Современная электронная библиотека ModernLib.Net

По ту сторону времени

ModernLib.Net / Василий Яновский / По ту сторону времени - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Василий Яновский
Жанр:

 

 


Василий Яновский

По ту сторону времени

Глава первая,

в которой солнце заходит над бором

Прошло несколько часов с тех пор, как шумные друзья отсалютовали своему командиру и, повернув черный «линкольн», исчезли за стволами розовых сосен. Отсюда Корней Ямб, согласно плану, должен был продолжать путь один в оливкового цвета «меркури»[1], упорно поднимаясь вверх.

Дорога извивалась все круче и требовательнее; камни, небрежно разбросанные повсюду и помогавшие в распутицу, теперь мешали, угрожая аварией. Лес кругом порою впрямь заслуживал названия мачтового: каждое дерево в два обхвата легко и нарядно вздымалось ввысь. И синеющее небо с разлитой по краю славою заката бросало суровый священный отблеск.

Смеркалось неровно, скачками. Совсем недавно путник впервые заметил, что солнце начинает скатываться в пропасть; не прошло и четверти часа, а уже густая первобытная пелена осьминогом обступила машину, высасывая последние дневные соки. Впрочем, через мгновение, поднявшись спиралью по грунтовой дороге на очередной бугор, проезжий опять погружался в радугу вечерней зари.

Человек за рулем выглядел еще молодым, сильным и усталым. Выражение потного небритого лица, грязные обнаженные руки, пыльный свитер, сутулящиеся атлетические плечи – все свидетельствовало о том, что в настоящее время самым желанным для путешественника были бы душ, горячие щи, стакан вина, постель (быть может, поцелуй молодой бабенки на постоялом дворе).

Это впечатление вполне соответствовало действительности. Корней Ямб находился в пути уже неделю, и теперь ему назойливо мерещился гостеприимный трактир, жаркое, кружка пива. Все это приходило ему в голову снова и снова, даже с некоторой навязчивостью, по мере того как дорога становилась хуже и глуше, опаснее (если не для самого шофера, то для машины). В котловинах уже окончательно осела густая ночь; ветер шумел враждебно над головою. Близость теплого крова и краснощекой служанки в этих местах казалась совсем маловероятной.

«Р-р-р-ро-о!» – завывал мотор на второй скорости, выгребая на бугор.

«Фить-фить-фить», – развязно налетал ветер и сразу оступался в овраг.

Можно было различить много запахов, знакомых с детства, и потому, должно быть, путник чувствовал себя одиноким сиротою. Думать казалось делом хлопотливым и бесполезным: надо ехать, пока хватит горючего, стараясь не заблудиться.

Старый «меркури», крепкий, упитанный, с широким литым задом, уже несколько раз всхлипывал, заикался (на высокой ноте), что свидетельствовало о пустом баке… (Впрочем, при резком крене весь бензин уходит в один угол.)

– Этого еще недоставало, – поморщился Ямб. – Ночевать здесь, утром бежать с бидоном черт знает куда. Этого еще не хватало – вместо поросенка, вина, воображаемой девки.

Он остановил машину и, приоткрыв дверцу, выглянул, слушая, нюхая. По тому, как он спокойно и умно смотрел по сторонам, словно ощупывая лес, сумерки и шероховатую дорогу, чувствовалось, что это солдат или спортсмен, знакомый с лишениями на суше и на море, отсыпавшийся с товарищами у костра или в одиночестве на скамейке городского парка.

Кругом все так же пусто и тихо; только пахнет гнилью, туманом и смолою (или скипидаром). Неподалеку, у ложбины, две глубокие рыхлые колеи косо отходили от грунтовой дороги. Ямб включил огни и осторожно тронул машину в том направлении: свирепые концентрические фонари вырвали из небытия сонм мотыльков, закружившихся, точно в русской метели, – путник понял вдруг, что он не один в глуши… (Так на другой планете сын Земли, встретив подобие боа констриктора или тарантула, родственно раскроет ему объятья.)

Перемахнув через канаву, аккуратно выложенную хворостом, машина поднялась наизволок к просеке и вскоре уперлась в землянку с одним окном, из которого торчала жестяная труба; потянуло, кажется, дымом.

Вместо окрика путешественник несколько раз подряд перевел свет фар, точно обдавая поляну то холодным, то горячим душем. (Он ценил это чувство Прометея, когда нажимаешь подошвою кнопку и сразу рождаются чудесные мощные снопы лучей.)

Из темного отверстия высунулось нечто черное и неповоротливое: человек, орангутанг или медведь. Путник рассудил, что это брат его во Христе, и крикнул:

– Где я нахожусь? Как далеко до ближайшего селения? – голос без всякого усилия звучал строго, начальственно. Лохматая тень вывалилась из землянки, выпрямилась, подтянулась и отрапортовала:

– Здесь до самых Озер только леса по обе стороны границы; леса, болота да овраги.

– А ближайший городок какой тут будет, чтоб заночевать?..

Кудлатая голова, измазанная сажею и пропахшая скипидаром, придвинулась к окошку; почесывая одной босою ногой другую, мужик нерешительно протянул:

– Тут на канадской стороне в семи милях деревня, но вряд ли там примут на ночь чужого.

– А в гостинице? – бедняге все еще мерещились борщ, водка, мягкая перина.

– Нету там ничего такого, не водится у колонистов, – извиняясь за их невежество, снисходительно докладывал мужик, почесывая твердой, как копыто, пяткою другую босую ногу. – Если угодно заночевать здесь, милости просим, – предложил, заикаясь. (Ямбу не удалось разобрать, с каким чувством было это сказано.) – Только вот комары и блохи, страсть… не стоит ехать на каникулы для такого зверинца, – теперь он ухмыльнулся явно насмешливо.

– Семь миль, говоришь? – переспросил путник, видимо, уже решив ехать дальше.

– Да, сюда, вверх и в гору, но только по главной стезе, не сворачивая на тропочки помельче! – с готовностью внушал лесной человек, радуясь, что его оставляют в покое.

«Меркури» судорожно развернулся, заднее колесо было начало буксовать, но мощный мотор сразу рванул машину вперед. Осторожно мигнули огни – малиновый сзади дважды вкрадчиво вспыхнул на спуске, точно подавая таинственный, долгожданный сигнал.

Опять потянулся сказочный бор: атлетические стволы скрипят, расправляя могучую грудь; глухой шум вверху, свист налетевшего вихря, запах трясины, мха, сосны. Ухабы, колдобины, гигантские тени: словно это они кренят автомобиль, подбрасывают.

А далеко в небе с бугра видно зеленое лезвие догорающего за морем, но все еще живого солнца.

Семь миль даже при такой езде не могут продолжаться больше двадцати минут. Корней закурил последний «честерфильд»: при свете спички выделилась тяжелая челюсть и большие, сложенные ковшиком руки. Опять унылое покачивание, сонм слепых мотыльков и гранитная глыба, выразительно склоняющаяся над обрывом.

«Фить-фить-фить», – порхает легкомысленно ветер и вдруг исчезает, свалившись в овраг.

«Уох-уох», – простонет седая сова.

Неожиданно впереди мелькнуло и дрогнуло нечто крупное и живое: высокая женщина в длинном, почти до земли, платье выступила из-под ели на дорогу. Жмурясь от яркого света фар, она величественно протянула руку вперед.

Затормозив (но не выключив мотора), Ямб отворил дверь и высунулся из машины. Тут, к удивлению и даже испугу проезжего, женщина вдруг обняла его и начала бурно целовать. Это продолжалось довольно долго, и Корней уже сам попробовал присосаться губами, но незнакомка, оторвавшись, тяжело перевела дух и счастливо засмеялась; голосом грудным, низким и ровным она произнесла:

– Вернулся! Я знала.

Ее шелковистые льняные волосы были покрыты странным кружевным чепцом; карие, широко расставленные глаза показались Ямбу грустными или испуганными. Она залилась тихим смехом, опять ловко и умело присосалась к его губам, кусая, смакуя. И путник вдруг каким-то чудом ощутил целиком все ее крупное, зрелое тело под темным платьем со шнуровкой корсажа посереди широкой, но невысокой груди.

Женщина уселась рядом и молча показала рукой на едва заметную, убегающую под изволок тропу. Корней вел машину одной рукою, почему-то упорно вспоминая сирень: представлял себе фиолетовые гроздья, подобные винограду… Вначале он подумал, что близость незнакомки навела его на эти образы, но вскоре сообразил (и с интересом отметил про себя), что они продвигаются по узкой аллее, обсаженной густыми кустами весенней сирени. Было темно, женщина нежно и жадно прижималась; душистые цветы накрывали чету подобием восточного балдахина.

Ямб осторожно правил левой рукою, другой обнимая прильнувшее к нему горячее, живое тело. Ее губы, солоноватые, мокрые, зло и щедро работали над его ртом. «Ведь подаст же Христос нищему в окно не только кромку хлеба, но целого гуся! – проносилось в ошеломленном сознании. – Вот так баба! Насквозь развратная баба! – блаженно содрогался он, радуясь именно этому последнему обстоятельству. – Спросить, как зовут, из вежливости, что ли? Или ничего не болтать пока? Вот так подарочек солдату на чужой стороне!» И он все страстнее и беззаветнее припадал к податливому стану.

– Куда ты? – очень трезво и удивленно осведомилась она. – Нам сюда.

Корней повернул направо, и «меркури» начал из последних сил карабкаться по круче: фары вырвали из мрака хоровод фруктовых деревьев в провинциальных белых уборах. Вскоре выступили сбоку темные прочные строения; бревенчатый настил заскрипел под колесами: снизу мерный шум воды. Они выехали на расчищенную площадку и уперлись в огромный, крытый драницей амбар с настежь распахнутыми сквозными воротами. (Запахло сеном, молоком, навозом.)

Выключив мотор, Корней был буквально потрясен сразу наступившей весомой тишиной и неподвижностью. Сперва казалось совершенно невозможным что-либо разобрать в темноте. Но постепенно опять повисли четкие созвездия, оторвавшиеся от Млечного Пути (похожего на санный); затем в непосредственной близости обрисовались синие контуры жилого дома с громоздким крыльцом, широкими ступеньками и крытой верандой. Ямб включил было снова фонари, но женщина жарко шепнула:

– Не надо, милый, дай руку.

Он послушно побрел, спотыкаясь, точно с завязанными глазами. Переступив через порог, женщина сразу нашарила спички и, чиркнув, зажгла свечу (пахнуло серой).

Ямб разглядел овал стола, угол печи и ряд сверкающих кастрюль на стене. Кухня, в которой они очутились, казалась очень просторной и поражала полным отсутствием современных установок, приборов, кнопок. Перед таким очагом в зимние вечера долго едят и пьют члены дружной трудовой семьи: их шутки просты и вкусы неприхотливы. (Гость бегло, но внимательно оглядывал комнату.)

Из отодвинутого печного заслона полыхнуло жаром древесных углей; зашипела головешка, обданная водой, и, нагнувшись, хозяйка ловко выдвинула тяжелый чугунок в ореоле пара и соблазнительного запаха. Стукнули тарелки, звякнуло серебро, и через минуту уже блеснул жирный, вкусный круг горячих щей.

Корней облил руки и шею холодной водой из ковша и, торопливо вытершись грубым полотенцем, потянулся к столу, на котором красовался нарезанный толстыми ломтями ржаной хлеб; ледяная гора масла возвышалась на блюде. В открытых солонках сверкала крупная сухая каменистая соль.

– Выпьешь нашего вина? – спросила и, не дожидаясь ответа, налила стакан бледновато-желтой яблочной водки.

Ямб с наслаждением осушил бокал “Applejack”[2] и тотчас же, гогоча всею утробою, набросился на щи. Женщина опять наполнила стакан, и он, походя (перебирая пальцами по столу, точно по клавишам пианино), выпил.

Она подсела близко, удивленно и настойчиво следя за каждым движением гостя. В перерывах между глотками и жеванием он тоже искоса обшаривал глазами всю ее фигуру. Женщина не была красива; самым притягательным в ней казалась зрелость. Тот предел развития сильного летнего бабьего тела и духа, вслед за которым обычно наступают первые заморозки и зимняя ночь. Вблизи, на табурете, она производила впечатление еще более крупной и величественной (даже чересчур).

Корнея (вообще ценившего маленьких нервных темных красавиц с точеным бюстом) теперь почему-то прельщала именно монументальность новой знакомой. Осклабившись, он вдруг усадил ее к себе на колени: развязав шнурки корсажа, начал целовать. Она осторожно потянула его к широким нарам, накрытым яркой, домашней работы тканью, у стены. По дороге, смущенно улыбнувшись, задула свечу (в печи обиженно вспыхнули хищные глаза).

Вскоре восхищенный Корней поднялся и городскими спичками (удивившими его здесь) зажег два красных огарка в тяжелых медных подсвечниках. Снова подсел к столу. Слегка только оправив платье, она охотно налила ему вторую миску супа, подбросила мяса, предложила водку.

– Как тебя звать? – покровительственно осведомился Корней, уже целясь ложкою в застывший пудинг.

Женщина, не отвечая, прошла в соседнюю комнату; слышно было, как взбивала подушки. Доски пола скрипели под ее ногами.

Обняв его сзади, она молча повела Корнея в спальню. Там, в центре, на темном вощеном полу стояла квадратная постель с альковом[3]. Сосредоточенно разоблачившись при свете одного огарка, они жадно нырнули в жесткие, холодные, сурового полотна простыни. (Над головой колыхался балдахин – будто парус полоскался.)

Тут она проявила такую наивную и безудержную страсть, что Корнею оставалось только смущенно и горделиво изумляться.

– Что за развратное существо, – шептал он при наиболее рискованных маневрах, подстрекая себя. – Насквозь развратное существо. – И эта ругань странным образом действовала на него возбуждающе. А женщина, зрелая, крупная, немного страшная, лежала рядом без слов, с решительным, почти каменным лицом.

Корней то и дело выходил на кухню, пил сидр, обливался холодною водою и, возвращаясь, порывался вести дружескую беседу. Разного рода подозрения давно уже беспокоили его. Кажется, его принимают за кого-то другого… Предположение логичное, но не все объясняющее. Возможно, что она попросту сумасшедшая. Мелькала дикая мысль: если с ним теперь покончат при помощи ножа или яда, то никто этого не узнает. Зароют или сожгут тело в дремучем лесу. Впрочем, усталость и бесстыдные объятия неутомимой, вдохновенно-страстной бабы парализовали его умственные способности. Корнея хватало теперь уже только на самое главное, чего от него, видимо, ждали. Иногда, впрочем, он становился не в меру болтливым и начинал вдруг рассказывать о приключениях в Корее{1} или о том, как он, голодая, продавал кровь для Красного Креста в большом городе.

– Как тебя звать? – словчился он опять было спросить, но получил в ответ такого тумака, что балдахин над головою заходил ходуном. Ярость партнерши была до того непритворной, что Корнею показалось уместным всякими искусными ласками снова приручить ее. Ночь тянулась, перемещаясь из ада в рай и обратно, точно обе эти окраины лежали совершенно по соседству.

Он очнулся под балдахином, когда уже светало. Деревенская лесная тишина; кудахтанье кур и лай дворняжки за гумном. Густой студеный воздух, ароматный, как фруктовый сок (или кумыс). И звонкий, хрустящий спокойный лак добротности, полноты, ценности на окружающих предметах.

Альков над головою (вроде портативного неба) не мешал разглядывать просторную комнату с беловато-гладкими известковыми стенами. Между двумя окнами стройный бледно-желтый комод; насупротив, вдоль другой стенки, шкаф орехового дерева. Дубовый чистый вощеный пол и в тон к нему занавески на четырех окнах. Окна тщательно вымыты; они разделены на девять прямоугольников… Что-то в пропорции длины и ширины стекол производило особенно умиротворяющее, целебное действие (как и полагается подлинному произведению искусства).

У изголовья, с обеих сторон кровати, висели в рамках две вышитые по канве цветные надписи с наивным орнаментом; близко к себе Корней легко разобрал готический шрифт:

Ипата Жамб

ко дню венчания

4/27/52[4].

У него почему-то резко стукнуло несколько раз подряд сердце; быстро приподнялся, чтобы рассмотреть рукоделие с противоположной стороны. Но кровать жалобно скрипнула, пол прогудел в басовом ключе, и женщина, монументальная, крупная, как статуя, проснулась: села (утопая в небе), блаженно и несколько деревянно улыбаясь. Оказалась она еще крупнее, чем представлялось ему давеча, вся желтоватых красок: волосы, кожа, даже глаза (невыразительные, с маленькими, скупыми зрачками). Самым бесспорным, прекрасным в этом лице был нос: нежный и занимающий много места, нарядный, многогранный, расширяющийся и одновременно загибающийся кверху своими тонкими лопастями. Этот нос расцветал откуда-то из глубины, из внутренностей лба, казалось, распространяясь за пределы трех измерений; тоже желтоватый (слоновой кости), прозрачный, легкий и крупный, отчетливый во всех планах. Не нос, а драгоценный музыкальный инструмент. Корней опять прильнул к этому органу, мучительно утоляя ненасытную жажду любви, совершенства, оплодотворения или воскресения.

Она покорно и непричастно отдавала себя в его распоряжение, по-видимому уже озабоченная дневными обязанностями. Из соседней комнаты весьма кстати послышался крик, быть может, плач.

Женщина вырвалась из объятий; накинув глухую рубаху сурового полотна и накрыв льняные волосы чепцом, она, тяжело ступая, подошла к одностворчатой, орехового цвета двери и распахнула ее.

– Фома, – сказала она своим низким и ровным голосом. – Иди знакомиться с отцом.

Тотчас же в ответ мальчик лет семи проковылял по комнате, задрав голову на Корнея, точно перед небоскребом. Тщедушный, бледный, он хромал: правую ножку подпирали металлические бруски протеза.

Появление ребенка при таких обстоятельствах напугало и возмутило гостя. Он решил, что пора положить конец соблазнительной игре.

– Что ты, что ты, как тебе не совестно! – вскричал он, суетливо натягивая рубаху.

Но Фома, озираясь по сторонам с хитрой гримасой, уже подпрыгнул вплотную и доверчиво обнял голые ноги гостя.

– Поцелуй папу, – приказала женщина, и мальчик послушно потянулся вверх.

– Ладно, ладно, – согласился Корней, потом гневно добавил: – А теперь спроси мамочку, как ее зовут!

Мальчик шаловливо осклабился и повторил:

– Мамочка, как тебя зовут?

Выполнив долг, он, не дожидаясь ответа, нагнулся, выдвинул из-под широкой постели маленькую детскую кроватку, похожую на гробик. Там на тугих крошечных подушках лежала фиолетовая кукла в костюме матроса. Фома поднял куклу и, хищно улыбаясь, начал выворачивать ей суставы рук, ног, позвоночника, но члены арапа не ломались, только принимали самые вычурные, болезненные формы.

– Этот матрос ему теперь больше не нужен, – спокойно объяснила женщина.

– Понимаю, – поспешно согласился Корней, ошеломленный, опять ощутив какой-то зловещий ужас. «Я, очевидно, попал в сумасшедший дом, вот и все», – успокаивал себя.

– Мы должны, душечка, наконец объясниться! – как можно проще сказал он. – Шутить детьми я не позволю.

Женщина мельком взглянула на него и опять отвернулась, подставляя профиль своего плоского, каменного, средневекового лица и нежный, нарядный, тонкий, похожий на античный инструмент нос. Ему вдруг стало жаль ее: великолепный вымирающий зверь, которого дикарь собирается убить и съесть. Корней хлопнул мальчишку по плечу и сказал:

– Ты, молодец, ступай во двор играть, я скоро к тебе присоединюсь.

Между тем солнце ударило в угол крайнего окна, и спальня сразу заиграла (загудела) красками. Мебель вскрикнула орехово-каштановыми тонами; пол – воском, медом, лаком. А реплика цветков и орнаментов, рассыпанных по занавескам, одеялам и дорожкам, оказалась вполне кстати.

– Послушайте, – начал Корней, невольно любуясь богатством, льющимся из окна. – Пора кончать забаву. Я не позволю… – и опять уткнулся в ее неподвижный горестный лик, покорно склонившийся, словно для последнего удара. Он замялся: – Как вас зовут, honey[5]?

В это время радужные стрелы заиграли на канве с противоположной стороны постели, и Корней неожиданно легко разобрал вышитую крестами надпись:

Конрад Жамб

ко дню венчания

4/27/52.

– Что это такое? – строго осведомился он.

Не поворачивая головы и словно не дыша, отозвалась:

– Это ты, неужели забыл?

– Мое имя пишется Ямб, через игрек! – гневно завопил он.

– Не знаю, – оправдывалась она, отступая. – Всегда было Жамб, через джэй, а не уай.

«Нет, здесь сумасшедший дом! – успокаивал себя Корней. – Ямб – Жамб, Корней – Конрад, что это такое, наконец?»

– Послушайте, душечка, – начал он примирительно, как всегда в трудных случаях, готовый вместо гибельной лобовой атаки прибегнуть к сложному маневру, – давайте выясним теперь самое главное…

Женщина стояла перед ним в домотканой сорочке на крупном зрелом вдовьем теле, беспомощно опустив сильные голые необъятные руки; ее восковое каменное тяжелое лицо служило как бы цоколем для прекрасного, сложного, драгоценного, не умещающегося в трех измерениях носа. А глаза, внимательные, сухие и скупые, выражали предельную боль земного существования. Точно скотинка, которую долго гнали по снегу или в засуху, везли в теплушках на убой; или лучше – словно мать, вынужденная смотреть, как мучают, пытают ее первенца, не в силах помочь ему!

Эта статная фигура, знакомая и устрашающая, застыла перед Корнеем, опустив свои длинные веснушчатые хозяйственные руки и покорно дожидалась (может быть, уже годы) суда, казни.

– Послушайте, – морщась, точно от зубной боли, снова начал он, – послушайте, это все, я уверен, легко объяснить! – И смолк, боясь сказать лишнее. В сущности, его тянуло к машине: сесть и помчаться сломя голову, кто его догонит! Но память о друзьях, оставленных позади и доверяющих своему начальнику, сковала волю Корнея. Растерянный, он, однако, продолжал, заикаясь: – Эти ласки, сударыня, поверьте, никогда не потеряют основной прелести…

– Тебе бы не хотелось позавтракать? – очень просто осведомилась она. – Меня зовут Ипатой. Ипата Жамб, или Ямб, тебе виднее.

– Позавтракать? – вцепился Корней, даже повеселев. – Отлично, можно позавтракать. Только я ничего не понимаю! – вырвалось у него вдруг. (Такое чувство, вероятно, испытывает молодой летчик, когда вдруг догадывается, что не он управляет самолетом, а сидящий рядом инструктор.)

– Ты помоешься перед едою? – опять трезво спросила она.

Ошеломленный, он схватил грубое вышитое полотенце (похожее на украинское, только пошире и длиннее).

– Где тут ваши разные удобства? – резко спросил.

Женщина повела его наружу. Уборная высилась на задворках (за сараем и другими службами). Пахло сосновой стружкой; тяжелая, похожая на жернов, крышка приподнималась с пола, открывая в досках круглую дыру, ведущую в омут. С крыши свисала сетка из толстого шнура, куда собирали бумажки (чтобы не переполнять отхожее место). Тяжелые перламутровые мухи парили над головою.

Глава вторая,

в которой гость знакомится с хозяевами

Корней опять уселся за обширный стол перед той самою печью с покрытыми гарью кирпичами, откуда давеча Ипата доставала жирные щи (на полке, сбоку, возвышалась милая плетеная бутыль с яблочной водкой). Во всех линиях и плоскостях этой громоздкой благородной кухни скрывалось нечто упорное, честное и успокаивающее (как, впрочем, и в пропорциях окон, дверей, балок потолка). На свежей тяжелой скатерти, похожей на шахматную доску, стояла голубая миска с большими розовыми оладьями; пахло горячим маслом и приторным кленовым сиропом. Кофейник и чашки – массивные, яркие и прочные, радовали глаз, нос и даже ухо.

– Ты любишь итальянское кофе, – сказала Ипата, поворачивая к нему каменное крупное лицо, но глазами следя за огнем в печи. – Я давно спрятала для тебя горсть зерен.

Корней промычал что-то невразумительное в ответ и отхлебнул полкружки ароматного, свежеразмолотого кофе. Оладьи тоже оказались вкусными, сочными.

– Ты ешь оладьи? – удивилась женщина. – С каких это пор?

Гость жевал, не отвечая: действительно, в общем, он не любит этого теста. «Но откуда она знает? Какой-то дневной кошмар!» – думал он. (По-английски получался даже каламбур: a day nightmare.)

Фома навалил себе гору оладьев, обдал растопленным маслом, затем сладким сиропом и начал уписывать, подражая Корнею: целиком! Еда застревала в его детской, птичьей глотке, и тогда чета за столом с ужасом, но не без любопытства следила за этим комом пищи, раздувающим горло мальчика. Нос у Фомы был материнский: нежный, изгибающийся кверху (всеми плоскостями). Глаза побольше, чем у Ипаты, только пронырливые, пожалуй, наглые.

– Ты не обязан подражать отцу, – заметила наконец мать. – Разрезай каждую ножом на четыре части. Теперь он с тебя будет брать пример! – обратилась она к Корнею, и неясно было – довольна женщина этим или, наоборот, опечалена.

Корней уже хлебал вторую чашку кофе, дожидаясь яичницы с поджаренным коричневым салом, когда со двора донесся лай собаки, шум шагов (точно несколько человек ступали в ногу) и скрип крыльца.

– Папа идет, – возвестила хозяйка, обводя стол, комнату и завтракавших значительным взглядом. Оправив лиловый корсаж и кружевной чепец, она прошла к двери.

В кухню быстро и ловко ввалился очень крупный, тучный, похожий на раздутое голубиное яйцо великан с рыжей бородой и седой редкой шевелюрой (брови были комбинацией обоих цветов: толстые, мохнатые гусеницы, жившие, казалось, своей автономной жизнью). Голова старца (тоже похожая на яйцо), без шеи, росла прямо из плеч; багровое одутловатое лицо с темными жилками и младенческая, не соответствующая всему облику улыбка пепельно-голубых, беспомощных глаз придавали этому колоссу выражение болезненной хрупкости. Короткие ноги, обутые в бесформенные сапоги, как бы самостоятельно гнались вслед за железной палкою, спешившей впереди и словно нащупывавшей дорогу. Но продвигался старец бодро и с таким уверенным грохотом, что Корней не сразу догадался, что перед ним слепой!

– Ипата, Фома! – прогремел гигант. – Прочь! – в сторону лабрадора, зарычавшего на чужого; и сразу повернулся всем существом к Корнею, принюхиваясь красными широкими ноздрями.

– Отец, он вернулся, – сдерживая волнение, произнесла Ипата. – Конрад вернулся вчера ночью. Я говорила – так будет.

Патриарх переложил витую железную палку в левую руку и смело протянул правую Корнею, сверху вниз.

– Добро пожаловать, сын! – прогудел он. – Вернулся. Вот, я говорил – не надо уходить. А все-таки дождались. Праздник. Как просто.

Рука старца мохнатая, теплая, розовая; ладонь Корнея утонула в ней бесследно, а по всему телу прокатилась волна детского благополучия.

– Здрасте, – развязно промолвил Корней.

– Повтори, повтори громче, – гремел рыжий старец. – Зачем шептать и скрывать мысль. Что прекраснее голоса и слов? Только человеку это дано, и птичья песня – хилый лепет по сравнению с нашей речью. Голосом надо пользоваться вовсю! – Действительно, патриарх (слегка напоминающий мамонта в музее естественной истории) гремел то нежно и вкрадчиво, то свирепо, но одинаково величаво.

– Это с тех пор, что ты ослеп, отец, – заметила Ипата, внимательно следившая за мужчинами; лицо ее было по-прежнему неподвижно и землисто-желтовато. – Раньше ты говорил гораздо тише. Мы завтракаем, отец: тебе яиц, кофе?

– Тут блины, дочь! – рокотал старец. – Фома, накорми голодного.

Фома, косо поглядывая на мать, навалил деду гору оладьев. Слепой грузно уселся, расправил салфетку и, очень ловко находя все необходимое на столе, смачно занялся едою, не прерывая, однако, беседы.

– Что же, сынок, рассказывай. Ты долго блуждал по свету. А мы здесь любили тебя и ждали. Объясни, пожалуйста.

Массивные оладьи, обданные горячим мутным маслом, сдобренные чистым, янтарным сиропом, без помехи исчезали в его широкой пасти. Дочь смотрела окаменело, но глаза ее опять напомнили Корнею раненую (стонущую) зрелую лань. Слышно было бодрое позвякивание ножей и вилок, постукивание тарелок и чашек; изредка раздавался визг Фомы, пытавшегося по-своему шутить:

– Папа, почему ты все озираешься?.. Дед, а дед, ты когда ослеп…

Могучий лоснящийся лабрадор несколько раз сердито менял место, пока не угомонился возле громоздкого древнего веретена.

– Ну, сын, болтай! Расскажи о людях и Боге, что в большом городе.

– Вы так выражаетесь, точно готовитесь читать проповедь, – осторожно усмехнулся Корней.

– Я – пастор и проповедник, что же тут удивительного! – старец простер руки над столом, точно призывая слушателей в свидетели. Лабрадор с готовностью приподнялся и зарычал.

Ипата сосредоточенно и горестно смотрела перед собою.

– Неужели тебя это удивляет? – повторил слепой великан.

– Нет, – твердо отозвался Корней. – Но мне никто не говорил, что вы – пастор, и я вас вижу в первый раз.

Женщина поднялась, прямая, крупная, и передвинулась к окну (в комнате померкло); на стене по обеим сторонам печи неподвижно сверкали кастрюли, сковороды, котелки, таганцы. С потолка свисали пучки сухих трав, стручки, корешки, картофелины. Лабрадор опять ощетинился и прошел в противоположный угол к кадке. Фома, скаля мелкие зубки грызуна, раскатывал хлебные шарики. Все молчали.

– Ешь, ешь, Фома, – опомнился первым старец. – Что же яичница, дочь?

– Забыла, – усмехнулась та.

В комнате теперь пахло горелым. Сало обуглилось и хрустело на зубах. Ипата сразу подала теплый свежий торт с мятою; запах этот оказался приятнее вкуса. Разговор не клеился больше.

– Что ж, сынок, пройдемся по селению, – предложил рыжий. – Всяк будет рад приветствовать мужа Ипаты. Только курить при мне негоже.

Корней послушно спрятал полупустую обожженную трубку и побежал в спальню за пиджаком: ему не терпелось остаться наедине с пастором. Пригладив волосы перед зеркальцем, он вернулся на кухню, и тут его поразило бледное лицо Фомы с выпученными от страха глазами. Ипата, очевидно, спорила о чем-то с отцом: она производила впечатление величественной заложницы, готовой принять муку за свою веру. Старец, почувствовав близость Корнея, перебил дочь подчеркнуто беззаботным голосом:

– Скоро узнаем, скоро узнаем. Пошли! – стукнул он железной палкой. – Фома, в школу!

Утро наступило, вероятно, самое обычное для этого края, потому что ни грозный старец, ни Фома, ковылявший впереди, ни лабрадор, петлявший сзади, не обращали внимания на всю славу Господню, разлитую в небе, на суше и даже над водою. Только Корней с непривычки блаженно жмурился, упиваясь блеском и запахом густого (полосами разогретого, полосами студеного) воздуха, соединяющего в себе память о лесе, прудах, пшеничной муке и черемухе; он бессознательно подражал движениям слепого гиганта, с легкостью зрелого бизона лавировавшего между островами трав, цветов, огородов, стремительно пересекая по узким мосткам нежно шелестящие внизу потоки. Сзади трудно было догадаться, что проповедник слеп, так легко и уверенно он шаркал сапожищами, видимо, больше руководствуясь игрою света и теней, тепла, запахов, чем клюкою. (Порою Корнея охватывало сомнение: полно, слеп ли рыжий, хромает ли Фома, только ли собака лабрадор, незримо стерегущая гостя?)

Поселок, расположенный на довольно ровной площади, был окружен грядою покрытых лесом холмов. Посередине селения простирался прямоугольником ровный зеленый пустой луг – вроде огромного пруда, обрамленного рядом мирных строений. Там, дальше, тянулся сплошной бор, изрытый оврагами и ущельями, по которым стекали ручьи, собираясь в реки и озера или образуя стоячие пруды и болота.

Луг в центре селения напоминал по форме версальский пруд (вместо лебедей по зеленой глади гордо передвигались две белые курчавые ламы). У основания этого поля, господствуя над ним, возвышалось старинное белое здание с двустворчатою дубовою дверью: туда со всех сторон, поодиночке и группами, теперь стекались дети, неся темные мешки, сумки и учебники.

– Какая прекрасная школа, – восхитился Корней.

– Это наш молитвенный дом, – поправил его пастор и резко повернул к строгому, пуританских линий восковому крыльцу.

Из желтых двустворчатых нарядных дверей с черными железными скобками показалась смуглая молодая женщина в синем платье с белым корсажем и в чепце, кокетливо сдвинутом слегка набок.

– Доброе утро, проповедник! – бойко крикнула она, разглядывая Корнея с таким любопытством, что ему почудилось – у нее по меньшей мере дюжина юрких миндальных смышленых глаз.

– Здравствуй, коза! – охотно откликнулся старец. – Зять вернулся вчера ночью, муж Ипаты. А это Талифа, наша учительница.

– Очень-очень приятно, – жеманно приседала смазливая учительница.

Деревянный, снежно-белый на солнце, сухой и лирический молитвенный дом; восковая дверь с железным орнаментом; на крылечке загадочно улыбающаяся хорошенькая Талифа… А там, дальше, сияющее небо, покрытая свежим лаком зелень рощ и садов, запах суровой весны и торжествующий клекот перелетных птиц. Корней был растроган; но несмотря на это мысленно отмечал и запоминал все особенности топографии и месторасположения.

Строения, как он уже понял, тянулись вокруг большого луга; большинство жилых домов стояло по одну сторону этой поляны; по другую находились мастерские и склады (оттуда доносился шум молота, плеск падающей воды, визг пилы). Церковь, очевидно, разделяла эти два вида построек. А напротив молитвенного дома, за последней, четвертой стороной прямоугольника начинался лес, виднелись плотины и темнели крытые мосты, похожие на фургоны. Там сеть протоков и каналов переплеталась, расширялась, превращаясь в систему, уводящую к Большим Озерам. Меж оврагами и прудами, кое-где на гривах и холмах, обозначались еще глухие бревенчатые избушки и бродил казавшийся мелким рогатый скот. Еще дальше горы, поросшие гигантской хвойной растительностью. Площадь производила впечатление расчищенной в бору; девственный лес хотя и отступил, но беспрерывно давал о себе знать, как, впрочем, и бурные воды, которые при весеннем разливе, должно быть, подступали к самому горлу очагов, угрожая существованию поселенцев.

Наконец пастор с Корнеем отошли от крылечка: учительница, окруженная клумбой детворы, не переставала приседать и махать им вслед ручкой.

– Господин проповедник, – решительно заявил Ямб, – мы должны теперь откровенно объясниться!

Они брели по теневой стороне луга (на солнце становилось уже жарко), приближаясь к большому сараю из драниц, от которого во все стороны распространялся как бы стук упрямого сердца – тук-так, тук-так… Два молота – один потяжелее, другой полегче – ритмически падали на звонкую наковальню. Корней прислушивался к этому звуку с тем болезненным вниманием, с каким следишь за биением собственного сердца.

– Простите, я не понял, что вы сказали.

– Ну да, ну да, ты меня совсем не слушаешь, – добродушно заметил гигант. – Я сказал и повторяю – тебе придется опять привыкнуть к старому порядку жизни. Постепенно, конечно.

– Я уже несколько раз пытался вам растолковать, – начал осторожно Корней, – что меня здесь, кажется, принимают за кого-то другого.

– Ну, эта проблема нас заведет слишком далеко, – беззаботно отозвался слепой. – По утрам надо трудиться, изучать математику или теологию, а вечером, на досуге, за стаканом сидра, можно и пофилософствовать. Мы все принимаем себя и других за нечто, не соответствующее действительности. Между восприятием реальности и самой реальностью часто пролегает бездна. Редкий мудрец видит предметы в точной перспективе.

– Нет, я не об этом, – усмехнулся Корней. – Не о философии речь. Извините, пожалуйста, но я не муж Ипаты и никогда ее раньше не знал! – он облегченно вздохнул и сжал свои объемистые кулаки, словно готовясь к физическому отпору.

– Мне сказали, что у тебя была амнезия после ранения, – задумчиво произнес старец, останавливаясь на мостках вблизи амбара, похожего на губку или на огромного ежа. – Там, в Чикаго.

– Ах, вот как вас осведомляют! – рассвирепел Корней. – Нет, это у вашей дочки частичное умопомрачение, и она не припомнит, с кем прижила ребенка в Чикаго.

Тучный старец начал синеть и раздуваться самым устрашающим образом; желтые пятачки выступили на его лице, лбу (огромном благодаря лысине посередке головы). Корней тихо продолжал:

– Отец, я отлично помню прошлое. Там нет места для жены и ребенка. В другое время я счел бы за честь, но меня смущает Фома! Дети – святыня, и я не буду шутить таким делом. Откровенно говоря, мне бы хотелось узнать, при каких обстоятельствах Ипата вернулась сюда из города.

– Ты утверждаешь, что не знал Ипаты. И приехал к ней ночью, улегся в постель с моей дочерью, так? – рыжий явно сдерживал себя, но голос его походил на рычание голодного льва. – Ты не отец Фомы?

– Вот в этом я готов поклясться. Здесь все ясно.

– Ты уверен?

– Совершенно.

– Почему, собственно? Память тебе служит порукою?

– Да, память. Восемь лет тому назад я был в Европе и не с Ипатой.

– Оставим пока Ипату. Поговорим о твоей жизни! – пастор опять остановился в тени: через несколько шагов начиналась прогалина, вся открытая жаркому солнцу (он, по-видимому, это почувствовал или – знал). – Ты говорил ночью, что продавал свою кровь Красному Кресту? – нетерпеливо спросил он.

– Ну да, – подтвердил Корней, отмечая с удивлением, что старику уже известно это. – Я хотел поведать, как люди ловчат в городе, когда нуждаются в день-гах. Так многие делают, что тут плохого!

– А семени там никто не покупает?

Корней вдруг содрогнулся: точно внутри его лопнула тетива и гибкий лук, разогнувшись, хлопнул его по самым чувствительным органам.

– Раз было, – мучительно выдавил из себя. – Я пришел к знакомому доктору и получил, кажется, пять долларов.

– Как же быть уверенным теперь? Любой младенец может быть твоим! – рокотал рыжий старец, оглушая собеседника. (Корней молчал, ошеломленный, но все же отметил сеть плотин и каналов, расширявшихся и умножавшихся вдали.) – Вот твоя хваленая память! – торжествовал проповедник. – Куда она тебя ведет? Помнишь ли ты о своем существовании до рождения, бессмертное, безначальное существо?

Откуда-то пахнуло вдруг разогретой сиренью. Корней сообразил: дорога, по которой он давеча приехал, и эта, простирающаяся впереди, соединяются где-то позади оврагов.

От плотин, из амбаров и высоких, крытых драницей мастерских выступали парами и в одиночку тяжелые дяди, разного возраста, но все одетые словно статисты в старинном историческом фильме. Чистые голубые (в полоску) рубахи и такие же свежие штаны; серые фартуки (сурового полотна) и кепи, синие, белые, серебристые. Вытянувшись лентою на манер религиозной процессии, они наконец приблизились и грозно обступили беседующих у обочины прозрачного луга.

– Я понимаю, – соглашался уже Корней, быстро оценив опасность положения; со стороны школы бежали две женщины в чепцах: Ипата и, должно быть, смазливая учительница. – Мне хотелось только подчеркнуть, что совсем неизвестно, кто я на самом деле. Вот, например, один говорит – «Я». И другой говорит: «Я»… Чувствуют ли эти люди нечто различное при этом или совершенно то же самое? Вот в чем, так сказать, вопрос! По каким признакам «Я» узнает и находит себя?

– А я утверждаю, что это просто шпион, опять подосланный к нам, – задумчиво произнес мужик с одутловатым бритым лицом, весь посыпанный тончайшей белой пудрой и пропахший свежей пшеничной мукой. – Распластать его на лесопилке, и концы в воду.

Толпа дружно сомкнулась, молчаливая и угрожающая; только из задних рядов, куда затесались подростки, слышалось озорное, легкомысленное гоготанье. Рыжий проповедник наклонил слепую львиную голову и уперся всем весом в землю, точно ища там какое-то недостающее ему звено. Корней почувствовал, как несколько грубых шершавых ладоней погладили его сзади, примериваясь.

– Стойте, стойте, каины! – кричала Ипата. Запыхавшись от тяжелого бега, она принялась расталкивать народ, пробираясь к центру. – Что вы делаете, ироды, сколько вас надо учить!

– Каины! – разразился наконец и рыжий, разглядев, по-видимому, таинственные письмена у себя под ногами. – Каины! – он палкою вертел во все стороны, и толпа, вздыхая, медленно расступилась.

– На легкую жизнь польстились! – продолжала громко Ипата. – Гады.

Народ опять разбился на пары и живописные группы и, мирно беседуя, расходился по всем направлениям; подростки кувыркались в траве, и селение вдруг приобрело патриархальный, даже райский вид, чему особенно способствовали откормленные ламы, благодушно проплывшие по лугу.

– Я бы не советовал продолжать в этом духе, – зловеще произнес старый джентльмен с узкой грудью и таким же вытянутым длинным зеленым лицом, похожий на средневековое привидение; вопреки преклонному возрасту, у него, по-видимому, уцелели все зубы, крупные, желтые, как у аллигатора.

– Это мой дед, Аптекарь, – заманчиво улыбаясь, представила его учительница. – Дед прав, надо быть осторожным с простым людом, – щебетала она, радуясь, что оставила душную классную комнату, и явно стараясь растянуть перемену. – И то сказать, Ипата, войди в его положение. Приезжает контуженый или больной ночью, на него набрасываются сразу жена, семья, сообщают разные новости. Естественно, Конрад смущен, – уверяла добрая Талифа, беря под свою защиту гостя. Ипата молча и неодобрительно слушала; проповедник, наоборот, казался довольным вмешательством шустрой девицы. Корней глубоко дышал, все еще смакуя перипетии избегнутого самосуда.

– Беда в том, что твой муж привык слишком полагаться на свою память, – учительница хихикнула.

– Он сказал, что не понимает, – вмешался Аптекарь, – не понимает, в чем разница между одним человеком и другим. Этот говорит: «Я», и тот утверждает: «Я»; этот проглатывает рюмку водки, тот пропускает стопку рому, оба испытывают удовольствие и уходят в постель. В чем же заключается священная особенность? Если абсолютная личность существует, то где и в чем она заключена? – Аптекарь, очевидно, являлся местным еретиком, либералом.

Талифа, не переставая жмуриться и улыбаться солнцу, поддержала:

– Проповедник, вы сами в молитвенном собрании высказывались насчет тайны «Я» и «Мы».

– Да-а, – согласился рыжий великан, видимо польщенный. – Я о личности говорю на Троицу.

– Ну вот, – кокетливо внушала учительница, – поговорите об этом в следующее воскресенье. И он все поймет. Смотрите, какой он сильный, хороший, несчастный, – увещевала она, шутливо поглаживая могучие плечи Конрада.

– Вопрос о личности – страшный вопрос, – вмешался между тем Аптекарь зеленоватым шепотом. – Здесь ключ к тайне! – Он, очевидно, любил мудрствовать на досуге.

Одна Ипата не принимала участия в разговоре: стояла неподвижно со своим непоколебимым, твердокаменным, скуластым, тяжелым лицом розовато-желтого цвета и нарядным, прозрачным, загибающимся носом. Руки ее, щедрые, хозяйские, покорно опущенные, выражали стоическое борение и страх.

– Хорошо! – согласился старец, похожий на Саваофа. – Надо помочь, и я все расскажу в следующее воскресенье. А теперь за дело! – гремел он уже по-привычному. – Ипата, принимай мужа.

– Пройдем по работам, – не то спросила, не то приказала она. – Познакомишься. Не бойся, – почти улыбнулась (а глаза сухие, скупые). – Они совсем не страшные.

Глава третья,

в которой происходит знаменательная встреча

Медленно, взявшись за руки, как Адам и Ева в редкие мирные дни после изгнания из рая, чета гуляла по зеленой, лоснящейся на солнце траве; вскоре они свернули в сторону сарая с распахнутыми воротами, откуда весело доносился бой кузнечного молота.

Человек в старом, дырявом (прожженном) кожаном фартуке стоял, криво склонившись к наковальне (потом выяснилось, что он слеп на один глаз), и постукивал молотком по незаметной части. Он выглядел карикатурой на кузнеца. Юноша-подмастерье с трудом тянул к земле веревку мехов, точно раскачивал огромный колокол. Мастер выпрямился, оставаясь, впрочем, таким же щуплым, кривым.

– Добро пожаловать, хозяин, хозяюшка, – пропел он фальшиво-приветливо.

– Доминик, это Конрад, мой муж, вернулся, – нашла нужным пояснить Ипата; обращаясь к подростку, спросила: – Что, Амврозий, нравится тебе ремесло?

– Добро пожаловать, – повторил Доминик криво; Амврозий только смущенно поклонился.

Конрад пожал им руки; потом обошел мастерскую, внимательно оглядывая железные прутья, лом, скобы и подковы, лежащие у стен или подвешенные на гвоздях.

– Здесь кладовая, – показывал Доминик, видимо польщенный вниманием гостя. – Храним старые шипы, бруски, части. Мы больше не делаем своих подков, покупаем фабричные.

– Так гораздо лучше и дешевле, – подтвердила Ипата.

– Да. Но тогда можно и сапоги, и белье, и утварь покупать в городе, дешевле и лучше! – возразил Доминик.

– Дешевле, может быть, если считать, что время – деньги, но не лучше, – как заученный урок, говорила Ипата. – Посмотри на это полотно. Или вот кожа. Сносу нет. У нас производят вечные вещи. Запомни это.

Конрад добросовестно ощупал передник и башмак Ипаты. Доминик робко заметил:

– А как же насчет электричества? Неужели свечи продолжительнее? – не дожидаясь ответа, он поплевал на обожженные руки и дернул за конец веревки. Угли в горне сразу вспыхнули фиолетовым, потом красным, желтым, наконец бледно-белым накалом.

– Ишь ты, большие меха! – восхитился гость.

– А вы знакомы с нашим делом? – ласково и фальшиво обратился к нему опять Доминик.

– Да, когда-то, в Европе еще… – Он смолк, заметив взгляд Ипаты.

– А уголь там какой, неужели древесный? – интересовался Доминик и, почувствовав неподдельную симпатию, добавил: – Как вас величать-то, хозяин?

– Корней Ямб, – вырвалось у него непроизвольно.

– Звать его Конрад, Конрад Жамб. Я – Жамб, и он – Жамб, и Фома – Жамб, – заявила Ипата ровным, но не допускающим возражения голосом.

– Ну Жамб так Жамб, – добродушно подмигнул Доминик. – Разница невелика. Не угодно ли гвоздочек отделать, мы здесь коляску чиним.

Ипата задумчиво и, пожалуй, нежно смотрела, как Конрад, постукивая молоточком то по железу, то по наковальне, ловко отбил грубый, но вполне соответствующий назначению толстый гвоздь. Доминик объяснил, как загнуть головку, и вся операция была произведена при одном только накале.

– У нас во дворе была кузница, – точно его понукали, сболтнул Конрад. – Там работали зимой и летом от зари до темени. В осенние сырые студеные вечера отойдешь на пять шагов от горна и попадешь в лужу, в снег, в ночь. Кругом тьма, холод, мерзость неорганизованной Вселенной. А из кузницы рвется пламя, стучат на двух наковальнях (лоб в лоб) вдохновенные мастера и поют простуженными, пьяными, злыми голосами.

– Где это все, в Европе? – полюбопытствовал Доминик.

Ипата, сердито стуча большими башмаками, рванулась из сарая, взмыла, точно давно не летавшая тяжелая птица.

– Вам не следует вспоминать про эти глупости, – фамильярно шепнул Доминик. Выглянув за дверь и убедившись, что Ипата ушла, он достал из-под фартука табак и скрутил папироску. – Курите, – предложил он Конраду, – теперь можно, – он погрозил пальцем ухмыляющемуся подмастерью. – Жена ваша, ой-ой! Но я все-таки предпочитаю ее старику. Рыжий не спустит никому: строг. У нас многие Ипату больше любят. Только не огорчайте ее. Забудьте про вашу родину: вы никогда там не были. Официально у вас другая биография.

– Какая? – морщась от табака, спросил Конрад. – Это мне может пригодиться.

Доминик долго выдувал густой дым из ноздрей, рта, даже, может быть, из ушей; неторопливо сообщил:

– Вы жили в Чикаго, там женились на Ипате, приехали сюда, а через неделю пропали без вести.

– Но если я докажу, что…

– К чему это! – умоляюще сложил свои непропорционально большие руки кузнец. – Доказать можно все, кроме самого главного. Сумеет ли человек доказать, что он – христианин, Божье творение и бессмертен? К тому ж если вы действительно явились сюда, чтобы собрать некоторые сведения, то лучше молчать, а то наш народ темный, лесной! – Доминик загадочно подмигнул и, опять повернувшись к Амврозию, свирепо погрозил ему пальцем.

– Да, это, кажется, правильно, – процедил Конрад. – Но странно, что вы такое говорите мне. Совсем непонятно…

– Вот догадайся, – усмехнулся кривой кузнец и, отстранив зазевавшегося Амврозия, повис на мехах.

Угли начали синеть, краснеть и бледнеть. А Доминик тоненьким религиозным голосом пел про электрический свет, сверкающий во тьме.

– Я хотел бы встретить Бруно, – неожиданно вырвалось у Конрада. – Я заплачу.

Доминик только укоризненно покачал криво сидящей костлявой головой и продолжал напевать.

Постояв в нерешительности, Конрад тихо вышел; нарядная узкая тропинка извивалась в сторону, и он медленно побрел по ней.

Обширное деревянное двухъярусное строение привлекло его внимание; дубовые окна и двери, обитые тяжелыми, прочными скобами. Судя по вывеске и ряду наклеек, это был главный магазин селения.

Отворив низкую прилипшую дверь, Конрад замер в нерешительности: можно было подняться на пол-этажа выше или, наоборот, спуститься в подвальное помещение. Там было прохладно, аппетитно пахло рыбой и дегтем, виднелись разных калибров кадки, мешки с сушеными овощами, сбруя… Сошел вниз.

Огромный узкий прилавок тянулся, изгибаясь под прямым углом (продолжаясь из комнаты в комнату). Несколько женщин, покупательниц в чепцах, шептались, разглядывая товар. В дальнем углу, слева, отгороженном для надобностей конторы, виднелся письменный тяжелый стол. Конрад заметил на нем скопище похожих на Библии бухгалтерских книг и большие деревянные счеты. Тут же на двух бочках лежала снятая с петель дверь, на которой стояла шахматная доска с фигурами в самых естественных положениях. На меньших, опрокинутых вверх дном порожних бочках сидели друг против друга в воинственных позах шахматисты. Одним из них был зеленый Аптекарь; второй тоже показался знакомым: бритый, обсыпанный с ног до головы свежей мукой, с одутловатыми мешками в подглазьях.

Над головой висели круглые сыры, окорока, глиняная посуда. Пахло сушеной рыбой, мылом, кофе и кислой клюквой. Пестрели тюки шерсти, полотна, куски ситца. На полках у стены выстроились стеклянные банки вроде аптечных: с латынью и адамовым черепом. (Чудилась ромашка, мята, камфора.)

– Здрасте, почтеннейшие, – игриво поздоровался Конрад, возбужденный одним видом порхающих по квадратам неуклюжих фигур. – Можно присоединиться старому грешнику?

Аптекарь с челюстью аллигатора, любезно оскалившись, привстал на согнутых коленках: и все-таки он достал желтовато-седым ежиком до столетней балки потолка.

– Садитесь, конечно, – он показал рукою на место рядом. – Ходят слухи, что вы – отличный шахматист.

Мукомол, который давеча настаивал на быстрой расправе с Конрадом, теперь только повел ноздрями в сторону пришельца и, не отрывая мутно-бледного взора от доски, бросил:

– Вряд ли вам интересно. Мы – народ темный… темный, – повторил он и двинул черного слона на диагональ. Обрадовавшись сделанному ходу, уже гораздо вежливее обратился к гостю: – Мы всё от скуки затеваем. От скуки чуть вас не угробили, – озорные искры вспыхнули в его водянистых заплывших глазках. – Позвольте представиться, Джонатан Финн, главный мельник, здесь мы все пока начальники, – он опять лукаво подмигнул.

Конрад пожал мягкую пыльную ручку мукомола, по привычке озираясь, обшаривая взглядом темную лавку. В разных местах, у полок, покупатели (чаще женщины) выбирали товар: посуду, кружева, ленты, мыло. Должно быть, от сильного запаха (керосина, краски, скипидара, мяты) ему вдруг показалось, что он видит все это во сне или, наоборот, что он узнает кругом себя людей и предметы, снившиеся ему давно и часто.

– Вы, надо полагать, – обратился он к Аптекарю, теперь на покое, в отставке?

Аптекаря в подвале звали Фредериком; он ответил с натугой, не отводя глаз от фигур:

– Я и здесь по мере сил тружусь. Собираю травы, корешки, стручки и прочие ценности растительного царства. Но, конечно, это пустяки, – он твердо взглянул на своего собеседника. – Когда-то на Среднем Западе я владел знаменитой аптекой. Не такой, где продают мороженое и ваксу, а подлинной мастерской художественных мазей и эликсиров. – Он нерешительно потянулся к пешке, но передумал и снова обратился к Конраду: – Мои пластыри признаны мексиканской фармакопеей!

В это время к беседующим приблизилась сухая старушка на тоненьких ножках, похожая на девочку, подражающую взрослым; она застенчиво улыбнулась и, склонившись к уху Конрада, прошептала:

– Претерпевший до конца – спасется.

Аптекарь двинул наконец пресловутую пешку.

– Тут сегодня прибыл новый товар, и бабы шляются, – недовольно заметил Финн. – Эта Шарлотта всем надоедает… надоедает, – повторил он и хищно схватил пешку. – Не угостить ли нам нового партнера? – благодушно предложил он, довольный обменом.

– Можно, конечно, можно, конечно, – сосредоточенно откликнулся Аптекарь. – Сидра или меда?

– Нет, благодарствую, вот папироску я бы закурил.

– Кто отказывается от лишнего, обеспечивает себе необходимое, – опять восторженно улыбаясь, на ходу бросила Шарлотта, ковыляя мимо мужчин.

– У нас пользуются только нюхательным табаком, – строго объяснил мельник; пошарив в карманах, он достал квадратную табакерку из лубка.

Конрад отказался.

– У вас тут мало совсем молодежи, – сказал он. – Юношей, девиц лет восемнадцати-двадцати незаметно кругом!

– Нет, отчего, молодежи здесь достаточно, – примирительно ответил Аптекарь, конем загребая королеву противника.

– Умный недоговаривает, глупый все излагает, – уронила опять восторженная Шарлотта. То пропадая в недрах катакомб меж ящиками и тюками, то снова появляясь у стола, она подавала очередную реплику, словно автомат, предсказывающий за пятак, иногда удивительно кстати, судьбу обывателя.

Мельник яростно крякнул:

– Играем мы или не играем, черт возьми!

– Извините, – твердо заявил Конрад. – Но партия, в сущности, закончена. Можно мне сразиться с победителем?

– Ах ты! – грозно протянул мельник напудренный кулак в сторону приближающейся Шарлотты; та метнулась по кругу, провалилась в какую-то щель. – Я на размене запутался, – настаивал Финн.

– Знаете, я действительно отведаю вашего сидра. Замороженного, конечно! – шепнул Конрад, потирая руки перед расставленными фигурами.

– Понятное дело, – поддакнул Аптекарь; лицо мельника вдруг осветилось доброй улыбкой.

– Кто сеет рожь, пожнет хлеб, – предварила их Шарлотта, стремительно огибая снятую с петель, покоробленную дверь на пустых бочках.

Аптекарь нырнул под прилавок и достал кувшин драгоценного “Applejack” (держа его несколько на отлете, точно раскаленную жаровню). Чокнулись, выпили и все одинаково крякнули, что им, по-видимому, доставило особенное удовольствие. Конраду попались черные фигуры; мельник серьезно уставился на доску, точно ожидая оттуда откровения. Аптекарь двинул ферзевую пешку.

– Что, повторим? – предложил гость; все с готовностью согласились. – Я давно не играл по-настоящему, – рассказывал Конрад, отпивая из толстого синеватого стакана. – Последние разы я играл с русской женщиной, и мы все брали ходы назад, ха-ха-ха. Так что между нами бывшее становилось небывшим.

– Нет, мы здесь играем всерьез, – цедил Аптекарь, примериваясь к доске: при других условиях из него бы, вероятно, получился гроссмейстер.

– Рай – для рыбаков, ад – для рыб, – сообщила старушка со сбитым набок чепцом, изнеможенно продолжая свой бег.

– Дайте срок, опять привыкну, – обещал Конрад. – Только не тяните. Еще рюмку?

– Можно, – охотно согласился мельник и даже как будто бы просиял из-под белой муки. Аптекарь воздержался.

– А все-таки я возьму эту пешку, – решил Конрад. – А как же насчет молодежи, вы утверждаете, что они все теперь работают?

– Мы ничего не сказали насчет молодежи, – припухшие глазки Финна угрожающе остановились на госте.

– Я вам дам качество за пешку, – не совсем убежденно заметил Аптекарь и уже другим тоном добавил: – Не советую задавать зря вопросы. Конечно, вы – муж Ипаты, вроде сына проповеднику, – это хорошая рекомендация. А все-таки люди здесь подозрительные и, главное, темные. Не дай Бог, опять рассердятся.

– Камень на шею и в воду – очень просто, – задумчиво согласился мельник.

– Небо и земля нынче торжествуют, ангелы и люди весело ликуют, – уверяла Шарлотта, кокетливо улыбаясь.

– Да пошла ты к черту! – сердито отмахнулся Аптекарь от ее назойливого щебетания. (Конрад отыграл пешку при размене ферзями и теперь давил его своим качеством.)

– Будто бы амнезия, – грубо заметил Аптекарь, обращаясь к невидимым слушателям. – А шахматных комбинаций не забыл!

Конрад уже вел партию к естественному концу, когда в лавку вбежала, стуча каблучками, девушка-подросток – смуглая, гибкая, с высокой тонкой шеей. В ней чудилось столько праздничного, девственного ликования, что Конрад даже удивился ее присутствию в этом подвале, где пахло кожей и рыбой. Первое впечатление было, что она красавица; позднее Конрад понял, что ошибся. Поток счастья и неудержимой энергии создавал вокруг нее обаятельное магнетическое поле: он сразу ощутил притягательную силу этой милой, стремительной, жертвенной фигурки.

Девушка легко и деловито пробежала к прилавку (Конрад заметил ее голые смуглые щиколотки и круглые стальные маленькие икры); перегнувшись на другую сторону, она о чем-то тихо спросила приказчика, занятого у полок. Получив товар, девушка сразу отошла к высокому узкому окну, рассматривая на свет кусок бумажной ткани: серьезная, строгая, практичная и по-детски лукавая.

– Кто это? – осведомился Конрад, подаваясь всем телом вперед.

– Янина, – ответил зеленым шепотом Аптекарь. – Вам полагается ее знать – это сестра Ипаты.

– Янина! – протянул Конрад. – Янина! – он тяжело шагнул к ней с распростертыми объятиями.

Та поглядела на него большущими светлыми строгими и влажными глазами соблазненной монахини и отрицательно покачала головкою (кроме глаз и вздернутого короткого возбуждающего носика в этом лице не было ничего примечательного). Через минуту, держа сверток обеими руками, легко и радостно простучала башмачками по толстым дубовым ступенькам наверх, опять обдав Конрада строгим, хмельным взглядом.

– Сдаюсь, – заявил Конрад. – Когда-нибудь потребую реванш! – Он спокойно допил водку и, церемонно поклонившись, удалился из подвала. (Мукомол, казалось, обрадовался этому и пересел на его место.)

Янина медленно шла по направлению к крытому мосту (похожему на фургон). Конраду нетрудно было бы ее догнать; но у гигантского, похожего на старинное почерневшее кружево гумна с распахнутыми сквозными воротами ему преградил путь старый бритый батрак с лицом породистого бульдога. В синей куртке и опереточном голубом фартуке он стоял на тропинке, опираясь о грабли.

– Поспешаете? – пожалуй, насмешливо осведомился.

– Нет, я так, прогуливаюсь, – ласково улыбался Конрад. – Как тут замечательно пахнет, точно в родном селе! – ноздри его дрожали, втягивая не только воздух и запах, но и вкус, и свет.

– Пахнет обыкновенно, ригой.

– Вот именно, – поддакнул Конрад, – соломой, зерном, мышами.

– Грехом, – подсказал бульдог. – Верьте слову Карла, здесь пахнет грехом.

– Вы – Карл, как же, как же, – подхватил Конрад, поспешно пожимая ему руку, – он почему-то робел перед этим колоссом на толстых, точно глиняных, ногах.

В амбаре было прохладно и чисто; в самом центре, словно ценный экспонат сельскохозяйственной выставки, блестели пестро раскрашенные маленькие сани с криво загибающимися кверху полозьями; оглобли, оставлявшие место для, казалось, исключительно узкой лошади, были черные, лакированные. Конрад сел на облучок, запахнул пиджак и чмокнул губами.

– Знаете, когда я в последний раз ехал на розвальнях? – спросил.

– Конечно знаю, – отозвался непоколебимо Карл. – Ведь это я вас тогда возил.

– Вот как? – Конрад внимательно его оглядел. – Где это было? Здесь или в Чикаго?

– Нет, сударь, в Карелии. Да-да, – осклабился он; потом продолжил со вздохом, словно отвечая на вопрос: – Чувствую я себя отлично. Вот только когда поднимаюсь на горку, начинаю задыхаться и голова кружится. И конечно, с бабами уже не то, совсем не то, – старик сделал циничный жест.

– Если прямо так идти, как далеко отсюда большая дорога? – грубо спросил Конрад. («На редкость неприятная гадина», – подумал он, отводя глаза.)

– Зимой или летом? – хихикнул Карл, что-то жестокое, азиатское, ханское, равнодушное и любопытствующее промелькнуло в его круглом обветренном лице с выцветшими тупыми глазками. – Ипата вас ждет там, а не здесь! – сказал он вдруг, выразительно поднимая вверх грабли (теперь он был похож на дьявола: не христианского производства, а китайского или индусского).

– Собственно, почему мне нельзя пойти за Яниной? – пробовал уговорить его Конрад, но безуспешно.

Выйдя в другие ворота, Карл неторопливо запряг пару волов (стоявших привязанными у плетня). Волы выглядели невинно и благодушно, похожие на бычков Киевщины или Херсонщины (мелкие, молодые). И хомут казался игрушечным, легким. Заскрипела высокая арба, и Конрад с бритым идолом зашагали понуро назад, к центру городка.

У молитвенного дома их дожидалась крупная и величественная Ипата с беспомощно опущенными руками.

– Тебе нельзя ходить за пруды, – сказала она, не меняя выражения светлого желтоватого твердокаменного лица с прекрасным, сложным и почти прозрачным носом. – Лучше не ходи пока туда! – несмотря на ровный голос, Конрад понял: угроза.

Бритый дьявол снял картуз (словно кланяясь), почесал редкие мягкие волосенки, надел его и, хлопнув чудовищным бичом, погнал бычков вниз, к огородам.

Глава четвертая,

в которой слепой пастырь поучает народ

Несколько дней промелькнуло в бесцельных прогулках и досужих разговорах; Конрад Жамб вел себя гораздо осторожнее, стараясь не возбуждать подозрений в угрюмых поселенцах.

Городок, весь открытый взгляду с холма, на котором высился дом Ипаты, казалось, лежал на серебряном блюде (точно хлеб-соль, преподносимая ненавистному генералу). Нежно-зеленый луг посередине и синий бор по краям; строения, словно две протянутые для объятия руки. Все на виду, и ничего не понятно. Улыбаясь, по-старинному кланялись мужики в блузах и фартуках и бабы, одетые в оперные корсажи, чепцы. Утром выходили на нерентабельные работы; аккуратно прерывали занятия в полдень и вечером (когда мычала скотина и тянуло декоративным дымком).

В сумерки высекали огонь, зажигали самодельные разноцветные свечи или грубые керосиновые лампы; в печи пылали сухие поленья. Ставили на стол пахучие, густые, требующие внимания яства.

Народ при встречах держал себя любезно, с оттенком родственной непринужденности; обстоятельно и с достоинством отвечал на вопросы. И несмотря на это, Конрад ничего не мог прибавить к отрывочным сведениям относительно быта селения, полученным им в первый же день по приезде. А вопрос о молодежи неизменно вызывал в собеседнике припадок подлинного гнева. То же насчет Янины: ему никак не удавалось напасть опять на ее след.

Разумеется, прибавилось много новых знакомых… На мельнице и лесопилке (приводимых в движение водяной турбиной), в конторе почтового дилижанса, отправлявшегося раз в месяц к пристани на Больших Озерах. Главный конюх Хан, его сын, почтальон Эрик; жена Хана, Луиза, специалистка по кружевам. Еще мастера, вязавшие крепкие веники из особой травы, ткавшие нитяные ковры, отливавшие свечи и оловянные ложки, выдувавшие стеклянные изделия. Все эти обитатели кроме основных профессий своих славились еще искусством выделки особой крепости водки, которой и угощали щедро горожанина (все, за исключением одного лишь Хана, возненавидевшего Конрада). Простые труженики, они быстро и совершенно пьянели, но все же особых тайн не выбалтывали гостю, что даже удивляло последнего.

Больше всего, разумеется, открылось Конраду в его собственном доме, от общения с Ипатою и Фомою. Кстати, обнаружилось, что до своего пресловутого бегства из городка Жамб выполнял короткое время обязанности помощника пресвитера, помогая недавно ослепшему пастору в его разнообразной деятельности. На некоторые темы Ипата распространялась довольно охотно, стремясь, по-видимому, пробудить угасшую память контуженого мужа; однако иные вопросы возбуждали в ней припадки уже знакомого ему гнева. Так, она не любила, когда он по ошибке именовал себя Ямбом или расспрашивал об их совместной жизни в Чикаго. Злобное твердокаменное молчание служило ответом на всякое упоминание о Янине или юноше Бруно, судьба которого интересовала Конрада. В минуты горестного отчаяния ей, однако, случилось проговориться:

– Никакого Бруно не знаю. Если речь идет о Мы, то лучше на время забудь о нем, иначе тебе проломят череп у прудов.

Эту тихую угрозу Конрад воспринял как целительный бальзам, подтвердивший все его расчеты; однако решил не слишком рисковать и больше не настаивал. Хотя сознание, что дни бегут, друзья мучительно где-то ждут вестей, а он вынужден бездействовать, приводило его в бешенство. Все же можно было, пожалуй, считать доказанным, что Бруно существует и ключ к позиции где-то за прудами.

Ипата оказалась превосходной работницей: утром и вечером – мать, днем – хозяйка, а ночью – жена! Чего желать большего… Попадая в ее владения – днем за столом, ночью в постели, – Конрад растворялся в этом потоке щедрой зрелой страсти, хозяйственной нежности, практической мудрости. Но разговаривать с ней было подчас мукою: внезапно (как ему чудилось) отстранялась, обособлялась, запиралась в себя – точно столбняк находил на нее! Всегда, когда вспоминал что-то некстати из предполагаемого прошлого. Удручало также, когда Ипата (совершенно лишенная чувства юмора) начинала вдруг шутить, кокетничать, стараясь отвлечь внимание мужа от опасных тем. В этой роли она была исключительно смешна: Конрад предпочитал уже нудный столбняк ее (состояние зоркого, напряженного полуобморока).

Присутствия сестры, Янины, где-то в селении Ипата не отрицала, только гневалась, если Конрад выражал желание с ней встретиться.

Странное дело, Конраду чудилось, что причиною ссор являлась не одна тайна Бруно (или прудов), а самая первородная, лютая ревность, тем более острая и унизительная, чем безосновательнее она возникала. Впрочем, зерно, брошенное Яниной, впечатление, оставленное ее страстным маленьким личиком, ее круглыми стальными икрами, давало уже свой плод; так что тревога Ипаты отчасти была оправдана.

Несмотря на внешность футболиста и повадки простачка, Конрад в своем кругу славился хитростью и мягкой настойчивостью. Он умел с достоинством, умеренно польстить, помолчать, сказать, недоговаривая, или без лишних слов внушить нечто важное, хотя и ускользающее. Особенно он отличался даром маневра и диверсии: углубляясь в один план или сектор, он мог добывать сведения или руду из соседнего. Эти способности и выдвигали его, естественно, на положение главаря.

Теперь он чувствовал себя точно перед глухой стенкой и бесился. Но когда в ответ на спокойные упреки Ипаты все в нем готово было возмутиться, Конрад, сжимая кулаки, говорил себе: «Вот я уже сержусь и выкрикиваю грубую ругань, пожалуй, ударю ее…» – и сразу получалось, словно не Конрад все это проделывает, а некто другой. Сам Конрад отодвигался на место постороннего умного свидетеля! Бывало, когда хохотал над чьей-то шуткою, он научился сразу отмечать мысленно: «Вот я смеюсь, потому что рассказали или сделали то-то и то-то…» – и тогда его роль в общей беседе приобретала особенности соглядатая, давая ему несомненные преимущества (что, впрочем, бессознательно ощущалось всеми). Но, разумеется, настоящего удовольствия от такого смеха нельзя было испытывать; и постоянное напряжение изматывало силы. Даже когда он расспрашивал о Бруно, целовал Ипату или мысленно опять смаковал встречу с Яниною (она бежала против ветра с выпиравшими под ситцевым платьем сосками отроковицы – как в «Песни Песней»), даже в такие минуты Конрад повторял себе, чтобы не потерять голову: «Вот я задаю опасный вопрос… укладываюсь с Ипатою… мечтаю о любви…» Этот самоистребляющий постоянный контроль должен был помочь ему в любом случае не отклониться от главной цели экспедиции.

По вечерам и праздникам Конрад возился с Фомою, готовил с ним уроки (это, кажется, столетия тому назад называлось правилом трех), играл, бегал, боролся или, самое замечательное, – брал грязную ручку ребенка в свою лапу и отправлялся чинно гулять, осязая, как из этой маленькой горячей ладони, подобной куску портативного солнца, переливается в его (Конрада) душу счастье, бессмертие, нежность, восхищение. Вот в такие минуты Конрад, пожалуй, не замечал, что это именно он преображается, и не отстранялся. Тут он отдыхал, наконец, душою, возрождаясь.

По воскресным дням все обитатели городка тянулись славить Господа. Молитвенный дом – серо-белое простое строгое здание; внутри все обрамлено скупыми линиями и прямыми углами, представляя из себя непонятное чудо искусства и хорошего вкуса.

Двухъярусный зал был занят тремя рядами скамей, перегороженных таким образом, что они представляли из себя отдельные ложи (с дверцей, как в открытом кабриолете). Зимой для защиты от лютого мороза прихожане приносили с собою раскаленные и завернутые в одеяла кирпичи. Галерея, окаймлявшая амфитеатр, служила вторым этажом: там на скамьях, производивших впечатление покатых, помещались молодежь и холостые.

Спереди скромная черная трибуна с пультом, на котором вечно возвышалась, подобная утесу, монументальная Библия.

Больше всего нравились Конраду опять-таки окна: чистые, сверкали под самой крышей, уходящей косо вверх. Пропорции ширины и длины каждого стекла вселяли в душу смутную веру в осмысленность преходящего мира. Словно древние секреты пифагорейцев (и Атлантиды) заключались в этих числах и мерах: утерянная тайна, доступная теперь по наитию только художникам.

Сбоку трибуны дремал маленький черный столик, на котором покоилась массивная деревянная шкатулка.

Конрад обычно приходил в эту церковь загодя. Они с Фомою весело взбирались по крутой лестнице на галерею; от ступеней и стен несло запахом свежей пшеничной муки, так что представлялось: эти балки и бревна раньше, долгие годы, служили остовом для мельницы. Наверху тоже выстроились скамьи, но не все в том же порядке… Пол галереи был покат, благодаря чему создавалось впечатление, будто скамьи, на манер салазок, летят с разных горок навстречу друг другу: вот-вот сшибутся.

С райка проповедник не был виден; прорез посередине, огороженный бледными перилами, позволял только слушать. Но над головой светили те же волшебные стекла, подпирающие холодную синеву мироздания.

Конрад с душевным трепетом представлял себе, как в тоскливые осенние вечера обманутая девушка или соблазненная жена сидит тут наверху, прислушиваясь к синайскому грому проповедника, глядя на священные пропорции окон, не ожидая уже пощады. А кругом, за стеною, свирепствует канадская вьюга и надвигается огромная ночь.

На Рождество здесь распевают древние коляды, надевают самодельные тулупы и ездят за околицу на санях; выпив лишнее, все немного оживают и буйствуют. А над бором и скованными льдами озерами неподвижно висит восковая луна.

В первое же свое воскресное посещение церкви Конрад снова увидел Янину. Она простучала каблучками по лестнице с высокими ступенями: опять мелькнули девичьи круглые, маленькие, крепкие икры… За ней по пятам следовал мешковатый, рыхлый очкастый юноша, производивший впечатление чужестранца, застрявшего на денек в селении: до того непохож он был на местных жителей. (По-барски тучный, мягкий, казалось, сонный увалень – тюлень с ластами вместо рук.) Они скрылись на хорах, и волнение, оставленное в душе Конрада каждым из этих двух различных существ, не сливалось, а словно подчеркивало друг друга. Напрасно он запрокидывал голову вверх: сидевших на галерее нельзя было увидеть… Только окна под самым дубовым переплетом и синева летнего утра.

– Святые грешники и грешные святые, помогите мне! – восклицал Конрад, устраиваясь на скамье в своей ложе.

В ответ на его злую молитву слепой рыжий пастор вышел на подмостки и начал шуметь. Служба открылась несколькими торжественными фразами на органе: играла Талифа, школьная учительница, смазливая девица, оказавшаяся женою старшего сына Хана. Затем последовала молитва, импровизация патриарха. Все дружно скандировали «Отче наш».

Опять гимн. Теперь наступал черед для проповеди. Рыжий, спотыкаясь, грузно перебирался на другой край трибуны. Конрад послушно вставал, когда полагалось, пел, заглядывая через плечо Ипаты в сборник гимнов с нотами, выведенными от руки (Фома держал собственную тетрадку). Запах пшеничной муки, треск сухих досок, сияние чистых окон, подпирающих синеву, – все приводило Конрада в состояние умиления.

– Текстом к сегодняшней проповеди нам послужат слова апостола Павла: членов много, а тело одно, и если члены начнут считаться и ссориться с телом, то что же получится… – горестно, точно подделываясь под кого-то другого, жаловался пастор; сделав паузу, он уже продолжал в своем обычном, уверенном, шумном духе: – Некоторые среди вас спрашивают: «Кто Я, какое Мое настоящее имя, благодаря чему Меня можно безошибочно отличить от соседа?..» Им чудится, что если не знать ответа на эти вопросы, то произойдет несчастье. Многие даже верят в воскресение из мертвых во плоти, но желали бы понять: «Кто же, собственно, воскреснет, когда мое Я воспрянет из гроба…»

Человек проходит через разные образы: от младенческого состояния до зрелого и дальше – старческого! Он меняет воззрения, симпатии, вкусы, вес, даже убеждения или религию. И в то же время ему мнится, что главное в нем остается неприкосновенным. Вот некто произносит: «Я». Что означает это «Я»? Оно любит прохладный сидр летом и горячую уху зимою. Что же, разве его сосед по-иному ощущает холодное в жару и жирное в мороз?

Вот одно Я ласкает женщину. Что же, оно воспринимает это иначе, чем другое Я? Немного сильнее или слабее, страстнее или тупее, неужели в этом вся разница, объясняющая борьбу, злобу и ревность, отталкивающие разные Я в нашем мире? В конце концов, даже один и тот же человек может по-разному переживать свои удовольствия и муки в зависимости от настроения, возраста, вина. Стало быть, не это выражает особенность личности. Аминь! – Пастор торжествующе простер в слепое пространство короткую дрожащую толстую руку, и толпа внизу рявкнула тоже: «Аминь!»

– Но, может быть, сочетание одних черт с другими, как отпечаток пальца руки, определяет личность? Увы, по теории вероятности, комбинации чисел и черт в бесконечности постепенно должны повториться. На каком-то миллиарде людского населения полиция обнаружит два совершенно совпадающих отпечатка пальцев. А личность ведь, если существует, неповторима.

У Эрика, дескать, такое лицо, такие ноги, глаза, может быть, даже горб, подумаешь! Неужели это важно, неповторимо и бессмертно? Как часто понимаешь, что наружность, улыбка, лысина, запах изо рта не только не выражают данную личность, а, наоборот, искажают ее, создавая ложный плоский образ. Шрам или ругань, даже горб или бородавка часто только освобождают человека от накопляющейся злости и страсти, очищая его сущность.

А то, что Маргарита чувствует, говорит или думает, изменив через год свое мнение, неужели это является обязательной частью ее личности и подлежит воскресению? Сегодня она грешит, а завтра подвижница. Кто она? Где она? В чем она? Аминь! – опять победоносно простер он длани. – Тогда мудрец заявляет: «Не знаю, кто Я, и откуда взялся, и куда несусь, но, однако, всегда узнаю себя». Благодаря чему мудрец узнает себя? На это отвечают: память! Память, дескать, свидетельствует о том, что Конрад назывался Корнеем, родился столько-то лет тому назад в Европе от таких-то, а не иных предков, изъясняется на трех языках, играет на фортепьяно; уроки ему давала старая дева с искусственной челюстью; от нее пахло водянистым ландышем. Возникшие таким образом ассоциации, сознательные и дремлющие, создают бесчисленные завитушки и орнаменты в душе человека, характерные для него, как почерк. Но не есть ли это в конце концов тоже комбинация точек и черт, подверженная закону повторения… Иначе говоря, память так же мешает личности, как и внешний вид, не только редко выражая ядро человека, но даже подчас уродуя, искажая его.

Обратите внимание, братья, сестры! Когда человек начинает помнить себя? Что он помнит за пределом младенчества или зачатия? А ведь личность, если она бессмертна, не имеет и начала. О другом существовании в нашей обыденной памяти не найти как будто заметных следов.

И все-таки Я уверяет, что узнает себя безошибочно, вопреки всему, ночью и днем, зимой и летом, на экваторе и на полюсе, в темноте, очнувшись от сна… и как будто не ошибается в этом. А те, что теряют себя, не находят всегда, почитаются больными и безумными. Аминь.

– Аминь, – рявкнули дремлющие прихожане.

– Вопрос сознания, осознавания чрезвычайно раздут современными фарисеями, – продолжал рыжий старец. – Утверждают, что если существо под влиянием похоти, страсти, любви, отчаяния, азарта отдается всецело потоку, захлестнувшему его, то оно этим самым уподобляется собаке, кошке, буйволу или пауку; но если человек во власти тех же стихий, совершая смертный грех, преступая заповеди, сознает, однако, что вот он теперь, дескать, превращается в Каина, то есть словно видит собственное искажение в зеркале, то он этим самым сразу отделяется от бесформенного, бездонного биологического потока и становится будто бы личностью, способной выбирать.

Бессознательное не имеет начала, не имеет конца, оно уже существовало вместе с тьмою, небытием, вакуумом. Только сознательному, быть может, угрожает забвение, предел и казнь. Но в то же время, если Я не сможет себя найти и вспомнить на Страшном суде, то и суда для этого Я не будет, а равно оправдания и воскресения. Однако вспомните, дорогие, было множество святых типа дурачков, блажных, юродивых, калек разной масти, бессознательно, как бы во сне или в детском состоянии, воплощающих заповеди Бога жизни и любви. Что же станется с ними? Не будучи сознательными и памятливыми, они не унаследуют Царства Божия? И Спаситель сказал: будьте как дети! Дети никак не могут служить примером сознания и памяти. Царство ребят ближе к царству животных, чем к миру Сократа{2}, Бергсона{3} и Фомы Аквинского{4}. В чем заключается личность младенца? По каким приметам его узнает мать через десятилетия на другом континенте? И узнает ли?

Рыжий тучный патриарх взволнованно прошелся по мосткам.

– Аминь! – воспользовавшись паузой, рявкнули угрюмые слушатели.

– Вот Елена Келлер{5}. Не видит, не слышит, не говорит и, вероятно, лишена многих восприятий, о которых даже не догадывается. Значит, органы чувств не являются обязательными для существования личности. Личность реальна не благодаря сознанию, памяти, слуху, зрению, телу и симпатиям, а, может быть, вопреки этому всему. Какова судьба парализованных, ампутированных, мычащих наследственных кретинов, монстров, юродивых и недоносков? Каспар Хаузер{6} жил в погребе, не знал речи, помнил только тень загадочного сторожа… Сколько среди нас здесь Каспаров Хаузеров! Слава Богу…

Нынче государства производят опыты, готовясь к межпланетным путешествиям, – изучают новые физические условия и влияние последних на организм. Установлено, что астронавты, закупоренные в испытательных кабинках, под влиянием резких гравитационных и скоростных изменений теряют чувство собственного Я как определенной ограниченной и разумной системы. При стремительном повороте кровь, отхлынув от мозга, кожи, глаз, конечностей, как бы застывает, тем самым мгновенно лишая пилотов способности определять направление, время, вес и свое положение в пространстве. Кто он? Откуда? Зачем заперт под прессом? Что означают эти приборы? Где его корни? За что он борется? И кто такой: Он? На эти вопросы летчик не сразу может дать удовлетворительный ответ. И первым делом их тренируют быстро «находить себя». Этого требует не бессмертие личности, а стратегический успех. Вот для чего нужно знать себя и помнить: для победы над врагом в падшем мире. Выживет тот, кто первым очнется! Но при чем тут бессмертная, безначальная личность?..

Где же таится, наконец, эта пресловутая личность и что действительно неповторимо в данном человеке? Обязана ли она вечно отмежевываться от потока ей во многом подобных? Один уверяет, что он – Корней, а его воспринимают в качестве Конрада… Холостяк?

А у него где-то семья, дети. Что является последним критерием? Сознание, память, успех? Вздор. И еще, братья, сестры! Если не знать себя, то как можно рассчитывать распознавать друг друга на новой земле, под новыми звездами? Бог есть любовь и Бог есть свет. Свет расходится волнами. Волны разные, а свет один. Бог во всех один. Здесь мудрость, вникайте.

Конрад даже привстал от волнения, ожидая, что патриарх сейчас в нескольких словах посвятит его в желанную тайну. Возможно, что так бы и случилось, но в это самое время сверху послышались шум борьбы и ругань; создавалось впечатление, будто на галерее по полу катаются громоздкие туши. Как потом выяснилось, Эрик, почтальон, неоднократно бывавший с дилижансом в людном городе, проникся тамошними оппозиционными настроениями социалистического толка; он давно порывался высказаться. Молитвенное собрание показалось ему подходящим местом; но пока он пробирался к перилам, брат его Ник (муж Талифы), давно следивший за Эриком, преградил последнему путь. В результате чего завязалась свалка с участием посторонних. Эрик все-таки выскользнул из тисков и, перегнувшись через перила, успел крикнуть над головой маститого пророка (словно вылил ушат холодной воды):

– Позор! Что мне потусторонний мир? Известно ли вам, отец, что в Азии не хватает риса для страдающих поносом детей! В Нью-Йорке мальчики-пуэрториканцы спят со своими сестрами в одной постели…

Тут тяжелая и страшная длань первенца Хана, Ника, зажала рот юноше с бледным и вдохновенным (хотя несколько щупленьким) лицом. Недолго слышалась еще возня, стук, всхлипывание, потом топот по лестнице, и все стихло.

Рыжий, могучий, слепой пастор, встряхнувшись, точно сенбернар, вылезший из воды, опять положил короткую толстую руку на пульт и продолжал.

Глава пятая,

в которой бесконечности сравниваются, умножаются и делятся

– Всякий раз, когда человек приближается к познанию тайного, дьявол вмешивается и преграждает путь! – снисходительно гремел пастырь. – С дьяволом легко бороться, если только сразу узнать его. Однако можем ли мы быть уверенными, что это он, а не благие духи остановили нас? Здесь тоже мудрость. Да, – прочувственно, видимо устав, тянул слепой проповедник: при вздохе его грудь раздувалась как бочка во все стороны. – Да, братья, сестры, Елене Келлер будет гораздо легче руководствоваться без глаз, ушей, языка в других измерениях: у нее развились особые черты, отсутствующие пока у нас. То же, вероятно, происходит с дурачками, калеками, блажными, Каспарами Хаузерами, неразумными детками, забывающими здесь, кто они и чьи. Даже атлеты, готовящиеся к межпланетному полету и постоянно теряющие себя, могут оказаться в лучшем положении.

А между тем легко допустить, что Бог, создавший нас, всегда и всюду узнает своих детей – каждого в отдельности – и не нуждается в родимом пятнышке. Простая мать к этому способна, не то что Всемогущий Творец. А мы, со своей стороны, без труда отличаем Бога на любом расстоянии, при любых обстоятельствах. Мы Его узнаем в повседневной жизни, когда удачно молимся. Или когда помогаем ближнему.

Итак, согласимся, что Господу известна всякая созданная Им личность, а мы, в свою очередь, без труда разглядим Отца издалека. Это две постоянные точки, два ориентира в мире туманов и снов. Отныне личность есть взаимоотношение человека с Богом… Впрочем, в космосе действительны только пропорции. Наука, искусство, философия, религия стараются выяснить отношение определенной массы ко всей массе данной души – к Богу, Творцу ее, принимая во внимание притяжение, любовь, температуру, направление, быстроту движения. Таким образом, вечная и неповторимая реальность личности определяется единственностью и неповторимостью Бога, в постоянной связи с которым она находится. Вникайте и славьте: здесь все! Через Бога мы различаем друзей и родных, врагов и братьев, тоже существующих в Боге. Строение человека сложно, нераздельно и неслиянно. Он здесь и не здесь, он там и не там, он здесь, и там, и нигде; он движется, переливается в частях, ограничен и абсолютен.

Простая логика, здравый смысл, ум пахаря, эмоциональное познание, интуиция, память интеллигента, сознание философа – все это только бирюльки, которые пора сдать на хранение в этнографический музей. Какая польза от разума или интуиции, не объясняющих простейших форм отсутствия времени или пространства, а тем паче загадки возникновения безначальной души. Логика хромает, а психология мешает познанию безмерных величин и приливов, орошающих материки времени. Только абстрактная математика может приотворить дверь в один из перекрученных космосов. Это – трансреальная логика, побеждающая наивные интуиции и пресловутый здравый смысл. Слава, слава Творцу, аминь!

Корней исподтишка разглядывал своих мрачных соседей, Ипату, Фому; все сидели чинно и с достоинством слушали, ничуть не удивляясь, по-видимому, уже знакомые с такого рода речами. А старый громовержец продолжал:

– Братья, сестры, вы не забыли великие откровения Кантора{7}, который сравнивал разные бесконечности и доказал, что одни из них бывают больше, другие меньше. Логика, где твое жало? Математику легко доказать, что бесконечность четных чисел и всей совокупности чисел – одинакового порядка; но бесконечность точек на прямой и кривой в пространстве разной величины! Верьте или не верьте, дурачки, а это так. Интуиция и узаконенный разум вам мешают. Братья, сестры! – нежно и особенно торжественно возгласил пастырь; прихожане встрепенулись. Конрад заметил отблеск улыбки на некоторых суровых лицах. – Братья, сестры! У одного хозяина гостиницы было бесконечное число номеров для постояльцев, и все они однажды оказались заняты. К вечеру разыгралась вьюга, и подъехал еще один пилигрим, попросившийся на ночлег. Как хозяину бесконечного множества номеров (но всех занятых) освободить комнату для странника? Хозяин нашел единственный выход: он передвинул всех своих постояльцев в следующий по порядку номер и опростал таким образом первую комнату, куда и поместил вновь прибывшего паломника. Так последний становится первым, по Писанию, аминь!

– Аминь, аминь, – повторили кругом.

– Но дьявол не сдался и продолжал строить козни! Только что все улеглись на постоялом дворе, как в ворота стучит уже караван с бесконечным множеством усталых путников, жаждущих крова. «Пусти, – молят они. – На дворе метель». И хозяин опять нашелся, перехитрив коварного врага. Бесконечность своих старых постояльцев он перевел в бесконечность четных номеров, а вновь прибывших поместил в бесконечность нечетных комнат. Воистину можно утверждать: в доме Отца моего много обителей, и для всех хватит места; если бы это было не так, я бы вам сказал. Аминь.

– Аминь, – весело отозвались прихожане.

– Теперь я вам покажу штуку, которая пятьдесят лет тому назад перевернула вверх ногами все мое существо, – рыжий гигант протянул вперед руки, с которых свисала узкая длинная лента. – Я беру бумажную полосу, которой склеивают пакеты, и скрепляю концы, предварительно, однако, завернув ее раз вокруг собственной оси. Получается большое кольцо; ножницами я начинаю его разрезать в длину на две части. Вы видите, что я скоро пройду вдоль всей ленты. Не ясно ли вам уже, что получится, когда я закончу эту операцию?

– Два кольца! – весело рявкнул народ; все оборачивались к Конраду и даже дружелюбно ему подмигивали.

– Логично, – согласился проповедник. – Два кольца. Ничего не скажешь против такого мнения. Разум и воображение нашей земли подсказывают один и тот же ответ. Но вот я заканчиваю работу, откладываю ножницы и разнимаю обе части. Что получилось?

Проповедник вместо ожидаемых двух колец (более узких, чем первоначальное) держал в своих коротких, чудовищной силы руках только одно кольцо, но вдвое больше прежнего.

– Братья, сестры! – умоляюще протянул вперед толстые ручки пастор. – Вот что получается в перекрученном падшем мире. Логика, интуиция и добрая воля играют роль только в равномерном космосе; люди, думающие, что Вселенная одинакова повсюду, – милые бараны. В вывихнутом космосе, закрученном порою несколько раз, нетрудно запутаться. Там наши чувства и мысли – часто только лишний балласт. Молитва, откровение и отвлеченные выводы математики еще спасают. Так в тумане ведут судно, руководствуясь не слухом или зрением, а хрупкими навигационными инструментами, вопреки интуиции и предчувствиям. Изучайте это кольцо. Аминь.

– Аминь! – рявкнул хор.

– Аминь! – откликнулись сверху. Некоторые свешивались с перил, кивая и подмигивая Конраду: непонятно было, издеваются они или, наоборот, под-бадривают.

– Личность – тоже закрученный, а не простой космос; природа ее не сложнее и не проще туманного пятна или Млечного Пути. Бог есть свет. Свет распространяется волнами или зернами! Что такое волна? Волна – чудо. Она здесь и там. Она уже там, но еще здесь. Посмотрите на полосу прибоя: волна перебегает от мели к берегу. Не вода передвигается, а только изгиб, вибрация воды: волна! Она тут и не тут, она реальность и отсутствие. Она здесь, заливает, топит, опрокидывает, и в то же время ее еще нет. Она подобна личности.

Бог есть любовь. Любовь, как свет, распространяется волнами; и волны нераздельны, неслиянны, как Бог и как личность. Один не может любить Другого, ибо в любви исчезают обособления. Я не любит Тебя или Его; в любви тает Я, и Ты, и Оно: все становится Одним.

В любви Я и Ты уже отсутствуют, организм преобразился. И это новое существо любви есть личность. Речь идет об одной личности всех любящих: нераздельной и неслиянной… она всегда существовала и воскреснет во плоти, когда настанут сроки. Отдельные индивидуумы называют себя «Я»; они, подобно клеткам больного тела, отгораживаются, образуют воспаления, воюют, спорят, кто лучше, умнее, талантливее и кто заслужил Нобелевскую премию. У апостола Павла мы читаем: «Дары различны, но Дух один и тот же; И служения различны, а Господь один и тот же; И действия различны, а Бог один и тот же, производящий все во всех».

Человек, если у него ампутировать руку или ногу, потом все еще чувствует боль как бы в пальцах отрезанной конечности. Это зовется фантомной болью. Но боль эта на самом деле совсем не мнимая, а свидетельствует о глубокой подлинной трансреальной памяти. Мы все испытываем большую или меньшую мучительную неуютность в этом мире, доказывающую, что где-то, когда-то, кем-то была произведена над нами страшная, пожалуй спасительная, но суровая операция. И эта наша фантомная боль – величайшая реальность, которой и следует руководствоваться как космической памятью взамен плоской, индивидуальной, короткой, бытовой.

Что же ты, несмышленый, уверяешь: я не тот, а другой, мое имя пишется иначе. Это не моя жена и чужой ребенок! Ах, я не могу вспомнить, не могу себе представить. Не могу понять! Моя интуиция, мой опыт и память свидетельствуют о другом! Дурак, – искренне сокрушался слепой пастор. – Дурак, образумься. Мир сложнее твоего воображения. Вспомни только это бумажное кольцо, вывернутое всего один раз.

«Все же сие, – говорит апостол, – производит один и тот же Дух, разделяя каждому особо, как Ему угодно. Ибо как тело одно, но имеет многие члены и все члены одного тела, хотя их и много, составляют одно тело, – так и Христос. Ибо все мы одним Духом крестились в одно тело…» В этом наша вера, аминь!

– Аминь! – гаркнул народ, точно огрызаясь; на Конрада больше никто не глядел, но он чувствовал себя почему-то в опасности.

– Дух один от Бога и тело одно – Христос, – продолжал грозный старец. – «Тело же не из одного члена, но из многих… Но Бог расположил члены, каждый в составе тела, как Ему было угодно… Но теперь членов много, а тело одно». Здесь тайна личности. Все остальное – бред. Индивидуальностей, жаждущих все как один того же самого – приятного щекотания, много, а личность одна. «И вы – тело Христово, а порознь – члены… Ревнуйте о дарах больших, и я покажу вам путь еще превосходнейший!» – говорю вслед за апостолом. А заботы о том, кто где родился и с кем парился в бане в 1927 году; память о скамейке в парке или слезах матери при разлуке – весь такого рода личный опыт не имеет решающего значения в настоящем, реальном мире. Благословение Отца нашего, Любовь Сына и соборность Святого Духа ныне, присно и во веки веков… Аминь.

– Аминь, – облегченно загудели сверху, снизу и с боков. – Аминь.

– «Господь помогал нам темной ночью», – запели молящиеся гимн номер 211. Конрад слышал ликующий, щедро лившийся девичий голос с галереи; почему-то уверенный, что это поет Янина, он страстно вдыхал ноздрями вместе с разогретым воздухом эти звуки: ему чудилось, что она касается его, проникает насквозь, уносит.

Не успел проповедник оповестить собрание о денежных расходах и сборах, как опять торжественно загремел бахообразный орган, подчиняясь миловидной Талифе (так хрупкий индус ведет за собою огромного слона).

Конрад, опережая семью, ринулся к выходу по узкому коридору между двумя рядами лож, толкаясь, словно в кинематографе. Он очутился в сенях, по обеим сторонам которых поднимались две крутые, звонкие дубовые лестницы, ведущие на хоры. Оттуда спускалась уже стайка молодежи. Среди подростков легко было узнать тонкую сияющую Янину, стройную и нарядную; ее смуглое маленькое личико с огромными зеленоватыми глазами показалось Конраду родным и желанным. Действительно, она лукаво кивнула ему головкой, точно дразня коротким, неприлично вздернутым носиком. Быстро и твердо пробежала наружу, а рядом, пыхтя, неуклюжий, как утка, переваливался огромный одутловатый юноша с большой круглой головою и темными на выкате блестящими глазами оленя (он держал в руках синие очки).

Дверь захлопнулась, Конрад сердито толкнул ее и выглянул наружу: ветер раздувал колоколом юбку девушки. На солнце голубизна корсажа, казалось, сливалась с небесной; только ноги Янины были земными и желанными: стройные, тонкие, крепкие, с круглыми стальными икрами. Юноша в темных очках, семенивший за нею, неряшливо шаркая тяжелыми подошвами, чудилось, хромал на обе ноги. Так они продвигались навстречу ветру, в сторону прудов: туда, где за мельницей и лесопилкою синел крытый мост, похожий на фургон.

Между тем народ повалил из церкви; некоторые степенно обменивались замечаниями, образуя живописные группы на широком крылечке с узкими ступенями. Вскоре показались Ипата с Фомою; Конрад знал, что их ждут у проповедника к чаю и пирогу. Янина с очкастым медведем уже скрылась за первыми соснами у плотины.

– Кто этот увалень с твоей сестрой? – спросил Конрад. – Я его где-то встречал.

Ипата ничего не ответила; только Фома недоверчиво уставился на отца. Все молчали; на краю селения, у прудов, синее, зеленое и голубое незаметно сливалось.

За чаем в гостиной рыжего старца собралось несколько знакомых уже Конраду, по-видимому, влиятельных лиц… Аптекарь с музыкальной внучкой, Финн и Луиза, конюх Хан с Ником (мужем Талифы). Кроме того, почетным гостем являлся канадский констебль, приехавший из города по служебным пограничным делам. Была еще чета молодоженов: Матильда с Гусом. Причем Матильда, хотя и старшая (под шестьдесят), так и кипела, переливаясь гормонами; а муж ее, выглядевший рядом мальчишкой, производил впечатление хилого, заспанного, обиженного создания.

Конрад с удивлением заметил в комнате множество книг по математике и физике; также разные научные инструменты, микроскопы и даже маленький телескоп; чай заварила и разливала Ипата. Пирог был тот же: с мятою.

Разговор вначале касался безумных выкриков Эрика; все его осуждали за исключением пастора, с наслаждением цедившего свой чай и молчавшего (что почему-то удручало отца Эрика – Хана).

Кружева Матильды недавно удостоились медали на соседней выставке; поговорили о возможностях завоевания нового рынка для местного производства.

Проповедник все так же шумно прихлебывал горячий чай из стакана; внимательно «оглядывал» гостей своими мутно-голубыми (пепельно-перламутровыми) глазами и улыбался, видимо, вполне удовлетворенный. Конрад нашел нужным поблагодарить его за проповедь:

– Теперь мне будет легче разобраться в мучительных вопросах существования, – заверил он старца.

– Основное чудо все-таки в свободе выбора, – вмешался констебль; шестидесятилетний атлет военной выправки, он явно чувствовал себя неловко в штатском платье и поминутно оправлял на себе пиджак. – Здесь мера личности, в отличие от животного или растения.

Конрад ему улыбнулся в ответ и отошел к окну с чашкой чая; там Матильда, краснощекая, грудастая (хотя и совершенно седая), завела с ним жеманно-кокетливый разговор, полный недомолвок и намеков. Конрад галантно отшучивался, прислушиваясь к внезапно заинтересовавшей его застольной беседе: констебль сообщил, что давеча в лесу ему повстречалась большая американская машина с литерами Иллинойса, наполненная пассажирами весьма подозрительного толка. Поскольку та часть дороги вне его юрисдикции, констебль ограничился тем, что позвонил предержащим властям.

Аптекарь и Хан горячо заспорили: последний предлагал немедленно снарядить экспедицию в погоню за бандитами. Аптекарь же советовал только ограничиться обычными мерами предосторожности: поставить караул и выслать дозор. Финн соглашался то с одним, то с другим, раздражая обоих.

– Я не понимаю, чего они так боятся? – осведомился Конрад у своей веселой дамы. Та, не отвечая на вопрос, вдруг быстро и горячо шепнула ему на ухо:

– Хочешь, я скажу, что ты был моим мужем в Боффало и отобью тебя у Ипаты?

Конрад в ужасе отпрянул назад, а она тряслась всем старческим, опустошенным, аппетитным, как подогретое блюдо, телом; мягкие редкие седые кудряшки падали на ее припудренное, красное и потное лицо. – Их-хи-хи, – заливалась Матильда циничным, жестоким смехом. – Слышишь, Гус, я нашла тебе помощника!

Примечания

1

«Меркури» – марка американского легкового автомобиля.

2

“Applejack” – крепкий алкогольный напиток, яблочная настойка; популярна в США с колониальных времен.

3

Яновский, видимо, путает «альков» и «балдахин».

4

Герой использует порядок, принятый в Америке: месяц, день, год.

5

Honey – дорогая, милая (англ.).

Комментарии

1

О приключениях в Корее – имеется в виду Корейская война (1950–1953), в которой Южную Корею поддерживали США, а Северную Корею – Китай и СССР.

2

Сократ (469 до н. э. – 399 до н. э.) – древнегреческий философ. Его учение дошло в изложении его учеников Платона и Ксенофонта, так как сам Сократ свои мысли не записывал, предпочитая метод устных диалектических диалогов (вопросов и ответов), получивший название сократических. Обвиненный в богохульстве и развращении умов юношества и присужденный судом к смерти, Сократ, как свободный афинский гражданин, сам принял яд (его последний день подробно описан в диалоге Платона «Федон»).

3

Бергсон, Анри (1859–1941) – крупнейший французский ученый ХХ века, профессор Коллеж де Франс, член Французской академии, лауреат Нобелевской премии по литературе 1927 года. Создатель «философии жизни» и интуитивизма. Утверждал, что постижение подлинной реальности возможно не с помощью рассудка, а с помощью интуиции. Бергсон был кумиром французских писателей периода модернизма. Его учение привлекало и русских эмигрантов, в частности Яновского, который подробно обсуждает творческий метод Бергсона, наряду с методами Толстого и Пруста, в своем эссе «Пути искусства» (1960).

4

Фома Аквинский (около 1225–1274) – итальянский философ и теолог, основатель томизма.

5

Елена Келлер (Хелен Адамс Келлер, 1880–1968) – слепая и глухонемая американская писательница и общественный деятель. Зрения и слуха лишилась в возрасте 19 месяцев в результате болезни, что не помешало ей получить специальное образование в школах для слепых и глухих, а в возрасте 24 лет с отличием окончить колледж Рэдклифф. Келлер – автор семи книг, включая автобиографическую повесть «История моей жизни».

6

Каспар Хаузер (1812–1833) – загадочный найденыш. Этот странный юноша, умевший произносить лишь несколько бессмысленных фраз, был обнаружен на рыночной площади Нюрнберга 26 мая 1828 года. Судя по всему, его с младенчества держали в тесной клетке, кормили лишь хлебом и водой и лишали человеческого общения. История происхождения и детства Хаузера быстро обросла самыми невероятными легендами. Он привлекал внимание ученых и философов, которые, наблюдая за ним, делали любопытные заключения о законах человеческого мировосприятия. Были у Хаузера и противники, пытавшиеся уличить его во лжи. В декабре 1833 года в дворцовом парке неизвестный нанес Хаузеру ножевые ранения, от которых он скончался через несколько дней.

7

Кантор, Георг (1845–1918) – немецкий математик, создатель теории множеств, дал определение бесконечного, утверждал существование «бесконечности бесконечностей».

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4