайцев к коммунизму я начинал с философии мистики. Что ты так смотришь? По крайней мере, беспроигрышный ход хотя бы потому, что завораживает. Я начинал с того, что китайцы — народ весьма практичный, использующий даже религию в своих прагматичных целях. Чтобы понять этот народ, стоит представить себе, к примеру, что китаец способен выработать в себе чувство покоя и легкости, которые, по их разумению, и ведут к неописуемому блаженству, просто войдя в слабую форму транса. Что для русского человека является аналогом слабой формы транса? Вот именно, это все знают — это когда водки чуть-чуть не хватило, а все уже подрались. Китаец же в поисках самоопустошения и глубинного познания ву вэй, прибегает к контролю за дыханием или доводит свое тело истощением до такой игры воображения, которая граничит с откровением Вселенского разума. В этом месте я предлагал слушателям представление очень мудрого китайца Чжуан Цзы о цивилизации и зачитывал наизусть притчу под названием “Утром три”. “Обезьяний царь, раздавая каштаны, спросил: “Хватит ли утром по три, а вечером по четыре?” Тут все обезьяны разгневались. “Тогда утром по четыре, а вечером по три? — спросил он. И все обезьяны обрадовались”
Ты можешь представить себе человек сорок мужиков — три бригады лесоповальщиков, которые после подобного объяснения особенностей представления о счастье китайцев затихали до нервического состояния оцепенения. Причем половина аудитории начинала хищно курить, задымляя горячо натопленную избу, а другие, которые не рисковали умственными извилинами, пытаясь понять фокус с каштанами, сразу же начинали экспериментировать с задержкой дыхания для проникновения во Вселенский разум, и с ними иногда случались шумные обмороки под гул одобрения товарищей. Тем не менее равнодушных не было. Сочувствием к тяжелой жизни китайского народа проникались абсолютно все, почти единогласно решая, что китайцам явно не хватает настоящих идей для построения общего счастья. На вопросы из зала тоже отвечать приходилось с оглядкой. Так, к примеру, поступил вопрос об общем уровне развития науки и техники в Китае. Я по инерции обратился к весьма мною почитаемому Чжуан Цзы, приведя его высказывание о цивилизации как о “неестественном жизненном состоянии, в котором без всякой видимой цели чередуются труд и печаль”, и влип в весьма неприятное разбирательство: в каком году он это сказал, и не рабовладельческий ли строй в Китае — если это так, то до коммунистических основ общество в целом там еще не готово. Но кончалось все обычно голосованием, вручением мне протокола собрания и постановления приветствовать ростки коммунизма в Китае (либо отработать в счет голодающих китайских крестьян в выходные дни), а лично товарищу Чжуан Цзы передать пламенный привет и набор статей Ленина.
— И ты не рехнулся за это время? — поинтересовалась я.
— Нет, представь себе. Я впитывал эмоции с жадностью, достойной наркомана, вымокшего до костей под ханойским дождем и теперь бросавшегося к любому костру.
— Тебя ни разу не разоблачили? Никто не спросил, почему ты цитируешь человека, жившего за три века до нашей эры?
— Ближе к Москве работники партийных учреждений оказались более образованны. Нет, они не знали, кто такой Чжуан Цзы, просто они сразу требовали предъявить в письменном виде конкретные идеи возможности скорейшего построения коммунизма в Китае. Кстати, отвечаю на твой первый вопрос. Несколько раз я случайно подслушал мнение обо мне этих людей, оно выражалось приблизительно в следующем: этот Халей, конечно, совершенно мозгами сдвинутый, кто знает, что с ним случилось в Китае, но пока вполне безобидный и денег на китайскую революцию не просит. Вот! Я был хорош тем, что имел деньги. Внеся существенные суммы в несколько фондов, я заявил, что основная цель моего приезда в Россию — раздвинуть ее восточные границы единым коммунистическим пространством. Конечно, заведенное с первого моего шага по России дело потихоньку пухло, собрались факты и фактики, все суммировалось, проверялось — кто знает, чем бы это для меня кончилось, если бы не война. Война сравняла меня с остальным советским народом. Но о войне, как ты знаешь, я не рассказываю. Никогда.
— У тебя же есть медаль “За отвагу”, — подозрительно прищурилась я.
— “…не надо орден, я согласен на медаль”, — бормочет старик и просит умоляюще: — Мы условились никогда не говорить о войне. И не настаивай, очень тебя прошу.
Тридцать семь мертвецов и бутылка рома
— Я могу приоткрыть эту завесу тайны, — доверительно заметил Кохан и тут же удивленно воскликнул: — Смотрите-ка, совсем светло уже, а мы с вами заболтались и не встретили рассвет.
— Вы еще и рассвет хотели со мной встретить?
— Драгоценная Фло, скажу как на духу…
— Вот только кривляться не надо, а? — Я сердито отвернулась. — И о войне Богдана Халея мне не надо рассказывать.
— Сердитая вы еще красивей. Будь вы девственницей, я бы предложил вам руку и сердце.
— Пожалуй, мне крупно повезло.
— Сколько мужчин-девственников Халей заказал вам обслужить?
— Хам.
— О, простите, я не очень вежливо высказался. Так сколько? Хотите угадаю? Я знаю это число.
— Уверена, что не знаете!
— Тридцать семь! Ага! Вы побледнели! Я, правда, не угадывал — я знал. Это число запротоколировано.
— Где… запротоколировано? — совершенно обалдела я.
— В сорок четвертом году Богдан Халей попал в штрафной батальон. Знаете, почему? Он стал отказываться убивать. Да-да, два года убивал за милую душу, а потом… Ладно, не хмурьтесь. Он написал объяснительную своего внезапно проявившегося пацифизма и в ней указал точное число им убитых. Тридцать семь. Никакие внушения о долге и вражеских захватчиках не помогли, а психиатров поблизости не оказалось, вот его и отправили в штрафбат. Богдан Халей объяснил, что он уже несколько месяцев не убивает врагов, а ранит их в определенные места, стараясь не причинить увечий, влекущих за собой смертельный исход. Именно это его старание и привело всех в комиссии в бешеную ярость.
— Разве такое возможно? — не поверила я. — Попробуй попади в эти самые… определенные места.
— Ах, так вы совершенно не в курсе? — самодовольно улыбнулся Урса Бенедиктович. — Ваш философ на фронте был снайпером. Он никогда не промахивался. Ему попасть в плечо или в коленку с семисот метров — раз плюнуть! Ксерокопия этого исторического объяснения хранится у меня с того самого времени, когда я впервые узнал о существовании Богдана Халея. Некоторые места запомнились наизусть. Ну, к примеру, вот это: “… количество мертвецов превысило возможное количество теней, которое я в состоянии осознанно превозмочь сердцем, поэтому вынужден прекратить убивать. Уверен, что в будущем я смогу решить проблему с этими тенями, вернув каждую из них к жизни путем лишения девственности точно такого количества разноименных мужчин, причем для этой цели мне послан будет ангел чистейшей души, который и исполнит обещанное, станет той самой заветной дверью из небытия в вечность, ибо, как сказано в Евангелии от Иоанна, X, 9: “Я есмь дверь: кто войдет мною, тот спасется”. Просто удивительно, почему эта объяснительная вообще рассматривалась как документ? Почему ему сразу не сделали электрошок и не отправили на инвалидность?
— Тогда не делали… — Я стучала зубами.
— Чего не делали?
— Тогда еще не лечили электрошоком.
— Действительно? — Урса задумывается, потом косит на меня веселым глазом.
— Чего вы радуетесь? — Мне никак не удается справиться с накатившей дрожью.
— Да так… Представьте только, вы — дверь! И кто войдет вами, тот спасется.
— А вы идиот.
— Ладно, я — идиот. Тогда вы — ангел чистейшей души, который взвалил на свои хрупкие плечи смертоубийственные грехи Богдана Халея.
Я пытаюсь успокоиться. Нельзя поддаваться этому облезлому адвокату. Сменим тему?
— Хочу писать, — заявляю я.
— Я тоже! — радостно кивает Урса. — Вот сижу и думаю, как бы потактичней…
— Можно я схожу в туалет?
— Это никак не возможно, — качает головой Урса. — Вы сбежите. Сразу же сбежите, я точно знаю. А у меня тут вот припасена бутылочка настоящего кубинского рома и конфеты. Я точно не знал, какие вы любите, я-то сам предпочитаю барбариски, — бормочет Кохан, копаясь в дорожной сумке.
— Да куда я сбегу с поезда на полном ходу?!
— Сбежите, — не верит Урса, — а мы еще столько с вами не обсудили! К примеру, действительно ли ваш старик был педофилом и отравителем жен. Вот такие, с орешком наверху любите? — он протягивает ладонь с маленьким шоколадным колоколом, обернутым в желтую фольгу.
— Доставайте ведро, — сдалась я.
— Премного, премного благодарен! — суетится Урса. — Обратите внимание: пакетик как раз должен быть удобен по размеру… Извините, я отвернусь, а вы тоже не смотрите — я воспользуюсь бутылкой. Это сложно, сами понимаете… тут требуется особая точность, чтобы попасть…
— То есть, — замечаю я, раскрывая пакет, — горлышко бутылки вам неудобно по размеру…
— Ох, Евфросиния Павловна, если бы вы знали… Если бы вы только знали, как же это хорошо…
Похоже, Урса Бенедиктович отличается повышенной стеснительностью. Терпел, бедненький, пока я не проявила инициативу.
— Как же это хорошо, — стонет Урса, — как же это приятно… встретить вот так случайно, в поезде, женщину своей мечты, можно даже сказать — ангела…
— Дайте воду, мне нужно помыться. Я пытаюсь закрепить застежку пакета.
Фальшивомонетчик
— Будете мыть руки? — угрожающе поинтересовалась я, когда Урса закончил наконец трепетно закручивать крышку на бутылке со своей мочой.
— Вы на меня очень злитесь? — заискивающе спрашивает он, послушно протягивая руки над ведром.
— А что, ром действительно кубинский?
— Клянусь!
— Я не злюсь. Наливайте. Я сейчас расскажу вам, как вы узнали про ожерелье работы Флеранти.
— Очень интересно.
— С какого года вы занимаетесь шпионом Халеем?
— Ну-у… — задумался Урса. — Точно не скажу, но…
— Когда вас завербовали в КГБ?
— Меня не завербовали, меня пригласили…
— Восемьдесят восьмой? Девятый?
— Восемьдесят девятый, — кивнул Урса.
— Контрразведка? — небрежно поинтересовалась я.
— Откуда вы знаете?
— Это просто. Если Халей у вас числился китайским разведчиком, то вы, соответственно, были контрразведчиком.
— Действительно, — хмыкнул Урса, — очень просто.
— А ведь после войны его дело отправили в архив, так ведь?
— Почти. Не в архив, а на лежку. Так называется — “на лежку”, в архив — это когда человека больше нет. Дело это дважды вынималось с лежки, в шестидесятых — во время войны во Вьетнаме — и в конце семидесятых — когда Китай конфликтовал с Вьетнамом по поводу приграничных островов. Богдан Халей числился консультантом по странам Юго-Восточной Азии, преподавал философию, приглашался переводчиком на некоторые важные переговоры, но всегда в отношении его персоны витал этакий душок сомнения. Какое участие он принимал в решении вопросов военной помощи Вьетнаму, я точно не скажу. В шестьдесят четвертом году у него родилась дочь, ее назвали Лу-Синь. Что тут еще можно добавить… Но вот в семидесятых его имя опять всплыло. В СССР прибыл в составе международной группы Су-Инь Кон, он встречался с Халеем дважды, оба раза в условиях строжайшей конспирации. Если оценивать результаты этих встреч поверхностно, я бы сказал, что они оба остались при своем: Халей, вероятно, был слишком привержен личностным ощущениям и воспоминаниям, и Вьетнам ему оказался ближе.
— А если не поверхностно? — лениво поинтересовалась я, потому что политические интриги Богдана меня мало занимали.
— А если не поверхностно, то Су-Инь в ту встречу стал угрожать Халею, кричал и плакал, то есть совершенно, как это говорят на Востоке, “потерял лицо”.
Я бы сказал больше: в эти встречи Су-Инь пытался надавить на своего бывшего возлюбленного. Возможно, он напомнил, кто помог Халею выбраться из Индокитая и каким образом, но Халей не принял островной спор как нечто важное — для него важнее было расставить точки в отношениях с Су-Инь. Возможно… если учесть, что все, что вы мне тут рассказали о Богдане Халее — “шпионе”, правда, возможно предположить, что именно в эти встречи Су-Инь пытался из давнишней выдумки, к которой они тогда прибегли для спасения жизни Халея, извлечь конкретную выгоду и заставить его пролонгировать китайские интересы. А Халей заблудился в дождях Ханоя, Китай его совершенно не вдохновлял.
Конечно, за ними следили. Конечно, дело расковыряли, уже готовили бумаги для ареста Халея, но после их второй встречи, на следующий же день, на вашего старика было совершено покушение. Он чудом выжил.
— Это сделал Су-Инь? — оживилась я.
— Не доказано. Но странная вещь… Россия тогда не сотрудничала с Интерполом, а китаец тем не менее был весьма оперативно задержан в тот же день в английском аэропорту и посажен в тюрьму к банде фальшивомонетчиков. И улики, поступившие в английскую полицию по этому делу, были настолько вескими, что китайцу дали двадцать лет! Что вам рассказывал старик о поддельных фунтах стерлингов?
— Ничего. Не помню…
— Вы помните в подробностях о его шпионских страстях, о карточных играх и совершенно ничего не помните о фальшивых деньгах?
— Это смешно! Моя мама, не знаю почему, как-то обозвала его фальшивомонетчиком, Богдан рассмеялся и сказал, что в этом есть доля правды, вот и все!
— А вы знаете, что Богдан Халей играл со своей маленькой дурочкой в “Монополию” и учил ее при этом различать валюты разных стран. Видел я эту коробочку с игрой. Она вся была заполнена деньгами — доллары, фунты стерлингов, иены, марки, реалы, франки!.. Там были даже юани и драхмы! — взволновался Урса.
— Давайте-ка угадаю. Вы пытались арестовать Богдана за хранение валюты? — вздохнула я. Мне грустно. Со мной Богдан в игры не играл.
— Все деньги были нарисованы им для игры, и весьма качественно!
— Неужели привлекли за изготовление фальшивок?!
— Бумага была не та, на некоторых купюрах присутствовали издательские надписи, — раздраженно вспоминает Урса. — Что вы так загрустили? Не знали о дочери?
— Я узнала случайно. Богдан был женат дважды, охотно рассказывал, как “отравил” обеих жен и вскользь заметил, что достаточно за это наказан взбалмошной и капризной девчонкой с китайским именем. Я ее никогда не видела. Но очень хотела увидеть и сделала Богдана педофилом.
Педофил
— Потрясающе, — вздохнул Кохан.
— Это не то, что вы подумали. Я обещала рассказать, откуда вы узнали об ожерелье? Рассказываю. Вы узнали о нем в девяносто пятом году из Интернета.
— Что вы говорите?.. — пробормотал Урса, пряча глаза.
— Именно. Вы обнаружили на сайте для любителей детской обнаженки фотографию голой девочки лет тринадцати с бриллиантовым поясом и фотоаппаратом в левой руке.
— Вы говорили, что были в трусиках…
— Конечно, когда старик попросил меня примерить ожерелье, я была в трусиках. А позже, когда он спал после обеда, еще раз завинтила замочек ожерелья на талии, чтобы посмотреть, как оно смотрится на голом теле. Мне это так понравилось, что я взяла висевший в коридоре на книгах фотоаппарат и сфотографировала себя в зеркале. Раз десять. Я кривлялась, строила рожи, выпячивала пупок и изображала покорное смирение. Потом повесила фотоаппарат на место, сняла бриллианты, положила в пакет и закинула их в дырявый зонт. Представьте мое удивление и стыд…
— Ну уж и стыд, — бормочет Урса.
— Именно — стыд! Когда спустя месяц Богдан протянул мне дюжину фотографий: “Это, кажется, твое? Предупреждать надо. Я не имею собственной лаборатории, чтобы делать фотографии. Я сдаю пленки в ателье, ты ввела меня в совершенный конфуз, на меня так смотрели!..”
— В девяносто пятом — через два года после его смерти — я сама отправила свою фотографию в Интернет. Вы меня слышите?
— Слышу, — вздыхает Урса.
— Я подписалась. Вероятно, поэтому вы ее и обнаружили, так ведь? Пустили поиск на его имя — вдруг что-нибудь всплывет! Я назвалась “девочкой Богдана Халея”. Надеюсь, он простит мне это хулиганство, тем более что я действительно считала себя его собственностью.
— Почему?.. — застонал Урса.
— Потому что… Он меня вылепил, он…
— Почему вы так поступили с фотографией? Я не понимаю — зачем? — перебил Урса.
— Я искала. Так же, как и вы. Вам не давали покоя исчезнувшие бриллианты, а я искала его дочь.
— Глупо.
— Может быть…
— Нашли?
— Это грустная история. Я ее уже не успею рассказать.
— Не успеете?
— Уже полдень. К вечеру мы должны приехать. По крайней мере я. Надеюсь, вы меня выпустите из поезда? А я еще не рассказала вам, как Халей “отравил” своих жен.
Тридцать седьмой
— Расскажите лучше, почему он покончил с собой. Ну же, дипломированный психиатр, проявите отстраненное отношение к собственным фобиям, расскажите все, как на сеансе у врача!
— Мне нечего рассказывать. — Я забилась в угол и подтянула к себе ступни.
— Зато я прекрасно помню эту квартиру, пропахшую кошками и обложенную книгами с пола до потолков. Я помню кресло с высокой резной спинкой — почти трон! — и в нем…
— Не надо…
— И в нем — старик с перерезанным горлом, а на полу — подарок на память о Су-Инь, нож для резки сахарного тростника!
— Неправильно, — шепнула я. — Это память о поручике Купине, это нож из его коллекции.
— Старик был в халате, на халате — полосы крови, как будто он вытер пальцы. И на полу, по паркету, шли странные перекрещивающиеся полосы, как будто он полз и черкал кровью странные письмена.
— Замолчите, или я закричу! — Обхватываю голову руками и закрываю глаза.
— Я должен вам кое-что сказать, — встал Урса. — На занавеске висел котенок и кричал. Я взял его и сунул за пазуху.
— А я не могла понять, куда делся Бурсучок. Две недели дверь квартиры была опечатана, я думала, что найду его мертвым, а он пропал… Дайте руку. Спасибо.
— Не за что. Котенок этот оказался не барсуч-ком — а барсучкой, я назвал ее Суини. Не смотрите так, у меня мурашки по коже от ваших глаз, ну вот… Еще и плакать будем? Отличная кличка… для кошки… Не трогайте мою ногу.
Я подтянула Урсу за руку к себе, обхватила его еще вполне упитанную ляжку и ткнулась в нее лицом, дав волю слезам.
— А как я еще мог назвать эту кокетку, украденную мною из квартиры Халея…
— Вы перекопали все книги. Зачем? Искали документы? Запрещенную литературу?
— Я искал ожерелье. Четыре дня. Я решил, что оно запрятано в книге. Отпустите ногу, я налью нам еще рома. Колбасу будете?
Достал из сумки небольшой батон колбасы и мечтательно понюхал его. За колбасой из сумки появились две пластиковые тарелки и пластмассовые вилки. Резал колбасу Урса охотничьим ножом с широким лезвием.
— Вы пробрались за мной в поезд, чтобы узнать, где ожерелье?
— Если я его найду, я отправлю дело Халея в архив. Я бы тогда допросил вас сразу же, но ваша мама… Она пригрозила жалобой за давление на несовершеннолетнюю, да, честно говоря, и повода не было — вы в те дни отсутствовали в городе. А вот интересно, спроси я тогда у семнадцатилетней Евфро-синии Куличок, где бриллианты, что бы она мне ответила?
— Что они исчезли из дырявого зонта в эти самые две недели, пока квартира была опечатана. Я уехала накануне смерти Богдана. Мы… поругались, — выдавила из себя это слово с трудом, — а когда вернулась, зонт оказался пустым, книги все не на своих местах, котенок с занавески пропал, на спинке кресла темное пятно…
— Вы что, убегая после ссоры, проверили, на месте ли ожерелье?
— Нет. Просто пощупала зонт внизу. Это уже стало привычкой. Хотите, я скажу, почему он умер? Это я убила его.
Урса дергается, чертыхается, бросает нож и тянет в рот указательный палец левой руки.
— Черт! Я из-за вас порезался!
— Дайте крови немного вытечь и обвяжите платком.
Пока Урса с паническим ужасом, присущим многим мужчинам при виде крови, возится с пальцем и стенает, я смотрю на его нож, выпачканный кровью. Глубокая рана. Интересно, как быстро кровь свернется?.. Интересно, хватит ли ее?..
Подвинув к себе нож и неотрывно глядя на испачканное лезвие, я на ощупь достаю из сумочки свой заветный блокнот. Главное — не шуршать, чтобы не привлекать внимания. Но Урсе не до меня.
— Ромом можно полить, как думаете? — поинтересовался он, с ужасом наблюдая, как намокает кровью платок на пальце.
— Можно… Можно…
Макнув мизинец в кровь на лезвии, я, затаив дыхание, написала на чистом листке букву “У”. Лишь бы хватило…
— Эй, что это ты делаешь? — заорал Урса на букве “а” — эта буква получилась самой бледной. Докладываю с чувством выполненного долга:
— Я написала ваше имя в свой блокнот. Кровью, как и просил это делать Богдан Халей! Все! Тридцать семь! Список закончен.
Урса броском руки попробовал схватить блокнот, я успела его выдернуть. Тогда он встал и набросился на меня, воя, как привидение из “Замка Шпессард”. Я подложила блокнот под себя и дралась молча, в основном ногами.
— Зачем… вы это сделали?.. Зачем?.. — пыхтит Урса, заламывая мне руки.
— Тридцать седьмым будете!
— Это нечестно, это не по правилам!
— Отстаньте, а то укушу!
Он не отстал, кусать его не хотелось; я кое-как освободила правую руку и ухватила его за заветное место, которое он оберегает для умной… доброй… высоконравственной девственницы!