Продолжение души
ModernLib.Net / Публицистика / Васильева Вера / Продолжение души - Чтение
(Весь текст)
Автор:
|
Васильева Вера |
Жанр:
|
Публицистика |
-
Читать книгу полностью (395 Кб)
- Скачать в формате fb2
(181 Кб)
- Скачать в формате doc
(168 Кб)
- Скачать в формате txt
(164 Кб)
- Скачать в формате html
(180 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14
|
|
Васильева Вера Кузьминична
Продолжение души
Вера Васильева ПРОДОЛЖЕНИЕ ДУШИ Монолог актрисы СОДЕРЖАНИЕ От издателя ОТ АВТОРА ВСЕ ИМЕЕТ СВОЕ НАЧАЛО "СКАЗАНИЕ О ЗЕМЛЕ СИБИРСКОЙ" ДЕБЮТ В ТЕАТРЕ САТИРЫ О ЖИЗНИ ТВОРЧЕСКОЙ И ЛИЧНОЙ ТЕАТРАЛЬНЫЕ БУДНИ И ПРАЗДНИКИ МОЙ "ВИШНЕВЫЙ САД" Несостоявшийся роман Тверь Польша ДРУЗЬЯ И РОЛИ ДРАМАТИЧЕСКИЙ ГОД Горечь потерь Утешение "СВЯЩЕННАЯ" И "БЕЗУМНАЯ" НЕЧАЯННЫЕ РАДОСТИ Орловские зарисовки Прикоснувшись к петровским временам Неожиданный Островский МОЯ ЖИЗНЬ Еще одно чудо О Вере Васильевой От издателя Судьба, прошу, не пожалей добра. Терпима будь, а значит, будь добра, Храни ее, и под своей рукою, Дай счастья ей... К.Кулиев Вера Кузьминична Васильева. Рядом с этим именем не нужны ни звания, ни регалии, под ее уникальное обаяние сразу попадают даже суровые, утомленные нашей действительностью люди, светлеют их лица, теплеют глаза. Я благодарю Судьбу за редкое счастье - быть рядом с Верой Кузьминичной в счастливые дни премьер и в трудные будни, делить с ней последнее десятилетие радости и печали, заботы и тревоги... Идея переиздания книги воспоминаний Веры Кузьминичны, написанной в 1987 году, возникла не случайно. За прошедшие годы появилось много новых ролей, изменилась жизнь... Текст первых восьми глав был немного дополнен с учетом изменившихся обстоятельств. Последние три главы написаны в январе апреле 2000 года. Эпиграфы к главам "Вишневый сад", "Священная" и "Безумная", "Нечаянные радости" записаны со слов режиссеров без ведома автора. "Продолжение души" - это исповедь актрисы и проповедь добра, любви, терпения... Эта книга - подарок Актрисе к юбилею. Дарья Милославская Я выражаю искреннюю признательность за поддержку идеи переиздания книги Александру Михайловичу Вилькину, Борису Наумовичу Голубицкому, Вере Андреевне Ефремовой, Андрею Викторовичу Сергееву. Я благодарю моих друзей - Елену Абросимову, Евгения Григорьева, Оксану Капустину, Светлану Колибаб, Александра Копыловского, Екатерину Мишину всех, кто помог мне в издании этой книги. От автора Пятнадцать лет назад я написала книгу "Продолжение души" - свои воспоминания, свои размышления о жизни, о ролях... Я начала тогда писать в трудный момент своей жизни, и вступление той моей книги было окрашено большой печалью, чувством одиночества, смирения перед концом. "Я чувствую тихое спокойное одиночество. Никто не делает мне ничего плохого, просто все куда-то несутся со своими страстями, желаниями, обидами. Те, с кем прожиты все эти десятилетия, спокойно принимают, что никакие планы театра не связаны со мной, что я барахтаюсь одна, как могу... Сердце плачет... Даже нет желания пожаловаться, поделиться... Я одна..." - это были слова, написанные мной почти 15 лет назад... Пока я писала, жизнь вносила свои коррективы, и финал книги был не так уж печален. Да и сам итог жизни, который я подвела, был полон благодарности тем людям, с которыми свела меня жизнь, тем радостям, что я испытала на сцене. Поставив точку, я не думала, что после 60 лет, в свои 70 и 75 я испытаю в жизни столько счастья, а иногда столько горя, столько разных эмоций, сколько и в молодые -то годы не часто выпадает в жизни человека. Я все время удивляюсь тому, что не чувствую, не понимаю в себе своих лет, я стараюсь урезонить себя, объяснить себе, что я пожилая женщина, что надо жить, оберегая свое здоровье, никуда не стремиться, не бежать, не хотеть, а если и хотеть, то скромно доживая то, что тебе положено. Все это мне подсказывает ум, а чувство несется независимо от меня, и все я чего-то жду, чего-то хочу, на что-то надеюсь. Оценивая свое последнее десятилетие, я не могу назвать его иначе, как чудом. Роли, которые я сыграла, цветы, что круглый год стоят в моей комнате, точно в оранжерее, любовь людей, которую я чувствую, встреча с прекрасной девушкой по имени Дарья Милославская, благодаря которой и появилось это второе издание моей книги, - это все чудо. Я и восприняла это как чудо, как награду за терпение, и мне захотелось поделиться с читателями этой радостью, этой полнотой жизни, чтобы, читая мою книгу, люди поверили бы, что, пока жив человек, судьба может послать ему все... Пусть только душа будет жива, чтобы и радость, и горе принять достойно и прожить со всей полнотой чувств свою жизнь. А жизнь прекрасна... ВСЕ ИМЕЕТ СВОЕ НАЧАЛО " Забирайте с собой в путь свою раннюю юность, забирайте с собой свои человеческие движения, не оставляйте их на дороге, не подымете потом" Н.В.Гоголь Есть на свете прекрасная, мощная река Волга. О ней слагают стихи, поют песни, она олицетворяет собой русскую землю. Чуть выше города Твери есть пристань - Кокошка, и там, если пройти километров десять в сторону, стоит маленькая, любимая мною всю жизнь деревенька Сухой Ручей, где родился и жил мой отец и где я в детстве проводила каждое лето в кругу своих деревенских подружек. С этой деревней у меня связаны воспоминания об удивительных и прекрасных луговых запахах, о звуках и тишине, о песнях, о грибах и ягодах, о бане по-черному, о маленькой быстрой речке Тьмака, что впадает в Волгу, о запахе парного молока, о лягушачьем концерте на маленьком заросшем пруду за огородами, где стояли баньки, о запахе чистого, до белизны отмытого деревянного пола в передней части избы, об удивительных, неповторимых по своему рисунку окнах с наличниками в каждой избе, о простодушных, добрых людях - честных и бесхитростных, как дети. Это было так давно, что теперь мне делается страшно - вдруг все стало другим... Каждое лето моя мама с нами, тремя ее дочерьми, нагрузившись тяжелой поклажей, отправлялась на все лето в деревню, а папа приезжал туда в свой отпуск. Мы были так бедны (хотя тогда я этого не знала), что у нас часто не бывало денег, чтобы ехать на пароходе, и мы шли пешком до нашей Кокошки. Вот и Кокошка! Там на горе стоял трактир, он так и назывался тогда - не ресторан, а трактир, и богатые крестьяне, распродав на рынке свои продукты, сильно напивались там. И позже, когда я видела купцов в пьесах Островского, мне всегда вспоминалась наша Кокошка и этот трактир. Пьяных я всегда очень боялась, эти здоровенные невменяемые мужики внушали мне ужас. Но рядом была моя мама и старшие сестры, и с ними все становилось нестрашным. На прилавке в трактире стоял большой самовар, и лежали баранки (совсем как в фильме "Сказание о Земле сибирской"). Попив чайку с бараночками, мы ехали попутными телегами или шествовали пешком дальше. Мне очень нравилось, когда меня, как самую маленькую, брали на телегу. Запах сена, старых овчин, лошадиный шелковый зад с роскошным хвостом и какие-то повелительно-спокойные, понятные для лошади слова и междометия хозяина, державшего вожжи: "Но-но... дура... Пшла... Тпр-р-ру"... И она слушалась, мотала головой и гривой, косила своим сливовым глазом. Проезжали поле, где среди ржи россыпями синели васильки, потом небольшой лесочек, где нас встречал птичий концерт, и, наконец, вдали показывалась наша деревня, огромные деревянные ворота, на которых мы потом сидели, как воробышки на перекладинах. По одну сторону деревни стояли добротные избы с самыми затейливыми резными наличниками, крашенными в белый, синий и желтый цвет. Улица широкая, с колодцами посредине. В окнах - цветущая герань и еще цветы, называемые "огоньками", очень веселенькие и яркие. Напротив каждой избы через дорогу - ровно отгороженные частым заборчиком стояли сады с яблонями и вишнями, там же сараи, где хранилось сено, и где мы сладко спали на овчинах и на подушках, набитых перьями. Конечно, бывало, что заберешься в чей-нибудь сад и стащишь немножко яблочек, но это делалось только ради интереса, озорства, чтобы испытать что-то недозволенное, ведь и яблок, и вишен у всех было полным-полно. Внутри каждая изба делилась. В передней - парадной - части пол, покрытый самодельными половичками (я в детстве хорошо умела их плести), был чисто вымыт и душист, стол был застелен чистейшей, связанной самой хозяйкой скатертью, к красному углу сходились скамейки - гладкие и добротные, а в самом углу перед иконами в ризах мерцали красивые лампадки. И всегда особенно красивой была икона Николая Чудотворца (у нас в деревне и престольный праздник был связан с этой иконой). На окнах густо и весело алели цветы, их белоснежно окаймляли самодельно связанные или вышитые занавески. Обедали и жили в маленькой комнате посреди избы, где стояла печка, там всё готовили: щи, картошку, гречневую кашу, топили молоко, пекли ржаные пироги с черникой. Молоко в кринках было розовое, покрытое коричневой корочкой. Эти кринки хранились в подполе, где я совершала свои первые "преступления": с детства я очень люблю сметану и пенки, и когда меня посылали за кринкой молока, я всегда во все кринки засовывала палец, облизывала его и, насладившись, приносила единственную нетронутую кринку. Не знаю, почему меня никогда за это не наказывали? Может быть, там, где побывал мой палец, густые сливки быстро соединялись и скрывали мое "преступление". Во всяком случае, страсть моя к пенкам не была наказана, и, вероятно, поэтому она не изжита мною до сих пор. Задняя часть дома была коровником. В те времена у некоторых было по две, три коровы да еще теленочек. Я забиралась в эту часть и слышала коровье дыхание, вдыхала запах парного молока, смотрела, как доят корову умелые руки, слушала, как грубовато-любовно разговаривает со своей коровой хозяйка. Этот чудный запах - корова, с ее дыханием, навоз и парное молоко! Эти размеренные звуки доения, при котором струйка молока равномерно позванивает о стенку ведра. А тут же еще квохчут куры на насесте. И маленький теленочек цедит сквозь зубы свое вкусное, разбавленное молоком пойло. Сторожил деревенское стадо пастух, звали его Сокол. С детства он был деревенским дурачком, а я его застала уже седым и очень боялась, потому что у него текли слюни, и он их не вытирал. Работал он за ночлег и еду, которые ему попеременно предоставляли жители деревни. Утром рано-рано раздавалась его колотушка - это он созывал свое стадо. А к полудню он пригонял коров на берег маленькой Тьмаки, и там, где в изгибе ее было мелко, коровы пили воду, мычали в ожидании своих хозяек. Это место мы называли "полдневище", там в полдень доили коров. Шли мы к полдневищу сосновым лесом, и так как лето в детстве всегда кажется жарким, я помню только такое лето. Запах у соснового бора, если лето жаркое, удивительно сильный. Если болит душа, то стоит побыть в сосновом бору в жаркий полдень, посмотреть на подсохшие, розовые от солнечных лучей стволы, прислушаться к птицам и мошкаре, и уйдут все тревоги - уж очень хорош сосновый бор, да еще если под ногами мелькает красная земляничка или голубеют кустики спелой черники. Господи, как же хорошо! На речке, где мы купались, каждый изгибчик имел название: "окунячий", "ершачий" -рыбы в этой живописной речушке было много. Собственного дома у нас уже не было - родители моего отца умерли, и мы снимали жилье у кого-нибудь из соседей: все жители деревни были как бы родней, то дяди, то сватьи, то крестные, то братья... Запомнились мне девичьи гулянья. Как только выглядывал месяц, раздавался звук гармошки, из каждого дома выбегала принаряженная девушка, и шли они широким рядом, распевая песни, а потом на пятачке у околицы долго-долго плясали, пели частушки и видели мы - маленькие девчушки,- как загорались глаза у парней и девушек и возникали первые романы, которые часто кончались свадьбой. Я дружила с домом Ананьевых, там было четыре белобрысых сестрички: Надя, Валя, Рима, Тамара. С Валей мы были особенно дружны. Мы и по возрасту подходили, и характерами сошлись. Мы до сих пор переписываемся, рассказывая друг другу о разных бытовых мелочах. Я не застала родителей моего отца, но самого отца в деревне все очень любили и иногда даже говорили: "Кузьма у нас святой человек". Ну вот и подошла я к тому моменту, когда надо рассказать о моем отце, к которому я относилась и отношусь с великой нежностью, гордостью и состраданием. Прошло уже больше сорока лет, как его нет на свете, а доброта его, совесть редчайшая, чистота человеческая, деликатность, душевность и прирожденный такт не забыты нами, его детьми, и всеми, кто его знал. Когда я читала Достоевского, в князе Мышкине я видела своего отца, я узнавала его черты в героях Толстого, я вижу его глаза, когда встречаю на полотнах русских художников лики святых праведников, я вспоминаю его, когда слышу русские песни или птичий щебет в березовой роще, он стоит перед моими глазами, когда говорят о терпении и доброте русского народа... Мне кажется, что он был очень красив - мой отец Кузьма Васильевич Васильев. Роста выше среднего, складный, но не спортивный, и, наверное, не очень сильный, с русыми мягкими волосами, с румянцем во всю щеку и с удивительно добрыми голубыми, как незабудки, глазами. В последние годы, когда болезнь сильно мучила его, голова его стала белой, как лунь. Таким он и остался в моей памяти - складный, уютный, в бархатной толстовке, с седой головой, и с глазами, готовыми заплакать от любви, от сострадания. Если люди, знавшие моего отца, говорят, что я истинная его дочка,- для меня нет выше оценки. Я была с ним до последней минуты его жизни. Когда мне хотелось хоть на минуту увидеть на его измученном лице улыбку или зажечь свет в его глазах, я говорила ему: "Папа, а ты помнишь нашу деревню, помнишь Троицын день, когда каждая изба украшалась березками?" Он сначала долго всматривался, словно откуда-то издалека приходило к нему видение его родной деревни, глаза его теплели, слабая рука пожимала мою руку и из голубых глаз его тихо скатывалась слеза. На секунду - через боль, через бессознание - это далекое видение зажигало в нем жизнь. Он очень любил мою маму и, снова желая увидеть его улыбку, я просила: "Расскажи, какая была моя мама, когда вы поженились!" Он светло улыбался и, сияя своими глазами, коротко говорил: "Шурка-то! У нее была вот такая вот талия!", - и показывал мамину девичью талию, которая была с его ладонь. Мать свою я тоже очень любила, понимала ее сложный характер, всю ее неудовлетворенность, ее мятежную натуру, которая не получила от жизни того, что хотела. То, что мне дорого в моем отце - доброта, чистота, бескорыстие, мягкость, даже некоторое безволие,- эти же качества не приносили радости моей матери, особенно в ее молодые годы. Родилась она в семье рабочего-гравера в Твери, детей было много, но все получили образование. Жили скромно, но все были одеты и обуты. Бабушка - Федосья Гавриловна (я ее застала, и в детстве проводила с ней много времени) была очень благородна и по внешности, и в поведении. Худенькая, с прекрасными волосами и милым лицом, изящная, чистенькая, кроткая и хозяйственная, она жила только своими детьми и мужем. А муж ее, Андрей Егорович, был человек крутой, особенно когда выпьет, но работник, и семьянин, и хозяин был отменный. Мама моя, Александра Андреевна, окончила в Твери коммерческое училище, изучала французский язык, и я даже помню, как она в детстве поражала меня иногда французскими словами и вырастала в моих глазах необычайно. Вероятно, из-за нужды она вышла замуж за деревенского парня - Кузьму - и всю свою жизнь ненавидела свое тяжелое деревенское житье, жестких родителей мужа, которые хотели приспособить ее к тяжелой крестьянской работе, согнуть ее гордую натуру, заставить жить по законам своей устоявшейся домостроевской жизни. И то, что папа, любя, не мог заступиться за нее, не смел сказать в ее защиту ни одного слова, а только тайком от родителей утешал ее, осталось у нее как заноза на всю жизнь и всегда вызывало негодование. Этот ее протест против той жизни не утихли с годами, а наоборот, стали как бы ее эмоциональным питанием. Когда она с ненавистью рассказывала о первых годах замужества, я всегда хотела закрыть уши, я просила не продолжать, напоминала, что это мой отец и я его люблю. Она замолкала, но я чувствовала, что ей надо было прокричать хоть шепотом, хоть тихо свою боль о несбывшихся мечтах и свою неудовлетворенность жизнью. Я родилась в Москве, около Чистых прудов, в Гусятниковом переулке, близ Мясницкой улицы. Была я младшей дочкой. Мои старшие сестры - Валентина и Антонина, а спустя 14 лет после меня на радость всем появился братишка Васенька, которого я нянчила, любила и нежно люблю по сей день. У нас была общая квартира в двухэтажном доме во дворе. В каждой комнате жили удивительные люди, похожие на героев пьес Юрия Олеши или первых рассказов Зощенко. В одной большой комнате жила старушка Мария Ионовна, она была, наверное, как тогда говорили, "из бывших", на вид благородная, но какая-то замученная, с черными кругами под глазами. Ходила она бесшумно, всегда в каких-то черных одеждах. Всегда быстро что-то варила на керосинке или примусе, ни с кем ни о чем не говорила и сразу же исчезала в своей темной комнате. С ней жили две ее дочки - Аннета и Маруся - может быть, старые девы, такие же молчаливые, пугливые, одинокие. Они напоминали мне мышей так мгновенно они исчезали. Никогда не общались с квартирными детьми, никогда ни о чем не спрашивали, ничем не угощали. Их комната с коричневыми обоями, с закрытыми плотными портьерами окнами, с тусклой лампочкой была похожа на какую-то темную щель. В маленькой комнате около кухни жил их брат Митя, тоже тихий, необщительный, тоже с темными кругами под глазами. Сейчас я жалею, что мало о них знаю, ведь, наверное, это были люди, потрясенные революцией, напуганные ею, боявшиеся своих соседей, то есть нас, людей рабочих. Наверное, если бы мне сейчас предстояло сыграть одинокую женщину, напуганную революцией, я бы прежде всего представила себе бледные лица своих соседок, нездоровую худобу, коричневые одежды, тихие шаркающие шаги, затаенный испуг, желание быть незаметными, то есть почти не быть для других. Но отношения были тихие - ни ссор, ни разговоров. Еще в одной комнате жила тоже, как ни странно, старая дева. Звали ее Надежда, но она работала и, по-моему, была общественно очень активна. Удобств в квартире не было, отапливались печками, и я очень любила, когда мы на кухне пилили дрова, заготавливая их на зиму. На кухне у каждой хозяйки был столик, на нем примус, керосинка; одна ржавая раковина-место, где все умывались. В середине кухни был ход в подпол. Там наша семья заготавливала картошку и шинковала капусту в кадках - это было нашей главной едой. В квартире было много мышей и клопов. Клопов морили керосином, а вот с мышами почти не боролись, и я, выходя в коридор, всегда громко топала, чтобы они успели разбежаться. Боялась я их до потери сознания, и этот ужас и отвращение остались навсегда. Все это было в самом раннем детстве, то есть в 30-е годы. А спустя десяток лет я снималась в картине "Сказание о Земле сибирской" и вернулась почти неузнаваемая для моих соседей и подружек по двору. И вот однажды, когда в воротах появился один мой поклонник - известный и талантливый человек - наша соседка, старшая из сестер, Аннета, вбежала в мою комнату, потрясенная его элегантным видом, костюмом, светлой шляпой и тростью, и, задыхаясь, почти шепотом выкрикнула: "Верочка, к вам какой-то господин идет". А был тогда уже 1947 год. Значит, сильна была их память, а может, это осталось в их крови - ведь тогда слово "господин" не произносили. Многие из деревни переехали в город, кто в Тверь, кто в Москву, кто еще куда-нибудь! Все московские жили в подвалах очень скромно, работали дворниками или истопниками, но праздники справляли исправно и всегда были из деревни соленые грибы, черника в ржаных пирогах, вкуснейшая капуста из своих кадок... А в магазине иногда покупали чуть-чуть сыру. За столом пели песни, особенно хорошо пела тетя Вера Калинина, у которой я научилась петь и радовала папу песней "При лужке, лужке...". Папа работал на заводе шофером. Мама - кем-то на этом же заводе, а вечером училась на инженера-плановика. В свободные минуты она всегда что-то шила, перешивала от старшей дочки для средней, от средней - для младшей. Ей всегда хотелось быть красиво одетой, но однажды с одеждой у нее произошел казус. Она сшила себе пальто и щедро отделала его мехом. Это была необработанная шкура лося, которая очень лезла. На пальто был шикарный огромный воротник, и богатая опушка шла понизу. Но когда, впервые надев его, мама вошла в трамвай, от нее начали сторониться и даже роптать, так как лосиный мех сыпался не только на мамино черное сукно, но и на соседние пальто. Назревал скандал, и маме пришлось сойти. И все-таки мама с этим пальто не рассталась, может быть, не было другого, а может быть, гордость ее непомерная не позволяла признать свое поражение. Мама не была исключительной хозяйкой: варились только щи и картошка, которую потом ели с капустой. Несмотря на то, что у нее было трое дочерей, вся ее душа была на заводе, на учебе, в какой-то кипучей, не домашней жизни. А папа, наоборот, после работы бежал домой, готовил обед, ждал маму с учебы и читал много книг. Книги производили на него сильнейшее впечатление. Иногда он отставлял книгу, снимал очки, вытирал слезы и говорил: "Как же хорошо написано!" Вера в написанное у него была детская. Помню, во время войны он всегда читал Эренбурга, восторгался и все хотел письменно его поблагодарить. Вообще чувство благодарности было ему присуще: он был благодарен Богу за свое маленькое семейное счастье, правительству за то, что страна становится могучей, и тем людям, которые говорили в газете о новой жизни, о справедливости, о светлом будущем. Он верил всему хорошему, хотя жили мы трудно. А мама все хотела вырваться из очерченного круга: она то требовала, чтобы папа катался с ней на коньках на Чистых прудах, взявшись за руки, под музыку, которая раздавалась на катке, и папа послушно учился и катался; то заставляла его учиться вечерами на механика, то возвращалась с работы, увлеченная очередной стенной газетой. В общем, родители мои пропадали на целый день, мои старшие сестры уже имели девичьи интересы, часто оставляли меня одну, и я большую часть времени была предоставлена самой себе. Сестры убегали во двор, когда было еще светло, а потом темнело, мне становилось страшно и одиноко в комнате. Я вставала босыми ногами на подоконник, на котором таял лед, и, дотянувшись руками и подбородком до форточки, тихонько кричала: "Мама, мне страшно..." К окну подбегали мои сестры, прикрикивали на меня и снова возвращались к своим друзьям. Читала я много, очень любила Лидию Чарскую (дореволюционная детская писательница, автор романов "Княжна Джаваха", "Записки институтки" и др.), потому что в ее книгах все было не так, как у меня, а мне хотелось тоже чего-то необыкновенного, и я становилась все тише и мечтательнее. Внешне с папиным послушным, кротким характером, а внутренне с мамиными мечтами, с ненавистью к своей, такой незаметной, серой жизни. Первый раз я попала в театр, по-моему, в Театр имени Станиславского и Немировича- Данченко, днем на "Царскую невесту" и была, конечно, покорена, унеслась мечтами в сказочный мир. Сраженная музыкой, красотой, волшебством, самим театром, придя домой, я села под стол, подняла, как в шатре, скатерть и запела нечто, похожее на оперу. И с тех пор, как только я оставалась одна, а это было почти каждый день, я наряжалась в какие-то диковинные самодельные костюмы, на голове - то самодельные короны, то шляпы, и пела какие-то вымышленные арии, потому что, конечно, запомнить музыку с первого раза я не могла, а петь о чем-то красивом хотелось. В двенадцать лет я уже готовила обед для всей нашей семьи. Меню обычное: щи, картошка и капуста или винегрет. Жили мы на первом этаже и всегда, когда я чистила картошку, я пела свои арии. Во дворе меня прозвали "Шаляпин", потому что чистила картошку в шляпе и с ней не расставалась. О том, что был такой великий певец, я не знала и думала, что дразнят меня Шаляпиным из-за шляпы. Но в шляпе я казалась себе красивее, поэтому упорно ее не снимала. В нашем дворе стоял семиэтажный дом (он и сейчас еще цел), на третьем этаже которого - фигура рыцаря, а парадный вход в то время был расписан какими-то картинами из эпохи Средневековья. Мраморные лестницы вели наверх. Вот именно там, где были эти почерневшие картины и лестницы, мы устроили свой дворовый театр, который я назвала для себя "Театр волшебной сказки". Там мы стали играть свои сочиненные из сказок спектакли. Мне приходилось играть мужские роли, так как мальчиков у нас не было, а все девочки хотели быть принцессами и обязательно красивыми. Костюмы мастерили из всего, что удавалось стащить из дому. Родители у всех работали, бабушек почти ни у кого не было - мы были предоставлены сами себе и делали, что хотели. В школе я училась хорошо, но, пожалуй, старалась только для того, чтобы на меня не обращали внимания и оставили бы в покое - не вызывали родителей, не ругали... В школе я выполняла минимум требований, а вся моя настоящая жизнь сосредоточилась на книгах, на театре, на несбыточных, странных мечтах. Перечитав маленькой девочкой почти все имевшиеся тогда мемуары великих артистов, я стала рисовать себя во всех желанных ролях, и до сих пор у меня в школьном портфеле, который хранится у моей сестры Антонины, есть два рисунка с надписями: "Я в роли Маргариты Готье в день моего славного 25-летия сценической деятельности" и "Я в роли Клеопатры в день моего славного 50-летия". Я пропадала в театральной библиотеке, перечитала все журналы "Рампа и жизнь", "Театр и искусство", знала всех актеров и антрепренеров по именам и фамилиям, разыскивала старые газетные рецензии, театральные фельетоны и прочее в том же духе. И когда я, будучи юной артисткой Театра сатиры, разговорилась с Владимиром Яковлевичем Хенкиным, он был поражен моими познаниями, так как тех людей, о которых я читала, он знал лично, но все это было до революции, а я пришла в театр в 1948 году, уже после Великой Отечественной войны. В далекие предвоенные годы я подружилась с Катей Розовской и вот уже шестьдесят лет она является моей лучшей, любимой подругой. Мы вместе играли в куклы, вместе мечтали о сцене. Я стала артисткой, она - театроведом. Теперь у нее уже внук, у меня -только Театр. Только рожденные мною роли. Но это не так уж мало. Семья Кати - интеллигентная еврейская семья - была еще менее благополучна, чем наша. Отец ее был репрессирован в 1937 году. Катя с мамой чудом уцелели. Мама оставляла ей еду на целый день, а сама уходила на работу. Катя по доброте душевной делилась всем со мной. В те годы я была на вид здоровущая, краснощекая девчонка, а Катя - худенькая, хрупкая, с огромными черными прекрасными глазами. Она меня угощала бутербродами, я все съедала, а потом ее мама, видя произведенные нами опустошения, частенько говорила: "Опять этот Стенька Разин все съел". Стенька Разин - это я. Обретя подружку, так же любящую театр, я вступила в интереснейшую полосу жизни. Мы только и знали, что бегали в театр, в театральную библиотеку и все мечтали взахлеб, как будем артистками. Что же особенно запало тогда мне в душу? МХАТ - с его спектаклями, старыми, поставленными еще К. С. Станиславским,- "Синяя птица", "Мертвые души"... Любила я спектакли с Аллой Константиновной Тарасовой, особенно "Анну Каренину". Я любила Тарасову с ее красотой, с ее победным ощущением самой себя. Она с легкостью побеждала зал, потому что была прекрасна, ее натура была цельной, сильной при удивительной завораживающей женственности. Не мешала мне ни ее полнота, ни ее крупность, ни темперамент, который, как впоследствии я иногда слышала от профессионалов, был несколько истерического свойства. Я этого не видела, я была в нее влюблена. Восхищала меня и Ольга Николаевна Андровская - ее улыбка, легкость, лукавство, женственность и редкостное обаяние. Я никогда не забуду ее леди Тизл в блистательном спектакле "Школа злословия" Шеридана. Андровская и Яншин в этом спектакле показали своим безупречным дуэтом высокий класс мхатовской школы. Вероятно, перед войной, когда был поставлен этот спектакль, Андровская не была такой уж молодой, но женщины очаровательнее ее я не могла себе представить. Неизменно хороша она была и в кино. Вообще, в те времена, мне кажется, возраст актеров не имел особого значения. На это как-то не обращали внимание. Они царили в наших сердцах, недоступные каким-либо земным измерениям. Еланская в роли Катюши Масловой не казалась мне такой победной, как Тарасова, но меня она очень трогала и потрясала, особенно в этой роли. И самое удивительное, что когда я смотрела спектакли, я забывала, что это роли и актрисы. Вместе с ними я была на сцене, жила их жизнью, вместе с ними плакала и смеялась. А после этих спектаклей, этих снов наяву - мой дом, скромная жизнь, заботы о деньгах, капуста, картошка, день, похожий на день, как будто ничего не происходило - никаких событий, никаких интересных людей... Конечно, я уносилась в мечтах далеко. И чем больше я чувствовала себя другой, тем незаметнее, тише, скромнее была я наяву - самая послушная, самая скромная, самая исполнительная дочка. Никаких игр, никаких срывов, никаких влюбленностей, одно послушание, а внутри своя упрямая, несбыточная страсть - сцена, другая жизнь, другие чувства, другие события. ...Нежная, тонкая, капризная, с серебристым, как эолова арфа, голосом - Бабанова. Мне нравились ее Таня, Диана в "Собаке на сене", а вот ее Ларису в спектакле "Бесприданнице" я не приняла, потому что мне очень нравился протазановский фильм, я смотрела около десяти раз, знала его наизусть и обливалась слезами в финале картины. Никогда не забуду, как Паратов - Кторов бросал свою шубу под ноги Ларисы - Алисовой, и как она победно шла по ней, и на лице ее горел восторг. Чудесная Марецкая - земная и романтичная в одно и то же время. Ее Машенька - трогательная, с простым детским личиком и удивительно горестными глазами, озорница Мирандолина! А ее прекрасные русские женщины в кинофильмах! Остужев в роли Отелло, его неповторимый голос, его темперамент, одухотворенность. Внешняя красота и внутреннее благородство! Алиса Коонен в роли мадам Бовари! Для меня она была чуть-чуть далекой, но такой удивительной, что забыть, как она шла по лестнице и говорила: "Все равно! Все равно!.." - невозможно. Мир старого театра, который так пленял меня в книгах, вдруг чудился мне в тех спектаклях, о которых я так коротко сейчас вспоминаю. Ничего новаторского я в то время, наверное бы, не только не приняла, но и не поняла. Я даже и не слышала в детстве таких имен, как Мейерхольд, Вахтангов. Целые театральные школы прошли мимо моего сознания, хотя время было тогда творчески ярким и бурным. Но я жила в рабочей среде, и эта среда была очень далекой от искусства. О Театре сатиры я и понятия не имела. Вот уж никогда не думала, что вся моя жизнь будет связана с этим театром, с этим жанром! Мысленно возвращаясь к началу своего повествования, я думаю о том, что может извлечь из моего рассказа читатель. Ведь мое начало - это начало именно моей жизни, а у каждого она своя, неповторимая в своем времени и пространстве. Передать свою жизнь нельзя. Можно передать опыт, если он твой профессиональный и жизненный опыт - кому-нибудь нужен. А в этом как раз нельзя быть уверенным. И все же... Иной читатель может подумать, зачем я увожу его далеко в свое детство, юность, когда все это позади, теперь все совсем-совсем другое, и я давно другой человек. Но становление характера под влиянием жизни и есть сама жизнь! Когда человек с его понятиями о прекрасном, с мечтами и действительностью, непохожей на мечты, вдруг под влиянием событий пересматривает самого себя, становится другим. Когда одни и те же чувства могут вылиться в одно, а могут повести человека за собой и сделать его совсем другим. Поэтому пусть мой рассказ будет монологом актрисы, обращенным ко всем читателям этой книги. Рядом с нашим домом был городской Дом пионеров, однажды с девочками со двора мы забежали туда и увидели объявление о наборе детей в хоровой кружок. Руководил хором Александр Сергеевич Крынкин. Меня уговорили попытать счастья. Когда я пришла на прослушивание, Александр Сергеевич, чтобы снять мою скованность, сказал мне ласково и весело: "Моя фамилия Крынкин, но между собой вы можете называть меня Крыночкин - Баночкин". Я рассмеялась, и он вместе со мной. В хор меня приняли, и я с радостью бегала туда на занятия, но подружек там не имела, потому что всей душой была предана своей Катюше, которая, к сожалению, петь не могла. Однажды на афише, приглашающей на "Пер Гюнта" в концертном исполнении, мы рядом с именем Яхонтова прочли имя Веры Леонидовны Юреневой. Юренева исполняла роль матери Пера Гюнта - Озе. Нас поразил ее голос, ее вид. Это была уже старая женщина, маленького роста, с рыжей, в больших кудрях, головой, с густо накрашенными веками прекрасных черных глаз, яркими губами, в каких-то странных одеждах. Вся она казалась нездешней, несегодняшней, романтической, несчастной, окутанной тайной. И, конечно, мы обе возмечтали именно ей поведать о своей любви к сцене, прочесть что-нибудь, чтобы услышать именно ее приговор. Прочитав о ней в библиотеке все, что могли, влюбившись в ее театральную судьбу, мы нашли ее телефон и адрес и рискнули попросить о встрече. Она согласилась. Мы стали готовиться. Перечитали множество отрывков и остановились на монологе Нэлли ("Униженные и оскорбленные" Достоевского). Потом мы слышали этот монолог в исполнении Гиацинтовой на ее юбилейном вечере. Вот чудо-то! Совсем немолодая женщина на сцене сыграла "Нору", сыграла Наталью Петровну ("Месяц в деревне") и вдруг, ничего не приукрашивая в своей внешности, не стараясь быть моложе, читает монолог Нэлли - и перед нами вдруг предстает девочка со всеми ее страданиями, протестом и жаждой справедливости. Софья Владимировна в своей книге "Наедине с памятью" пишет: "У каждого артиста, если он одарен и трудолюбив, за жизнь набирается много хорошо, часто отлично сыгранных ролей. Но у каждого есть свои роли [...], их, дай Бог, несколько набрать. Судьба Нэлли стала кровно моей, я, играя, уже не отличала себя от нее, жизни, сердца наши соединились. И как передать это волшебное чувство головокружительного полета, этот восторг, охватывающий во время спектакля,- и каждый раз заново, будто все больше раскрывается глубина Достоевского, его мысль, боль и я [...] растворяюсь в них, живу".1 Именно такими же словами и я могла бы рассказать о своей любимых ролях, которые дали мне такую же полноту и глубину существования на сцене, это - Раневская, сыгранная мною в спектакле Тверского драматического театра "Вишневый сад", Кручинина - в спектакле "Без вины виноватые" Орловского драматического театра, Эстер - в спектакле "Священные чудовища", идущего на сцене Московского театра сатиры... Вообще Софья Владимировна Гиацинтова заочно оказала на меня как на человека определенное влияние. Лично с ней я не была знакома, но читала о ней, видела ее работы в театре, слышала ее выступления, раскрывающие во многом ее человеческую, гражданскую, актерскую сущность. Я почему-то всегда верила ей. Ведь человеческая личность воздействует не меньше, чем само искусство. Поэтому и я на творческих встречах со зрителями (которые я очень люблю) всегда стремлюсь раскрыться как человек, ведь это очень важно. У нас любят актеров, им верят, и тем важнее, если видят, что за успехом, за блистательностью профессии стоит живой человек, разделяющий все горести и радости других людей. Вера Леонидовна Юренева жила на Стромынке в маленькой отдельной, по-моему, двухкомнатной квартире. Дома она оказалась такой же нездешней, залетевшей из далекого прошлого: все те же кудри, то же прекрасное постаревшее лицо. Вся она была какая-то вне быта, неустроенная, неспокойная - какой-то комок нервов, хотя и очень приветлива. Мы рассказали о своей любви к театру, о том, что мы читали о театре, о ней (чем подкупили ее. Она, вероятно, не ожидала от нас такой любознательности.). Потом она попросила нас почитать. Мне кажется, я на нее не произвела впечатления - уж очень у меня было сытое, краснощекое лицо, а вот Катя с ее нервностью, с ее бледной хрупкостью, с ее черными огромными глазами, копной черных кудрей и надтреснутым голоском, который очень подходил к страдающей и гордой Нэлли, Катя, по-моему, ей понравилась. Она не выделяла никого, чтобы не обидеть, но Катюше посоветовала лечить голос, так как без голоса актрисой быть нельзя. Окрыленные такой романтической встречей, мы еще больше утвердились в своей мечте, и снова театральная библиотека, театр и тысячи планов как стать актрисой. Планы, конечно, были один безумнее другого. Мы мечтали убежать из дома и поступить в какой-нибудь провинциальный театр хоть кем-нибудь, а там какой-то неожиданный случай, дебют, как у Ермоловой, и начнется театральная жизнь, полная приключений. Жизнь, вычитанная из старинных театральных мемуаров. Однажды наш хоровой кружок Дома пионеров выступал в Большом театре, и я вместе с еще тремя ребятишками была запевалой. Солистом был Марк Осипович Рейзен. Пели мы "Широка страна моя родная". Итак, смешная мечтательница, на вид очень тихая и уравновешенная, с розовыми щеками с ямочками, в душе упрямая, даже по-своему стойкая, определенная в своих вкусах, я жила, предоставленная самой себе. Это и хорошо, и плохо. Хорошо потому, что все, что было необходимо моей душе, не было сбито или размыто чем-то посторонним, я рвалась к одной цели. А плохо потому, что предоставленная своим мечтам, начитавшись книг, которые были для меня реальнее, чем действительность, я могла совершить непоправимые поступки и однажды даже сделала глупость, которая, к счастью, закончилась для меня благополучно: прочитав какую-то книгу (сейчас даже не помню, какую), я решила, что лучше умереть молодой, чем жить и разочаровываться в жизни постепенно. Я взяла бритву и дважды порезала себе вену, но бритва впивалась мне в руку, и порез получился не очень глубоким, крови пролилось немного, я опустила руку в теплый таз в надежде, что тихо, красиво умру, но ничего подобного не случилось. Поняв, что я остаюсь живой, я завязала руку, чтобы родители Меня не ругали, а главное, чтобы не обратили на меня внимания, и мне это удалось. Все прошло незамеченным, завязанная рука не вызвала интереса, а в память об этой детской глупости у меня на левой руке в сгибе локтя остались две белые черточки. В 1941 году, когда мне исполнилось 15 лет, произошло событие, потрясшее нашу страну, весь мир. Началась Великая Отечественная война. Она грянула как гром среди ясного неба. Газет я тогда не читала, что-то слышала о войне в Испании, о Долорес Ибаррури, что-то говорили о фашистской Германии, но это было так далеко и нереально, что война, которая обрушилась на нас, в первый день была воспринята мною скорее как потрясающее событие, а не как всенародное горе. Из репродуктора гремел голос Левитана, на улицах небольшими группами и в одиночку стояли люди с заплаканными или полными недоумения лицами. Немецкие войска продвигались молниеносно, это было непонятно и страшно - ведь мы так привыкли слышать, что мы сильны! Начались первые бомбежки. Этот ужасный, тошнотворно-отвратительный вой сирен! Сам по себе он был необходим, - объявлялась опасность, но я физически не переносила этот вой. Меня начинало подташнивать, может быть от страха, хотя страха я до первой бомбы не осознавала. Я дежурила вместе с другими на крыше нашего семиэтажного дома, гасила зажигательные бомбы в ящиках с песком, которые стояли на чердаке, или сидела на чердаке с дежурными и смотрела на тревожное темное небо, видела там прожекторы, которые нащупывали вражеский самолет, видела разрывы снарядов от зениток, которые стояли на крышах домов. Тревоги объявлялись часто. Ночью было особенно тяжко - мы шли в бомбоубежище и там ложились на носилках, на дощатых нарах спать. Брали с собой одеяла и подушки. Окна домов были крест-накрест оклеены белыми бумажными лентами, чтобы не бились стекла. Вечером и ночью Москва погружалась в темноту. По правилам светомаскировки окна по вечерам завешивались плотными шторами, одеялами и т. д. Война разбросала нашу семью. Мама с двухгодовалым братишкой была эвакуирована в башкирскую деревню, старшая сестра Валентина, окончив медицинский институт, была направлена в киргизскую деревню. Там в Киргизии, в Нижне-Чуйском районе, она прожила всю свою жизнь, работала врачом в сельской больнице, вышла замуж, воспитала троих детей своего мужа, мать которых была лишена родительских прав. Но всю жизнь Валя мечтала вернуться в родную Москву, и лишь под конец ее жизни я смогла помочь ей с мужем переехать в небольшой городок Конаково, как раз неподалеку от нашей Твери, но прожили они там недолго... Каждый год весной и осенью мы приезжаем к ней на могилу... Возвращаемся всегда с тихой грустью, но на душе становится светлее. Другая моя сестра - Антонина,- к счастью, живет в Москве, мы с ней очень дружим, и для меня радостно, что я всегда могу ей помочь во всем, что в моих силах. Во время войны (да и после - до самой пенсии) она работала в Министерстве обороны и до середины октября 1941 года оставалась с нами. Завод, где отец работал механиком гаража, оставался в Москве, и я решила остаться вместе с ним. Куда папу пошлют - туда и я поеду; если он в Москве,-то и я с ним. 16 октября все учреждения покидали Москву. Я помню этот страшный день. Шел холодный дождь со снегом. Улицы были полны разнокалиберных машин. Где-то что-то заколачивалось, кто-то грузился, ругань, плач и нескончаемый поток машин. Казалось, что улицы наполнились каким-то зловещим гулом. Все двигалось... Я прибежала к месту работы моей сестры Тошеньки - тогда очень молоденькой и хорошенькой девушки. Мы едва успели попрощаться, и было ощущение, что разодрали на две части живое существо. Их машина тронулась, а я пошла под дождем домой и по дороге плакала навзрыд, в голос, и голоса моего не было слышно от гула машин. В те минуты я не думала, что Дня победы я буду ждать всю свою жизнь, что ощущение всеобщего единения и всенародного счастья, охватившего всех нас 9 мая 1945 года, когда совершенно незнакомые люди обнимались, поздравляли и благодарили друг друга, будет возвращаться в души людей в этот день и спустя 25 лет после победы, и спустя полвека... В те же дни вместе со своей матерью уехала в Сыктывкар и моя подружка Катя. Мой отец пропадал на работе. Я была совсем одна. Все хозяйственные заботы по дому, естественно, легли на меня. Вскоре я поступила к отцу на завод во фрезеровочный цех, получила, как и он, рабочую карточку, а чтобы не бросать учебу, я перешла в вечернюю школу (как тогда говорили - школу рабочей молодежи) и продолжала учиться и работать. Начались морозы. В комнате у нас появилась маленькая железная печурка. Получив по карточке мыло, я ходила вместе с дворовыми подружками в подмосковные деревни менять мыло на мороженую картошку. Однажды папа, набрав каких-то не самых необходимых для нас вещей и в том числе оранжевый абажур и мою знаменитую шляпу, в которой я чистила картошку, пошел на рынок в надежде продать что-нибудь или поменять. Я была рядом с ним, а потом мы как-то разминулись, и каково же было мое удивление, когда я увидела его издали: его руки, державшие абажур и шляпу, замерзли, и он надел абажур на голову, а шляпу вертел в одной руке, наподобие веера, пока другая рука отогревалась в кармане. Милый мой папа! Даже сейчас, вспоминая это, я думаю, каким нелепым он, наверное, казался иногда моей маме, и каким же дорогим он был для меня с его неумелостью и нескладностью. В эти годы папа стал часто молиться Богу. Уж очень, наверное, одиноко было ему. Вообще в нашей семье отношение к религии было, я бы сказала, нравственное. Церковные каноны не соблюдались, никто не отбивал поклоны перед иконами. А вот заповеди мы знали хорошо. Я с детства слышала, что человеку надо быть добрым, честным, трудолюбивым, скромным, и мне кажется, что папа мой очень соответствовал этому идеалу, то есть был почти святым человеком, а мама была натурой ищущей, неуспокоенной, общественно отзывчивой, протестующей против безвольного отношения к жизни и, по-моему, достаточно грешной. Но не мне об этом судить. Как я уже упоминала выше, атмосфера и уклад нашей семьи были близки к деревенской патриархальности, но это не значит, что мы не были людьми своего времени, своей страны: все, чему учили нас в школе, о чем писали в газетах, говорили по радио - было для нас самым важным и насущным. Это укладывалось в наших душах вместе со всеми заповедями, составляя единый сплав. И жила я в годы своей юности, как и все тогда,- собранная, ни на что не претендующая, готовая выполнить все, что от меня потребуется. В 1943 году в Московское городское театральное училище был объявлен набор на актерский факультет. Я решила попытать счастья. Во дворе Театра имени Маяковского, в самом углу здания есть дверь, которая вела на 4-й этаж, там и располагалось Театральное училище, в котором мне предстояло провести интересные студенческие годы. Руководил Театральным училищем Владимир Васильевич Готовцев - ученик и соратник К. С. Станиславского. Много написано о том, как играл Владимир Васильевич Алешу Карамазова в спектакле МХАТ "Братья Карамазовы", какой он был Предводитель дворянства в "Мертвых душах". Я не видела его в этих ролях, да и вообще почти не видела на сцене - так скромно в те годы сложилась его судьба, но для меня он навсегда останется идеалом Учителя. Он был талантлив, справедлив, строг и добр одновременно и чужд всяческой суетности. Учитывая свою внешность: краснощекая, робкая, наивная - тип доброй мещаночки, я хотела скрыться за нее и решила читать на экзамене монолог Липочки из пьесы Островского "Свои люди - сочтемся", а также басню Крылова "Волк на псарне" и стихотворение Ольги Берггольц "Кусок хлеба" о блокадном Ленинграде. Студенты старших курсов всячески подбадривали нас, старались вселить уверенность в свои силы, так что атмосфера на экзаменах была очень хорошей. Когда я начала читать свой монолог, Владимир Васильевич Готовцев сначала заулыбался и лучики морщинок понеслись от его веселых, добрых глаз, а потом раздался его рокочущий смех. Он прервал мое чтение и с несказанной лаской, точно я была совсем маленькой, спросил, сколько мне лет. Моему ответу он не очень поверил, видимо, решил, что мне меньше, и снова спросил, стараясь быть строгим: "А ты не врешь?" Завуч - Татьяна Александровна Маринич - седая, умная, добрая и деловая женщина тоже смотрела на меня, лучась улыбкой. После ко мне подбежал студент Юзек Секирин и стал обнадеживать, говорил, что я понравилась, что есть шанс, что надо оставаться такой же непосредственной... Пронеслись три тура, огромное количество жаждущих отсеялось, и, наконец, заветные листочки с фамилиями принятых появились на стене. Счастье немыслимое, несказанное охватило меня! Я принята! Так начались мои студенческие годы, до отказа наполненные радостью. На первом курсе Владимир Васильевич часто вызывал меня на этюд по методу физических действий. Я писала письмо воображаемой ручкой, воображаемыми чернилами. Делала я это старательно, с полной верой, и Владимир Васильевич снова смотрел на меня, лучась своими глазами, смеясь мощным рокочущим смехом. Что-то во мне его смешило, умиляло, потому что ведь знаю я, что ничего особенного я не делала, чтобы вызвать такое доброе к себе отношение. Первые мои работы были исполнены по-ученически робко - Мария Антоновна из "Ревизора", отрывки из "Норы", из пьесы "Время и семья Конвей", играла я и Верочку ("Месяц в деревне"), в общем, милых, обаятельных лирических девушек, вызывающих добрую улыбку. Я ничего исключительного собой не представляла, просто была правдивой, скромной, была самой собой, а окружала меня удивительно добрая, веселая, молодая атмосфера, которая помогала всем. Летом мы выезжали на торфоразработки под Москвой, и я вечно перевыполняла довольно тяжелые нормы, так как была всегда старательной и никогда, даже в мыслях, не пыталась от чего-нибудь отлынивать. Да это, думаю, было свойственно почти всем нашим студентам. Училище наше славилось и своими выпускниками, и тесным, дружным коллективом, и духом студийности. Когда в ЦДРИ отмечалось столетие со дня рождения нашего любимого учителя Владимира Васильевича Готовцева, было очень много его учеников - полный зал, все молодели на глазах, вспоминая о нем, потом вместе с дочерью Владимира Васильевича мы более тесным кругом поехали к нему на квартиру и там снова вспоминали, снова говорили с благодарностью об этом светлом, прекрасном человеке. Да мы никогда и не забывали его! Владимир Васильевич дожил до 90 лет. Жил он со своей дочерью, в последние годы ослеп, но на слух по радио и телевидению, по газетам, которые ему читали, следил за своими учениками, помнил их и иногда писал им письма, полные отеческой заботы. Мне он однажды прислал такое письмо: "Милостивая государыня, Верочка Кузьминична! Вчера слушал по радио передачу, в которой вы участвовали. Все было хорошо, но в одном слове вы сделали неверное ударение. Так по-русски говорить не полагается. Засим остаюсь преданный Вам Ваш педагог Влад. Вас. Готовцев. Нежно целую Ваши ручки". Читая такую его записочку, я вновь чувствовала себя причастной к великому актерскому братству, как будто написано это было еще в прошлом веке, но чувства строгие и добрые вечны всегда. А Борис Рунге, который тоже учился в нашем училище, однажды получил от него такую записочку: "Милый Боречка, один мой друг видел тебя на улице и сказал мне, что у тебя очень красное лицо. Ты, может быть, водку пьешь? Не надо - это нехорошо. Твой педагог Вл. Вас. Готовцев". Вот такой милый, близкий и правдивый был наш Владимир Васильевич. Актеры из нашего училища выходили профессионально подготовленными, с хорошей нравственной закалкой. Очень многие стали впоследствии популярными и любимыми зрителем. Это и Евгений Лебедев, и Верочка Орлова, и Ольга Аросева, и многие другие. Вместе со мной в театре работает мой однокурсник Клеон Протасов, в которого я, будучи студенткой, трепетно влюбилась, играя вместе с ним отрывок из Тургенева "Вечер в Сорренто". Выпускница нашего училища Татьяна Махова когда-то прогремела исполнением роли Лизы Калитиной в "Дворянском гнезде" в постановке Плотникова. А дальше ее актерская судьба сложилась в Театре на Таганке не очень удачно в силу разных, не зависящих от нее причин. Конечно, окончив Театральное училище, я совсем не чувствовала себя профессиональной актрисой. Мне казалось, что я все та же девочка, жаждущая помощи от своих старших товарищей, от режиссеров, актеров, от случая, от судьбы, и я никак не надеялась на свои силы, на свое умение. Я только способна была делать все, что в моих силах, если со мной будут работать. Сама же я оставалась робкой, тихой, ни на что не претендующей. Я готовила себя к скромной судьбе, хотя отметки по мастерству у меня бывали высокие, и иногда в мой адрес произносились какие-то добрые слова. Но прежде чем рассказать о событии, сыгравшем в моей творческой биографии поворотную роль, я хочу снова вернуться к мыслям, связанным с трагическим периодом в нашей жизни - Великой Отечественной войной. До сих пор мысль о войне, кроме естественных человеческих чувств - ужаса, ненависти, протеста,- пробуждает к жизни и мощную вдохновляющую творческую силу. О войне пишут, говорят языком театра, кино. Мы видим войну в произведениях живописи, скульптуры, слышим ее в музыке. Причем, часто создают те, кто в силу своего возраста войны не познал. Но подсознательно они пережили ее через пережитое родными, близкими, всем народом. Вероятно, сильное горе, трагизм обстоятельств поднимают со дна души особую силу, жажду жизни, сопротивление омертвению. Ведь я помню, что несмотря на голод, холод, страх за близких, за себя, за страну, мы все редко болели, мы не ныли. Мы просто делали все, чтобы выжить, чтобы жить. И мы выжили, мы живем. И когда я очень пугаюсь будущего или очень тоскую о пусто промчавшихся годах, я подбадриваю себя воспоминаниями о войне, о том, как было трудно, но как было прекрасно. Мы верили... Мы делали все, что могли... Мы помогали дуг другу... "СКАЗАНИЕ О ЗЕМЛЕ СИБИРСКОЙ" Итак, война осталась позади. В моей студенческой, счастливой и такой насыщенной жизни произошло событие, повернувшее мою судьбу в неожиданное русло. Я была приглашена на одну из главных ролей в фильме знаменитого и талантливейшего режиссера Ивана Александровича Пырьева "Сказание о Земле сибирской". В этом фильме снимались звезды первой величины: Марина Ладынина, Борис Андреев, Владимир Дружников, Владимир Зельдин. А надо сказать, что в те годы выходило не очень много кинокартин. Их ждали, и поэтому фильм, снятый хорошим режиссером, сразу становился событием, запоминался надолго, его песни подхватывала и пела молодежь, дебютанты, снимавшиеся в нем, в один день становились знаменитыми. Таким образом, мне выпал в жизни счастливый лотерейный билет. Но расскажу по порядку, как это случилось. Однажды в училище, подойдя у раздевалки к зеркалу, я стала надевать смешной, многократно переделанный мамиными руками капор. Этот капор сохранялся с детских лет моих старших сестер, но мама решила его подновить и отделала старым вылезшим беличьим мехом. Застегивался он на нелепую пуговицу от какого-то старого папиного пальто. Скромное платье, бедное пальтишко, туфли на низком каблуке, купленные в детском магазине... Моя рожица как бы вылезала из этого капора своими красными, неуемными щеками, глазами, улыбкой. Две женщины - ассистенты И. А. Пырьева, как я потом узнала,- стоя около зеркала, внимательно разглядывали одевающихся студенток. Увидев мое розовощекое, добродушное лицо, они переглянулись и подозвали к себе. Вопрос прозвучал, как гром среди ясного неба: "Девочка, ты хочешь сниматься в кино?" Последовал ответ совсем короткий и ясный: "Хочу". Они мне сказали, что знаменитый, талантливый кинорежиссер Иван Александрович Пырьев собирается снимать цветной музыкальный фильм по сценарию Помещикова и Рожкова "Сказание о Земле сибирской". Нужна молоденькая, никому не известная актриса с наивным лицом, "здоровущая, упитанная девка - кровь с молоком", как выразилась одна из них. Они назначили мне на следующий день встречу на киностудии "Мосфильм". Их интерес ко мне воскресил надежду, я как на крыльях полетела домой, а в душе все пугливо ликовало: "А вдруг это и есть тот счастливый случай, который так необходим иногда в актерской судьбе? А вдруг подойду? А вдруг... а вдруг..." - тысячи "вдруг" проносились в моей голове. Прибежала я домой взбудораженная, лихорадочно соображая, в чем завтра идти навстречу своей судьбе. Поделилась с сестрами (наша семья тогда была уже в сборе). Они были постарше, обе модницы, у обеих много кавалеров, обе всегда соображали, как получше одеться, а я со своими мечтами была на вид очень допотопна. И вот моя старшая сестра Валя достала свое самое нарядное платье из синего крепсатена (тогда это был модный материал). Я померила платье и в ужасе увидела, что я в нем просто какая-то уродина с претензией на провинциальный шик. Средняя сестра Тоша дала мне туфли на высоком каблуке. На таких каблуках я ходить не умела - ноги болели, походка была скованная, но всем общеквартирным советом было решено, что именно такой наряд соответствует виду артистки. Оставалось лишь уничтожить скромные косички, закрутить волосы на тряпочки и устроить на голове стоящую дыбом копну кудрей, вьющихся мелким бесом. Наутро, не спав всю ночь от волнения, нарядившись во все чужое, со взбитыми немыслимыми кудрями я появилась на киностудии "Мосфильм". Пропуск получен, иду в комнату, где назначено свидание. Настроение растерянность и отвага. Я шла навстречу давно желанному счастью. Встретили меня приветливо, во взглядах загорелись добрые смешинки. Появился Иван Александрович Пырьев - легкий, стремительный, деловой, буднично одетый, весь в своих мыслях, отдающий короткие приказы. Он сразу ушел в свою маленькую комнату. Я осталась одна в приемной с огромным альбомом с фотопробами. Все время звонил телефон, вбегали и выбегали люди, жизнь кипела, вокруг чувствовалась радость предстоящего большого дела. А обо мне словно забыли. Наконец меня позвали к Пырьеву. Он встал навстречу - худой, бледный, с внимательными глазами, с прической мальчика, тонкие ласковые волосы, чуть взъерошенные, русые, с проседью. Смотрит на меня внимательно, руки не подает, не просит сесть, на лице разочарование, удивление и все-таки доля внимания и пытливость. Перед ним существо нелепое, претенциозное, безвкусно одетое, со странной прической и, очевидно, с наивными, испуганными и восторженными глазами. Сельские, как румяные яблоки, щеки с ямочками. Что-то есть, а чего-то, как всегда, не хватает. Долго смотрел он на меня, не стараясь быть любезным, потом коротко предложил своим ассистентам, а их было много - и костюмеры, и администраторы, и гримеры: "Давайте-ка расчешем ее как следует". Тут же меня потащили в гримерную, расчесали мои проволочные кудри, заплели косички. С ужасом увидела я в зеркале простейшее деревенское лицо. с маленькими глазками. Не понравилась я себе ужасно! Ну какая же это артистка? В мечтах - Ермолова, Негина, Кручинина, Луиза, Катерина, а наяву - рожица, словно блин, на которую и смотреть-то не хочется. Надели костюм Настеньки. И костюм меня не украсил - талия сарафана и передника высокая, и я стала, как баба на чайнике. Даже стройности, которая у меня была, даже талии, которая была все же тонкой,- ничего этого не осталось. Последние надежды мои улетучились. Расстроенная, скованная в движениях вернулась я в сопровождении свиты старательных помощников к Ивану Александровичу Пырьеву. Каждую минуту звонил телефон, каждую минуту выполнялось очередное распоряжение Пырьева. Все мчались куда-то, все действовали, стремясь угадать малейшее его желание, предупредить малейшее возражение. Меня сфотографировали, снова привели к Пырьеву. Снова его пристальный взгляд сквозь меня и снова короткий приказ: "Принесите два простых чулка". Побежали за чулками, не спрашивая зачем, лишь бы мгновенно выполнить то, что сказано. Я с ужасом смотрю на ноги, думаю, что же еще ему не нравится? Чего же не хватает? Зачем еще какие-то чулки? Принесли, запыхавшись, чулки. Иван Александрович берет их, комкает в два толстых узла, подходит ко мне. На мне - Настенькина кофточка в горошек с маленьким вырезом, чтобы молодая шейка была открыта, да крошечные, наивные бусики. Подошел ко мне, как к предмету, сунул в мое декольте по чулку в те места, где должна быть пышная грудь, которой у меня не было, затем отошел в сторону, внимательно посмотрел и сказал: "Ну теперь все в порядке, а то фигура тощая, лицо толстое - не поймешь ничего"... И впоследствии, когда я уже снималась, он частенько напоминал перед съемкой: "Васильевой все подложили?" - "Да, да, Иван Александрович!" - отвечали хором ассистенты."Ну тогда можно начинать!" В первый день мы не репетировали. На репетицию меня вызвали потом, и тут Иван Александрович был очень ласков со мной, чтобы я чувствовала себя свободнее, не "зажималась". Удивительно было слышать ласковые интонации в словах такого грозного и всесильного человека. Удивительна была теплота и нежность, бережность обращения, чтобы не напугать, ободрить. "Деточка, а сейчас задумайся!", "Ангелочек мой, крикни громко эту фразу, позови изо всех сил!" Я это делаю и слышу: "Умница, очень хорошо!" А вот что пишет сам Иван Александрович по этому поводу: "Первое знакомство режиссера с актером - первую репетицию - нужно проводить обязательно в интимной обстановке, оставаясь один на один с артистом. Это необходимо для того, чтобы его не спугнуть, завоевать доверие, максимально избавить от стеснения. Во время такой репетиции у режиссера имеется важное преимущество - свежее восприятие актера. Вторую репетицию для пробы следует проводить уже с партнером. Если в результате двух-трех репетиций режиссер заметил в актере что-то интересное, можно перенести пробу на пленку. Но какие куски пробовать - проходные или главные? Мне думается, надо снимать самые главные. Нужно бросить актера в гущу творческих требований, предъявляемых ему ролью. Это даст возможность выяснить, справится ли он с ней".2 И мое первое знакомство с партнером состоялось на репетиции сцены объяснения в любви Бурмака Настеньке. На роль Бурмака был утвержден любимый зрителями артист Борис Андреев. Большой, добрый, сильный русский молодец с умными озорными глазами и детскими добрыми губами. На роль я была утверждена очень просто, без всяких сложностей. Если актер устраивал Пырьева, то не нужно было никаких обсуждений. Его авторитет, его сила - были неоспоримы. Вероятно, он поверил, что из меня он сумеет вылепить тот характер, тот типаж, который он представлял, приступая к работе над этим фильмом. Мое рабоче-крестьянское происхождение, мой наивный характер, моя актерская податливость и искренность натуры, вероятно, вселяли надежду, что что-то может получиться. Я никогда не забуду одну из первых сцен, которую мы снимали для фильма. Настенька почувствовала, что Андрей Балашов, тот самый Андрей, который ей так мил и так добро к ней относится, любит другую. Тихо идет она, опустив поднос, и, сев на скамейку, плачет. Бурмак утешает ее нежно, просто, наивно. Все это замечательно, правдиво делал прекрасный актер Борис Андреев. А я заливалась слезами. Мне сыграть это было очень просто, потому что Володя Дружников, игравший Балашова, мне очень нравился. Ко мне же он относился ласково и дружески. В нашей репетиции сцена шла на уровне любого актерского отрывка для студентов Театрального училища. Достаточно правдиво, грамотно. Но вот подошел Иван Александрович и попросил Бориса Андреева встать и посмотреть, как это делает он. Он сел сзади меня, как было установлено по кадру, обнял за плечи, и я почувствовала, как задрожали его руки от того, что он прикоснулся ко мне. Он не сразу начал меня утешать. Сначала он как бы почувствовал мое сердчишко, дрожащее от обиды и боли, проникся нежностью и жалостью и, забыв о самом себе, отогревал меня своей любовью. Это было участие, ласка человека сильного, большого и чистого. Андреев понял, что "пешком" эту сцену не сыграешь, и бросился в нее всем сердцем. В ней, как и в других сценах, благородство его души сочеталось с индивидуальностью, очень ясной, почти детской - большой добрый медведь. Он покорял зрителя, влюбляя в себя, подчиняя, обезоруживая необыкновенной правдивостью характера. Совсем недавно по телевизору показывали этот фильм, и снова, спустя пятьдесят два года после премьеры, ко мне подходили зрители и говорили: "Как же хорошо! Какие чудесные люди!" Они соскучились по доброте, душевной ясности и чистоте. Конечно, жизнь очень изменилась и многое в фильме кажется сейчас наивным, старомодным - и манера игры, и сам сценарий, но искренность чувств по-прежнему заразительна. Картина снималась в Чехословакии, на студии "Баррандов", а также и на Енисее в Сибири, под Москвой, в Звенигороде, где была построена наша чайная и мчались русские тройки с бубенцами, а хор Пятницкого весело распевал песни. Снег бил нам в лицо, "сибирская" пурга вьюжилась благодаря специальным ветродуям. В Звенигороде я жила в частной избушке и ждала каждое утро, когда же начнется съемка. Перед съемкой какой-то вихрь начинал кружиться на съемочной площадке: беготня туда и обратно, крики, ругань, стук и масса других звуков. Кто-то что-то строит, кто-то готовит к съемке актеров, кто-то что-то тащит - и все это кружение убыстряется и убыстряется к моменту, когда раздастся повелительный, резкий, вдохновенный голос Пырьева: "Мотор!!!" И, собрав в комок, как для решающего прыжка в пропасть, свою душу, тело, нервы, актеры бросаются в стихию фильма, выполняя малейшую волю режиссера. Я, да и многие другие актеры, веря в талант Пырьева, в его творческую интуицию, полную самоотдачу, безоглядно шли за ним, без споров, без скепсиса, без охлаждающего анализа и сомнения. Наверное, это не единственный и, может быть, не лучший способ актерского существования, но для меня, в те годы молодой и неопытной студентки Театрального училища, это было естественно, как воздух. И это было счастье. Я была послушным материалом в руках режиссера. В те времена знаменитых артистов было значительно меньше, но слава у любимых была такой мощной, что они буквально купались в обожании. Да и сам Иван Александрович Пырьев окружал артистов атмосферой редкой бережности и любви. В дни съемок я просыпалась рано и не могла дождаться, когда же забегают по площадке люди, когда же начнется эта всеобщая лихорадка, подчиняемая только одному приказу: "Мотор!!!" Для меня это было непрекращающимся чудом, я всегда заранее приходила на съемки и наслаждалась всем, что там происходило. Еще темно в нашей деревушке, только петухи поют, а я встаю сонная и бегу на площадку. Надеваю костюм Настеньки, сажусь в ожидании грима. Меня гримируют последнюю: сначала Марину Алексеевну Ладынину. М.А. Ладынина знаменитая советская кинозвезда, в то время жена Ивана Александровича Пырьева, что не мешает ему быть к ней моментами очень требовательным, раздраженным, но это раздражение может мгновенно смениться нежным воркованием. Не подумайте, что это какое-то семейное воркование, нет - это любовь к той девушке, которую играет Марина Алексеевна. Так он хочет взрастить в Марине Ладыниной ту женственность, хрупкость, которая так ему нужна в роли Наташи Малининой. И вот сейчас, играя на сцене и снимаясь в кино пятьдесят с лишним лет, я понимаю, как нам недостает подчас этой нежности, этого воркования. Да, логика, творческий навык, интуиция, знания нужны, но женщина расцветает не от этого, а от любви к ней. Сугубо рациональная работа никогда не даст тех плодов, что дает влюбленность в артиста, в его талант, в его особенности. Сейчас, когда я вновь, спустя многие годы просмотрела картину, я понимаю, что Иван Александрович пересластил нашу героиню. Но тогда, наблюдая его на съемках и репетициях, я радовалась, что есть на свете обожание, нежность, бережность, деликатность. Думаю, что, прочитав слова "нежность, бережность, деликатность", кто-нибудь из киноактеров, знавших Ивана Александровича, рассмеется и скажет: "Какой он в этом рассказе "розовый", какой ангелоподобный. Разве это тот Иван Пырьев, которого иногда за глаза звали "Грозным"?" Да, тот! Хотя я его видела и грозным, и трепетала, слушая его мощный разгон за какой-нибудь пустяк. И не так безмятежно сложилась и моя дальнейшая творческая судьба благодаря его противоречивой, сильной натуре, которая могла повернуться и радужной, и темной стороной. Но это были мой первый фильм и мой первый режиссер. Мои партнеры относились ко мне ласково, чуть шутливо, не всерьез. Да и не могла я им казаться настоящей актрисой, и не была я ею в то время. Как же все-таки получился такой симпатичный образ Настеньки Гусенковой, который повернул мою судьбу? Моя роль в этом случае редкого, фантастического везения очень скромна, и все-таки - первая съемка в кино, первый успех, первые радости от любви зрителя на всю жизнь остались во мне и всегда диктовали мое поведение, мои взгляды на жизнь, сделали меня именно таким человеком, а не другим. В эти дни, когда я писала воспоминания, ко мне обратилась одна корреспондентка. Тему ее беседы можно сформулировать так: "Я и роли - самые дорогие в моей актерской судьбе". И, конечно, моя первая, моя любимая, моя вечная - это Настенька. Я так и ответила: моя юность - это моя Настенька из "Сказания о Земле сибирской", добрая, ясная, без сложностей, без второго плана. Распустился незатейливый свежий листочек, и хорош он тем, какой он есть душистый, ясный, без изъянов, без зазубрин. Конечно, эта картина повлияла не только на мою актерскую судьбу. Она сделала неожиданный зигзаг и в моей девичьей душе. Многое, о чем мечталось, показалось несовременным, наивным. Захотелось соответствовать тому миру людей, в который я вступила без настоящей подготовки. Да и слишком уж блистательным был этот мир. Ласковое, чуть насмешливое, но и влюбленное отношение ко мне талантливых людей - моих товарищей по работе, жизнь в прекрасном городе - Праге, в прекрасной, как дворец, гостинице "Флора". Правда, когда я недавно приехала на гастроли с Театром сатиры в этот город, "Флора" не показалась мне такой шикарной, как тогда, когда я после своей общей квартиры, с одеждой, купленной в кредит на казенные деньги, впервые поселилась в отдельном роскошном номере. А Прагу мне показывал известный и любимый в Чехословакии поэт Витезслав Незвал (его хорошо знали и у нас). Все было как в волшебной сказке о бедной Золушке, приехавшей на бал. Сейчас, когда я пишу эти строки, передо мной стоит маленькое стеклянное изделие, одно из тех, что делали чешские стеклодувы прямо на тротуарах старинных узеньких улочек неподалеку от собора Святого Витта и тут же продавали желающим. Оно представляет собой стеклянный прозрачный конус, внутри которого заключены цветы, а мне оно до сих пор кажется хрустальным башмачком, принесшим счастье. Вот уже больше пятидесяти лет прошло с тех пор, как я ходила по прекрасной Праге, как большой добрый сказочник - Витезслав Незвал рассказывал мне о своем городе, читал стихи, а потом подарил на память книгу переведенный им роман Прево "Манон Леско",- на которой написал, что хотел бы, чтобы я когда-нибудь сыграла Манон. Сама книга почему-то у меня не сохранилась, а вот обложку с его бесценной дарственной надписью я берегу. Наша картина "Сказание о Земле сибирской" вышла на экраны в 1948 году и триумфально прошла по всем кинотеатрам страны, была куплена в восьмидесяти шести странах, и особым успехом почему-то пользовалась в Японии. Сам Иван Александрович Пырьев, оператор, сценаристы, композитор, ведущая группа актеров были представлены к Сталинской премии. Я к премии представлена не была, но, как мне потом рассказывали (не знаю, правда это или нет), Сталин, который всегда смотрел все картины, увидев меня, спросил: "Где нашли вот эту прелесть?" Ему ответили, что это всего лишь студентка третьего курса, поэтому к премии не представлена. Он коротко сказал: "Она хорошо сыграла, надо ей премию дать". Меня мгновенно включили в списки, которые обычно проходят довольно длительное обсуждение в разных инстанциях, и я в числе других ведущих артистов этой картины была награждена правительственной наградой. Неожиданно получив такую высокую награду, я была напугана огромной славой, которая свалилась на мою молодую, неопытную голову. Я даже не знаю, была ли я счастлива. Наверное, была. Но к своей внезапной популярности готова не была и всячески старалась стушеваться. Пропустив год из-за съемок, я продолжала учиться в своем училище, имела какие-то скромные отрывки для дипломной работы, занималась, готовилась к экзаменам и защите диплома и внутренне как бы замерла. А наш курс тем временем окончил училище и целым театром уехал в Клайпеду. Чужая среди новых людей, вызывающая любопытство у своих сокурсников, я старалась быть как можно незаметнее. На выпускном экзамене я сыграла крошечный эпизод в спектакле нового курса, и с учетом моей роли в кино и отметок по мастерству за предыдущие годы, я получила диплом актрисы драматических театров. Перед экзаменами моя подружка Катя Розовская, которая училась в ГИТИСе на театроведческом факультете и дружила с семьей Дыховичных (а Владимир Дыховичный совместно с Морицем Слободским в то время был автором многих пьес), сказала мне, что в Театре сатиры хотят ставить водевиль Ленского и Бонди "Лев Гурыч Синичкин" и ищут актрису на роль Лизаньки Синичкиной. Самого Синичкина должен играть Владимир Яковлевич Хенкин - актер уникального комедийного дарования, владеющий аудиторией всевластно. Я решила показаться в этом театре в надежде именно на эту роль. Мне подыгрывал в моих отрывках молодой тогда артист Театра сатиры Борис Горбатов (впоследствии он перешел в Малый театр). Он был в театре одним из ведущих актеров и тем ценнее, мне кажется, что он с большой охотой сыграл со мной сцену Хлестакова с Марьей Антоновной. Мы встретились до показа раза два, мне было с ним легко, а его добрая простота помогла мне быть самой собой. Я благодарна ему за это до сих пор. На показе были ведущие актеры, директор театра Мария Трофимовна Токарева, которая всегда была очень добра и внимательна ко мне. После показа ко мне подошел ведущий актер, талантливый и добрый человек с большим чувством юмора - Владимир Алексеевич Лепко. Со слезами на глазах он только сказал мне: "Душенька!"-и поцеловал в лоб. Это слово, произносимое с большой нежностью, я впоследствии слышала от него часто. И до сих пор сквозь холод деловых и не деловых отношений, какой-то рационализм, который все больше овладевает нами, мне иногда слышится его интонация - восторженная, чуть пугливая и это его нежное "Душенька!". Прошли десятилетия, многое, наверное, забылось, но его ласковое "Душенька!" до сих пор согревает мне сердце. В 1948 году я была принята в Театр сатиры на роль Лизаньки Синичкиной в водевиле Ленского и Бонди "Лев Гурыч Синичкин". Ну разве это не чудо, разве это не счастье?! Известный театр, чудесная роль, да и поворот судьбы моей героини сродни моему - и для нее, и для меня сбылись мечты о сцене. Судьба баловала меня. И надо сказать, что в те годы я ни разу не почувствовала коварства, зависти, интриг, о которых всегда предупреждают молодых, стремящихся на сцену. Да, так было со мной при первых моих шагах, так иногда бывает, но, к сожалению, бывает и по-другому. Иногда и не знаешь, почему тебе изменило счастье, почему ты никому не нужна, даже если зритель тебя любит. Ты никому не сделала зла. Почему же вокруг тебя возникает стена молчаливого равнодушия? И что тогда делать со своими мечтами, с безумным желанием работать? Кому нужны твое сердце и твоя ранимость? Пусто и холодно кругом! Некоторые, более уверенные в себе, начинают бороться. Иногда это кончается тяжелым физическим или психическим недугом. Я сторонница терпения, ожидания, но при этом я вижу вещи такими, какие они есть. Что делать? Надо работать. Только в этом спасение! Только в этом радость и жизнь! Но вернусь к своему дебюту. ДЕБЮТ В ТЕАТРЕ САТИРЫ Когда в театре занавес взовьется и на себе увижу сотни глаз, как сердце радостно в душе моей забьется, и сколь блаженным будет этот час. (Из водевиля "Лев Гурыч Синичкин") Итак, в 1948 году состоялся мой дебют в Театре сатиры в водевиле "Лев Гурыч Синичкин". Я, как и моя героиня, впервые вступала на подмостки сцены. Никогда не забуду ласку, тепло, замечательную, почти семейную атмосферу, которая окружала меня с первых шагов в моем родном театре. Воспоминания о моих старших товарищах - знаменитых артистах того времени, о людях, которые в своем театре были очень уважаемы и очень любимы,- всегда дороги для меня. Иногда только я сожалею, что теперешнее старшее поколение, к которому принадлежу и я, не чувствует себя теми старейшинами, которые могли бы иметь такой же авторитет в театре, какой имели те, задавать тон (в хорошем смысле) во взаимоотношениях в театре, быть наставниками, к которым чутко прислушивается пришедшая молодежь. К сожалению, в театре, по крайней мере в нашем, это не принято. Роль актера Синичкина исполнял талантливейший, остроумнейший, знаменитейший Владимир Яковлевич Хенкин. Каждая репетиция с ним поражала неисчерпаемостью его выдумок, легкостью, с которой он делал все, что хотел попробовать, в это же время он успевал устроить веселый розыгрыш, рассказать какую-нибудь умопомрачительную веселую историю, дать совет. Он был разным и неожиданным человеком, иногда очень добрым, но делал он свои добрые дела не тихо и незаметно, а шикарно. Как шквал, как плодоносящий дождь проносился он в толпе ожидавших его, и осчастливленные его заботой люди восхищенно взирали на этого маленького, немолодого, лысого человека, который благодаря своему таланту, уму и энергии был настоящим гигантом. Моя роль мне подходила, однако я была, вероятно, робка и невыразительна, но Владимир Яковлевич и это использовал на пользу образа. Вокруг моей неумелости и робости создавалась атмосфера такой редкой доброты, что я даже не чувствовала, что я чего-то не умею. С первой репетиции мне казалось, что все идет превосходно, я даже не понимала, над чем там надо еще работать. Когда я пела куплеты Лизаньки о театре (голос у меня был высокий, чистый и слабый), то из зала приходил Владимир Алексеевич Лепко, со слезами на глазах целовал меня в лоб и говорил мне: "Душенька!" Однако и тогда я уже понимала, что эта нежность была не моей заслугой, а качеством его восторженной души. Актер он был великолепный, и когда впоследствии в "Женитьбе Белугина" я играла Таню Сыромятову, а он - Отца, я поражалась его перевоплощению - таким он становился сильным на сцене. А рядом с ним его жена по сцене - Александра Михайловна Скуратова - робкая, бессловесная, со слезящимися голубыми глазками. Я очень удивилась, когда ближе узнала в жизни эту дивную женщину, ее озорство, молодость, ум и сердечную доброту. Их было четыре веселых подружки: Александра Михайловна Скуратова, Любовь Сергеевна Кузьмичева, Женя Корсакова и Наташа Цветкова. Вот и сейчас я написала - Женя, Наташа, а ведь им тогда было за пятьдесят, но все они были так молоды и озорны, что по-другому друг друга и не называли. Любовь Сергеевна Кузьмичева относилась ко мне как к дочери, учила меня не унывать, верить в себя, в труд и быть вечно благодарной за каждую минуту счастья служения театру. Во время репетиций я всегда сидела за кулисами около сцены, и добрая рука на моем плече согревала и подбадривала меня рука Елизаветы Абрамовны Забелиной. Чудесный человек наша Лизочка! Теперь, к сожалению, ее уже нет на свете. Сурмилову в "Льве Гурыче" играла Надежда Ивановна Слонова - редкий мастер, виртуозная артистка, женщина умная, независимая, ироничная. Она редко кого хвалила, но всегда была правдива в оценках, и потому я особенно дорожила ее мнением. Впоследствии я прочитала ее умную книгу, сколько там было горечи - целые главы, посвященные несыгранным ролям, о которых она так подробно и талантливо написала. Как же много неосуществленных мечтаний, боли несбывшихся надежд таилось за ее спокойной иронией! Князем Ветринским был молодой красавец Менглет. В те годы все в него влюблялись, но он, несмотря на успех, головы не терял, уже тогда был человеком, для которого театр - самое святое. Через много лет он подарил мне огромное счастье работы над ролью Клавдии Бояриновой в комедии Салынского "Ложь для узкого круга". Но к этому я еще вернусь. Граф Зефиров в исполнении Андрея Петровского был барственный, наивный, в меру избалованный, таким мне казался сам Петровский и в жизни, поэтому я могла предположить, что он играет самого себя. Я была далека от него, но всегда особенно отмечала его барственность, и мне казалось тогда, что это очень подходит к актерской профессии. Олег Павлович Солюс, игравший писателя Борзикова, был чудесным человеком и очень обаятельным артистом, очень добрым, смешливым, как ребенок, открытым шутке, добру, остроумию, с мягким характером, но с очень твердыми устоями порядочности, честности, принципиальности. Насколько я могу судить, он был у нас один из самых принципиальных людей в театре. Никогда никому не кривил душой по поводу его работы. Всегда считал, что правда в искусстве превыше всего. Он умер внезапно и трагично, и весь театр его оплакивал. Курихин - очень известный в свое время, талантливый старый актер, непосредственный и очаровательный. Несмотря на солидный возраст, его все так и звали - Федя Курихин, хотя многим он годился в отцы или дедушки. В фильме "Веселые ребята" он с блеском исполнял роль факельщика, танцевал и пел с Орловой и Утесовым куплеты. В нашем спектакле он играл антрепренера. Одну из актрис в окружении графа Зефирова играла Елена Николаевна Неверова. Была она в то время очень пожилой и совсем не красивой, но в устных рассказах, которые звучали как легенды, она слыла в прошлом красавицей с редкостным количеством поклонников. Да и сама она весело рассказывала о своих успехах и была очень остроумной. Георгий Баронович Тусузов играл в "Синичкине" маленького бессловесного актера. Он уже тогда был мастером сценической миниатюры и человеком, не мыслящим себя вне стен театра. Первый мой режиссер - Эммануил Борисович Краснянский, ставивший "Льва Гурыча Синичкина", проявил много доброго терпения. Как я понимаю, это терпение было необходимо, так как тогда я просто ничего не умела делать, а он как педагог направлял мои первые шаги. Помню, месяца через два после премьеры "Льва Гурыча Синичкина" Краснянский, Александра Михайловна Скуратова и я забрались на чердак, где хранилась старая театральная мебель и бутафория, царил запах кулис, пыли, горели старые свечи. м Там ы репетировали для себя пьесу "Таланты и поклонники" Островского. Я - Негина, Скуратова - моя мать. Эта работа не увидела света, но какое это имело тогда значение? Ведь счастье работы оставалось со мной, во мне. Среди тех, кто был тогда особенно добр ко мне, были не только актеры, режиссеры, но и люди других профессий: гримеры, парикмахеры, костюмеры, реквизиторы, рабочие сцены, помощники режиссера... Заботливая, любящая до самозабвения театр, педагог по пению Анна Арнольдовна Лорина, среди рабочих сцены - добрый и фанатически преданный театру Петя Муганов, талантливый мастер по гриму - Сильва Васильевна Косырева, она и сейчас руководит гримерным цехом... После окончания своего первого зимнего сезона вместе с театром я поехала на гастроли в Кузбасс. Ехали мы в поезде долго, дружно, весело, много смеялись. Я часами стояла у окна и любовалась природой, а рядом почти всегда оказывался Владимир Алексеевич Лепко. Он рассказывал мне о своей распавшейся семье, о своей боли, о дочке Вике, которая была ему бесконечно дорога. Я слушала его, жалела очень, но мысли мои часто уносились далеко, туда, в фильм "Сказание о Земле сибирской", в сцену в чайной, где мы пели с Володей Дружниковым свой дуэт. Гастроли прошли замечательно, театр наш всегда любили, а тогда, может быть, особенно, потому что, как я уже писала, зрители относились к актерам театра и кино с обожанием. Тогда театром руководил Николай Васильевич Петров, человек удивительно легкий, талантливый, добрый, артистичный, раскованный, начисто лишенный желания властвовать, быть диктатором. Он охотно приглашал талантливых режиссеров, всегда радовался успеху чужого спектакля. Иногда его собственные спектакли подвергались серьезной критике. На одном собрании он, увлеченный своим ораторским искусством (а говорил он прекрасно), сказал в запале: "Я бы тоже мог поставить замечательный спектакль!" Из зала ему крикнули: "Поставьте!" И он тут же убежденно ответил: "А зачем?!" Все дружно расхохотались, и потом долго рассказывали об этом подробно, как о смешном случае. Я мало с ним работала, поэтому рассказать ничего не могу. Моим режиссером в те годы был, как я уже сказала, Эммануил Борисович Краснянский, человек превосходно знающий театр, крепкий профессионал, очень эрудированный, корректный. Он даже замечания делал элегантно-язвительно. Актеру Козубскому, который всегда говорил очень громко из-за привычки работать на эстраде, он однажды на репетиции сказал: "Володя, сейчас будет самая трудная минута в твоей творческой биографии,- все насторожились, ожидая серьезного разбора, - тебе надо будет сказать это слово тихо". Взрыв хохота потряс стены. Актеры долго помнят такие случаи и с удовольствием рассказывают о них. В моем теперешнем понимании спектакль "Лев Гурыч Синичкин" был очаровательно-традиционным, а тогда я считала, что это какое-то чудо, что это сам театр. Да так оно и было! И увертюра, прелестная, легкая, и расписанный под старинный театр занавес, и сцена - на сцене! Владимир Яковлевич Хенкин был хозяином и властелином этого спектакля, да и всего театра в те времена. Обычно я стояла за кулисами в своей наивной шляпке, в ярко-синем шелковом легком плаще, по плечам у меня лежали шелковые кудри, бант от шляпы красовался под круглой мордочкой с налитыми щечками, глаза сияли от страха и восторга. Начиналась увертюра. Как всегда, за пультом Елизавета Забелина - наш бессменный помощник режиссера и замечательный товарищ. До своего выхода я прислушивалась к публике, которая щедро одаривала своего любимца - Владимира Яковлевича Хенкина - аплодисментами. А потом сцена с князем Ветринским - Менглетом, таким красивым, таким обольстительным сердцеедом с голубыми глазами, светлыми шелковыми волосами и щегольски закрученными гусарскими усами. Сцена шла в легком водевильном темпе. Звучала моя песенка о театре: Когда в театре занавес взовьется И на себе увижу сотни глаз, Как сердце радостно в груди моей забьется, И сколь блаженным будет этот час. Нет, чувствую душой, что я - актриса, И славы я добьюсь своим трудом, С каким тогда восторгом за кулисы Я буду приходить, как в отчий дом. И, действительно, Театр сатиры, как это ни удивительно, стал для меня отчим домом. Перечитав написанное, я сама удивляюсь: какая сказка, какая идиллия! Даже почти не верится: было ли так, или не было! Было. И сегодня, прожив пятьдесят два года в нашем театре, войдя в круг его старшего поколения, я совсем не ощущаю себя маститой, как когда-то Слонова, Скуратова, уверенной в своем завтрашнем дне. Я не представляю, что от моего предложения может что-то измениться, что я могу повлиять (в хорошем смысле) на судьбу молодой актрисы или актера, что с моим мнением кто-либо посчитается. Хотя всегда я стараюсь встать рядом с честным человеком, но одиночество свое собственное и каждого из нас я с великой печалью ощущаю. В период моей театральной молодости актеры жили материально гораздо более скромно, чем теперь. Не было у них таких заработков на телевидении, на радио, в кино, но дружбы, спаянности, веселья было гораздо больше. Неприятности переживались быстро, бурно и открыто. И всегда помогало искреннее, дружеское участие коллектива, который никогда не был в стороне. В те времена работал в театре молодой режиссер - Андрей Гончаров, шумный, веселый, темпераментный, красивый и волевой. Теперь уже более тридцати лет он руководит Театром Маяковского, театром с прекрасным актерским ансамблем. Андрей Александрович продолжает радовать нас яркими, талантливыми спектаклями. А тогда я была занята в двух его спектаклях, о которых хочу вспомнить. Первый - "Вас вызывает Таймыр", где чудесно играл Виталий Доронин, работавший тогда в нашем театре,- актер редкостного обаяния, истинно русской природы. И человек он был редкостной доброты и порядочности. В Театре сатиры ему приходилось играть веселые, комедийные роли, об одной из них я еще скажу. Но, судя по всему, он был актером большого и многогранного, может быть, не до конца раскрытого таланта. Это показали его последние, предсмертные работы в Малом театре. Моего дедушку Бабурина играл Владимир Алексеевич Лепко. Играл он вдохновенно, изображал крепкого старика с внешне норовистым характером, а в душе - нежнейшего и добрейшего человека. Роль очень подходила ему с его душевной незащищенностью и добротой. Он был одним из любимейших зрителями актеров нашего театра. Кроме того, он блистательно выступал на эстраде с чудесными, веселыми номерами. Один из них - "Лекция о вреде алкоголя" - был настоящим шедевром. Он с таким артистизмом и наблюдательностью показывал все стадии опьянения своего лектора, который, пока читал лекцию, прикладывался к графинчику с водой (а на самом деле - как бы с водкой) и к концу лекции становился совсем пьяным! И фразу - "А какова семейная жизнь алкоголика?" - он произносил с подступающими слезами, доставал из кармана носовой платок - такой рваный, что только кромочки были целы, бережно складывал его вчетверо и клал в нагрудный карманчик. После этого он с трагическим видом уходил за кулисы и, добавив там еще спиртного, выходил, приплясывая, потирая от наслаждения руки, продолжая вдохновенную проповедь о вреде пьянства. Он становился спиной к зрительному залу, воображая, что зрители перед ним, и, не находя их, в ужасе оборачивался в зал. Публика на этой "лекции" плакала и стонала от смеха. Моя героиня в спектакле "Вас вызывает Таймыр" - Дуня Бабурина - была мила и незатейлива. Я исполняла очень славную песенку, которая нравилась зрителям. Меня хвалили в рецензиях привычными для моих первых шагов на сцене эпитетами: "Как всегда, мила Васильева в роли такой-то". Или: "Как всегда, обаятельна Вера Васильева в роли такой-то". Эпитеты приводились в тех случаях, когда меня замечали, но иногда бывало и наоборот. Однако ругать - никогда не ругали. Мне казалось, что тогдашнее отношение ко мне в театре выходило за рамки нашего коллектива из-за участия в любимом тогда всеми фильме "Сказание о Земле сибирской". И моих профессиональных недостатков старались не замечать. Второй спектакль Андрея Александровича Гончарова - "Женитьба Белугина" с Иваном Любезновым в роли Андрея Белугина (когда я пришла в театр, роль эту очень удачно играл артист Борис Горбатов). Меня ввели на роль Тани Сыромятовой, которую я играла с наслаждением, так как ее драматизм мне был под силу, а Островского я очень любила и всегда мечтала о таких ролях, как Негина, Лариса, Катерина, Юлия Тугина. В этом спектакле превосходны были Лепко и Скуратова, Кузьмичева и Кисляков. Театр сатиры в первые годы моего пребывания был театром водевиля, обозрений и бытовой комедии. В пьесах, шедших на сцене, главными были не подлинные характеры, а выигрышные роли, которые ведущие актеры исполняли с блеском. И репертуар складывался по желанию королей смеха: Хенкина, Поля, Кара-Дмитриева, Курихина, Слоновой, Зверевой - они были любимцами публики, на них ходили в театр. Они решали и судьбы своих собратьев-актеров. Как я уже говорила, могли заступиться, высказать свое мнение, с которым считались, прислушивались, а иногда их мнение было решающим. Я, сыграв Лизаньку, была под покровительством Владимира Яковлевича Хенкина. В его нежности ко мне была и некоторая доля влюбленности, и я относилась к нему с восхищением и благодарностью. Может быть, поэтому, а может быть, и потому, что молодых актрис в театре было намного меньше, чем теперь, но в первые же годы я каждый сезон была занята в одной, а то и в двух ролях. Все это были лирические, милые девушки, и я не вырывалась из круга несложных задач - быть милой, естественной, обаятельной. Конечно, я не стремилась к этому сознательно, я пыталась создавать характеры в тех пьесах, что играла, но материала да и умения для этого тогда было мало. Я была довольна своей судьбой, прежние мечты ушли вглубь. Я уже не думала о драматических ролях, о сильных характерах или о характерности. Я просто жила, радовалась успеху, влюбленности, которая меня окружала... и тут вновь произошел крутой поворот в моей жизни, зигзаг, как любит говорить наш известный режиссер Марк Захаров, непредвиденность. О ЖИЗНИ ТВОРЧЕСКОЙ И ЛИЧНОЙ Бог создал землю и голубую даль, но превзошел себя, создав печаль. Омар Хаям Наш художественный руководитель Николай Васильевич Петров пригласил на постановку спектакля молодого режиссера Бориса Ивановича Равенских. О нем тогда заговорили в Москве. Молва разносила легенды о его таланте, характере, о его несобранности, темпераменте, обаянии - о неповторимости его личности. Я назвала это священное для меня имя и подумала о том, как трудно мне будет о нем рассказывать. В искусстве он был заметной, крупной фигурой, а в жизни - сложный человек, способный вызвать не только любовь, преклонение, восхищение, но и ярость, ненависть, полное неприятие. Он был велик! Пересказывали его словечки, поступки, копировали манеры, негодовали, смеялись над привычками одеваться, кричать, опаздывать и т. д. Он вызывал такие разные чувства, такие полярные страсти! Для меня он остался загадкой. Думать о нем мне трудно... В этих мыслях нет идиллии. Все слишком живо в памяти: моя фанатическая, религиозная преданность, моя боль, мой протест, мое непонимание его поступков, страстей, борьбы... Может быть, тем, что я здесь напишу, я причиню кому-то боль или обиду, но я не могу не сказать о том, кем был для меня этот человек! Это ведь моя жизнь, мое сердце, которое своей болью питало мои сценические создания, направляло мои поступки, укрепляло веру в справедливость и дало мне силу духа... Почти семь лет я жила с полной готовностью отдать ему, если надо, свою жизнь. Я, как в старые времена, не задумываясь, готова была, если надо, ехать в ссылку, в тюрьму - куда угодно, если бы он этого захотел. Рядом с ним, даже если бы мы были заточены, замурованы вместе, мир все равно играл бы для меня всеми цветами радуги. Рядом с ним, даже если бы я была в лохмотьях, я была бы царицей на пьедестале - так я была поднята его любовью... Ну а теперь мысленно вернусь в 1949 год, когда в Театр сатиры принесли пьесу никому в то время не известного драматурга Николая Дьяконова "Свадьба с приданым". Я от кого-то услышала, что есть пьеса из колхозной жизни, веселенькая, примитивная, со схематичными ролями, что, наверное, я там что-то получу, потому что я - русский типаж, простушка, да еще и петь деревенские частушки умею. Может, пригодится? Говорили, что режиссером приглашен нашумевший своими постановками - "В тиши лесов", "С любовью не шутят" - молодой, озорной, плебейский по своему внешнему виду, независимый и сильный Борис Равенских. О жене его - талантливой актрисе Лилии Гриценко, игравшей в его спектаклях,- говорила вся Москва. Сколько раз я смотрела на нее, красивую, скромную, застенчивую, точно из монастыря, и старалась понять, кто она, что за человек, как смогла встать с ним рядом... На первую читку Борис Иванович пришел вместе с артистом Театра имени Станиславского Евгением Шутовым. Снял пыжиковую шапку, которая ему очень шла, приподнял мягкие шелковые волосы на лысеющей голове, улыбнулся веселыми ореховыми глазами,- все лицо заискрилось весельем. Стало весело и от его курносого носа, и от ямочек на щеках, и от этих шелковистых легких волос, и от невысокой, но легкой, подвижной фигуры в каком-то незаметном костюме с незастегнутой темной рубашкой. Он всегда ходил без галстука, да я и не могла представить его себе в галстуке, излишне нарядного, модного. Когда читали пьесу, он слушал серьезно, благоговейно, как будто это был шедевр, или вдруг начинал смеяться, да так заразительно, что всем сразу становилось теплее, мы точно оказывались где-нибудь около деревенской печки. А потом, по ходу чтения, он вдруг начинал говорить о деревенских девушках: какие они гордые и целомудренные, какие озорные и задорные, и, подняв кверху свой курносый нос, дав знак Жене Шутову, как потом в фильме делал Курочкин своему гармонисту, он запевал тоненьким голосом девичью частушку. Все влюбленно смеялись, а он купался в этой любви и расцветал еще больше... После чтения мы не расходились, об отдыхе, об обеде, о вечернем спектакле забывали - нельзя было от него оторваться! Стоял он, окруженный влюбленными, ошалелыми от необычности всего его существа артистами, и все говорил, острил, смеялся, и мы смеялись вместе с ним. По театру бегал потрясенный тем, что кто-то есть сильнее, притягательнее, чем он, Хенкин. Я была назначена на роль Ольги - невесты, Алеша Егоров - огромный, златокудрый, синеокий молодец - на роль моего жениха Максима. Правда, чуть позже он стал причиной многих волнений: у него была печальная склонность к водке, отчего он не смог реализовать свои способности и исчез с театрального горизонта. Потом эту роль стал играть другой артист, только что пришедший к нам в театр Владимир Ушаков - тоже русский молодец, высокий, статный, с блестящими черными волосами, синими глазами и удивительно красивым голосом. Роль моей матери по пьесе играла Любовь Сергеевна Кузьмичева (да и по жизни она была мне заботливой матерью в театре). Татьяна Ивановна Пельтцер, работавшая в нашем театре до этого спектакля не так уж заметно, была назначена на роль Лукерьи Похлебкиной. На первой же репетиции мы умирали от смеха, слушая ее забавные стычки с нашим непредсказуемым самородком Борисом Равенских. Характер у нее и тогда был непростой, но и режиссер не сдавался: кончалось все смехом, и Татьяна Ивановна к общему удовольствию и к радости режиссера демонстрировала свой талант, юмор, остроту, знание народного характера, и все это с внутренним подтекстом, с озорством, с подковырочкой. Репетиции проходили на едином дыхании. Борис Иванович обрушил на нас такое знание деревенской жизни, такую любовь к русской природе, к русской песне, к старинным обрядам, такой восторг перед святостью любви и брака, что мы - столичные жители - почувствовали ностальгическую тягу ко всему, что можно назвать истоками русской души. Моя роль не во всем мне подходила. Подходила моя внешность: стройная в те времена фигура, лицо русское, наивное, голос тонкий и чистый, умение петь частушки, правдивость натуры и естественность. Характер же Ольги независимый, гордый, уверенный был далек от меня. На репетициях я сидела, восторженно глядя то на Виталия Доронина - Курочкина, то на Дорофеева, игравшего старого колхозника, то на Галину Кожакину - маленькую, занозистую, с огромными голубыми сверкающими глазами и звонким, чистым, как колокольчик, голосом. Люба Бубенчикова! Как она плясала на пенечке, как мы все любовались ее маленькой ловкой фигуркой! Их сцена с Курочкиным получилась сразу, но ее повторяли бесконечно. Борис Иванович наслаждался этим дуэтом, каждый раз подсказывая все новые детали, и все это с юмором, с любовью к талантливым артистам. На сцене была деревенская горница с чистыми половичками на полу, два заиндевелых окошка со сверкающими за ними сугробами. Я появлялась за окнами в белом полушубке, в шерстяном кремовом платке и, войдя в избу, раздевшись, прижималась к горячей печке. Я пела, за окнами звучала гармошка, а я вспоминала свою деревню, наши избы с красивыми наличниками, чисто побеленные печки и домотканые, радующие чистотой и запахом натуральной ткани такие узнаваемые половички. Рядом со мною - сестренка. Подошла и обняла нас - меня и сестренку мать. Стоим, прижавшись к печке. Печка театральная, холодная, а мне тепло, весело, мило, уютно. Пытаюсь насмехаться над Курочкиным, а ничего не выходит - не мой характер. Повторяю то, что показывает режиссер, получается далеко не то, что нужно. Но Борис Иванович точно не видит, какая я робкая, невыразительная! Терпит, ждет, добивается! Всем весело, а мне стыдно, что не могу, не получается. А как хочется, чтобы получилось! В сцене сватовства чуть полегче: я в своей стихии, смущена, не смею быть счастливой, но душа поет... Вот мой жених Максим отвечает за меня: "Она согласна!" И я не так занозисто, как надо бы, но серьезно спрашиваю: "Что это ты за меня? Почему так уверен? Меня спрашивают - сама и отвечу!". И тут же по-девичьи скромно, но серьезно говорю матери: "Согласна, мама". Рванулся от радости мой жених, за руки его еле удержали сваты, зазвучала музыка и полилась наша песня "На крылечке". Робко, стесняясь, скрывая счастье, опустила голову на широкую грудь своего жениха и слышу его слова: "Я ее больше жизни беречь буду, голубушку мою". И долго, играя этот спектакль, я слышала взволнованный, бархатный голос Ушакова, видела синие преданные глаза... Влюбленно и ласково смотрел он на меня, отсутствующую для него в жизни и такую тихую и покорную в этой сцене. Борис Иванович много говорил о чистоте русской девушки, и я все больше влюблялась в него, в его идеал, и хотелось мне только не нарушить мое счастье. Как я старалась! Одолела пляску, хотя лихие пляски совершенно не свойственны ни моему характеру, ни моей натуре, но я старалась, оттопывала перепляс, делала вид, что я лихая, что мне все нипочем, но, наверное, Борис Иванович видел, чего мне это стоило. Глаза его смеялись, он мною любовался, а сам слегка "гарцевал", показывая какие-то куски роли, в которых был неотразим. Непосредственность его была поразительна, будучи волевым и сильным человеком, он был с нами счастливым ребенком, который мог позволить себе все, что угодно, и все, что он придумывал, было прекрасно. Интересно то, что и Борис Иванович Равенских, и Валентин Николаевич Плучек - оба были учениками Мейерхольда. И если для Равенских любимым спектаклем учителя была "Дама с камелиями", то для Плучека этим любимым спектаклем был "Ревизор". Но чувство формы у того и у другого было всегда превосходным. Мне кажется, что и для самого Бориса Ивановича репетиции "Свадьбы с приданым" были необычны. Это было его первое появление в чужом театре, в другом коллективе, где его сразу приняли восторженно. В театре только и говорили, что о наших репетициях, все нам завидовали, а мы, неразлучные со своей гармошкой, окружали веселой стаей своего режиссера или в разных уголках театра разучивали пляски, песни и частушки. А где-то в кулуарах носилась гроза - Хенкин осыпал насмешками наши восторги, наши нерасставания, наши ночные, дневные, утренние и воскресные репетиции: мы - молодежь, занятая в этом спектакле,- ускользали от его опеки, влияния, обаяния... Я жила ожиданием чуда и, наверное, не понимала, что уже охвачена любовью... Почти ежедневно после вечерней репетиции мы провожали Бориса Ивановича до Трифоновки, где он жил в общежитии с Лилией Гриценко. Она почти никогда не появлялась у нас в театре, а если иногда и ждала его, то видимо, старалась сделать это как можно незаметнее, не привлекая внимания. Может быть, я ошибаюсь, но мне всегда казалось, что она очень далека от быта и ей совсем не свойственно чувство собственности. Ее счастье было в том, чтобы быть рядом... Может быть, это лишь мое воображение, но я так чувствовала. Расстаться после репетиции для Бориса Ивановича было невыносимо трудно, и мы всегда ходили дружной стайкой. Но однажды он проводил меня домой, на Чистые пруды. Я с большой робостью пригласила его зайти к нам, в нашу скромную комнату в общей квартире, разделенную фанерной перегородкой, с большой печкой, в которой потрескивали дрова, а на полу валялись брошенные братишкой игрушки. Встретили Бориса Ивановича очень просто, радушно, он не напугал наших своим барским видом, наоборот, неухоженный, небритый, не похожий на знаменитость, простой, веселый, голодный, поражающий своей неповторимостью во всем, он очаровал их. Он засиделся за нашим скромным столом до трех часов ночи. Вот уже и папа пошел спать, и мама скоро сдалась, только сестра сидит рядом и пытается открыть слипающиеся глаза, да братишка Васенька не отрываясь смотрит на незнакомого засидевшегося дядю. А я то умираю от смеха, то пугаюсь охватившего меня чувства, то успокаиваю себя тем, что мне все это только кажется. Прощаясь с ним у ворот, отдавая лицо свое его любящим рукам, я впервые в жизни почувствовала, что такое смотреть глаза в глаза, что такое ласковая рука на моей щеке, что такое властные любящие губы... Дальше все понеслось, как в безумном, сумасшедшем вихре. Меня - не было. Был мой восторг, мой испуг, мое бессилие перед его властью, невыносимое счастье от голоса, от улыбки, от глаз, невыносимое горе от его гнева. В театре вскоре все заметили, что что-то произошло. Я, очевидно, излучала, как радиацию, счастье женщины, которую любят. В меня стали влюбляться все, хотя я ни на кого и не смотрела. Окутанная, опутанная его любовью, я, как тайна, влекла других. В истинной любви есть сила, которую не сыграешь, не изобразишь. Я была словно на пьедестале. Я была все так же скромна внешне, но я знала, что я - это чудо. Я - это колокольный звон, я это свежая травка, я - это чистый ручей, я - святая, я - грешница, я нежность, я - хрупкость, я - сила, и все это сделала его любовь! Премьера нашего спектакля состоялась 12 марта 1950 года. Это был триумфальный успех! Мы все купались в этом успехе, в любви, в счастье. Спектакль прошел 900 раз, был удостоен Сталинской премии, экранизирован. И я получила свою вторую премию, а годков-то мне было всего 25. Мы, то есть Пельтцер, Доронин, Ушаков и я, получали горы писем. Бурей аплодисментов встречали появление каждого из нас на сцене. Что же за чудо произошло? Попробую разобраться... Во-первых, мне кажется, что атмосфера, в которой создается спектакль, потом остается и незримо присутствует на сцене и воздействует на зрителя. А мы - все участники без исключения - испытывали наслаждение от своей игры, чувство причастности к особому братству актеров, влюбленных в своего учителя, режиссера, и счастливых этим. Вспоминаю одно высказывание Михаила Чехова об учителях: "Я не помню почти ничего из того, что слышал от них в качестве теоретических руководящих правил, но я помню их самих. Я учился не у них, но им самим".3 Как это верно! Мы тоже заражались нашим режиссером, его жаждой доказать, что простые, хорошие люди, скромно живущие на нашей земле в ладу с природой, честно работающие,- это и есть самое прекрасное. Я была поражена его идеалом русской девушки, которой свойственны и робость, и чистота, и нежность, и озорство, и гордость, и сила. Конечно, не все у меня получилось, но я очень стремилась не только к тому, чтобы получилось, но и к тому, чтобы самой стать лучше. И снова возвращаюсь к размышлениям Михаила Чехова: "Не то, что есть, побуждает к творчеству, но то, что может быть: не действительное, а возможное" 4. И все-таки я всегда удивлялась, да и сейчас удивляюсь такому успеху и такой любви зрителя. Теперь, когда прошло столько лет, видишь в записанном на пленку спектакле все огрехи и несовершенства. Особенно смешно мне смотреть на себя, когда я пытаюсь быть сильной, волевой, государственной, а выглядит это наивно, хотя и симпатично. Может быть, если бы я в тот момент была более сильной, профессиональной актрисой, симпатичности было бы меньше. Вот ведь загадки нашей профессии! А может быть, успех наш можно объяснить тем, что люди истосковались по своим корням, по вечным понятиям любви и чистоты человеческой. Помню, в последней картине я в белом шелковом платье, в белом платке, с букетом белых роз в руках, под руку с Максимом - Владимиром Ушаковым (который тогда уже относился ко мне в жизни так же, как на сцене) спускалась с пригорка, и нас встречали влюбленные глаза наших артистов, игравших массовую сцену (попросту - массовку) с такой отдачей, как будто это были главные роли, словно счастьем наших героев очищались их души. Так на всю жизнь мне и запомнилась моя Ольга: это я в скромном белом платье, это у меня белые цветы, это мой взгляд и мою улыбку ловит мой жених, бережно держа меня за руку. А на моем пути влюбленные, добрые глаза моих товарищей-артистов, которые благословляют нас на счастье, на мир, на любовь. И все это, конечно, заражало зал. Наверное, чувство не всегда лучший подсказчик. Мне, может быть, не следовало бы так восторженно писать о спектакле "Свадьба с приданым". Ведь кто-то, видевший этот спектакль в те годы, и особенно сейчас, на экране телевизора, может сказать, что это был наивный, лубочный, излишне лакировочный, в чем-то примитивный спектакль, рассчитанный на очень мало подготовленного зрителя. Может быть, такие рассуждения правомерны, не знаю. Но куда деть тот восторг, то доверие, тот накал чувств, которые лавиной неслись на нас из зала? Те хорошие слова, которыми дарила нас критика, пресса? Значит, была тогда потребность именно в таком искусстве, была душевная необходимость полюбить русский доверчивый, ясный характер и доброту, наивную целеустремленность и заразительную веселость действующих лиц, делавшие актеров (особенно Доронина) родными зрительному залу. Да еще музыкальность спектакля, талантливо построенные мизансцены - все искусство молодого тогда Бориса Равенских... Это был настоящий праздник и для актеров, и для зрителей, и, наверное, в этом был весь секрет. К сожалению, хотя и сейчас есть хорошие спектакли в разных театрах, спектакли-праздники, спектакли-события стали большой редкостью... Шли годы, наш спектакль мы играли часто, и моя роль, моя любовь связывала меня всеми нервами, всей кровью, всеми мечтами с любимым режиссером и человеком - Борисом Ивановичем Равенских, хотя его жизнь понеслась уже своей дорогой. Правда, однажды он поставил у нас еще один спектакль "Девицы-красавицы", но это уже было все не то, и заметного следа ни у актеров, ни у зрителя спектакль не оставил. Мысли и воля Бориса Ивановича были направлены на свою судьбу: предстоял огромный экзамен - возглавить Малый театр. Все силы его были сосредоточены на своем творчестве, на организационных делах. В Малом театре он ставил "Власть тьмы" Толстого и увлек за собой Виталия Доронина, блистательно сыгравшего в этом спектакле Никиту. Репетиции отнимали у Бориса Ивановича все его время, все силы. Да и его увлекающаяся натура потянулась вся куда-то далеко от меня... Я же все еще жила верующей затворницей с надеждой, что вот выйдет спектакль "Власть тьмы" и Борис Иванович освободится, наконец, и поймет, нужна ли я ему в жизни. В эти же годы мы ездили на целину с нашим спектаклем. Целина тогда была еще целиной - люди жили в палатках, питались на общей кухне, от общего котла. На грузовиках создавалась сцена - и шла наша "Свадьба с приданым". С просветленными лицами смотрели и слушали нас целинники. Ночью спали в палатках. Благоговейно, рыцарски преданно и терпеливо охранял мой сон Максим - Володя Ушаков, ни взглядом, ни вздохом не смевший выразить мне свою нежность. Темное южное небо было усеяно крупными звездами, в тишине звонко пели цикады, а я, точно монахиня, точно заколдованная, засыпала и просыпалась с одной мыслью о далеком и близком человеке, о том, что сбудется в моей судьбе, что ждет меня впереди... Вернувшись в Москву, я узнала, что Борис Иванович живет теперь один, но это не принесло мне радости, да я его почти и не видела. Мучилась страшно, но не смела ни разу напомнить о своем одиночестве, о своей любви. Иногда ночью, часа в два, когда все жильцы квартиры крепко спали (я тогда жила уже отдельно от семьи), раздавался телефонный звонок, и я босиком бежала по коридору. Шепотом, дрожа от холода, я отвечала на насмешливый вопрос: "Не спишь? Ждешь?" - "Да, жду..." Он чувствовал свою вину, раздражался на меня за то, что я оставалась терпеливой и верной. Наступил день премьеры его спектакля - 4 декабря 1956 года. Он сказал, чтобы я не приходила. Я не пошла. Лежала в своей келье, свет был потушен, читать не могла, спать не могла... Боль и одиночество были невыносимы. Звонка не было, я не знала, как прошла премьера, ведь я не смела ослушаться и пойти в театр, или позвонить кому-нибудь, чтобы узнать... Как же мне было одиноко в ту ночь... Утром мне позвонил Володя Ушаков и, точно чувствуя, что я на краю гибели, в отчаянии, спросил, как спрашивал уже много раз, когда же я соглашусь быть его женой, Пережив эту страшную ночь, которая стала как бы итогом многих месяцев растерянности, унижения, бесполезных ожиданий, я поняла, что ничего больше не будет. Я для него не существую, меня просто нет. Надо было на что-то решиться, найти в себе силы и начать жизнь сначала. Без него. И тогда я ответила Ушакову: "Я согласна". Дальше все понеслось, как в пропасть. Приехал счастливый, неуверенный во мне и абсолютно уверенный в своем чувстве Володя Ушаков. Вся машина его была завалена цветами. Это были не просто букеты - я утопала в цветах. Мы приехали к нам на Кировскую. Там Володя объявил моим родителям, что мы поженимся. Напуганные, ничего не понимающие родители не смели сказать ни "да", ни "нет". Они просто ничего не понимали, как это? что это? Ведь дочка их столько лет ждала этого сумасшедшего Бориса Ивановича, который своим обаянием обезоруживал и их. И вдруг появляется красивый, с лавиной цветов, с шампанским, какой-то совсем новый человек, которого они не знали, о котором я им ни разу и не говорила, и объявляет, что мы поженимся, что он всю жизнь будет меня любить и беречь. Притихшие, они сидели за столом и всматривались в мое лицо. Я была спокойна... Потом поехали в общежитие на Малой Бронной, где в маленькой семиметровой комнате жил мой будущий муж. Там Володя объявил всем, что он женится и приглашает всех сегодня вечером на нашу свадьбу. Нашли чью-то комнату побольше, принесли стулья, закипела работа, в которой я не принимала никакого участия. В общежитии в то время жили наши актеры, и среди них Анатолий Папанов со своей женой Надей Каратаевой, Татьяна Ивановна Пельтцер и другие. Многих теперь уже нет в живых, а тогда это был веселый и бедный народ. "У нас в общежитии свадьба" - есть такая песня. Вот так моя скороспелая, сумасшедшая, в какой-то степени трагическая свадьба состоялась. Все было для меня, как во сне... Я осталась одна со своим мужем в нашем теремке, в нашей малютке-комнатке... Так и запомнилось: я - летящая в пропасть, я - причиняющая сердечную боль ни в чем неповинному человеку, и где-то далеко-далеко, как на другой планете,- мой любимый человек, уверенный в своей силе, в своей безнаказанности, но умерший для меня и в этот миг потерявший меня навсегда... А дальше -сорок с лишним лет нашей с Ушаковым совместной жизни. И большая часть ее - это годы, полные любви, бережного внимания и понимания друг друга. Как известно, с годами острота чувства проходит, уступая место, может быть, более прочным, но менее романтичным семейным взаимоотношениям. И по прошествии времени именно женщина, оглядываясь, замечает, что муж смотрит на нее не так влюбленно, и в голосе его, когда он обращается к ней, нет тех нежных, бархатных ноток... И хотя с годами я иногда чувствую себя не такой уж счастливой, мне кажется, что наша жизнь все-таки состоялась. Больше я никогда не видела Бориса Ивановича Равенских и не говорила с ним, но еще целых 24 года я знала, что он существует на свете. А потом, однажды на гастролях в Сыктывкаре дошла до меня страшная весть - Борис Иванович умер. Упал на руки ученика в своем подъезде, и его сердце перестало биться. Я бросила гастроли, и - не было такой силы, которая могла бы меня остановить,- прилетела в Москву на похороны. На панихиде в Малом театре, затерявшись в толпе, не смея подойти, чтобы не причинить боль его жене, я попрощалась навеки с любимым. Вот и все. Теперь, по прошествии многих и многих лет, мне ясно видится, какой это был вдохновенный художник! Сейчас его вспоминают редко, но мне кажется, что имя его не может быть забыто! До сих пор мою душу точит сознание, что я не выполнила своего долга, поглощенная своей работой, личной судьбой, я не смогла, да и, наверное, не смогу внятно рассказать о величине его таланта, о незаурядности его личности. Он успел сделать не так уж много, но все, что сделал, во что вложил свою большую душу,- было прекрасно. Я прочла отрывки из книги Нины Велиховой "Режиссерами рождаются" в журнале "Театр" за 1982 г; и убедилась, что она очень глубоко изучала его творчество, интуитивно верно почувствовала в нем чудо-человека, каким он и был. "Он был,- пишет Нина Велихова,- фанатически преданный делу, увлеченный, влюбленный мастер, колдующий до потери сил возле своих живых полотен, вдохновляющий актеров на творческие открытия, он был их наставник, мучитель, воспитатель и диктатор; он поражал зрителя эмоциональной силой спектакля и неожиданностью легко воспринимать его трудные открытия. Когда ему предложили поставить пьесу Дьяконова "Свадьба с приданым", он сказал: "Комедия проста, как мычание, но ничего, надо уметь доращивать, надо уметь сочинять",-и правда, он сочинил [...] В спектакле был прекрасный художник Рындин, и в его оформлении Борис Иванович смог выразить свой постоянный мотив - жажду красоты бытия, острое чувство связи человека с природой и непосредственность самовыражения. При жизни Борис Иванович познал как редкую любовь и преданность людей, так и холод, и полное непонимание, но он оставался верен самому себе. Во время гастролей Малого театра в Париже известный критик газеты "Фигаро" Жан-Жак Готье недаром написал о его спектакле "Власть тьмы": "Здесь все, что составляет гений нации". Недаром и Велихова тоже говорит об этом спектакле: "Власть тьмы" открыла в нем неожиданную для него силу нравственного критерия, и этот спектакль стал для него самого спектаклем-исповедью". Для меня этот спектакль был роковым, но от этого ни одна из красок этого чудо - спектакля не затуманилась и не померкла. Я благословляю все то лучшее, что было в нем и что было им сотворено. Любимый мною композитор Борис Мокроусов так написал Борису Ивановичу Равенских: "Дорогой Борис! Огромный человечище нашего времени, искатель сцены, мятущийся художник, каких я мало видел на своем веку. Кланяюсь тебе в ноги, твоему исключительному таланту. Ты можешь ошеломить всех, я верю в твою сногсшибательность. Я угадываю все твои сокровенные страдания сразу. Без этого нет искусства. Ты мой злой гений. Я люблю тебя. После Мейерхольда ты лучший из всех. Да будет над нами свет. Да будет над нами творчество. Слава тебе! Р. S. Прости меня, мой милый, за любовь к тебе. Мокроусов."5 Прости меня, мой милый, за любовь к тебе! P.S. Я думаю, то, что живет в душе человека, так или иначе возникает в жизни. Много лет я знала, что где-то, точно на другой планете, живут самые дорогие и близкие для Бориса Ивановича люди - его жена и дети.. Его жена актриса Малого театра Галина Кирюшина, прекрасно играла Царицу Ирину в спектакле Б.И. Равенских "Царь Федор Иоаннович", где Иннокентий Смоктуновский, как всегда, блистательно играл Царя Федора. Подрастали дочери Бориса Ивановича - Шурочка и Галя. Потом они осиротели, и я потеряла их из виду... Весной прошлого года раздался телефонный звонок с предложением записать на радио очень хорошую роль - роль актрисы, которая сама добровольно уходит со сцены навсегда. Я согласилась. В конце разговора молодой женский голос назвал себя - Шура Равенских. Придя на запись, я увидела дочь Бориса Ивановича... Сквозь ее черты проступил Его лик, Его глаза, Его улыбка... Как это было странно, печально, прекрасно, неожиданно... Шурочка подарила мне двухтомник об отце с доброй надписью: "Вере Кузьминичне в память обо всем... С пожеланием добра и благодарностью от дочерей Бориса Равенских Шуры и Гали 2 апреля 1999г " Как же оказались мне дороги эти слова... Значит они знали, сколько я значила в жизни их отца, сколько значил он для меня... Воистину, все прекрасное не проходит бесследно... ТЕАТРАЛЬНЫЕ БУДНИ И ПРАЗДНИКИ После спектакля "Свадьба с приданым" актерская жизнь моя вошла в спокойное русло. Я почти каждый сезон играла новую премьеру, но все это были не этапные роли, а как бы слабые перепевы прежних - милые девушки с песенками, незамысловатые, простые характеры. Я уже стала думать, что на большее не способна. В 1952 году состоялась моя первая творческая встреча с Валентином Николаевичем Плучеком, который тогда еще не был нашим главным режиссером. Он вместе с Николаем Васильевичем Петровым приступил к постановке китайской классической пьесы Ван-Ши-Фу (в переводе Андрея Глобы) "Пролитая чаша". Мне была поручена роль китайской принцессы Ин-Ин (что в переводе означает Иволга). Это как бы образ китайской Джульетты. Пьеса в стихах о романтической любви китайской принцессы и бедного студента, которая кончалась бегством двух влюбленных. Здесь я впервые столкнулась с совсем другим режиссером, с совсем другими требованиями, с другой культурой, с другой манерой общения. Мне кажется, что в этой первой работе я не была для Валентина Николаевича той притягательной актрисой, которая зажигала бы его воображение. Но я была музыкальна, имела небольшой, прозрачный по звуку голос, и была очень старательна. Моя лирико-драматическая роль мне нравилась, так как она выпадала из того ряда ролей, к которому я невольно привыкла. Нравилось и прекрасное имя девушки - Ин-Ин. В процессе работы мы начали наши разговоры о пьесе, о китайской культуре, о китайской живописи. Для меня отправной точкой стала именно живопись. Мне нравились китайские гравюры, грациозные, нежно изгибающиеся легкие фигурки женщин в причудливых нарядах. Изысканные позы, кукольность накрашенных лиц с нежным овалом, с опущенными стрельчатыми ресницами, с тоненькими черными бровями и диковинными прическами. В руках веер, на крошечных ногах замысловатые туфельки, редкой красоты кимоно. Валентин Николаевич Плучек был очень увлечен этой пьесой, сам прекрасно читал нам стихи, показывал легкую походку наших женственных героинь, их грациозные позы. Учил произносить наши монологи и старался приучить нас к опоэтизированию чувств, к романтической приподнятости, что и требовалось для этой романтической пьесы, которая была больше похожа на сказку. Оформлял спектакль Сергей Юткевич - знаменитый кинорежиссер, который был еще и превосходным театральным художником. В оформлении спектакля сказалась его театральная культура, его знание китайского искусства. Сцена представляла собой овал, затянутый светлым полотном, принимавшим тот или другой цвет или оттенок в зависимости от освещения. Посредине сцены помещался еще один овал двухметровой высоты, с китайским орнаментом, а в середине этого овала (или, как выражались наши рабочие сцены,- барабана) располагались две створчатые дверцы, освещенные изнутри. Все сооружение напоминало бумажный фонарик. Дверцы раскрывались и две фигурки - я и моя служанка Ху-Нян, лукавая и заразительно веселая, которую великолепно играла Ольга Аросева, высвечивались в этих легких дверцах и напоминали китайских куколок. Музыка, написанная композитором Корчмаревым, была нежной, чистой, чуть-чуть стилизованной под китайскую. Я очень любила свои песни из этого спектакля - нежные, прозрачные, печальные, словно акварельные. Когда я их пела, я чувствовала себя бестелесной, беззащитной, прекрасной бабочкой или куколкой с нежным трепетным сердцем. Потом, на встречах со зрителями я иногда исполняла эти песни. Спектакль понравился публике своей необычностью, однако, я все же думаю, что его хрустальная красивость оставляла зрителя немножко холодным, хотя мы на сцене заливались слезами. Спустя три года, в 1955 году, Валентин Николаевич Плучек уже без Николая Васильевича Петрова поставил "Клопа" Маяковского. Спектакль имел огромный успех и Валентин Николаевич занял по праву лидирующее положение и в нашем театре, и среди режиссеров Москвы. Все три спектакля Маяковского "Баня", "Клоп", "Мистерия-буфф" - были сплавом поэзии и сатиры, лирики и драмы. В работе над этими пьесами вырабатывался новый театр с новым репертуаром, и я, со своими второстепенными для театра спектаклями, отошла на второй план. Я грустила, но считала это справедливым. Вот перечень спектаклей, в которых я была тогда занята: "Личная жизнь" Финна, "Женихи" Токаева, "Где эта улица, где этот дом" Дыховичного и Слободского, "Судья в ловушке" Филдинга, "Последняя сенсация" Себастьяна, "Чужой ребенок" Шкваркина, "Профессия миссис Уоррен" Б. Шоу, "Тень" Шварца. Роли мои были все хорошие, но ставились эти спектакли чаще всего актерами: то Олегом Солюсом, то Надеждой Ивановной Слоновой, то Андреем Крюковым. Это была актерская режиссура. Актеры не ставили своей задачей открыть что-то новое в режиссуре, поставить новаторский спектакль. Им просто хотелось работать, и они работали, как могли. И спасибо им за то, что они делились со мной своим умением, приглашали играть в свои спектакли. Целый ряд актеров, которые когда-то делали погоду в театре, оказался на обочине - столбовая дорога была не с нами. В лучших спектаклях В. Н. Плучека того времени мне места не было. Я не была его актрисой. Он не "съедал" меня, как это иногда бывает в театре, он мною просто не интересовался. Я не роптала, а наоборот, с благодарностью принимала любую возможность работы, внутренне я даже как будто согласилась с тем, что я, наверное, не современна, что все лучшее у меня уже было и за это надо сказать спасибо судьбе. И когда мне дали роль Королевы Януарии в детском спектакле "Волшебные кольца Альманзора" Габбе в постановке Солюса, то я была счастлива, что играю возрастную роль, что могу попробовать новый для меня характер. Я придумывала и свой характер - неуверенный, капризный, нерешительный, инфантильный - и свой внешний вид. Королева-кукла, так рисовалась мне моя роль. Я пыталась ею быть и радовалась, когда забывала себя - рассуждающую, сомневающуюся, неуверенную. Как же хорошо было, смотрясь в свое зеркало в актерской уборной, чувствовать, как с каждым штрихом я становлюсь другой. Вот под гримом стало нежно-фарфоровым личико с розовыми щечками. Вот черная мушка кокетливо приклеилась на розовой щечке, вот длинные загнутые ресницы открыли глупенькие круглые глаза, напудренный парик светло-голубого цвета с короной на голове завершал мой облик. Серебристо-лиловое платье с расшитым, как павлиний хвост, плащом, сделало мою фигуру царственной, а из-под длинного кринолина высунулся кончик серебряной туфельки с бриллиантовой пряжкой. В набеленной руке - огромный белый веер, а в другой - тонкий царственный жезл... И все-таки это только детский спектакль, а но вечерам шли триумфальные спектакли, которые смотрела общественность обеих столиц, критика, настоящие любители театра... Так проходили долгие годы очень скромного существования - что-то лучше, что-то хуже... Но жить кое-как можно... А что делать? Не уходить же? И куда? Кому я нужна? И могу ли я что-либо интересное сделать? Этого никто не знает - ни режиссер, ни я сама. Но никто и не хочет узнать. И вдруг... Как всегда в театре это "вдруг"! Плучек берет пьесу Назыма Хикмета "Дамоклов меч". Это драматическая сатира, написана талантливо, необычно. Я получаю роль дочери Бензинщика. Роль скромная, внутренне мне подходит, внешне - не очень. Какая я западная девушка! Какая я американка! В жизни я по-прежнему одеваюсь очень скромно, конечно, не допотопно, но и модницей меня не назовешь. Фигура, которую я, как и всякая актриса, стараюсь не распускать,- довольно-таки обыкновенная: без узких бедер, без длинных ног, голова не модная, волосы кудрявые - словом, не американка. Рядом со мной в роли Дочери Судьи - Зоя Зелинская, сложенная как Брижитт Бардо - с таким же бюстом, с такой же талией, с такими же стройными ногами. Недаром именно на нашей сцене актриса впервые играла драматическую сцену в купальнике, и это тогда ошеломило нашу скромную публику. Новая, кинематографически сдержанная манера поведения, сдержанная злость, сдержанная любовь. Графичность пластики, неразбросанность движений. Скупые интонации, ни одной улыбки - статика, сдержанность, победа!!! Я рядом мало заметна, но все-таки делаю шажок в сторону от себя привычной: тоже сдержанная в интонациях, тоже неразбросанная в движениях, внешне менее бытовая, чем всегда: темный стриженый паричок, белый халат, белая медицинская шапочка, платье, графически вычерчивающее и облегающее фигуру, высокие каблуки. Пытаюсь загнать все чувства внутрь, кое-что удается. Я не лидирую в спектакле, но и не порчу его. Именно в этом спектакле впервые прогремело имя Папанова, игравшего Боксера - сильная личность, спортивная фигура, сдержанность разъяренного быка и затаенность любви и боли. Никто, даже он сам, не ожидал, что он будет так драматичен, так сдержан и так таинственно притягателен. И всего этого добился Валентин Николаевич Плучек. Не давал нам "разыгрываться", углубляя наши чувства, и скрывал их за безынтонационностью, за бескрасочностью. Каждый из нас как бы проборматывал текст, он же нанизывал спектакль на внутреннее действие, на внутреннюю силу, подобную скрытой пружине. Оформление как на рекламной фотокартине: на белоснежных, графически изогнутых или вытянутых линиях читалась каждая фигура действующего лица. Мы все были как на ладони, поэтому мельтешить, суетиться было просто невозможно. Огромный успех выпал на долю Плучека, Хикмета и главных исполнителей: Папанова, Зелинской, Менглета, Солюса, Архиповой, Ушакова, Александрова и мою. Естественно, не все были равно любимы в этих ролях, но все играли в едином ключе. Играя в этом спектакле, я почувствовала, что становлюсь, не искажая своей природы, немножко другой актрисой, не такой, как хотел бы Плучек, но и уже не такой, какой любили меня Пырьев и Равенских. Для меня каждая роль, сделанная с В. Н. Плучеком, была хоть маленьким, но преодолением, и я была благодарна, что с его помощью искала в себе новые внутренние качества. Я не буду рассказывать подробно обо всех сделанных с Валентином Николаевичем работах. Остановлюсь лишь на нескольких, самых дорогих для меня. Очень симпатичным, веселым, музыкальным был спектакль "Женский монастырь", где главные роли исполняли Андрей Миронов, Юрий Авшаров, Спартак Мишулин, Валентина Шарыкина. Наталья Защипина и другие. Я также была (если помните сюжет) одной из жен и получала удовольствие от озорства, песен, острых положений, от хохота зрительного зала. Очень любила я свою роль Даши в спектакле "Последний парад" Александра Штейна с музыкой и песнями Владимира Высоцкого. Я помню, на читку пьесы Александр Петрович Штейн пришел с Володей, и, когда подходил момент исполнять очередную песню, Володя брал гитару и пел. Его пение было очень впечатляющим, словно открывало какой-то неведомый для нас мир. Конечно, это был настоящий талант. Мы все влюбились в него, почувствовали его душу. И когда пели его песни, всегда словно слышали голос с хрипотцой, но не смели подражать ему, так как считали это кощунством. В те годы мы даже не предполагали, какой легендарный человек так скромно сидел на наших репетициях. Его песни бесспорно украшали спектакль, поднимали его душевную тональность, вливали живую энергию. Моя гордячка и красавица (по пьесе) Даша пела в спектакле много песен. Я была счастлива этим, поскольку через песню можно передать очень многое. Вообще, романс, песня, музыка, как мне кажется, необычайно обогащают и актерскую палитру, и сам спектакль, или фильм. Ведь многие песни и музыкальные произведения пошли в народ с экрана или из спектакля. Не будь у меня в этой роли песен, как я могла бы выразить женственность, тонкость и гордость своей героини? Не знаю... А теперь хочу подробнее остановиться на двух главных работах с Валентином Николаевичем Плучеком: "Женитьбе Фигаро" и "Ревизоре". Спектакль "Женитьба Фигаро" вышел в 1969 году. Но расскажу все по порядку. Я испугалась, когда увидела на доске объявлений распределение ролей в этом спектакле. Я в роли графини Розины - француженки или, скорее, испанки! Какое удивительное сочетание! Неужели это возможно? Я не такая искрометная, не с таким чувством стиля, юмора. Я слишком русская. Но уже сразу, едва прочитала на доске распределение ролей, понеслись мечты о роли, заиграло воображение, забилось сердце как у влюбленных перед свиданием. Вот и первая встреча всего состава исполнителей с Валентином Николаевичем Плучеком. Все празднично одетые, в приподнятом настроении, и сам Валентин Николаевич радостный, уже подготовленный к беседе о будущем спектакле. Роль Фигаро замечательно репетировал и играл Андрей Миронов. В этом спектакле он последний раз вышел на сцену... На премьере Графа играл Валентин Гафт, а потом, как известно, эта роль перешла к Александру Ширвиндту. Нина Корниенко - была очень обаятельна в роли Сюзанны. А спустя семнадцать лет после премьеры вошла в этот спектакль Валентина Шарыкина , заменив меня в роли Графини, и я сама предложила ей это. Играть эту роль было для меня ни с чем не сравнимым наслаждением, но что поделаешь!- приходит время, когда наступает прощание с ролью, с которой ты сроднилась, которая является твоим созданием, вторым "я". И когда любимая роль уходит из твоей жизни, остается ничем не заполняемая пустота... Наверное, людям другой профессии не понять эту боль, когда видишь, что другая актриса играет мою роль. Как будто кто-то отнял частицу меня или кого-то, мне очень близкого. А я люблю ее - свою Розину, свою фарфоровую куколку, свою плутовку. Я люблю свои наивные ухищрения, свое кокетство. Я люблю волну сочувствия, которая несется из зрительного зала. Что же делать! В дни премьеры этого спектакля у меня снова появилось большое количество почитателей. Его сняли на пленку, несколько раз показали по телевизору, и те, кто тепло относился ко мне во времена моей театральной и кино-юности, как бы вновь полюбили меня, увидев, что с годами, наверное, появилось мастерство и легкость, необходимые для такой роли. Меня радует, что и сейчас - через тридцать лет после премьеры -, когда этот спектакль показывают по телевидению, снова волна чудесных отзывов докатывается до меня. Расскажу немного о том, что мне особенно запомнилось в работе над моей Графиней под руководством Валентина Николаевича. Мне хотелось сделать ее мечтательной, немного простодушной, очень грациозной, изящной. Ее изящество и кокетство рождены не только природой, но и выучены уроками танцев, музыки. Ее мечтательность - от полного незнания жизни. Чувствительность плод бессонных ночей и размышлений над прочитанными любовными романами. В ней чувствуется особая изысканность, легкость, искристость. В серебристо-белом платье и в серебристо-сиреневом парике, она должна напоминать женщин с картин Ватто, очаровательных и томных. Графиня игрива и лукава, ей приятно обожание Керубино, как приятно одинокому человеку малейшее внимание. Она по-матерински участливо относится к Керубино, к его судьбе. Его слезы вызывают в ней ответную реакцию. Ей нельзя отказать в пылкости. Да и неудивительно, так хорош этот крестник, но сумасбродства она себе не позволит! Ведь это невнимание Графа вызывает в ней желание действовать. И вот сцена с Графом построена на смене настроений, ритмов, оттенков чувств... Я полюбила мою Розину, полюбила ее жажду любви, внимания, ее беззащитность и непосредственность. Я взяла ее под защиту. Как ни странно, работать над этой ролью мне было легко. Казалось бы, далекая Графиня, далекие светские шалости, флирты, легкие развлечения, капризы, причуды - другая жизнь, другая пластика. А мне так хотелось прожить той непрожитой женской сущностью, которая в наших условиях жизни как бы и не нужна. А на самом деле очень нужна. Это то же самое, что убрать у бабочек причудливую раскраску с их крыльев. Ведь вроде все равно будут летать, даже если цвет у всех крылышек будет одинаковый, а вот и не все равно! Как мы обкрадываем свою жизнь, как ее обедняем! Что будет с нами, если мы не будем беречь в самих себе очарование, неповторимость, неожиданность. Может быть, останется только рациональная запрограммированность. Но ведь мы не роботы! Едва услышав музыку Моцарта, еще только надев свой прекрасный костюм, увидев кончик серебряной туфельки из-под кружевной юбки, закрыв лицо веером, я - уже не я, и в то же время я - но прекрасная, легкая, шаловливая. Я уже в другом мире. И в этом удивительное счастье нашей профессии! В спектакле было много актерских удач, и все это шло от влюбленности в пьесу, в роли, от общего праздничного настроя. Особенно хорош был наш общий любимец Фигаро - Андрей Миронов, но о нем я расскажу дальше. Оформление Левенталя, по-моему, должно войти в историю сценографии, так необыкновенно удачно оно соединялось с режиссерским замыслом. То же можно сказать и о костюмах Славы Зайцева. Рецензий на спектакль было великое множество и каждая - настоящий гимн. От зрителей я получала много восторженных добрых писем, стихов, посвященных моей роли. Приведу несколько строк из одного стихотворения, созвучных предыдущим моим размышлениям: ... Всех Ваших образов не счесть, Но всем я должен предпочесть Веселый гений Бомарше. В нем так созвучно все душе Блеск искрометности лукавой, Кокетство, ревность, жажда славы, Интриги, шутки, разговоры, Любви признанья, слезы, ссоры Театра сладостный дурман, Все возвышающий обман... И еще одна роль, сделанная с Валентином Николаевичем Плучеком, обогатила меня как актрису - это городничиха Анна Андреевна в "Ревизоре". При всей моей любви к классике эта роль отнюдь не была моей мечтой, но, как это всегда бывает, увидев свое назначение, я стала думать о ней со все большим волнением и интересом. Плучек репетировал вдохновенно, и чувствовалось, что он благоговеет перед Гоголем и перед памятью своего учителя Всеволода Мейерхольда, когда-то поставившего эту пьесу с удивительным Хлестаковым - Гариным. Сначала у меня ничего не получалось. Я довольно смело и в то же время примитивно наигрывала, и Валентин Николаевич терпеливо, но решительно пытался освободить меня от пустого наигрыша. А я, помня шутливое актерское выражение "не наиграешь-не сыграешь", все же смело кидалась в несвойственный мне характер. К своей героине я относилась без адвокатских чувств, я не пыталась ее оправдать, пожалеть. Наоборот, я старалась заострить некоторые черты ее характера, например, настырность, ни на чем не основанное чувство собственного превосходства, невежество и т. д. Конечно, в руках был гоголевский текст, но и жизнь очень помогала, так как встретить такой характер в жизни не так уж и трудно. Репетировала я в прекрасном настроении, была смелой, раскованной, нахальной и веселой. Мне нравилось быть Анной Андреевной. Фантазия работала вовсю. Она должна быть наглой, плотоядной и, как говорят, аппетитной. Она должна была быть вся переполненная - телом, чувствами, буклями, бантами и бантиками, темпераментом, жаждою удовольствий. И в то же время ей не должна была быть чужда как женщине, хотевшей понравиться, своеобразная грация. Постепенно моя городничиха оживала, делалась вполне достоверной. Мне очень импонировала характерность этой роли, возможность попробовать себя в плане сатиры, гротеска. Неожиданная роль, если режиссер почувствовал скрытые возможности для нее у актера, иногда может очень обогатить его палитру, оттачивает мастерство. Критика, уделившая большое внимание нашему спектаклю, отмечала тогда своеобразную эксцентричность, напористость, переходящую в натиски, вульгарность моей городничихи. Это не смешная, стареющая кокетка, как ее принято играть, но сильная и страшная личность. Я очень рада, что все это было замечено, поскольку это и было моим замыслом. Огромной удачей в этом спектакле была работа Анатолия Папанова. Его Городничий был вовсе и не плохим человеком, но страшным своей отнюдь не карикатурной реальностью. Хотелось воскликнуть: "Бедная Россия, кто же командовал тобою!" Эти слова, к сожалению, актуальны и сейчас, но хочется верить в будущее своей родины. У Игоря Северянина есть прекрасное стихотворение на эту тему: - Что такое Россия, мамочка? -Это впавшая в сон княжна... - Мы разбудим ее, любимая? - Нет, не надо: она - больна... - Надо ехать за ней ухаживать... - С нею няня ее ... была.. Съели волки старушку бедную... - А Россия что ж? - Умерла... - Как мне больно, моя голубушка!... Сердце плачет, и в сердце страх... -О, дитя! Ведь она бессмертная, И воскреснет она... на днях! (1925) МОЙ "ВИШНЕВЫЙ САД" Безумье и благоразумье, Позор и честь Все, что наводит на раздумье, Все слишком есть Во мне... М. Цветаева Часть I Несостоявшийся роман Решившись писать эту книгу-исповедь, я, конечно, отдавала себе отчет в том, что мне будет очень трудно, так как все, что я пишу, может показаться нескромным - ведь это моя жизнь, мои радости и трудности. И, наверное, я на это не решилась бы, если бы не надеялась, что, рассказав все предельно откровенно, я могу принести пользу своим молодым коллегам или просто читателям, так как мои воспоминания главным образом касаются профессии, которая насквозь пронизана личными чувствами. Может быть, кто-то, читая эту книгу, найдет для себя поддержку в трудные минуты творческого бездействия или личного одиночества. Однажды после одной из радиопередач, в которой я участвовала, раздался телефонный звонок, и низкий хрипловатый женский голос попросил меня. На вопрос, кто говорит, последовал ответ - Валентина Караваева. Валентина Караваева! Актриса военного времени! Знаменитая райзмановская Машенька в одноименном фильме. Актриса непростой судьбы. Ее чуткая душа уловила что-то в моем голосе, в моей индивидуальности, что показалось ей близким для образа Раневской, о которой она с любовью мечтала, но, вероятно, не считала для себя возможным играть на сцене Театра киноактера. Но поставить этот спектакль ради этой роли с точно угаданной, по ее представлению, актрисой, ей очень хотелось. Она мне об этом сказала по телефону. Говорила со мной так, как будто мы всю жизнь знали друг друга, хотя мы не были знакомы, и я видела ее только на экране в свои юные годы. Сказала о Раневской, и сердце мое забилось, я полетела в пропасть-сразу размечталась, увидела себя, словно в невероятном сне, задрожала, захотела безумно, безоглядно только эту, единственную роль, только эту нежную, тонкую, печальную поэму. Потом схватила пьесу, читала, уговаривала себя не мечтать, но не могла... В общем, начался угар... Так бывает, когда влюбишься, уговариваешь себя, успокаиваешь, а что-то сильнее нашей воли мчит в пропасть или в рай неизвестно! Мы ни разу не встретились - Валентина Караваева заболела. Я получила от нее две коротенькие открыточки и их сохранила, потому что они дороги мне, как протянутая рука, как нити, что связывают творческих людей. "Дорогая коллега !Товарищ по искусству! Уважаемая Вера Кузьминична! Поздравляю Вас с ролью Любови Раневской. Дай нам Бог сделать достойную Чехова работу, а значит и создать некий чеховский творческий ансамбль. Есть же у немцев брехтовский ансамбль, а чем мы и наш Чехов хуже? Попробуем, а? Надеюсь дожить до дня, когда мы поставим всю композицию по "Вишневому саду", есть у меня такая благоуханная, как сад, композиция. Лиха беда начало. Но - начнем, пожалуй. Уважающая Вас В. Караваева". Ее болезнь помешала осуществиться нашей мечте... Вот так, казалось, закончилось не начавшееся содружество с удивительной актрисой, с женщиной, чья трагическая судьба неожиданно открылась мне в этом году. Рассматривая красивый журнал Cosmopolitan (№2, 2000), в котором я, отдыхая, читала про всякие светские пустяки , я наткнулась на статью Галины Турецкой "Сцена для одной судьбы". В этой статье рассказывается о трагической судьбе Валентины Караваевой, о ее одиночестве, о ее страшной смерти в нищете. Но в то же время замираешь от восторга, как эта женщина творчески не сломалась, как она прожила последние 25 лет жизни, когда о ней все забыли, создавая свой мир, свои спектакли, свои роли, которые клокотали в ее сердце. Вот некоторые выдержки из этой статьи: " Отчаявшись реализоваться на экране или театральных подмостках, она превратила в сцену свою квартиру... Почти 30 лет изо дня в день она включала маленькую кинокамеру и играла Бесприданницу, Нину Заречную, Кармен, Каренину, читала стихи... За окном текла жизнь, сменялись политические режимы, а она проявляла пленку и снова играла с учетом замеченных ошибок. Ее зрителями были Лев Толстой и Сергей Есенин - портреты на стене. Она умерла между 25 и 30 декабря 1997 года. Ее обнаружили случайно. Вошедшие в квартиру увидели плавающие в грязной воде чемоданы, исписанные листы бумаги, спутанные мотки пленки, безнадежно испорченные костюмы... И посреди всего этого ее... Похоронили ее на средства Гильдии актеров на Хованском кладбище. Режиссер Георгий Параджанов создал фильм о ней, где роль Валентины Караваевой играет актриса Вера Майорова, которая 14 лет назад встретила Караваеву на улице. Вера Майорова вспоминает: "Она была похожа на нищенку, настолько ветха была ее одежда, но выражение лица, глаз было удивительно печально-счастливое" (Вот она - моя "Безумная из Шайо") Прочитала я эту статью с чувством глубокой печали и раскаяния, что в те времена, когда получила от нее дружеские творческие нити, потеряла ее и в суете житейской не разыскала... А жизнь в это время плелась своей проторенной дорожкой: творческий голод в театре и огромное количество общественных дел, иногда ненужной суеты, концерты, радио, доигрывание старых спектаклей... А с виду все нормально - есть дом, есть театр, есть изнуряющая занятость, есть сознание необходимости выполнять свой долг, и в этом хоть какое-то утешение. В нашем театре часто бывают премьеры, почти в каждой пьесе я могла бы что-то играть, но не идут мои ноги, не поднимается моя душа - выпрашивать что-то для себя. Да и знаю, что не дадут, раз не дали. Да и не хочется травмировать своими притязаниями тех актрис, кому выпало счастье быть занятыми в репетициях. И вдруг - удар в сердце! Полная неожиданность! Валентин Николаевич Плучек берет "Вишневый сад" Чехова. У нас, в Театре сатиры! Роль Раневской поручена талантливой молодой актрисе Татьяне Васильевой, просить бессмысленно - пьеса ставится именно для нее, для вдохновительницы этого неожиданного замысла. Итак, в театре репетируется моя мечта... Вот ведь как бывает! Распределение ролей первоклассное - заняты лучшие актеры нашего театра. Начались репетиции. Весь коллектив незанятых завидует счастливчикам. Я перестаю думать, заставляю себя не хотеть, не мечтать, не надеяться. Надо жить, как будто нет мечты, нет этой травмирующей мою душу неожиданности. Спустя два месяца Татьяна Васильева неожиданно уходит из нашего театра в Театр Маяковского. Снова безумие овладевает мной. Ведь знаю, что Валентин Николаевич холоден ко мне и раз не дал роль сразу, значит не видит меня в ней, и все-таки, перебирая в уме весь женский состав театра, не нахожу актрисы на роль Раневской. Нет, вероятно, надо сказать Плучеку, что я мечтаю об этой роли, ведь, может быть, в это время он мучительно думает-кто же может сыграть, если не Татьяна Васильева. Впервые в жизни иду просить роль, никогда до этого не просила и уж тем более ничего не требовала. И вот заставляю себя пойти и сказать о своем дерзком, но таком естественном для любой актрисы желании - сыграть! Разговор был короткий. Я сказала, лн ответил тоже коротко: "Ну... если я дам Вам эту роль, то обидится Нина Архипова или Оля Аросева, которые тоже говорили о своей готовности попробовать себя в ней". Вот и весь ответ... А я-то не спала, тысячу раз представляла себе наш разговор, но... Ну конечно, если бы у меня был более волевой характер, я должна была бы, несмотря на обидность такого нетворческого ответа, заставить выслушать себя, рассказать о своем понимании роли, но, к сожалению, сильной волей я не обладаю, во мне больше терпения. Хотя, пожалуй, это качество в наши дни не дает нужных результатов, а скорее наоборот... А неплохо бы иметь побольше дерзости, побольше веры в себя! Узнаю, что на роль Раневской назначена молодая актриса Раиса Этуш, которая больших ролей не играла, но иногда дублировала Татьяну Васильеву в роли Клоуна в детском спектакле. Значит, Валентин Николаевич хотел продолжить работу с актрисой не диаметрально противоположного плана, а с той, которая могла бы быть близкой к рисунку роли, сделанному Татьяной Васильевой. И это получилось у нее достаточно органично, да и вообще неплохо. Вот и закончился мой неначавшийся роман с Любовью Раневской! Часть II Тверь Вера Кузьминична - Великая Актриса. Для меня в истории русского театра ее имя стоит рядом с именами Савиной и Ермоловой. Величие ее в неиссякаемом творческом начале. Ее вечная молодость и красота - порождение огромного духовного богатства, которое она щедро отдает людям. Я люблю ее! Восхищаюсь ею. Работа над Раневской была для меня удивительным процессом. Ее Любовь Андреевна сразу покоряла своей душевной чистотой, драматизмом, верой в жизнь, несмотря ни на что... Вера Ефремова Жизнь шла, годы мчались, приближая к финишу... И вдруг два неожиданных, но подспудно желанных события вошли в мою жизнь. Я оказалась в городе моего детства, да еще в роли, о которой мечтала! И свои ощущения я могла бы назвать единственным прекрасным словом --счастье! Случайная встреча в поезде (мы ехали на праздник искусств в Чебоксары) с Верой Андреевной Ефремовой - главным режиссером Тверского драматического театра. Мы разговорились о моей родине, о профессии, о мечте, которая скорбно умирала в моей душе - и... (о, счастье!) выяснилось, что в Тверском театре, которым руководит Ефремова, вот уже девять лет идет "Вишневый сад", но последние два года его не играют, так как исполнительница роли Раневской -переехала в другой город. И Ефремова, присмотревшись ко мне, прислушиваясь к моим размышлениям, вдруг полушутя-полусерьезно предложила мне сыграть в ее спектакле эту роль, заметив, что вообще-то гастролеров она не признает и в спектакль надо войти хоть и по-своему, но бережно сохранив все то, что было сделано. Так возникло неожиданное в моей жизни творческое содружество, сопряженное с огромными трудностями, сомнениями, неуверенностью, страстной жаждой трудиться и что-то из своих сокровенных мечтаний, размышлений реализовать на сцене. Я стала приезжать в свои свободные дни в Тверь для встреч и репетиций с Ефремовой. Дома, в Москве, окружив себя книгами Чехова и о Чехове, о Московском Художественном театре и о первой постановке "Вишневого сада", я замкнулась на этой теме и, бесконечно вчитываясь в пьесу, пытаясь запомнить свою роль без партнеров (что очень трудно), вошла в мир чеховских героев, считала дни, когда наступит желанная репетиция. К волнению по поводу роли прибавилось и чисто человеческое волнение, так как город Тверь - родина моих родителей, и там, под Тверью, в деревне Сухой Ручей я провела свое детство. Самое замечательное, что в дни премьеры пришли почти все мои деревенские подружки, ставшие уже немолодыми женщинами, - добрые, простые, жаждущие поговорить, расспросить, рассказать. Вот такую записочку (одну из многих) я получила, играя в Твери: "Вера Кузьминична! Александра Семеновна - я твоя няня, я пришла к тебе в театр, если можно с тобой повидаться, тебе было 3 годика я тебя няньчила проживаем мы в Твери наш адрис пр. Ленина д. 20 кв. 20 Ананьева". Можете себе представить, как я обрадовалась, прочитав эту записку, как я была счастлива прижаться к этой старой родной женщине, обнять ее! Хочу поделиться с читателем и своей благодарностью, своей любовью к этому городу, к этому театру, к моим партнерам и к талантливой, эмоциональной, беззаветно любящей театр Вере Андреевне Ефремовой. А теперь я попробую описать подробно, как я играю эту роль, что чувствую, что я хочу сказать этой работой. Это не критический разбор спектакля, это взгляд изнутри. Прежде всего несколько слов о наших репетициях с Верой Андреевной, ведь это у нее было как бы третье прикосновение к чеховской пьесе. Первая постановка - на калужской сцене с Ванеевой в роли Раневской. Читая книгу Веры Андреевны, а также прессу об этом спектакле, я понимаю трепетное отношение режиссера и всех актеров к этой работе. Второе прикосновение это спектакль на сцене Тверского театра с Верой Сурудиной в главной роли. И снова, судя по книге Веры Ефремовой "Поиски сути",- особое отношение к теме. И, наконец, репетиции со мной, когда я чувствовала, как вся душа Веры Андреевны настраивалась на то, чтобы уловить новое, исходящее от моей индивидуальности, от нашего с ней нового взгляда, не искалечив того, что сделано в спектакле другими актерами. Более бережного, более чуткого, более творческого, и в то же время волевого отношения к актеру со стороны режиссера в спектакле трудно себе представить. И вот первый спектакль 25 февраля 1984 года. Я еду из Москвы в Тверь на машине, рядом со мной притихшие родные, которые едут на премьеру, а навстречу мне мчится сказочной красоты белоснежная, покрытая сверкающим инеем дорога, и ветви деревьев словно кланяются мне. Хочется плакать от восторга, от нежности, от любви к родной земле, к стране своего детства! Наверное, все эти чувства потом питали меня на сцене в роли Раневской. Ведь моя героиня тоже возвращается после долгого отсутствия в родные места, к родному порогу. Она возвращается из-за границы, а это всегда вызывает особое обостренное чувство родины. И мне кажется типично русской чертой любовь-жалость к родному. Ведь мы часто страдаем от всего, что кажется плохим в нашей жизни, но жизнь свою не мыслим без этого страдания и сострадания, оно делает нашу душу богаче. Недаром Раневская говорит: "Я не могла смотреть из вагона - все плакала". Наверное, это то же чувство, когда едешь в поезде и видишь просторы и тут же покосившиеся домики, разоренные заборы, мусорные свалки. И грустно, что не такие мы ухоженные и эстетичные, как другие, и тепло на душе от этой неумелости, от этого нашего "авось". Эта земля с лопухами, с курами, с высохшими прудами и речками, с нерасчищенными лесами! Может быть, и хочется, чтобы все стало красивым, ухоженным, выложенным камушками, цветочками, а любишь всю эту заброшенность. Любишь и жалеешь. Первый спектакль я играла, не владея собой,- чувства слишком захватили меня. Мне было стыдно, что я не была хозяйкой своего состояния, а состояние владело мной. Потом я постепенно овладевала ролью и жизнь, которая проходила на сцене, становилась для меня незабываемым счастьем, о котором я и хочу немного рассказать. Актеры Тверского театра приходят за час-полтора до начала спектакля. Всюду сосредоточенная тишина, дорогие наши помощники - гримеры и костюмеры - внимательны и предупредительны. Гримируются по четыре человека в одной гримуборной, и никаких посторонних разговоров, шуток не слышно. Все очень бережны к своей и чужой душе, тишина, сосредоточенность... Но вот третий звонок. Надев в последний момент маленькие башмачки на высоком каблуке, редкостной красоты шляпу (создание художницы Аллы Давыдовны Смирновой) и накинув на лиловое изысканное платье (эскиз художника Левенталя) старинную бархатную накидку, взяв бархатную черную, расшитую бисером сумочку в руки, я иду за кулисы и на темной сцене тихо сажусь в уголке в ожидании выхода на сцену. Обычно костюмы шьются в театре по эскизам художника, оформляющего этот спектакль. Актер принимает участие, заранее обсуждая с художником свой костюм, который потом поможет ему стать тем человеком на сцене, какой обычно рисуется для себя в своем воображении. Но здесь я была одна, и мне дана была трудная и прекрасная возможность одеть себя так, как мне самой кажется правильным. Обычно костюм другого исполнителя всегда бывает чужероден, поэтому я даже не видела костюмов своей предшественницы. Я обратилась к Левенталю, который неоднократно в разных театрах оформлял "Вишневый сад",- я его очень люблю и ценю как великолепного художника мирового класса. Зная, что у него много разных эскизов к роли Раневской, я попросила его дать мне тот, что ему кажется близким мне. Он очень охотно принес мне два неиспользованных в других театрах эскиза костюма Раневской. На этих эскизах она была одухотворенной, таинственной, печальной и прекрасной незнакомкой. Увидев эту женщину, мне захотелось, насколько мне отпущено судьбой способностей, приблизиться к этому идеалу. Внутренне мне Раневская кажется цельной и в то же время изменчивой. Главными свойствами ее характера я считаю искренность чувств и женственность со всеми противоречиями женской натуры. Сама для себя я ее называю "оторвавшийся осенний лист" или "гонимая ветром": из России в Париж,- потому что утонул сын Гриша (виновата бесконечно), из Парижа в Россию,- потому что любимый бросил, обобрал (виновата перед своими дочками Аней, Варей, перед братом), а потом обратно в Париж -из навеки покинутого родного гнезда, снова неприкаянная. Итак, я тихо сижу в уголке, ожидая выхода на сцену. Пока на сцене темно, тихо, но вот возникла печальная, словно задумчивая музыка, раздвинулся занавес - слышу первые слова Дуняши, Лопахина. А рядом тихо сидит и смотрит огромными серыми глазами скромно одетая Варя (артистка Наина Хонина), стоит тоненькая Аня (артистка Вера Рычкова), подошел и пожал мою руку, видя мое волнение, мой брат по сцене Гаев (артист Николай Бутрехин)... С собачкой на руках примостилась рядышком на каких-то деталях декораций Шарлотта (артистка Антонина Вольская). Мы все в ожидании: сейчас раздастся звон приближающихся бубенцов и мы подъедем к нашему родному дому. Подъехали. Суматоха, радостные, взволнованные возгласы. Подбегает Дуняша, полная искренней радости (артистка Ирина Андрианова) и взволнованный Ермолай Лопахин (артист Александр Чуйков). И здесь мне хочется привести небольшой отрывок из письма актрисы Андриановой, играющей Дуняшу. По моей просьбе она написала мне то, что испытывала, играя в нашем спектакле. "Я встречаю Раневскую, трепещу от каждого шороха и звука. У меня нет парных сцен, моя единственная сцена с Раневской за кулисами. Да, да! Именно за кулисами, где со словами: "Я упаду, ах, упаду!" - я припадаю к озябшим трепетным рукам Раневской. Ее перчатки еще пахнут Парижем, но она уже готова обнять отсыревшие стены родного дома. Потом на сцене все стоят вокруг Любови Андреевны, а она снова знакомится со своей детской, оглядывает комнату с болью, с восторгом, со слезами, и понимаешь, что это в последний раз..." Я, Раневская, вхожу, не смея переступить порог, виноватая, что покинула пять лет назад родные места, от волнения молча прислоняюсь к двери. На вопрос Ани: "Ты помнишь, какая это комната?" - робко отвечаю: "Детская!",- но так, чтобы никто не заметил охватившего волнения, виноватости и робкого счастья. Дома! Знакомые добрые лица, всех хочется обнять и хочется остаться одной, чтобы унять волнение. Вероятно, кому-то покажется нескромным то, что я пишу о том, как я играю Раневскую, но это и выстраданное мое счастье, и мое прощание, это немыслимость расставания, когда, казалось бы, только еще надо расцветать, освобождаться, стать глубже, приближаться, насколько мне отпущено судьбой таланта, к роли, к Чехову, но это все-таки прощание с мечтой, прощание с ролью, с полюбившимся мне спектаклем. Поэтому я буду писать подробно о том, что чувствую, играя каждый кусок роли, не потому, что это хорошо, а потому, что мне это невыносимо дорого и, описывая все, я вновь всё проживаю - а это для меня счастье! Сцена оформлена по-старинному: достоверная уютная мебель, светлые стены дома, наверху, словно кружево,- переплетение цветущих вишневых деревьев, соединяющихся и как бы поднимающихся ввысь, поэтично заканчивая оформление этого спектакля. Я стою, прислонившись к двери. Жажду дотронуться до кресла-качалки, стоящего в центре сцены. В детстве я забиралась на это кресло. Меня влечет сюда, в мир воспоминаний, когда счастье просыпалось вместе со мной каждое утро, но я в то же время боюсь этого дома, этих мест, связанных с гибелью моего сына Гриши. И вот - мой монолог: "О, мое детство..." это не только воспоминание, это взрыв, молитва к природе - хочу вымолить у этой красоты силы для себя. Я поднимаю руки: какой изумительный сад! Белые массы цветов, голубое небо! Я вся - порыв, молитва, любовь, мольба, надежда. И тут тихий, нервный голос Пети, в нем осторожность, нежность, невозможность молчать: "Любовь Андреевна!.." От партнера зависит очень многое, возникает нервное напряжение, тональность, которая окрашивает роль независимо от того, как ты ее задумываешь. Партнер вносит свои полутона, оттенки, нерв - все это неуловимо присутствует, как бы я ни следовала задуманному. Например, в "Свадьбе с приданым" влюбленность моего Максима делала меня - Ольгу - по-девически пугливой и в то же время озорной, точно я пробовала свою власть. Ленивое, обаятельное и поверхностное отношение к моей Розине графа Альмавивы в исполнении Александра Ширвиндта делало меня тоже более поверхностной, но не лишенной женского кокетства, капризности куколки. И мне нравилось, что это играется именно так, а не глубже. Глубже стало бы одновременно и тяжеловеснее, а для нашего ажурного спектакля это было бы чужеродно. В "Вишневом саде" роль Пети Трофимова играет артист Виталий Синицкий, в других ролях я его не видела, в жизни тоже очень мало и редко общалась, а вот через роль и через сцену я ощущаю его поддержку. Его Петя умен, ироничен, но наивен - вечный студент, и в то же время по отношению к Раневской я чувствую его огромную жалость, нежность и бережность. И когда в первом акте раздается голос Пети,- для меня это голос из другой жизни, из жизни совести, греха, моего преступления. Руки опускаются, боюсь поднять глаза, боюсь подойти, и, когда подхожу,- долго всматриваюсь. Ведь через него я чувствую свою вину: погибший сын, несчастная страсть к другому человеку - мой грех, мое вечное неискупаемое наказание. Мне бы хотелось, чтобы за интеллигентностью, изяществом и женственностью Раневской все время чувствовалась бы неустойчивость души перед отчаянием, катастрофой, которая вкрадывается в душу неожиданно и от этого еще страшнее. Цепляюсь за разум, за желание помочь, понять, но обрыв, катастрофа должна подспудно существовать все время. Это конец любви, конец женщины, хотя она все еще кажется прекрасной. Приезд Раневской, как и вся ее жизнь,- временны. Постоянное возможно в ее жизни только в случае полной катастрофы падения. Жизнь как спокойная пристань - не для нее. Раневская за границей слишком во многом разочаровалась, потерялась. Ей нужно обрести себя. Наверное, в самые тяжелые минуты ей вспоминались родные дом, сад, где она нужна, понятна, и это давало силу жить. Ей мечталось оказаться среди родной обстановки, чтобы обрести себя, стать самой собой. Но Раневская очень искренняя женщина, и если все, о чем она мечтала, покидая Париж, не согреет ее душу, не наполнит терпением, силой, она не сможет притворяться перед самой собой и тогда рухнет последняя надежда обрести себя. И если в первом акте, получив телеграммы из Парижа, я жестко рву их и говорю, что с Парижем кончено, то во втором акте, получая телеграммы с просьбой о прощении, я уже не в силах им сопротивляться. Все мне немило на моей родной земле без любимого. И монолог "О, мои грехи" - это не столько просьба о прощении за грехи, это скорее мольба Богу: дай мне жить по-прежнему, разреши мне быть самой собой, не наказывай меня за это, даже если это дурно! А может быть и не дурно? Во втором акте я улетаю от них душой в Париж, к любимому. В своем белом кружевном платье с белым зонтиком и в прекрасной белой кружевной шляпе, я вся уже не с ними. Лишь на минуту звук лопнувшей струны заставит содрогнуться душу, на минуту, как возмездие, возникнет прохожий и все исчезнет навсегда... Третий акт "Вишневого сада" я очень люблю. Занавес закрыт. Когда начинает звучать музыка, я кладу руки на плечи Пети. Я не знаю, что чувствует актер Виталий Синицкий, играющий Петю, но мне кажется, что ему меня очень жаль и мне это помогает. Может быть, мое личное чувство одиночества сливается с чувствами Раневской, которые многократно усиливаются. Начинается странный трагический, призрачный, нереальный бал. Мне кажется, что сцена вся в мерцании: тусклая люстра, потемневшее кружево, что-то похожее на паутину, какой-то полумрак, танцующие медленно люди... Музыка, как назойливая мысль, как навязчивая идея, которая вращается по спирали. Раздается голос распоряжающегося танцами, но танцующие бесплотны, словно привидения, и если бы это было в кино, я бы всех нас могла вообразить одетыми в серый саван, сквозь который угадываются скелеты. Нет жизни, есть ее видимость. В танце ухожу за кулисы, стою, пока мимо меня проносятся пары в веселой и тоже призрачной полечке. Выхожу вновь, не скрывая беспокойства. Иду через всю сцену, охваченная тревогой: "Отчего так долго нет Леонида? Что он делает в городе?" Вижу газовый серый шарф на стуле - предмет ненужного бала,- беру его как бессмысленность: "И музыканты пришли некстати, и бал мы затеяли некстати..." Поиграла шарфом, села на стул, ведь выхода нет, и трезво: "Ну, ничего..." Выходит Шарлотта, показывает фокусы. Мне кажется, что в нашем спектакле эта сцена не производит должного впечатления. Нет трагического клоуна, каковым мне представляется роль Шарлотты, нет трагического баланса, нет тайны, а все это мне кажется необходимым в этой сцене. Чехов в силу своей натуры и своей профессии видел жестокую правду жизни, но эта правда всегда была опоэтизирована его состраданием. Сцена бала для Раневской - кульминация отчаяния, неустойчивости, крик души: "Я могу сейчас крикнуть, могу сделать глупость, спасите меня, Петя, говорите мне что-нибудь, говорите". И в то же время это не подчинение горю, не пассивное принятие жизни, а протест, который можно выразить словами: "Это камень на моей шее, и я иду с ним на дно, но я люблю этот камень, я жить без него не могу". Так может сказать человек, страстно жаждущий не сломиться, остаться самим собой. Теперь о Пете. Если бы Петя был другим, может быть, все было бы у меня по-другому. Но этот Петя - не сентиментальный, не чувствительный, как бы против самого себя, своего сознания настолько жалеет меня, настолько ощущает ужас моего состояния, что заставляет меня искать у него помощи. В его глазах ужас и нежность, точно рядом гибнет ребенок. "Спасите меня, Петя, говорите мне что-нибудь, говорите!" Я - Раневская - вижу в глазах Пети больше, чем он говорит. Я хочу слышать это, хочу забыться в лавине эмоций, мне мало просто сочувствия, я хочу, требую, молю - лавины чувств, безрассудства. И его скупые слова - "Я сочувствую вам всей душой" - возвращают меня на землю, я перевожу себя в материнское чувство - своим разумом, трезвостью, волей не даю унести себя в пропасть женского, греховного, бесовского начала. Ведь бесовское - это шажок - и пропасть. Поэтому, отрезвев, я говорю: "Но надо иначе это сказать, иначе". И очень интимно, сокровенно, как близкому человеку говорю: "У меня сегодня тяжело на душе, вы не можете себе представить..." Репетируя со мной, Вера Андреевна Ефремова не раз вспоминала Достоевского. Не знаю, прочитывается ли в моей Раневской такая черта женская, греховная, бесовская. Зная свою сценическую натуру как спокойную, не взрывную, я хотела, чтобы в этой роли была подспудная сила, внешне может и не выраженная, но она должна присутствовать внутри, и тогда появляется тайна или тень, которая заставляет думать, разгадывать - манит. Господи! Какое счастье подарил Чехов актрисе, которой выпало играть Раневскую! В ней есть все - глубина, лиризм, искренность, непредсказуемая женственность, греховность и бесконечное обаяние. Ведь только минуту назад, думая о продаже вишневого сада, Раневская была в отчаянии, в ужасе и вдруг, увидев пуритански строгие глаза Пети, уже готова смутить его: "И надо же что-нибудь с бородой сделать, чтобы она росла как-нибудь..." И он уже смотрит растерянно, как мальчишка,- какая она разная! Он не может понять ее. А Раневской смешно от его растерянности, ей хочется усилить его смущение: "Смешной вы". И она уже на острие ножа. Слушает его, говоря о другом, думая о другом - о любимом, она полна греха, зазывности, очарования. Раневская любима: "Каждый день получаю телеграммы - просит прощения, умоляет вернуться",- а раз любима,-значит, прекрасна, значит, все можно. Она вся - непоследовательность, каприз, женственность, и сама в эти мгновения не знает, куда это ее заведет. Телеграмма в ее руках, она ласкает ее своим сердцем, глазами, руками. Телеграмма - часть любимого, она физически любима. Эта сцена очень опасная и прекрасная, здесь нельзя быть только матерью, только дворянкой. Здесь подходит предел, но к этому пределу надо только подступить, но не переступить. Я - Раневская - прошу прощенья за обидные слова: "Вы недотепа, смешной чудак, урод",- взгляд полон ласки, открытости и нежности: - "Ну я прощенья у вас прошу, ну Петя, чистая душа, пойдемте танцевать". Разгоряченная разговором о любви, танцую с Петей близко, а потом вдруг все улетучивается, в душе лишь усталость и опустошение, и я говорю просто: "Мерси, устала, посижу". Наконец, долгожданное появление Лопахина. Мой вопрос: "Продан вишневый сад?" И когда поняла, что именно он купил, спрашиваю сразу состарившись: "Кто купил?" "Я купил",- стыдясь своего счастья, ответил Лопахин. Лопахин в нашем спектакле - русский мужик, талантливый, с душой, понимающей красоту, с добрым сердцем. Когда-то Раневская коснулась его нежностью, добротой, деликатностью и внешним очарованием, и было это в том возрасте, когда все воспринимается очень остро. И эти дорогие его сердцу ощущения он разрушает, купив вишневый сад. Покупка сада - это убийство своей души, и Лопахин плачет. Свой монолог он произносит с истинным трагедийным размахом: "Музыка, играй! За все могу платить!", - и звучит в этом крике не радость, а отчаяние. Звучит музыка, и тихо стонет мое - Раневской - сердце. Судьба моя решена. Аня успокаивает меня, слушаю и не слышу ее, пытаюсь встать, пытаюсь идти, себя не осознаю, вижу в глубине сцены Петю, бегу, не зная куда... В таком состоянии человек может лишить себя жизни. Здесь все на грани смерти -- и в настоящем, и в будущем. Четвертое действие. Жизнь сломана. Все кончено. Оторванный листок продолжает свой путь в никуда. Сборы, разговоры, прощание следует за прощанием - с дочерью, с близкими, со старым домом, с вишневым садом, с родиной... И... начинается отсчет по минутам. Это не просто отъезд, это последние минуты существования, за порогом этого дома я буду уже не я, а кто-то другой. Последние слова: я говорю с Лопахиным о своих двух заботах о Фирсе и о Варе. И здесь мне хочется вспомнить об артисте Виталии Кузьмиче Рассказове, игравшем Фирса. Виталий Кузьмич вводился в этот спектакль одновременно со мной, так как прежний исполнитель этой роли ушел на пенсию. Я с огромной печалью и нежностью вспоминаю наши репетиции и спектакли. Его тихую, преданную любовь ко мне, на сцене и в жизни. С печалью потому, что летом 1985 года во время гастролей Тверского театра в Минске мы попрощались с ним навеки. Умер мой Фирс... Отыграв спектакль, он пришел к себе в номер, и больше живым его никто не видел. Я пришла к гробу с васильками, этими милыми цветами, которых так много было в моем детстве в деревне Сухой Ручей, где родился мой отец. Все вспоминали об актере Рассказове очень по-доброму. Сидели мы тихо, как большая, осиротевшая семья. Я думала о том, что в доме у меня еще стоит банка с вишневым вареньем и на бумаге написано: "Милой моей барыне Любовь Андреевне Раневской - Верочке Кузьминичне посылаю баночку варенья из нашего вишневого саду. Ваш верный слуга Фирс - Кузьмич". Итак, я - Раневская, пытаюсь оторваться от сундучка, на котором сижу. Но трудно, как от гроба родного человека. Плакать нельзя, но не плакать невозможно. Брат нашел мою руку. Вот как артист Бутрехин, которого я очень люблю в этой роли, говорит про эту минуту: "Последний акт, акт прощания с имением, с партнерами, с оформлением. Я говорю, как бы призывая к мужеству: "Сестра моя! Сестра моя!" Но мне легче, я знаю, что будет еще "Вишневый сад" и еще приедет Васильева, и еще раз мы вместе переживем радость творчества". Да, я чувствую, как брат мой по сцене Гаев, как брат мой по профессии Николай Бутрехин поддерживает меня. Нашла в себе силы на последнее прощание. Встала, иду на авансцену. Смотрю в зрительный зал. Это - мой вишневый сад, моя жизнь, мой близкий конец в театре, потому что возраст,- и все скоро уйдет. А другой жизни нет и не будет. Нет сильнее страсти, нет большего счастья и горя: "О, мой милый, мой нежный, прекрасный сад! Моя жизнь, моя молодость, счастье мое, прощай!.. Прощай!" Последний раз взглянула вокруг с благодарностью за все - за жизнь, за счастье и муку. Приняла свою судьбу, свой конец и уже спокойно, мужественно, опустив вуаль, чтобы не видели моих глаз, выражения лица, говорю: "Мы идем!" Вот я и попыталась рассказать, что чувствую, как воспринимаю свою любимейшую роль, свою жизнь в этой роли... Но это - я сама. А как отнесся к моей работе зритель, мне отвечать не полагается. Может быть, в рассказе об этой роли я слишком многословна и не очень скромна. Но ведь она у меня - как незаконный ребенок, родившийся вопреки всему, ребенок, рожденный в любви. Я уже много раз говорила, что эта роль, это соприкосновение с Чеховым подарило мне много замечательных встреч с добрыми, талантливыми людьми, точно добрые нити протянулись от одного к другому, соединили нас, не закрепляя ничего ненужного словами и в то же время давая ощущение человеческого доброго союза. Иногда вместе со мной в Тверь ездили критики - чеховеды, оглушенные отрывом от сумасшедшей Москвы, очарованные тишиной маленького русского города на Волге, скромным, но таким преданным искусству театром и его людьми, работающими так трудно, как нам, столичным артистам, уже и не понять, что такое может быть в наше время. Уезжали они притихшие и благодарные, и потом, спустя месяцы, вдруг я чувствовала добро, рожденное этим спектаклем, этой ролью. И еще одно я хочу сказать. Играя в Тверском театре только этот спектакль, я обратила внимание на ту атмосферу духовной деликатности, которой веяло от его исполнителей. Мне кажется, играя Чехова, актеры открывают в себе самые лучшие черты, которые, может быть, почти незаметны в житейской суете. Иногда с этим спектаклем происходили удивительные ситуации. Когда Тверской театр (и я с ними) гастролировал в Минске, произошло интересное событие: в театрах Минска шли одновременно три "Вишневых сада" - Минского драматического театра, моего родного Театра сатиры, который в это время гастролировал там же, и Тверского драматического театра. Соответственно было и три Раневских: Ада Роговцева, Раиса Этуш и я. Газета "Советская Белоруссия" откликнулась на это событие 25 июля статьей под названием "Три вариации на одну тему" (автор Д. Манаева). Было непривычно оказаться в такой ситуации, когда твой родной театр показывает твою любимую пьесу, а ты играешь с другим коллективом и на другой сцене. И так отчаянно хотелось, чтобы художественный руководитель, товарищи пришли посмотреть, высказать свое мнение... Но .. В большой обзорной статье Галины Ефимовны Холодовой, опубликованной в год 125-летия со дня рождения Антона Павловича Чехова в журнале "Театр" (№ 1, 1985 г.), разбирая восемь спектаклей "Вишневый сад", показанных разными театрами, автор говорит и обо всех исполнительницах роли Раневской. Это Алла Демидова, Руфина Нифонтова, Алиса Фрейндлих, Ада Роговцева, Раина Праудина, Татьяна Еремеева, Раиса Этуш, Татьяна Лаврова, Анастасия Вертинская и я. Исследование о каждой исполнительнице очень тонкое, подробное. Думаю, что те, кого заинтересует это исследование, смогут найти эту статью. Приведу только несколько строк: "...Оказывается, с недавних пор актриса московского Театра сатиры Вера Васильева ездит в Тверь и выступает там в старом, с десятилетним стажем, "Вишневом саде" в новом для себя амплуа. Так бывает. Режиссер ставит "Вишневый сад" с одной актрисой, которую он представляет себе в образе Раневской, а в той же самой труппе есть другая потенциальная Раневская, которую он не видит, а возможно и не одна... Для сегодняшнего контекста, а вернее, подтекста сценической жизни Чехова подобное стечение обстоятельств весьма характерно... У Васильевой своя Раневская, и ей важно передать острое ностальгическое состояние этой чеховской женщины. Не только ее непреодолимую тягу к невозвратной счастливой юности, к тяжелому свинцовому недавнему прошлому, к безоблачному детству, к старым друзьям, к родным, близким людям. Прежде всего, потребность вернуться к себе самой. К себе изначальной, какой она была давным-давно, до того, как ее сформировала прожитая жизнь, и к себе сложившейся, какой ее в итоге сформировали прожитые годы, пережитые страдания. То есть к себе истинной-такой, какую пока что знает только она одна..." Я не буду продолжать цитировать эту статью - при желании ее можно прочесть, но даже в этом небольшом отрывке, не зная меня, моей жизни, Г. Е. Холодова почувствовала за ролью именно то, о чем я и пытаюсь рассказать в своих воспоминаниях. Мне кажется, что в этой роли я выразилась до конца и как человек, совершив для себя серьезный поступок, и как актриса. Я впервые сама "пропела свою песню", до конца обнажив душу, и испытала огромное счастье! Я бесконечно благодарна Вере Андреевне Ефремовой, которая предоставила мне возможность этой работы и поддержала меня в каждом движении души, не помешав своим диктаторским правом режиссера, а наоборот, через меня выразила и свою женскую сущность. Я благодарна своим партнерам, с ними я больше десяти лет была связана благородным духом Чехова и актерским братством, которое, к сожалению, редкость в нашей жизни. Благодарю всех, кто после этой роли одарил меня своим сердцем. Я думала, что о "Вишневом саде" высказалась до конца, и вдруг... жизнь снова дала мне неожиданный поворот. Часть III Польша 7 декабря 1987 года. Скоро Новый год! Я сижу в узком, как пенал, белоснежном номере гостиницы "Татран" в Праге и смотрю в окно. Еще не зима, но уже и не осень. На улице толпы народа, предпраздничная суета - сегодня бронзовое воскресенье, потом будет серебряное, и, наконец, золотое рождество. Праздник! А я одна в своем скромном номере, в очередной деловой поездке, цель которой - обсуждение празднования 40-летия Международного института театра и просмотр некоторых спектаклей. Целый день принадлежит мне, только вечером спектакль, а днем я снова погуляю по дивному городу, посмотрю на Влтаву, пойду по Карпову мосту, зайду в собор Святого Вита, вспомню, как сорок лет назад я бродила по этим местам с поэтом Витезславом Незвалом... Года полтора назад я познакомилась с режиссером Александром Вилькиным, которого видела только на сцене. Но наш альянс режиссера и актрисы, к сожалению, не состоялся: не было ни пьесы, ни сцены. Мы расстались с крошечной надеждой возможной работы: может быть, когда-нибудь, над чем-нибудь, где-нибудь... И вдруг!.. Александр Михайлович Вилькин спустя год после нашей встречи поставил в Польше, в драматическом театре города Щецина "Вишневый сад", а критик Татьяна Шах-Азизова поместила в журнале "Театр" рецензию на этот спектакль. Вероятно, работа там шла очень дружно, вдохновенно и человечески тепло, и у коллектива и режиссера явилась мысль пригласить на роль Раневской актрису из Советского Союза, кого - пока никто не знал. Встречаясь с чеховедами, Александр Михайлович Вилькин услышал мою фамилию, историю возникновения этой роли в моей творческой судьбе и заинтересовался. Он позвонил мне, потом приехал в Калугу, где гастролировал Тверской театр, посмотреть наш спектакль. Мы с ним успели поговорить после спектакля не более получаса и расстались со взаимным творческим интересом. Я была благодарна, что он нашел возможность посмотреть меня. Мне было интересно услышать его впечатления. Он был откровенен и, отдавая должное спектаклю и моему исполнению, сказал, что он мыслит многое в этом спектакле совсем иначе, но это не страшно. Основа моего исполнения ему близка, и наш творческий союз возможен. Потом мне позвонила директор польского театра, мы договорились о сроках, и я, не веря в реальность этих планов, зажила своей обычной трудовой жизнью. Вскоре наступили трагические дни августа - смерть Анатолия Папанова и Андрея Миронова, а потом сентябрь - страшная для меня смерть мамы... Я была потрясена, разбита, выбита из колеи... И тут я получила официальное известие, что мои гастроли в Щецине назначены с 17 ноября. Отступать нельзя, да и, откровенно говоря, я не искала возможности отступления. Мне нужно было отвлечься, переменить обстановку. Волнение и страх перед неизведанным переключали мое сознание, отвлекали от тяжелых мыслей... На ходу повидавшись с Александром Вилькиным, я услышала новые и интересные для меня размышления о пьесе, о роли, но главное - он почти гипнотически внушил мне: не трусить, не волноваться сверх меры. Ничего страшного нет, языковой барьер преодолим. Его мужская воля, вера в меня и в себя подействовали на меня благотворно. Я стала думать об этом не как об экзамене, а как о радости приобщения к Чехову в таких необычных обстоятельствах. Наступил день отъезда. Вместе со мной ехала искусствовед Алевтина Павловна Кузичева - человек редчайшей душевной тонкости, интеллигентности, бесконечно любящий и знающий Чехова. В купе было уютно, за окнами неслась грустная, тихая осень, у каждой из нас были причины для волнений, ожиданий и надежды. Днем приехали в Познань, там нас встретили на машине, и 200 километров мы проехали по польской осенней земле до Щецина. Мне предстояло встретиться с будущими партнерами. Встреча состоялась на следующий день после премьеры "Мандата". Мы собрались в фойе за столом для первой читки по ролям, для того, чтобы увидеть и услышать друг друга. Вдалеке от всех села Янина Бохеньска, актриса, исполняющая роль Раневской, и рядом с ней Богдан Янишевский, играющий Фирса. У ног их лежала старая спокойная собака. Я не знаю, какой она породы, но она была такая старая, мудрая и прекрасная, что на сердце становилось как-то спокойнее от ее присутствия. Белая, с удлиненным телом и большими висящими ушами, усталыми умными глазами. Потом мне говорили, что она не такая покладистая, какой мне показалась, но актера, играющего Фирса, она очень любила и поэтому сопровождала его на сцену. Итак, я сижу за столом вместе с современными, достаточно молодыми артистами, стараюсь догадаться, кто кого играет. Вот и первые слова: Дуняша и Лопахин. Молоденькая актриса с милым, доверчивым лицом, с чистым голосом - Катажина Бешке, и артист с редкими внешними и внутренними данными, которому по плечу, мне кажется, такие роли, как Митя Карамазов,- Анджей Оруль. Он еще молод, очень красив мощной славянской красотой. Мне не мешает польская речь, я понимаю не все слова, но все понимаю по смыслу, по настроению. Вероятно, моя русская речь тоже не помешала моим партнерам, мы потянулись друг к другу, услышали друг друга, ощутили импульсы взаимной приязни, понимания. Робко шевельнулось в душе чувство счастья. Дочитали, проговорили до конца, потом мне показали мою актерскую уборную, ту самую, которую любезно отдала в мое распоряжение Янина Бохеньска. Она только спросила, не будет ли мне мешать ее собака, так как она оставалась участницей спектакля, безмолвно танцуя на балу, а собака привыкла именно к этой уборной. Я была рада своему соседству, восхищение и чувство благодарности к этой женщине росли у меня лень ото дня. Закулисные козни, зависть, эгоизм... может быть, это и бывает где-нибудь, но здесь, в Щецине, в этом польском театре ничего подобного не было. Я приобрела друга великодушного, щедрого, эмоционального. Милая Янина Бохеньска! Она сразила меня своей добротой, тактом, желанием помочь, а ведь я играла ее роль, которую она так любила. В нашей актерской уборной была всегда тишина, на моем столике появлялся горячий чай или кофе, так как во время репетиций мне не хотелось идти в буфет, чтобы не терять необходимую для репетиции сосредоточенность. Я увидела декорации спектакля, услышала музыку. Это был совсем другой "Вишневый сад", не похожий ни на один из виденных мною. Я должна была, не изменяя себе, но и не исковеркав спектакля, войти в новый для меня мир. Это спектакль не о прошлом, это спектакль о настоящем на основе прошлого. Это философское осмысление чеховской драматургии, но не лишенное драматизма, а наоборот, насыщенное им, эмоциональностью, яркими чеховскими образами, достаточно непривычно очерченными. В Твери на сцене достоверность: старый дом, гостиная с настоящей мебелью, бывшая детская, и только стены переходят ввысь, как ветви вишневых деревьев, и переплетаются белым кружевом. Все правдиво, просто и поэтично благодаря этим белым кружевам, уходящим ввысь. В польском театре, на первый взгляд, более холодное более условное, очень лаконичное оформление, которое как бы не привязывает подробности к конкретному дому, а дает представление о доме, о вишневом саде, о среде, где живут одинокие люди,- вообще. Сцена пуста, окутана в глубине и по бокам черным бархатом с лиловыми полотнищами, уходящими ввысь, в последнем акте они будут похожи на колонны в темном пространстве. Щиты с вписанными, точно сделанными из фарфора вишневыми деревьями, стоят на разных плоскостях, и около каждого щита небольшие, не бросающиеся в глаза, изящно сделанные стулья-скамейки, обитые незаметной темной кожей. Пять щитов на разных расстояниях от авансцены, на каждом - куст вишневого дерева, и только на одном - дверца старого "уважаемого шкафа", к которому я повернусь, желая прижаться к нему ("шкафик мой родной!"). Как всегда, я прихожу к началу акта в своем обжитом костюме, в своей любимой шляпе, опустив вуаль на лицо. Раздается тихая музыка, медленно идет занавес. Я люблю этот момент, когда печаль музыки вводит меня в другой мир. В Твери музыка очень проста, очень трогательна и очень грустна. Здесь, в Щецине, музыка философски-печальна. На сцене темно, и только в середине немного высвечен заснувший в ожидании приезда Раневской Лопахин. Вот Дуняша прошла с лампой, затем Варя, сцена постепенно мягко освещается, я слышу незнакомую польскую речь, понимаю, зная пьесу, о чем говорят на сцене, и сердце мое откликается, когда Лопахин - Анджеи Оруль произносит мое имя. Любовь Раневская! Как красиво звучит мое имя в его устах! Через несколько минут я войду туда! Как страшно! Как прекрасно! Как хочется этой минуты! Я иду первая, все встречающие - за мной. Вот замерла на мгновение и вошла в луч света, точно подошла к окну своей детской! Стараюсь выполнить просьбу режиссера, не говорить первых слов сладко, с умилением, хотя текст тянет на это. Может быть, он прав, ведь детская связана с погибшим сыном! Поэтому говорю не раскрываясь, сдержаннее, и только поспешным уходом выдаю свое волнение. По мизансценам все идет скупее, чем в Тверском театре. Я почти все время на одном месте, только на минуту в волнении встану, когда Лопахин скажет о том, что надо вырубить наш старый сад. Я почти ничего в себе не меняю, но со всеми актерами уже нащупан внутренний контакт, и так до появления Пети Трофимова. Вот здесь возникает первая трудность, которая, по-моему, так мною по-настоящему и не была преодолена. В разговоре Александр Вилькин настойчиво подчеркивал, что первый акт не идилличен, а наоборот, необычайно взрывчато-драматичен для Раневской, ведь она вернулась в дом, где утонул, погиб ее сын. Это ее грех, ее наказание, ее вечная душевная казнь, поэтому, когда она видит Петю, с ней происходит непредсказуемая неожиданная реакция - это почти исступление, отчаяние, взрыв. По его мизансцене при виде Пети, услышав его голос, Раневская готова броситься к нему, в отчаянье сотрясает его плечи, ее вопль бессвязен - "Гриша, сын мой... мальчик... Гриша, сын..." Она не слышит успокоительных слов и продолжает исступленно вопрошать у растерявшегося Пети: "Мальчик погиб, утонул... Для чего? Для чего, мой друг?" В первый момент репетиций, когда режиссер показал мне эту сцену очень эмоционально, я, мне кажется, зараженная его правдой, смогла повторить. И даже понимала, что этот взрыв в такой мизансцене нужен. Мне мешало то, что моей натуре не свойственна истерика, но отчаянье я понимала. Начиная с третьего спектакля (а было их всего-то четыре), мне кажется, я нашла для себя новое правдивое существование. От неожиданности со мной происходит что-то непредсказуемое, а потом, отчаянно обвиняя и прощая, я его жалею как сына и, стоя на коленях около него, надеваю ему очки, те самые, которые упали от моих отчаянных попыток сначала обвинить, как можно больнее кольнуть в его сердце, а потом все равно соединиться в горе. Но ради истины все-таки скажу, что такая резкость в решении этой сцены, может быть, и выразительна для зрителя, но для меня чуть-чуть искусственна. Второй акт стал для меня любимым. Декорации удивительно чисты и лаконичны, все щиты убраны, и те самые фарфоровые вишневые деревья стоят в чистоте пустой сцены, и только одна скамейка в середине, на которой мы все будем сидеть, да в углу сцены мольберт для Шарлотты. Я думала и думаю, что Раневская обязательно должна быть любима или должна вызывать влюбленность у своих партнеров на сцене. В Твери меня преследует внимательный, нежный, вопрошающий взгляд Пети Трофимова. Здесь, в польском театре, я поняла, что моим "грехом" будет Лопахин, так и было задумано режиссером и прочерчено в мизансценах. В Тверском театре Вера Андреевна Ефремова, тоже интуитивно желая подчеркнуть это состояние, предложила мне мизансцену, говорящую о женской притягательности Раневской для Лопахина: я, говоря о том, чтобы Лопахин женился на Варе, иду по бревнышку, как бы еле сохраняя равновесие, и Лопахин почти снимает меня с этого бревнышка. Но я, учитывая свои высокие каблуки и то, что на высоте у меня кружится голова, отказалась от этой мизансцены и много от этого потеряла. Поняла я это только теперь, когда именно в мизансценах была поставлена режиссером в такие условия, что мне легко было забыться, стать немножко сумасбродной. В польском спектакле, играя все, как и у себя в Твери, я дохожу до монолога "О, мои грехи" и здесь, усадив Лопахина рядом с собой, начинаю этот монолог. Я вижу его рядом с собой, такого прекрасного, такого влюбленного... Он замер, зачарованно смотрит на меня - Раневскую, и я по-хозяйски, чувствуя свою власть над ним, поправляю его волосы, чуть тронула воротничок, поправила галстук, коснулась груди, и наконец моя ладонь скользнула по его плечу, руке и вот уже наши руки соединились. Все это на тексте Чехова: "О, мои грехи, я всегда сорила деньгами без удержу, как сумасшедшая. И вышла замуж за человека, который делал одни только долги"... Обычно в этот момент представляю себе, какой был муж Раневской, то есть человек пьющий, никчемный и тому подобное. Здесь же я совсем не думаю о муже, я говорю эти слова, а сама любуюсь смущением, силой, влюбленностью Лопахина. Когда я говорю о своем парижском возлюбленном, то тоже не думаю о нем. Мы - глаза в глаза, рука в руке. Моему Лопахину страшно, прекрасно, немыслимо поверить в это неожиданное и влекущее мгновение. Крошечная пауза, и как рок, как сознание своего греха и наказание за него, я нервно оставляю Лопахина и иду от него на авансцену. Трезво по отношению к жизни и к этой минуте говорю дальнейшие слова Чехова: "И как раз в это время (это было первое наказание) - удар прямо в голову. Вот тут на реке утонул мой мальчик"... и так далее. Я полюбила эти мгновения на сцене, так как именно в этот момент возникало напряженное желание понять эту женщину, разрушалась положительная, печальная хрестоматийность образа. Я сбивала зрителей с толку, с привычного спокойного восприятия, я обостряла их ум, интуицию, и зрители за это были благодарны. Весь монолог "О, мои грехи" до момента "Господи, прости мне грехи мои, не наказывай меня больше. Получила телеграмму из Парижа - просит прощения, умоляет вернуться..." - весь монолог я не позволяла себе горевать. Была довольно суха, и вдруг, как лавина, как детская надежда, когда слезы вот-вот хлынут из глаз. Молю бога позволить мне быть самой собой - любить, грешить, мчаться по первому зову... Александр Михайлович Вилькин настаивал, чтобы я здесь совсем отбросила все переживания, и, сделав это, я убедилась по реакции зала, что они поняли мою непосредственную, легкую натуру, которая искренна в любой момент, но никогда не тяжеловесна. Замечательно поставлена эта сцена в польском театре. Гаев в прекрасном исполнении артиста Збигнева Хршановского легко, барственно бросает свою тросточку Лопахину и увлекает меня в танце под музыку еврейского оркестра. Увлекшись танцем, я бросаю Лопахину свою кружевную сумочку, чтобы она не мешала. Он какие-то минуты стоит с нашими вещами, чуть растерявшись, а потом, положив наши вещи, делает попытки быть таким же легким, раскованным, как я и мой брат. У него это не очень-то получается, и я, видя его неловкость, увлекаю его в танце, оставив брата. Танцуем вместе с ним, глядя друг другу в глаза, и я говорю о том, что ему надо жениться на Варе. Он соглашается, но делает это неосознанно, увлеченный мною, нашим танцем, нашей близостью. Мы говорим о Варе, не думая о ней, мы только чувствуем радость друг от друга... Мой брат в изумлении смотрит на нас... На минуту закружилась моя голова, чтобы не упасть, я прижалась всем телом к Лопахину, кончилась музыка... И раздался его мощный голос: "Музыка, играй!" И я с трудом оторвалась от него, отошла, взяла себя в руки, села на скамеечку и отрезвела только тогда, когда сказала: "Как ты постарел, Фирс!" Постарел не только он, но и я. Не для меня уже эти минуты, но они были, было очарование, было прикосновение, взгляд... было только что... Пусть не удивляется читатель, когда почувствует в моем описании не только игру, но ту странную смесь себя и образа, это и есть наша вечная голгофа, наше вечное счастье профессии, когда стремишься играть роль, пьесу, но вместе с тем душа проживает еще одну настоящую жизнь. Поэтому в моем описании, наверное, почувствуется доля личной влюбленности, которая может шокировать и показаться глупой. Но я точно знаю, что, ничего не желая в жизни, на сцене я люблю мгновения запретного, которое, как магнит, тянет зрителя, потому что это не притворство, а что-то и выше жизни, и в то же время - сама жизнь. Постараюсь описать Лопахина в исполнении Анджея Оруля. В нем было много неожиданного: иногда отталкивающий своей плебейской недалекостью, иногда потрясающий своей стихийной силой, трагической искренностью, и все это-при внешнем удивительном обаянии. Когда мы репетировали третий акт сцену бала, я впервые увидела, как игрался этим артистом монолог Лопахина. Он медленно выходил на сцену и долго стоял в пальто с приподнятым воротником, почти не осознавая, что произошло. Казалось, что он старался собрать свои мысли, которые не подчинялись ему. Говорил вначале внешне спокойно, замедленно, пытаясь все осознать. Потом Варя бросала ключи, и он, стоя на коленях, поднимал эту связку, тихо начинал ими позванивать над своим ухом, и точно какие-то далекие бубенцы, они словно будили его, возвращали к действительности и он молил: "Музыка, играй!" Начинался вальс, он шел мимо меня и вдруг, увидев, падал передо мной на колени, из глаз его текли слезы. Никогда не забуду то безумное отчаянье, ту немыслимую нежность и жалость ко мне, когда он спрашивал: "Отчего вы не послушали меня?" Во время репетиций, воспользовавшись минутной паузой, я спросила режиссера: "Что мне делать, я не могу думать о себе, мне его безумно жалко?" И он сказал: "Очень хорошо, так и надо... Пусть Вам будет его жалко, не бойтесь этого". А через минуту Лопахин встал во весь рост и со всей силой и хамством плебея закричал: "За все могу платить!" И высохли слезы, ужас охватил меня, словно меня растоптали сапогом. Потом мне пригодились и мое влечение, и моя безудержная жалость к нему, и этот холодный ужас, когда в четвертом акте режиссер потребовал, чтобы я не играла никаких страданий от того, что покидаю этот дом. В Твери я очень страдала весь четвертый акт, здесь я оторвала себя - Раневскую - от дома, от сада, от людей, вся мыслями перенеслась в Париж. Играя пушистым сиреневым боа, я только и ждала, когда все закончится. И этой жестокостью я обязана моему Лопахину. Для меня он больше не существовал, передо мной был лакей и только. Я и о Варе ему напоминаю, едва скрывая презрение к нему, я как будто милостыню ему подаю, давая возможность жениться на Варе. Я понимала, что в этом театре играла четвертый акт совсем по-другому, но не считала, что это насилие надо мной. Раневская прежде всего во всем женщина, и мои взаимоотношения с Лопахиным позволяли мне разорвать с прошлым жестко, спокойно, холодно. Правда, впереди у меня был великолепно режиссерски поставленный финал спектакля: все покинули сцену, она погрузилась в темноту, словно заколотили окна в доме, и в глубине, среди лиловых колонн появились, как в храме, действующие лица, едва освещенные проникающим как бы сквозь щели светом. Зазвучал хорал, точно вся земля содрогнулась в последнем прощании, молча, тихо иду я из глубины на авансцену, в неяркий луч света и прощаюсь навеки, точно с жизнью, под музыку, напоминающую церковные и в то же время космические песнопения. Я говорю: "О, мой милый, мои нежный, мой прекрасный сад! Моя жизнь, моя молодость, счастье мое, прощай!",- встаю на колени... Музыка звучит все громче, все мощней, стоя на коленях, я молюсь и сквозь музыку говорю: "Прости мне грехи мои, господи, не наказывай меня больше". Так может молиться любой человек перед смертью, перед печальной и конечной истиной! Мой брат молча поднимает меня, обнимая, уводит в глубину. Мощный хорал умолкает. И в темном, забитом наглухо доме появляется с лампой забытый Фирс. Не драматизируя, не вдаваясь в мелкие правдивые интонации, он печально и просто говорит в тишине: "Жизнь прошла, словно и не жил". На сцене темно, его одинокая фигура в пледе, зажженная свеча и тишина, никакой музыки - ничего. Тихо идет занавес, и только когда раздаются аплодисменты, возникает звук лопнувшей струны. Во время аплодисментов, мы, как и было задумано, начинали оглядываться и замечать, что нет среди нас Фирса, что мы его снова забыли. И тогда из глубины сцены появлялся Фирс, и буря аплодисментов поднималась в зале. Я брала его за руку, обнимала его голову, глядя в его огромные, взволнованные глаза. Мы старались в эту минуту не плакать, а публика, как всегда, все понимала... Было бы нечестно не сказать о других исполнителях, потому что с каждым из актеров у меня были незабываемые мгновения, о которых я всегда могу сказать с великой благодарностью. Петя в Щецине совсем другой, чем в Твери. Артиста Томаша Янкевича, который хорошо, хотя достаточно традиционно играл вечного студента, я старалась заставить заинтересоваться собой, так как мне казалось, что он как-то уж очень далек от Раневской, а я привыкла в Тверском театре быть связанной с Петей всеми струнами души. Я насильно втягивала его в духовное общение, как в омут, и в конце нашей сцены мне это удавалось. Думаю, что если бы мы играли больше, то были бы ближе как партнеры. У меня была прелестная Аня - Барбара Ремельска. Она хороша тем, что, будучи юной и легкой, сумела быть зрелой в своих оценках того, что случилось. В ней не было и тени восторга, сентимента - нет, это умная, глубокая личность. Особенно запомнилось мне мгновение в четвертом акте, когда я боялась заглянуть в ее серьезные, умные глаза и, не глядя на нее, спрашивала: "Твои глазки сияют, ты довольна очень?" И ее ответ, полный боли: "Я буду работать..." Мне - Раневской - было невыносимо увидеть ее умные, печальные глаза, я бежала от них, и мыслями скорее уносилась в Париж. И все-таки, вспоминая этот спектакль, я наверное почти физически долго буду ощущать маленького птенца, бьющегося о мое сердце,- мою дочку Анечку, когда она видит в третьем акте мое немое отчаяние, бросается передо мной на колени и срывающимся, охрипшим от волнения голосом, бессвязно, целуя мои руки, плечи, шею, утешает меня в моем горе. Может быть, оттого, что у меня нет своих детей, я особенно почувствовала материнство, когда обнимала дрожащие от волнения плечи Анечки, слышала ее срывающийся тонкий голосок. Сцена погружалась в темноту, я замирала, обняв свою дочку, а в луче света танцевала свой одинокий танец Шарлотта. Эта пляска была как трагический балаган, как сама жизнь, с ее бешеной погоней за успехом, за выживание и с последним аккордом сумасшедшей музыки Шарлотта падала, как лопнувшая резиновая кукла. О режиссере Александре Вилькине и о каждом актере, занятом в этом спектакле, мне хотелось бы написать благодарственные слова. Томаш Янкевич в роли Пети с его нескладной чистотой, Данута Скудзянска - Шарлотта, точно сошедшая с картин Тулуз-Лотрека, Карол Гружа в роли Яши, прочитанной актером очень современно... Но особенно незабываемыми останутся для меня сцены с Богданом Янишевским - Фирсом. Уже предчувствуя, что имение продано, я - Раневская - сижу на опустевшей сцене, а на другом конце ее неподвижно стоит Фирс с подносом. Издали доносится музыка нашего невеселого бала. Я медленно иду через всю сцену, спрашиваю: "Фирс, если продадут имение, то куда ты пойдешь?" Почти ничто не дрогнуло в его лице, только медленно поднимаются на меня мудрые трагические глаза, полные слез, и спокойным глубоким голосом с великим достоинством Фирс отвечает: "Куда прикажете, туда и пойду". Я склоняю перед ним голову, точно навеки прощаюсь и прошу прощения, медленно отступаю от него, не смея оторвать взгляда. И тут Симеонов-Пищик по пьесе и по спектаклю должен увести меня в танце. Актер Збигнсв Мамонт, играющий эту роль, осторожно взяв мою руку, вдруг обращается к режиссеру: "Можно я уведу ее не танцуя? Я не могу заставить се танцевать, я вижу ее состояние!" И ответ: "Да, конечно, делайте, как вам подсказывает интуиция". И он уводит меня за кулисы и там, погладив мою руку, целует тихо и нежно, желая успокоить, согреть своим теплом. Ну можно ли это забыть? Какое душевное добро проникло с пьесой Чехова во всех нас, таких разных людей и актеров! Склонившись в поклоне и взявшись за руки, мы стояли на сцене и испытывали величайшее человеческое счастье - быть вместе, понимать прекрасное в жизни, вместе беречь эту жизнь. Как много мгновений было в этом спектакле, с которыми я так сроднилась, и не могу себе представить, что в моей жизни их больше не будет! Но будут другие... ДРУЗЬЯ И РОЛИ Я за свои труды вознаграждена достаточно и нравственно, и материально. Господа, честь, которую вы мне оказываете, я хочу разделить со своими товарищами. Господа, я предлагаю тост за всех служителей искусства, за всех тружеников на этом благородном поприще, без различия степеней и талантов. А.Н.Островский "Без вины виноватые" За пятьдесят с лишним лет моего пребывания в Театре сатиры ролей, сделанных с Валентином Николаевичем Плучеком, было совсем немного. И если бы я играла только в его спектаклях, то редко выходила бы на сцену. Но, к счастью, как я уже упоминала, меня занимали в спектаклях других режиссеров или актеров, пробовавших себя в режиссуре. Некоторые из таких работ были для меня тоже подарками судьбы, например, роль Нади Кленовой в спектакле "Белый телефон" Гиндина и Рябкина, поставленном ныне покойным Владимиром Раутбартом. Судьба улыбнулась мне не в лучший период моей жизни: я хоронила в душе воспоминания о моей большой любви, мечты о драматических ролях, далеко ушло от меня мое детство, умер мой отец - голубоглазый крестьянин с робкой, доброй душой. Я и сама словно увяла. И вдруг роль! Очень личная для меня тема: девушка чистая, беззащитная, непосредственная, как птичка, любящая безоглядно, и вся до такой степени простая и родная, что, кажется, и делать-то ничего не надо! На роль Нади были назначены две актрисы: я и Наталия Защипина. Мне было уже почти 40 лет, Наташа - моложе меня лет на 15. Она музыкальна, профессиональна, а я и стара для роли, и, как это ни странно, робка. Удивительно доброжелательно по отношению друг к другу проходили наши репетиции! Репетировала больше я, и вся внутренняя жизнь героини была мне так близка, что забывался мой возраст, да и я сама совсем не думала о нем. В те времена я была худенькой и в гриме и костюме смотрелась достаточно молодо. Наташе Защипиной было чуть труднее. Она - настоящая горожанка, умная, без восторгов и без провинциальных сантиментов, но замечательно музыкальная, умеющая с легкостью петь и танцевать. Я ее учила деревенскому пению, она меня - танцам. Никогда у нас не было соперничества, довольно обычного в таких случаях. Волею судьбы роль осталась только за мной, и не было человека, более искренно желавшего мне успеха, чем Наташа Защипина. А когда закрыли этот спектакль, то именно ее добрые руки согревали мои трясущиеся от горя плечи. Я этого никогда не забываю и считаю Наташу своим другом. Наденька, как писали тогда рецензенты, получилась у меня чем-то вроде современной Элизы Дулитл: душевное богатство и духовное самоусовершенствование. А один критик так и написал: "Вот бы увидеть такую Васильеву в "Пигмалионе" Шоу". Как ни странно, об Элизе Дулитл в "Пигмалионе" я никогда и не мечтала, так как понимала, что специально для меня ничего не поставят. А вот Надя Кленова вошла в мою жизнь, и я отдалась ей целиком. Спектакль шел с огромным успехом, но недолго, поскольку режиссерское решение Раутбарта было совсем не в ключе большинства наших спектаклей, и по решению худсовета был снят. Мы с Юрием Авшаровым, который играл Андрея Козырева, очень сожалели об этом. Авшаров - думающий актер. Тогда он был совсем молодым и надо сказать, что он вырос в очень глубокую, правдивую личность, в светлого, умного человека, неспособного идти на компромиссы, на сделки с совестью. Несколько слов о Владимире Раутбарте, который перешел к нам из Театра имени Пушкина, где он блестяще сыграл комедийную роль в спектакле "Свиные хвостики". Это был очень хороший актер - с большим комедийным дарованием, талантливый человек, обладавший большим чувством юмора, нервный, чуткий. Со мной он работал очень терпеливо, и мне всегда казалось, что, будучи другом Бориса Ивановича Равенских, он был посвящен в нашу тайну. Я знала, что Борис Иванович много рассказывал ему о чистой девушке, оказавшейся в столичной круговерти. Владимир Раутбарт воспринял меня именно так, как описывал Борис Иванович, и это повлияло в лучшую сторону и на нашу работу, так как в Наденьке Кленовой он видел много сходных со мной черт, и поэтому был очень деликатен, предупредителен и даже нежен. Еще одно событие в моей творческой жизни - роль Клавдии Бояриновой в пьесе Афанасия Салынского "Ложь для узкого круга" (1964), поставленной на нашей сцене Георгием Павловичем Менглетом - моим первым партнером в "Льве Гурыче Синичкине". Играть и репетировать с ним было легко и радостно, как всегда, когда рядом на сцене Мастер. Итак, в один и тот же год мне посчастливилось создать и мою Надю Кленову, и совсем противоположный характер - роль Бояриновой. Роль, которая позволила мне самой поверить в свои силы в новом качестве, которая вызвала интерес и уважение ко мне зрителей и моих коллег. Характер Бояриновой был сыгран мною, как писали об этом, обнаженно и в то же время, как мне кажется, с достаточной долей обаяния. Я чувствовала, как в зрительном зале во время особенно наглой лжи или особенно циничного поведения моей героини воцарялась мертвая тишина. Точно публике было стыдно присутствовать при таком бесстыдном самообнажении. А кроме того, именно от меня как от актрисы никто ничего подобного не ожидал, и это усиливало напряжение каждого острого момента. Как и во всяком другом мирке, в театральном тоже идет своя борьба за первенство. Подобных примеров много, и они очень хорошо питали нашу творческую мысль. Клавдию Бояринову в рецензиях не раз называли "Тартюф в юбке", это и совпадало с моим замыслом. Приступая к репетициям, Георгий Павлович сказал: "Мы осудим Бояринову жестоко, но не лишим ее женского обаяния, своеобразной лихости ее незаурядной и порочной натуры". Он придирчиво следил за тем, чтобы я совершенно слилась с нею и наряду с темными сторонами ее натуры не забывала являть женскую привлекательность, предельную искренность и даже, словно бы, сердечность. Каждому участнику спектакля Георгий Павлович отдавал много времени, но особенно много работал со мной. Он рассказывал тогда о своем учителе замечательном артисте и режиссере Алексее Денисовиче Диком,- и мне кажется, многое питало его в этом спектакле от мощной индивидуальности Дикого. Дикий часто говорил, приступая к репетициям: "Чем будем удивлять?". И действительно - все, что было связано с решением образа Бояриновой, поражало новизной подхода ко мне и к отрицательному образу карьеристки, которая часто казалась и обаятельной, и богатой талантливой натурой С его помощью образ моей героини становился многогранным и достоверным. Моя Клавдия была настоящим хамелеоном. Привлекая сердца, она постоянно лгала и в то же время была действительно уверена в своей полной правоте. В финале Клавдия остается одна. Она сидит на маленькой скамеечке, замученная собственной злостью, бессмысленной, иссушающей. И вдруг от жалости к себе, от бессилия, от того, что все обернулось против нее же, что она одна и кроме одиночества у нее ничего нет, она завыла, как воет загнанный зверь. На минуту я ощутила, что наш добрый зритель уже готов посочувствовать ей, но Клавдия не такой человек, чтобы сдаться. И она задает себе вопрос: "А что, собственно, произошло? Я что, совершила преступление?" И снова наглый, вызывающий тон и циничное пояснение: "Маленькая невинная ложь, ложь для узкого круга..." Я любила в этом спектакле выходить на поклоны, посвистывая в такт музыке, спокойно и нагло глядя на зрителей, словно спрашивала: "А что, собственно, произошло?" Я любила этот спектакль и своих партнеров, но главное - я удивилась самой себе. После этой роли я поверила, что могу то, о чем никогда не смела и мечтать. И, конечно, я очень благодарна Георгию Павловичу Менглету, который рискнул, поверил, что я смогу. Не часто это бывает в театре, когда роль с риском для постановки дают актрисе несколько иного амплуа, причем эта актриса не является ни женой, ни родственницей, ни любимой. Мы были дружны семьями. Мы с Ниной Николаевной Архиповой - женой Георгия Павловича Менглета - очень дружили. Она доброжелательно отнеслась к моему успеху, что меня бесконечно тронуло. И я хочу немного рассказать о ней. Представьте себе, вы приходите в гости в дом, где за большим столом сидит большая семья... Семья дружная, веселая, гостеприимная, и душа этой семьи - мать, жена, бабушка- Нина Николаевна Архипова. Сколько раз люди, узнав о такой семье, удивлялись, не верили, зная Нину Николаевну, ведь обычно не такой рисуется бабушка. Но Нина Николаевна не только мать и бабушка, но и женственная, очаровательная, модная женщина. Вот она спешит на спектакль-нарядная, в кокетливой шапочке, на высоких каблучках. И, не успев войти в свою гримерную, она уже окружена молодыми актрисами, которые обращаются к ней с самыми разными вопросами, разговорами: как вылечить малыша, как сшить новое платье, какая прическа к лицу, понравился ли новый фильм или только что прочитанный модный роман, как наладить дома сложные отношения, какая диета лучше, как пережить незаслуженные обиды, одиночество... И в ее советах нет сентимента, утешительства, а только добрый реалистический ум, трезвость оценок и участие. Мне особенно дорого в ней то, что при всей ее хрупкости она стойкий, серьезный человек, верящий в справедливость. Я впервые встретилась с ней в совместной работе над детским спектаклем "Волшебные кольца Альманзора" Габбе, где я играла королеву-мать, а Нина Николаевна - мою добрую, наивную дочку - принцессу Алели. И какая же это была прелестная девушка-подросток! Двое ее детей - тогда малышей, приходили на детский утренник, потом заходили в нашу гримерную и сидели на диванчике, очарованные своей родной и в то же время такой сказочной мамой. И я смотрела на восторженные глазенки ее маленькой дочки Леночки и видела на сцене такие же добрые, восторженные глаза своей Алели - Нины Архиповой. Моя любимая работа Нины Николаевны - Эржи в спектакле "Проснись и пой" М. Дьярфаша, поставленном Марком Захаровым. Вскоре после премьеры спектакля "Ложь для узкого круга", меня неожиданно пригласили сыграть роль карьеристки Ласточкиной в фильме по сценарию Александра Володина "Похождения зубного врача". Это была притча о судьбе талантливого человека. Снимал этот фильм очень молодой тогда режиссер - Элем Германович Климов. Мы уже знали его по прекрасному дебюту картине "Добро пожаловать, или посторонним вход воспрещен". Сам же Элем Климов, как мне кажется, человек очень талантливый, принципиальный, волевой и очень определенный в своих взглядах. Не случаен успех его работ, правда, сейчас его судьба, как и многих режиссеров-кинематографистов очень сложна. Нет денег на создание фильмов. С 80-го года моя жизнь вошла в зону полнейшего творческого молчания. Еще шли, правда очень редко, один раз в месяц или реже, мои спектакли, в которых я доигрывала свои любимые роли - Розину в "Женитьбе Фигаро", и городничиху в "Ревизоре". Никаких новых ролей мне никто не предлагал, и никому, кроме моих близких, не было дела до того, как я существую в театре. В книге Г. П. Менглета "Актер - лицо действующее" точно отражается суть нашей актерской жизни. Актер всегда должен быть в действии. Тяга его к новым ролям чаще всего не имеет ничего общего с какой-либо меркантильной подоплекой. Просто, если ты не играешь - ты вне жизни. Ты не можешь выразить себя в роли и что-то сказать людям, ты не можешь выйти к зрителю и говорить с ним о современности на равных. Ты - ничего не можешь, тебя постепенно начинают забывать, ты теряешь уверенность в себе, начинается процесс, который может стать необратимым, и это подобно смерти! Для актера периоды застоя, зоны творческого молчания - самая большая трагедия, которую нельзя восполнить другой деятельностью. Вот почему в театре много трагических судеб, загубленных жизней. Театр прекрасен, но временами он очень жесток. Я это знаю по себе. Отчего это происходит? Как правило, выбирают актера, а могут и не выбрать, и не выбирать долго, и не выбирать вообще. А актер, практически, не может выбрать режиссера или роли. Иногда это простое творческое несовпадение, иногда непопадание в репертуар, а бывает - и человеческое неприятие, сведение счетов... И актер, даже ставший мастером, не всегда может настоять на чем-то или пригласить в свой театр режиссера, который будет работать с ним. Что же делать?- спросит меня мой молодой читатель-актер. И я отвечу - ни в коем случае не расслабляться, не мириться, не успокаиваться, а искать любую возможность работать, где угодно, хоть за тридевять земель, и, если такая возможность возникнет,работать. Это не значит, что надо требовать и скандалить там, где тебя не хотят. Я этого никогда не умела, да этим, наверное, и не поможешь, но искать выход из создавшегося положения надо, и пусть работа будет не так уж велика или престижна, пусть за ней надо далеко идти - все равно, если есть работа, значит ты не сломлен, ты что-то можешь, и у тебя есть надежда впереди. К счастью, последние годы появилась возможность работать в антрепризе, пытаться найти другие коллективы, где не оставляя своего театра, можно быть занятым в подходящей для тебя роли. Конечно, это легче всего сделать актерам уже известным, которых хотят видеть зрители. Но и молодежь часто находит для себя возможность работать в разных местах. Многое зависит теперь от собственной веры в свои силы, от энергии и от жажды работать. В те годы я все время искала возможность актерской работы. Ее не было, и я старалась придумать хоть что-нибудь. И вот в 1984 году в нашем театре решено было поставить пьесу Самуила Алешина "Восемнадцатый верблюд". Она была отдана для постановки совсем молодому режиссеру - Евгению Каменьковичу. Спектакль обещал быть озорным, ярким, заразительно веселым. О радость! Наконец я получила роль! Немолодая женщина Агнесса Павловна, по профессии модельер, современная, внешне преуспевающая, но душевно одинокая. Племянника Агнессы Павловны - геолога - должен был играть молодой обаятельный артист Юрий Васильев. Варю - работницу фирмы "Заря" - Зина Матросова. На роль бывшего мужа Агнессы Павловны - писателя Петра Евграфовича Пронина, интеллигентного, умного человека - был назначен известный артист Зиновий Высоковский. Оформителем спектакля был приглашен сын знаменитого художника Давида Боровского - молодой Боровский. И наша маленькая, в основном молодая, компания отправилась в путь, в неизведанное... Начались репетиции. Атмосфера их была полна молодого озорства, доброжелательности, доверия друг к другу. Впервые пришел в наш театр молодой режиссер Евгений Каменькович, современный, спортивный, обаятельный, с большим чувством юмора и мгновенной реакцией на все. Застольный период продолжался недолго. Режиссеру не терпелось начать двигаться, что-то импровизировать, словом, сочинять спектакль.. Может быть, я ошибаюсь, но мне понравилось, что наш молодой режиссер, как ветер, ворвался в эту пьесу и, сохранив и даже подчеркнув характеры людей, заставил нас жить иногда более непредсказуемо. Мне нравился драматург Алешин и нравилась его пьеса, но еще больше я любила спектакль, может быть, потому, что он долгое время был у меня единственный, а может быть, потому, что я влюблена в своих партнеров, в режиссера, в музыку, в хаос, который царит в начале, а в конце вдруг переходит в строгую чистоту. Я любила свою роль, как будто бы я сама из своего возраста постепенно превращалась в ту вечную женственность, которая подспудно живет в душе каждой женщины, но иногда так и не может выплеснуться, и остается нерастраченной. Спектакль начинался с музыки. Наш концертмейстер Инна Москвина садилась за рояль и - начиналась другая жизнь. Хочу сказать об Инне Ивановне Москвиной, которая отдала нашему театру больше сорока лет своей профессиональной жизни. Скажем: "старейший концертмейстер" - и это правда. Но правда есть и другая. На сцену выходит хрупкая, тонкая, с осиной талией женщина в соломенной шляпке, эту шляпку она снимет, подойдя к роялю, и лучом света осветятся ее прекрасные золотые волосы и вся тонкая фигура в белом девичьем платье. И зазвучит музыка, передающая тонкие оттенки настроений, дополняющие то, что происходит на сцене. Она - полноправный участник спектакля. Наша дружеская атмосфера во время репетиций надолго осталась в наших взаимоотношениях с партнерами, и мне хотелось бы хоть коротко сказать о каждом из них. Наша героиня спектакля актриса Зинаида Матросова, удивительно органичная, земная, ладная, красивая и естественная, после нашего спектакля изредка появлялись значительные роли в ее жизни, но пока она ждет своего счастливого часа, когда во всей полноте прозвучит ее талант. Наш молодой герой в спектакле - Юрий Васильев. Это надежда нашего театра. По своим данным он настоящий долгожданный герой - стройный, высокий, с копной пепельных волос, прекрасно двигается и поет, необычайно заразителен на сцене и полон неуемной, веселой, обаятельной энергии. После "Восемнадцатого верблюда" он прекрасно играл и играет героев в спектаклях "Идеальный муж" О.Уайльда, "Молодость Людовика XIV" А.Дюма, "Трехгрошовая опера" Б Брехта и других. Спектакль "Молодость Людовика XIV" тоже поставил Евгений Каменькович, в этом спектакле я сыграла Анну Австрийскую, но, по-моему, неинтересно, без изюминки и неожиданностей. Юрий Васильев многое унаследовал от Андрея Миронова - страсть к профессии, обаяние на сцене и в жизни и огромную творческую энергию. В "Восемнадцатом верблюде" меня поразил мой партнер по любовному дуету Зиновий Высоковский. все его хорошо знают как блестящего эстрадного артиста, остроумного и комедийного, а в наших сценах он был умным, сдержанным и очень глубоким. Впоследствии эту роль играли Юрий Авшаров и Борис Кумаритов, с которыми мне было всегда приятно и легко играть. А роль героини в последние годы играла актриса Татьяна Титова, тоже удивительно правдивая и достоверная. Я часто задумываюсь, почему спектакль так нравился публике? Ведь пьеса не поднимала каких-то глобальных проблем. Но в ней были добро и человечность, и смотрелась она легко, словно комедия, и все узнаваемо, и все мчится, как в жизни. Но есть минуты в каждой роли, когда зритель, узнавая видимую, внешнюю сторону жизни, посмеиваясь над ней, вдруг ощущает свое душевное родство с героями спектакля. Потому что как бы мы ни шутили, как бы мы ни острили, как бы мы ни обманывали себя счастьем успехов или преуспевания в жизни, все равно все хотят понимания, простого человеческого тепла, и, главное,любви. Духовная красота или ее отсутствие - вот что всегда задевает человека в зале. Ведь зрители - это наши герои и это мы сами. Людям свойственно все человеческое, и поэтому так берет за сердце то, что не чуждо любому человеку. Я любила эту роль потому, что она в какой-то степени была созвучна и моей душе. В ней я через десятилетие неслась в свое сердце, которое спряталось в броню благоразумия и внешнего спокойствия, а на самом деле беззащитно и ранимо. Сказав о спектакле, о режиссере, о своих партнерах, я почти ничего не сказала о драматурге,- Самуиле Иосифовиче Алешине, который дал мне счастливую возможность прожить жизнью моей Агнессы Павловны. А ведь я не впервые играла в спектаклях, поставленных по его пьесам. В пьесе "Ее превосходительство", поставленной любимым всеми нами актером Александром Ширвиндтом, я играла Госпожу Посла. Мне роль Госпожи Посла досталась в тот момент, когда я в третий раз была избрана депутатом Моссовета, так что я имела возможность иногда наблюдать советских деловых женщин. Вспомнилась и наш министр культуры Екатерина Алексеевна Фурцева, с ее задорным носиком на обаятельном русском лице, с прелестными ножками, изящной фигуркой... Как женщина она мне очень нравилась: ее манера вести себя, всегда по-женски обаятельно, ее решительность, артистичность... По пьесе моя героиня - очень разносторонняя личность. И как же мне помог Александр Анатольевич Ширвиндт с его чувством юмора, умением подсказать, не навязывая, а как будто играючи, как будто шутя. Не сказать о том, какой обаятельный, красивый, контактный, добрый и умный человек наш Александр Анатольевич Ширвиндт - просто невозможно. Я вообще люблю, когда на сцене красивые люди: красивые мужчины, в которых можно влюбиться, красивые женщины, из-за которых можно потерять голову. Ведь очень часто о некоторых актрисах думают: "Ах, какая красавица!" И это прекрасно, так и должно быть в театре, если в жизни уже почти исчезло поклонение человеческой красоте. Между прочим, о красоте актрис очень хорошо сказала Алла Демидова в своей книге "Вторая реальность": "Я убеждена, что легенда о красоте многих прославленных актрис идет от их веры в нее, от ощущения легкости и радости, которые сопутствуют этой вере, от счастья, которое давала им игра на сцене"6. Удивительно верно! Даже в своей скромной актерской жизни я замечала, что зачастую я вхожу в театр пожилая, стертая, незаметная, а ухожу по крайней мере на десять лет помолодевшая, с блестящими глазами, с легкой походкой. Александр Ширвиндт - лучшее подтверждение того, как нужны на сцене красивые люди. А уж если они еще и умны, талантливы, ироничны, то это просто чудо. Он так красив и элегантен, что мысли о неудовлетворенности, об одиночестве исключаются. У такого красивого человека должно быть всегда все хорошо, ведь он всегда ровен, мягок, приветлив. А ведь, наверное, не все?.. В последние годы он сыграл ряд ролей, о которых заговорили как о больших творческих удачах, так как удача на эстраде, на встречах, на юбилеях ему сопутствует всегда, в этом жанре он является всеобщим любимцем. А вот спектакль "Чествование", где он играет не комедийную роль, показал, как тонко, прикрываясь юмором, он может дать почувствовать драматизм роли, разговаривая очень просто и современно, часто отшучиваясь, он дает понять, как умен, как мужественен, как одинок его герой. Он работает в паре с Михаилом Державиным - актером, который необычайно мягко, с юмором может играть самые разнообразные роли, и всегда зрители воспринимают его с любовью. Как я уже говорила, моя "зона молчания" длилась несколько лет, а точнее-около пяти. И спектакль "Восемнадцатый верблюд" стал на какое-то время единственной моей отдушиной, единственным источником радости творчества. Для меня довольно непривычно проводить отпуск в санатории, но однажды приходится задуматься о том, что нужны какие-то процедуры, помогающие восстановить силы и необходимый для актрисы внешний вид. И вот мы с мужем уже гуляем по тенистой тропе, купаемся и загораем в санатории "Актер" в Сочи. На прогулочной тропе встречаются знакомые. Некоторых из них я не видела уже много лет. Жизнь в Москве очень бурная, у всех дефицит времени, все спешат. Бывает, что человек очень тебе интересен, приятен, хочется с ним общаться, но... как всегда, отсутствие времени ставит непреодолимые преграды. А здесь, на отдыхе, можно посидеть вместе на лавочке или на пляже, прогуляться по пешеходным тропам или просто пригласить кого-то в гости. Эти общения очень приятны. Актеры - народ в большинстве своем веселый, остроумный, словоохотливый. Столько узнаешь новостей, услышишь интересного, а иногда и очень для тебя важного, ценного, что надолго оставляет след! Лежу у самого моря на пляже. Рядом со мной присел большой, красивый, ничуть не постаревший Валентин Гафт - мой первый партнер в любимом спектакле, мой граф Альмавива. Очень хороший артист, вообще талантливый человек, очень непростой, неуспокоившийся. Он рассказывает о себе. Вспоминаем о репетициях "Женитьбы Фигаро", о мимолетных репетициях пьесы Шварца "Тень". Гафт - один из тех немногих актеров, что разговаривая, не показывают себя. Он весь мысль, весь - сжатая пружина, даже здесь, на отдыхе, когда можно расслабиться, стать ленивым - никаким. Никаким он быть не может. Творчество клокочет в нем или неприятием, или ненавистью, или восторгом - мечтой. Он известен и как очень талантливый пародист. Но он и поэт-романтик, например, в таком вот маленьком стихотворении: Вот облако похоже на рояль, Кусочек влаги надо мной несется. Сейчас оно, как сердце, разорвется, Но не сыграть на нем. А жаль... Гафт многогранен. Некоторые устные рассказы носят печать его яркой индивидуальности. Мы стали вспоминать о том, как репетировали с Гариным "Тень" у него дома. Квартира у Гарина была выражением его самого и его жены Хеси Александровны Лакшиной. Я это знаю сама, так как в те времена мы - будущие участники спектакля "Тень" - часто приходили к Гарину, который ставил этот спектакль, домой. Запомнилась его комната с редкостным хаосом и спальня, где царил изысканный вкус и женственность Хеси Александровны,- с безделушками, духами и прелестным беспорядком, который отличался от аскетического и сумбурного беспорядка комнаты Эраста Павловича с его простой железной кроватью, покрытой серым, почти больничным или тюремным по виду одеялом, а на полу, на стуле, на подоконнике - всюду книги, книги, книги... Валентину Гафту предстояло сыграть ученого. Гарин показывал, как он чувствует эту роль. Я это тоже видела когда-то неоднократно. Гарин был так бестелесен, добр, наивен и сказочен, и ясно было, что так, как он, никто сыграть не может. Его удивленные незабудковые глаза не понимали этой жизни. Он был так душевно прекрасен, что не смыкался со всеми нами, земными, плоскими. Его показы и сам процесс репетиций этого внепланового спектакля были особенными. Мы приходили на два часа раньше законного времени, Хеся Александровна приносила чай или кофе в большом термосе и бутерброды, после работы начиналось кормление всех нас чем-то вкусным, домашним. Чай был ароматным, с примесью запахов душистых трав. Однажды на репетицию Эраст Павлович пришел с маленьким букетом ландышей, по - сказочному галантно преподнес их мне и сказал, что мы сегодня будем репетировать нежнейшую сцену: рассказ Анунциаты - завещание короля Карла XV. Ну как же после этого можно было плохо репетировать! Мы все были тогда переполнены романтичностью, наивной сказочностью - всеми чертами, которые были присущи самому Эрасту Павловичу и передавались нам. Тогда в наш театр Гафта так и не приняли, хотя он готов был работать и рабочим, и осветителем - кем угодно, лишь бы быть в театре. Какое-то время был без работы. Потом работал у Эфроса, у Гончарова, а через десять лет Плучек пригласил его на роль графа Альмавивы в "Женитьбе Фигаро" Бомарше. "Я был одержим профессией, не очень сдержан, но Плучек мне многое прощал",рассказывал Гафт. А я тут же вспомнила, как мы репетировали сцену Графа и Графини, как я, пытаясь быть светской и изнеженной, слишком много внимания уделяла ахам и охам, как Валя Гафт взорвался, закричал, что все, что мы делаем,- это мура, это ужимки и прыжки, что нет живого человека, нет крови. А ведь это муж и жена, плоть и кровь, мужчина и женщина, они любят друг друга, ревнуют друг друга, они живые люди, и это надо помнить во-первых, а уж потом - что это граф и графиня. И вот, спустя два десятилетия, сидя на пляже, я увидела, как тогда, как загораются его глаза гневом, как делается злее его рот и он кричит: "Граф любит свою жену, это драматическая роль, он сам жертва своего самодурства... Я был весь ухоженный, благополучный в начале спектакля, а в конце - как легавая собака". Удивительно верно он помнит себя, действительно, в последней сцене, загнанный, вспотевший, как голодный волк со впалым животом, он не комиковал, был серьезен, был смешон в своем трагизме, в своей одержимости. "В те времена, работая над графом в " Женитьбе Фигаро", я чувствовал своим соавтором Андрея Миронова в роли Фигаро, он был близок мне и моей работе",говорил он. После этой роли Ефремов пригласил Гафта в "Современник", и тот с радостью принял приглашение. Мы разговорились о старшем, почти ушедшем поколении актеров. Он сказал: "Тогда театр был с ярко выраженными индивидуальностями, но то были и личности, выражавшие свое время. Эти люди были наполнены изнутри, и задача у них была самая человеческая. Сейчас этого стало меньше. Люди увлечены внешним, а от этого даже становится скучно: ждешь, пока выйдет знаменитый артист, потом другой и так далее. Сейчас больше выставка-продажа популярных артистов, после спектакля не чувствуешь себя обогащенным..". Я спросила, как он ощущает в данный момент себя, и он ответил: "Сейчас у меня жизнь еще не успокоенная, есть силы бороться. В "Современнике" работаю неплохо, есть любимые спектакли... Очень люблю Фирса. В последнем акте - на секунду трагическое прозрение - те люди, которым был так предан, именно они оставили. (Я смотрела на его лицо и представляла, как он это играет.) А затем, как преданная собака, Фирс говорит: "Ничего, я посижу, я подожду". (И тут он, видимо, снова вспомнил ощущение, которое потрясло его. На глазах почти закипали слезы, но это слезы возмущения, гнева, неприятия.) Я видел однажды собаку, которую оставили, когда снесли дом. Я не мог смотреть, как она ходила кругами по тому месту, где стоял дом (снова на глазах - почти слезы). И тут же снова став ироничным, спокойным, добавил: "Когда ничего не делаю, пишу этюды, стихи,- потом это помогает играть. Эпиграммы придумывал для капустников. Они пишутся на людей талантливых, которые не должны обижаться, ведь они сильны. Но сейчас не пишу. Слишком много мне приписывают чужого." На мой вопрос, что же мне делать? Играть не дают - решительно ответил: "Надо искать пьесу, доказать, чтобы поставили в театре. Руки не должны опускаться." Это сказал мне мой товарищ, мой собрат по искусству, он протянул мне руку, поддержал меня. И каким бы ершистым, одетым в броню он ни казался, я поняла: у него большое, ранимое сердце, и ран на нем больше, чем брони. Вот еще одно из его стихотворений: Я строю мысленно мосты, Их измерения просты. Я строю их из пустоты, Чтобы туда идти, где ты. Мостами землю перекрыв, Я так тебя и не нашел. Открыл глаза, а там обрыв, Мой путь закончен, я пришел. А перед самым отъездом Валя подошел ко мне и дал еще несколько стихотворений Граф так в графиню был влюблен, Что как-то, лежа на перине, Скучая, вспомнил про Сюзонн И изменить решил графине! Сюзонн - невеста Фигаро! Тем интереснее интрига! Подумал граф, представив мигом Сей вариант со всех сторон. И в тот же миг, ля фам шерше, Перо взял в руки Бомарше! За время отдыха мы общались со всеми понемногу, но пара Борис Рацер и Татьяна Катковская мне была дорога по воспоминаниям о кинокартине "Звезда экрана", поставленной режиссером Владимиром Горрикером, с музыкой Андрея Эшпая. Сценарий написали Борис Рацер и Владимир Константинов. Фильм получился, по-моему, симпатичный, а моя роль бывшей партизанки Тани (ныне директора гостиницы) была для меня приятным сюрпризом в кино, так как долгие годы я не снималась. Моим партнером был Михаил Пуговкин артист с яркой внешностью на комедийные роли, сыгравший в кино уже более пятидесяти ролей. При более близком знакомстве с ним я была очарована и его скромностью, и интеллигентностью, и добротой. У нас с ним получился славный дуэт, а в жизни мы стали относиться с большой и прочной симпатией друг к другу. Однажды мимо меня прошествовали две удивительные женщины, талантливые, чудесные, очень разные, но связанные крепкой дружбой. Они спускались по аллее вниз к морю в роскошных халатах - одна в белом, а другая в голубом, и в легких соломенных шляпах. И никто бы не поверил, что у них за плечами солидный груз лет. Татьяна Ивановна Пельтцер, худенькая, с легкой, невесомой фигуркой, с прекрасными, уложенными в парикмахерской седыми волосами, с легкой, точно летящей походкой, с веселыми искорками в смешливых глазах с сетью веселых добрых морщинок. Рядом с ней - Валентина Георгиевна Токарская, героиня знаменитого когда-то фильма "Марионетки", бывшая примадонна мюзик-холла, красавица, пленявшая своей фигурой, хрипловатым голосом и, как теперь говорят, сексапильностью. Мы в театре частенько звали ее "графиня", "Валик", "Токарик" потому, что, несмотря на возраст, она всегда была женщиной, и женщиной с капризами И в то же время эта самая "графиня" была удивительно скромна, тактична, умна, мужественна и правдива. Обе они идут играть в свой любимый преферанс у моря. Затем взгляд мой скользнул вверх по нашему корпусу, и на самом верхнем этаже, на углу, я увидела Андрея Миронова. Он был один на балконе, ходил, жестикулировал, потом останавливался, потом снова ходил. Я знала, что он учит роль Клаверова в спектакле "Тени" Салтыкова-Щедрина. Эту пьесу он ставил как режиссер в нашем театре, а я у него репетировала роль матери героини Сонечки Мелипольской-Ольги Дмитриевны. Я знала не много людей, которые были бы так влюблены в театр, как Андрей. В жизни он был очень разный, но всегда - очаровательный, и все в него влюблялись. Я вспоминаю, как однажды, лет двадцать с лишним назад мы поехали па своих машинах в Ригу на гастроли. Андрей на своей машине, а мы с мужем - на своей. С нами еще была молодая актриса Таня Егорова, которая в те времена очень нравилась Андрею (он еще не был женат). Пожалуй, в моей жизни не было более веселой, более шаловливой, более счастливой поездки! Раннее утро, две мчащиеся по пустому шоссе машины. Прозрачность лесов и полей, пение птиц, голубое небо, наша молодость... Андрюша - добрый, остроумный, веселый, бесшабашный, рядом Таня - хорошенькая, дерзкая, уверенная в себе, позволяющая себе быть капризной, диктующей и в то же время влюбленная, с огромными темными глазами, то дразнящая с уверенностью хорошенькой и дерзкой женщины, то нежная и шаловливая. Остановились на ночь в одной из гостиниц. Мы с Таней устроили костюмированный вечер, переоделись как можно смешнее. Тут были и мужские пиджаки, и высокие сапожки и шляпы с импровизированными шарфами. Мужчины хохотали, а мы себя чувствовали превосходно - это и было, наверное, счастье молодости... Тогда же в Сочи как-то в откровенном разговоре Андрей сказал мне следующее: "У меня такое ощущение, что Вы себя загнали в какой-то единственно придуманный образ, в присущую Вам какую-то радужность, от чего окружающие люди приходят в тупик, думая, что Вы играете это. В юности такая радужность, благостность естественна, в зрелом возрасте это кажется противоестественным, надуманным. Может быть, это Ваша суть, но выглядит, как неправда. На сцене Вам мешает и некоторая аккуратность, приглаженность..." Слова довольно жесткие, и не мне судить, прав он был или нет. Для самой себя - я органична. Моя "радужность" идет, вероятно, от характера моего отца, но он был религиозным человеком и, как я уже писала, необычайно добрым, скромным и внутренне благородным. Я же живу в самых сложных психологических переплетениях, но стараюсь, особенно в случаях самых трагических исходов, остаться наедине с собой с чистой совестью и твердо следовать своим взглядам. Наверное, в чем-то я кажусь или старомодной, или благостной, или искусственной - не знаю, но знаю одно, что это не поза и не игра. Я такая, какая я есть. А рассказала я об этом потому, что в нашей суматошной жизни почти невозможно познать не только очень дружественного тебе человека, но даже и самого себя... С Андреем и его родителями мы дружили давно, и дружба наша началась вот как. Однажды театр выехал на гастроли в Кузбасс, и там-то в очень смешной по теперешним воспоминаниям ситуации возникла между нами дружба, которая то разгоралась, то теплилась, но не гасла до самого конца его жизни. Теперь на гастроли мы всегда летаем на самолетах, всегда торопимся, суетимся, и никому ни до чего нет дела. А в те времена мы часто ездили в поездах, подолгу общались друг с другом, и это очень сближало. Из каждого купе раздавались раскаты громкого смеха - то веселый анекдот, то театральная байка, то театральная сплетня. В общем отдыхали, болтали, кокетничали, сплетничали всласть. Я тогда еще была значительно моложе, любима своим мужем, зрителями, и потому беззаботна - жизнь казалась прекрасной. Мы ехали, как всегда, дружно, с заранее приготовленной вкусной едой (не обходилось тут и без вина, но все в меру). Всем было весело. Андрюша молодой, веселый, привыкший к театральным компаниям, к милому кокетству женщин, хотел, естественно, чувствовать себя взрослым мужчиной наравне со всеми. Становилось темнее, за окнами алел закат. Всем нам, ехавшим в одном купе, было очень весело и уютно. Мой муж вышел и застрял в какой-то веселой компании, а Андрей, чувствуя себя неотразимым, шутя ухаживал за мной, чуть-чуть разыгрывая опытного сердцееда. Шутливо склонившись, он несколько раз поцеловал мою руку, и в этот момент в дверях появился мой муж. Взяв почти за шиворот молоденького Дон Жуана, он выставил его за дверь. Мне, охнувшей от неожиданности, он дал увесистую пощечину, закрыл за собой дверь и, оставив меня ошеломленную, оскорбленную, пошел в тамбур объясняться с Андреем. Я была так потрясена, что приросла к месту. Такого я себе не могла представить даже в самых страшных сновидениях. Моя дверь была закрыта. За окном мелькала сумеречная природа, отовсюду слышался смех, а я со звоном в голове, с горящей щекой и с незаслуженной обидой в сердце плакала в своем купе. Через несколько минут появились оба - муж и Андрей - и стали заботливо спрашивать меня, как я себя чувствую. Оба были какие-то тихие и лирические, точно два закадычных друга. Потом Андрей невероятно смешно рассказывал, как Владимир Петрович готов был его побить, но увидев его наивные испуганные голубые глаза, почувствовав абсолютную искренность его поведения, его уважение к нашему возрасту и к нашим взаимоотношениям, вдруг сразу проникся к своему "сопернику" самой нежной симпатией. Эта симпатия сохранилась до последних дней жизни Андрея. В отношениях Ушакова к Андрею была и нежность, как к сыну, и влюбленность в него как в актера, безобидная зависть к его бурной жизни и как бы причастность к тем влюбленностям, которые всегда сопровождают жизнь любимца публики. Через него он как бы ощущал всю радость бытия и прелесть жизни неотразимого повесы, каким временами бывал Андрей. ...А с Токарской мы тогда встретились все на том же морском берегу и там разговорились, хотя, казалось бы, было достаточно возможностей поговорить и в театре, где мы обе работали. Есть у нас в театре спектакль-концерт, который называется "Молчи, грусть, молчи". Его автор, режиссер и главный актер - наш остроумный красавец, Александр Ширвиндт. Публика в этом спектакле видит многих своих любимцев, хохочет, отдыхает... Почти у каждого актера есть эстрадный номер, как правило, остроумный, экстравагантный, как подобает на эстраде. Конферансье-лектор - наш великолепный, элегантный Ширвиндт, а его постоянный ассистент - не менее великолепный, обаятельный, с бархатным голосом и с большим чувством юмора Державин. Стержнем спектакля является диалог этих двух лекторов об истории нашего театра. И предпочтение, естественно, в данном случае отдается легкому жанру. Я выезжаю в инвалидной коляске, в черном старомодном салопе и в шляпке с вуалью, с торчащим перышком, вся трясусь и разваливаюсь от старости, что у меня в общем-то, наверное, получается довольно примитивно, и только скинув все эти старческие одежды, остаюсь в наивном голубом платьице Лизаньки Синичкиной и исполняю песенки из своего первого спектакля "Лев Гурыч Синичкин", потом сбрасывая наивное платье Лизаньки, остаюсь в современном коротком платьице и пою куплеты современной актрисы, тоже Лизочки, но уже из водевиля Дыховичного и Слободского "Гурий Львович Синичкин", а заканчиваю песенкой из спектакля "Проснись и пой". Мне кажется, что этот номер у меня не получился, и от этого я мучаюсь. Спектакль начинался почти с номера Токарской, она задавала тон, исполняя одну из песен, которые во времена старого Мюзик-Холла пользовались большим успехом. Итак, сидя с Токарской, я взяла в руки тетрадочку и ручку и сказала: "Расскажите о себе. Я пишу что-то вроде мемуаров и хочу написать о Вас". Валентина Георгиевна смущенно, трезво, просто, с иронической улыбкой ответила: "Кому я нужна!" - "Мне, я вас люблю, я уважаю вас, я хочу, чтобы о вас знали". И она нехотя согласилась, внутренне посмеиваясь над ненужностью нашей беседы. Передо мной сидела очень немолодая женщина в эффектном халатике и тапочках на все еще красивых, стройных ногах, о которых когда-то говорили: "стрельчатые ноги". Они были настолько стройны и хороши, что казались длинными, хотя, как уверяла она сама, это совсем не так. Она рассказала очень скупо о своем детстве. Родилась в Киеве, мечтала стать балериной. Отец ее был известным комическим артистом оперетты, у него было очень много поклонниц. А когда в моду вошло танго, он стал танцевать его на эстраде и пользовался таким успехом, что открыл школу этого танца. Валентина Георгиевна окончила гимназию. В четырнадцать лет впервые вышла на сцену. Потом началась гражданская война, она уехала в Ташкент, там поступила в музыкальный театр и танцевала в опере и балете характерные танцы. А в драматическом театре была занята в массовках. Потом пошла в оперетту. В Ленинград, когда она выступала там в оперетте, приехал Протазанов, который собирался ставить фильм "Марионетки", его ассистент Роу увидел Токарскую в сцене с партнером и пригласил на пробу на киностудию. Токарскую утвердили на роль. Валентина Георгиевна так боялась Протазанова, что даже не могла понять, как он работает. Танцы в фильме ставил Голейзовский. Валентина Георгиевна рассказала о своем фильме, который принес ей славу, очень скупо, без лишних восторгов и сантиментов. После того, как фильм прошел по экранам, ее сразу пригласили в Мюзик-Холл на спектакль "Артисты варьете". Пришел успех, хотя в те времена артисты не были так всенародно популярны, как теперь благодаря телевидению и кино. Зная, что Валентина Георгиевна была одной из самых элегантных и эффектных женщин того времени, я попыталась выспросить у нее о ее успехе как женщины и как актрисы. У всех женщин обычно это вызывает приятные воспоминания, они становятся разговорчивее, откровеннее, как бы снова все переживая. Но Валентина Георгиевна отделалась несколькими фразами."Я много зарабатывала, слыла одной из самых элегантных женщин Москвы. По амплуа в Мюзик-Холле я была женщиной-вамп, а в жизни просто хохотушкой". Я видела, как смеялись ее глаза, когда она вспоминала свою молодость, а мне, по свойственной мне чувствительности, хотелось от нее услышать что-то сокровенное, и я спросила,- кто же был ее самой большой любовью? Лицо ее стало серьезным, даже грустным. "Самой большой любовью был Алексей Каплер, может быть, потому, что это была последняя любовь". Она задумалась. А я вдруг представила, что мы в театре, что сейчас раздастся звонок и Валентина Георгиевна начнет торопливо одеваться. Она наденет черное, блестящее, как чешуя, платье, на него накинет легкий летящий черный плащ с огромным алым цветком на груди, на усталые ноги наденет тонкие французские кружевные туфельки. (Я их помню потому, что точно такие же я купила вместе с ней в Париже двадцать лет назад, когда наш театр был там на гастролях с "Клопом", а Валентина Георгиевна так выразительно и артистично играла Лунатичку. Было это давно, а туфельки сохранялись с надеждой, что пригодятся для какой-нибудь роли. И пригодились!) О, эта милая привычка беречь все необычное для сцены - авось пригодится! И ведь действительно, как выручают нас и старые лайковые перчатки, и роскошные веера, и перья, которые придают и красоту, и стиль костюму, и туфли, вышедшие из моды, но увидев ножку в такой туфельке, сразу переносишься в те годы, когда "так одевались", "так носили". Шляпки, вуалетки, бусы, браслеты, боа, общипанные, или, наоборот, роскошные меха, расшитые стеклярусом накидки - пожалуй, только актриса может понять, какие это сокровища! Как в них прочитывается время, внешность красивой женщины, или, наоборот, женщины с жалкими ухищрениями быть красивой... Это театр! Это любовь моя! Во время войны, выступая с концертами в воинских частях, Токарская попала в плен, а после войны вместе с другими бывшими военнопленными была сослана в Воркуту, где и познакомилась с Алексеем Каплером, тоже сосланным в Воркуту за связь с дочерью Сталина, известным сценаристом и впоследствии талантливым ведущим "Кинопанорамы". Там, в Воркуте, она и вышла за него замуж. Когда она поступила при мне в театр, она была женой Каплера, интересной, еще молодой женщиной. На моих глазах она рассталась с любимым человеком, осталась совсем одна и перенесла все это мужественно, сдержанно, оставаясь доброй, ровной и мудрой. Она всегда принимала жизнь такой, как она была. До последних дней она выходила на сцену и ушла из жизни, красиво отметив свое 90-летие. В моих глазах она всегда останется прекрасной мужественной женщиной-актрисой.? Иногда от некоторых актеров исходит какая-то магнетическая сила личности, и это прекрасно, это нужно, необходимо. Ведь недаром когда-то крупные актеры, сумевшие выразить чувства наиболее передовых слоев общества, становились властителями дум. Искусство - синоним понятия красоты, гармонии, нравственности, веры и совести человека. А мы задыхаемся от нехватки этих качеств! Актер имеет право на творчество. Но ведь в чем трудность нашей актерской жизни? Если, как говорится, режиссер меня не видит, не хочет видеть - у меня пропадает желание его переубеждать. Это как любовь. Меня не любит такой-то человек и я не могу своей волей заставить в меня влюбиться. Чем больше я буду добиваться, тем хуже будет. Так мне кажется. Я думаю, что я правильно сделала: ни единым упреком не досаждала Плучеку своей болью, своей мечтой - сыграть Раневскую в "Вишневом саде". Я просто сыграла ее в другом театре. И в этом есть хотя бы человеческая гордость. Правда, казалось бы, что человек, ведущий свой театр, отвечающий за своих артистов, мог бы поинтересоваться хотя бы, что же это такое работа его актера в другом театре? Но этого не произошло. Наоборот, этого события как бы и не было... И это не только в нашем театре. Чаще всего коллеги, работающие рядом, то ли оттого, что привыкаем друг другу, то ли оттого, что собственная судьба поглощает все силы, мы мало интересуемся друг другом. Редко видим чужие работы на стороне, не хватает времени, сил, любопытства. Еще чужих иногда смотрим , а своих очень редко... Оттого, я думаю, все мы достаточно одиноки, чувствуем, что никому ни до кого дела нет. Нужно иметь мужество и веру в себя, чтобы не сникнуть от этого безразличия. И тут помогает зритель - он наш спаситель. Моя последняя встреча с Андреем Мироновым как с режиссером и партнером была в спектакле "Тени" по пьесе Салтыкова-Щедрина, который был выпущен в марте 1987 г. В центре пьесы судьбы двух молодых людей, связанных прошлой дружбой. Они - как два лика раздвоенной личности. Никто из них не родился негодяем, но один им становится, а другому не хватило характера и силы стать его антиподом. Я была очень признательна Андрею Миронову, что он - замечательный товарищ - пригласил меня в свою постановку. Наши репетиции проходили не просто. Андрей боролся с моей узнаваемостью, специфичностью, я прислушивалась и старалась выполнить то, что от меня требовал режиссер, но иногда пыталась отстоять и какой-то свой взгляд на роль. Мне казалось тогда, что режиссеру хотелось соединить в этом образе многие качества, которые он считал в человеке абсолютно неприемлемыми. Отсутствие ума, культуры, интеллигентности. Иногда мне казалось, что по его замыслу моя Ольга Дмитриевна по виду и манерам должна была напоминать современную недалекую чиновницу. Я же прежде всего воспринимала ее как женщину, не желающую расстаться со своими былыми успехами. Бывшая провинциальная "красавица" довольно доступного поведения, в данный момент царственно недовольная тем недостаточным вниманием, которое ей оказывают окружающие мужчины, увлеченные ее молоденькой дочкой. Мы оба сходились в том, что я не должна была играть этот характер грубовато и излишне сочно. Прислушиваясь к требованию режиссера "себя не заявлять", я вспоминала советы Немировича-Данченко (в письме Станиславскому по поводу Сатина): 1. "Не навязывать свою роль и себя публике. Она сама возьмет ее и Вас. 2. Не бояться, что роли не будет, если Вы не заиграете там, где Вам играть много не приходится по самому положению. Если роли нет - ее почти нельзя сделать, а надоесть раньше времени легко. 3. Знать назубок. 4. Избегать излишеств в движениях. 5. Держать тон бодрый, легкий и нервный. Беспечный и нервный..." Я понимаю, как мы далеки по своей значимости от этих великих людей, но улавливаю в этих советах и то, что происходило в наших взаимоотношениях с Мироновым-режиссером, постановщиком спектакля. Он хотел увидеть меня другой, и это прекрасно, я сама этого хотела, но я как женщина не выражалась полнокровно в своей роли, а в основе образа моей героини должна обязательно присутствовать женщина. Но вот как соединить в себе все это! Ведь и тема спектакля, созвучного нашему времени,- борьба за успех любой ценой, в которой лучшие человеческие порывы гибнут. И моя Ольга Дмитриевна - жертва своей страсти, своего стремления царить. В этом драматизм роли, ее сатирический трагизм. Поэтому, если я, упиваясь своей царственностью, неотразимостью буду смешна и жалка для зрителя - это нормально. Я не боюсь быть смешной и жалкой, наоборот, даже хочу, но моя Ольга Дмитриевна ощущать себя такой не должна. "Я - царица, все кто этого не понимает, жалки и ущербны",- вот ее кредо. Но в конце концов, мы с Андреем всегда находили общий язык, общее решение. И мне кажется, что у нас что-то получилось! В одном из интервью Жан Габен говорил: "Добывай каждый кадр из недр себя, как шахтер добывает уголь". Добывать из недр себя... Если быть по своей природе сатирической актрисой, то все проще: подмечать все дурное и показывать это остроумно, весело, узнаваемо. А если я - не сатирическая актриса, а только в силу обстоятельств оказалась в этой сфере, как мне через себя все-таки добыть необходимую сатирическую правду или правдивую сатиру? Наверное, мне это дается труднее, чем многим нашим актерам! Но ведь тем ценнее, если что-то получится, если твои старания принял и понял зритель. Это - награда за все. Наверное, трудно описать зарождение другого человека в тебе самом, и в то же время это - чудо нашей профессии, счастье и горе ее. Я помню, когда я репетировала роль Клавдии Бояриновой, я любила роль, так как разоблачала через нее ненавистные мне человеческие качества, но я не была в стороне, я играла эту роль как исповедь уродливой души, но души с ее страстями, болью, стремлением к своему идеалу, и поэтому эта роль была моей плотью и кровью, как могли бы быть роли Кручининой, Катерины, мадам Бовари. Только души этих женщин были прекрасны, а душа Клавдии Бояриновой изуродована излишним честолюбием, неверием в человека, безжалостностью, бездуховностью. Счастье нашей профессии еще и в том, что в момент душевного одиночества, холодного вакуума, незаполненного человеческими чувствами, они - роли - в нас самих, они с нами и мы не так одиноки. Иногда, когда очень тяжело на душе, когда не спишь долгой ночью, я мысленно молю бога-судьбу: пусть эта боль, эта тревога, это одиночество уйдут в роли, пусть я освобожу душу в единении со зрителем. Ведь зритель чувствует, пустой или не пустой человек перед ним, он тянется к искренности, ему тоже становится легче, если он поплачет или посмеется со мной. Удивительное воздействие может оказать спектакль на человека, я это чувствую не только как актриса, но и как зритель. Ведь в театре - при реальности событий, поставленных проблем, при сложных конфликтах еще присутствует, если это хороший спектакль,- воздух поэзии. Зрители, кроме видимой стороны спектакля - зрелищности, сюжета, актеров, музыки, декораций,- ощущают еще и сокровенное, сокрытое в людях, о чем они сами и не подозревают. В этом есть и эмоциональные воспоминания, одухотворяющие нас, и сострадание к человеку, которое делает нас лучше, человечнее, добрее. Ведь недаром все так любят Чехова, его пьесы, его героев, и прежде всего, я думаю, за полифонию человеческих чувств, им присущих, и даже их оттенков. Я люблю свои творческие встречи со зрителем. Совсем недавно (вместе с Дашенькой, которой я очень доверяю) мы сделали новую программу творческой встречи - она идет как единый спектакль, который охватывает и размышления о ролях, и показ сцен, монологов, воспоминаний-фантазий на тему некоторых ролей, стихи и романсы... А в конце разговор со зрителями, ответы на вопросы. Программа называется "Продолжение души", как и моя книга, потому что наша профессия вся пронизана нашими эмоциями, чувствами, верой, словом, все, что составляет душу человеческую. Иногда на таких встречах я ощущаю почти полное единение со зрительным залом. Я всегда искренна со зрителем, неотделима от него, и бывает такое ощущение, что своей душевной открытостью я помогаю сидящим в зале. Для меня зрители - это мои друзья, с ними я могу терпеть, надеяться, верить, с ними я хочу быть лучше. Им я дарю свое сердце, а они мне - свое. Однажды на одной из встреч я получила из зала такую записку: "Эта записочка - не вопрос к Вам. На все наши вопросы Вы отвечали сегодня, как отвечаете своей прекрасной работой в театре и в кино. К сожалению только, не так часто мы Вас видим, как хотелось бы. Спасибо большое Вам, актрисе и человеку, за сегодняшний вечер, за сегодняшний, говоря по-современному, моноспектакль. Нам редко приходится встречаться с таким отношением к нашей аудитории. Мы не подготовились к такой встрече, не принесли Вам, к сожалению, цветы. Извините. Но, думаю, в этой коротенькой записке я сумела выразить наше отношение к Вам. Долгих творческих Вам лет". Часто говорят, что актеры умеют долго сохранять молодость. Я думаю, это потому, что в нас, благодаря нашей профессии, есть какая-то повышенная эмоциональность, наподобие детской, и вообще актеры по своей природе чем-то всегда похожи на детей. Ну вот, казалось бы, пожилая женщина с головой, полной забот, вдруг вспоминает, что сегодня примерка костюма будущего спектакля. И как описать то чудо, что происходит в душе от одной только мысли, что сегодня я прикоснусь к себе другой, к той, что еще только зарождается, и от первого прикосновения к костюму в душе или разгорится костер робкой и страстной надежды, что все будет хорошо, роль получится, или, наоборот, охватит смятение, паника оттого, что все совсем, совсем не то, не соединяются представляемый образ и я - настоящая. Какое счастье, когда рядом работают талантливые мастера своего дела! А мне везло, со мной всегда работали и работают удивительные художники по костюму, замечательный мастер-гример, истинная художница своего дела Сильва Васильевна Косырева и ее ученики. Итак, я вхожу в наш костюмерный цех. На столе пиршество тканей - ярких и темных, легких блестящих и плотных дорогих, современных и ветхих от времени, кусочки, расшитые бисером, разрисованные, и т. д. Бывают еще украшения - перья, или имитации драгоценных камней - стразы. На высокой перекладине висит мое - чудо! Вот сейчас я встану у зеркала во весь рост и это чудо снимут, чтобы надеть на меня. Но сначала я надеваю юбку-кринолин. Он пока еще белоснежно-чистый, это потом его кружевные оборки посереют от того, что будут соприкасаться с полом сцены. А пока это каскад чистейшей ткани, аккуратно отороченный белоснежной тесемочкой. Моя нижняя юбка так красива, что я, стоя в закуточке перед большим зеркалом, замерзая, не прикрытая ничем, смотрю на нее, и мне хочется чуть прогнуть спину, чтобы соответствовать моему пьедесталу-огромному кринолину, так красиво и величественно заканчивающему фигуру. Наконец, взяв платье, художница и наш мастер по созданию костюмов Валентина Фоминишна Маркина, облачают меня в него. И, о радость! Все сходится, все пуговки застегиваются, все крючочки стягиваются! Я в платье! Смотрю на себя... Это уже не я... Не желая расстаться с платьем, я еще походила в нем по мастерской...Художникам пошивочного цеха тоже не хочется расставаться с этим платьем. Они любуются и говорят: "Да, в таком платье и говорить ничего не надо, оно само за себя говорит..." И это правда. Когда найден точный по характеру персонажа, по эпохе костюм - от него уже исходит поэзия театра. Можно молчать, а фигура в платье уже уносит нас всех в другой мир... Наконец, расстаюсь с нежностью, с любовью, с надеждой - со своим первым костюмом, и начинается примерка костюма второго акта. Моя героиня дорвалась до столичной жизни, это может быть последний всплеск жалкого женского успеха, головокружение от видимости всеобщего внимания. Второй акт начинается почти так, как заканчивается первый: я с дочерью и компанией мужчин снова в ложе, слушаем оперу. Я и моя дочь уже другие. Петербург "пошел нам на пользу". Кричащие, но не безвкусные туалеты. Мое платье с тусклой и тяжелой позолотой кричит о зрелости, все в нем нескромно, с претензией на царственность. Но вот я смотрю на плечи и вижу, что их обнимает довольно скромное декольте, от этого плечи кажутся узкими, хрупкими и я обращаю внимание художницы на это. Она долго смотрит. Да, платье выполнено по эскизу, все правильно, оно очень красиво, но плечи хрупки - они от другого человека. Надо что-то делать! Снова поиски в царстве тканей, лоскутков, перьев, позолот, шарфов и вышивок и, наконец, кусок золотой парчи найден. Перекрутив его, как торсаду, приложив к плечам, видим, как это меняет весь мой верх. Все становится законченным: я уже не жалкая, не хрупкая, а обвита, окаймлена золотом. Мне кажется, это то, что нужно... Закрываю глаза на свою прозаическую прическу, вижу себя сильно набеленную, с подкрашенными щеками, с яркими губами: перезрелая красавица с последними усилиями взять от жизни наслаждения... Как безумно хочется не разрушить своей неумелостью тот уже ясно проступающий образ. Бережно, благоговейно снимаю платье. Вижу счастливые глаза тех, кто кропотливо это создавал. Я так им благодарна! Это миг счастья! Это театр! Но кто знает, что будет завтра? Будет ли премьера, буду ли я? Но... лучше не буду думать об этом, отдам свое сердце этой минуте, а там - будь, что будет. Перед генеральными репетициями наступает момент, когда режиссер и актеры, уже выдыхаясь, выбиваясь из сил или, наоборот, набирая силу, открывая какие-то неведомые резервы, идут к своему финишу. Но это совсем не значит, что все хорошо, что работа окончена. Совсем нет. Это период зыбкий, почти ничто непредсказуемо, многое меняется каждый день. Кто-то, кто казался благополучным, вдруг становится неинтересным интонации все выверены, каждый поворот тела, головы уже привычен за год работы. А кто-то вдруг прозвенит неожиданной, нервной нотой, заставит взглянуть на себя как бы другими глазами и, глядишь, все остальные уже насторожились, словно настроили свои локаторы на неожиданность, на свежесть, на правду, и сами готовы отвечать тем же. По ходу роли у меня много появлений на сцене, но слов мало, так как я не участвую в главных больших сценах. Мы много раз меняли эти короткие появления: то в дверях, то за кулисами голос, то я пересела с места на место и т. д. Все эти мелочи надо запомнить, так как я должна это делать во время чужих сцен. Отвлечься нельзя, я напряженно смотрю, слушаю, как играют партнеры, чтобы вовремя выкрикнуть из-за кулис какую-нибудь свою фразу. Интересно пишет Алла Демидова в своей, уже упоминавшейся, книге:"Один ученый сказал: знание существует объективно помимо нас, вне того, открыто оно или нет. Наша задача - тянуться к нему и по частям его открывать. У актеров то же самое. Образы существуют сами по себе. Главное - их увидеть и понять"7. По-моему, это очень верно. Мы тянемся к тому, что нам видится. Мне моя героиня видится переполненной желанием царить, нравиться, быть первой, быть законодательницей мод, чтобы ее салон был заманчив для мужчин, но вполне благопристоен по виду. И тут на репетиции вдруг какая-то внутренняя осечка... У одного из наших актеров, играющих эпизодическую роль, в последние дни появилось пенсне. Пенсне, конечно, репетиционное, плохое, еле держится на носу. Но вот наш режиссер - Андрей Миронов - из зала предлагает мне: "Вера, наденьте пенсне..." Я пробую, на носу ничего не держится и в это время быстро, мучительно думаю о роли. В пенсне я чувствую себя гувернанткой. Однако ведь моя героиня не только стареющая ханжа, она также и стареющая провинциальная львица. Поэтому предлагаю ему лорнет, висящий на шнурке. Лорнет придаст мне столичную светскость, да и те моменты, когда я одариваю кого-то из мужчин своим вниманием, с лорнетом можно сделать шикарнее, многозначительнее... что-то обещающее будет в продолжительном взгляде. И все же я чувствую все ту же неуверенность, все так же ощупью иду к роли, то ученически выполняю то, что требует режиссер, то робко пробую свое, то так, то эдак... И это все с ролью в три маленькие странички! А что же бывает, когда роль большая! Конечно, когда-то наступает момент, и все мелочи и неувязки роли вдруг исчезают, все, что беспокоило режиссера и меня (или кого-то из нас) - куда-то уходит, испаряется. И вот я одна с ролью, которую несу на генеральной репетиции приемочной комиссии и пока узкому кругу зрителей. На обсуждении нас, безусловно, критикуют, дают поправки, бывают разгромы и нешуточные. Но вот все доработано, увязано, все расставлено по местам и... в один замечательный день, вернее, вечер на афише загорится слово "премьера". Остается совсем немного времени до начала спектакля. Это святые минуты... Целый день я не могу дождаться этих минут, меня нет дома, нет на улице, нет с моими близкими, я только жду, когда, наконец, я окажусь в своей грим-уборной, где около зеркала разложены любимые мною мелочи, лежит букетик цветов, кем-то бережно и любовно принесенный, висят мои божественные платья. Наступает минута, когда я в зеркале снова становлюсь не совсем собой, а уже той, другой, а по радио слышу рокот незатихающего зрительного зала... А потом все затихает, и наступает моя настоящая жизнь-Спектакль! ДРАМАТИЧЕСКИЙ ГОД ...Но и в театре и в жизни зияют места, Их уже не займет никогда и никто. Р.Рождественский ЧАСТЬ I ГОРЕЧЬ ПОТЕРЬ Летом 1987 года наш театр поехал на гастроли в Вильнюс, а затем в Ригу. Гастроли в Вильнюсе прошли вполне благополучно. Переехали в Ригу. Я должна была приехать на неделю позже. На перроне в Риге я издали заметила встречавшего меня мужа. Лицо у него было какое-то странное, вид подавленный, Я сразу испугалась, почувствовав неладное. Произошел такой разговор: - Ты знаешь, что умер Папанов? - Что?!! - вопрос, крик, стон. - Да, вчера отменили спектакль. Он должен был прилететь, ждали до критического момента, потом объявили о замене. Как же это произошло? Папанов снимался в Москве в кино и поэтому должен был прилететь к самому спектаклю. Человек он был безукоризненно аккуратный по отношению к работе, и все были спокойны. В Москве он был один, так как его жена - наша актриса Надя Каратаева была с нами на гастролях. Вероятно, накануне отъезда, вернувшись со съемок в свою квартиру, он пошел в душ, едва успел намылить голову - и смерть настигла его. Двое суток под струёй холодной воды сидел он, мертвый, в ванной, одной рукой держась за край. Так и нашли его родные, когда вскрыли квартиру после звонка из Риги, поняв, что произошло что-то трагическое. Это известие потрясло весь наш коллектив. Прямо с вокзала я приехала в театр на траурный митинг в помещении оперного театра Риги. Застывшие, оцепенелые от ужаса и горя, молча сидели мы в зрительном зале. В.Н. Плучек, плача и сдерживая слезы, открыл траурный митинг. Он сказал, что умер великий русский артист. Рассказал о его ролях, о его отдаче своей профессии.... Сказала несколько слов и я. Говорила я коротко, но передо мной прошла вся его жизнь в театре, весь его путь от нашего актерского общежития, где мы вместе жили тридцать лет назад, до самого последнего его творческого акта: его первого режиссерского дебюта - постановки пьесы Горького "Последние", где я работала вместе с ним над ролью госпожи Соколовой. Папанов, каким я его знала, был натурой для меня не разгаданной, человеком неожиданных решений и свершений. И его актерский путь был полон блестящих неожиданностей. Так, незадолго до кончины он вдруг упорно начал высказывать руководству свое желание поставить пьесу Горького "Последние". Начинаются репетиции, которые вдруг открывают нам неожиданного Папанова. На наших репетициях он оказался поразительно добрым, терпеливым, ранимым, по-отечески опекающим абсолютно каждого участника будущего спектакля. Демократичный, не боящийся потерять свой авторитет, собранный, эмоционально заряженный только добром, только нежностью и верой в каждого артиста, с которым он работал. Когда мы, смеясь и удивляясь, спрашивали его: "Толя, откуда у тебя такая любовь, такая нежность к нам, такое терпение?", он отвечал: "Я так натерпелся! Я так хорошо знаю, что такое зависимость актера на своей шкуре. Я вас жалею, я вас люблю... Я считаю, что артиста надо любить, надо жалеть, понимать, помогать ему..." Часто рано утром раздавался телефонный звонок: "Вера, ты можешь прийти на час-полтора позже? Я задержусь на другой сцене". Я говорила "спасибо" и поражалась его деликатности, от которой мы уже отвыкли. Это случалось часто, ведь у меня роль очень небольшая, и он понимал, что я буду зря сидеть в ожидании своего выхода. Он дорожил моим временем, он дорожил временем каждого артиста. Говорил правду о том, как мы репетируем. Но как говорил! Однажды был прогон, который прошел плохо. Он был очень огорчен, чуть не до слез: "Ребята, прогон прошел плохо... очень плохо! - Потом большая пауза, он проглотил горе от нашего бездарного показа.- Но вы не огорчайтесь, не бойтесь! Сделано так много, у всех уже есть закваска, есть задел! Все будет нормально, мы уже заряжены Горьким!" И потом каждому была сказана правда, жестокая, горькая, но согретая верой, терпением, соучастием. ...Ошеломленные внезапной смертью Анатолия Дмитриевича Папанова и притихшие, мы продолжали наши гастроли. Из репертуара выпала целая обойма серьезных спектаклей. Я почти каждый день играла "Восемнадцатый верблюд" и из-за этого не смогла поехать на похороны Анатолия Дмитриевича. Растерянные, мы не смогли даже настоять на том, чтобы в день похорон отменили спектакли, и только четыре человека полетели в Москву на похороны. От растерянности нашего руководства в Москве не смогли освободить зрительный зал и сцену от ремонтных работ, и Анатолий Папанов, отдавший 40 лет жизни нашему театру, был похоронен не так, как подобает человеку такой подвижнической актерской жизни. Гроб с его телом стоял в маленьком фойе театра, а от площади Пушкина шли тысячи москвичей, чтобы проститься с любимым артистом. Гастроли в Риге продолжались. Я из наших ежедневно видела только четырех человек, занятых со мною в спектакле. И так было со всеми участниками гастролей, то есть коллектив как бы распался по спектаклям. Четырнадцатого августа, вернувшись со спектакля, мы с мужем сидели в своем номере. Раздался стук, мы открыли, вошел Спартак Мишулин. Опечаленный, серьезный, он вдруг сказал нам: - А вы знаете, что Андрея увезли в реанимацию? - Как?! В последнем акте "Женитьбы Фигаро", почти перед самым концом, когда Граф спрашивает, в какую беседку ушла Графиня: "Вон в ту?" - "Вон в эту..." - отвечает Фигаро. Андрей - Фигаро вдруг пошел в другую сторону, молча, повернувшись спиной к зрительному залу, ухватился за беседку, минуту, постояв, зашатался. Александр Ширвиндт - Граф, интуитивно почувствовав страшное, бросился к нему, подхватив его на руки. Кто-то крикнул громко "Занавес!" Дали занавес. Андрея положили в костюме Фигаро на два стола. Таня Егорова - подруга юности Андрея,- увидев, что голова его поникла, не помещаясь на столе, подошла, взяла его голову в свои руки Он поднял на нее свои голубые глаза и несколько раз повторил: "Голова... очень болит голова..." Вызвали врачей, дали нитроглицерин, вызвали неотложку, в костюме и гриме его увезли в больницу. Увезли со сцены навсегда. По дороге он потерял сознание и больше в себя не приходил. Знаменитый врач Кандель, который готов был сделать все, чтобы спасти его, говорил потом, что когда он открыл его закрытые в бессознании глаза, он увидел в них мольбу, мольбу о жизни. С этим и ушел наш Андрюша навсегда. С мольбой о жизни... Но это я узнала потом. А пока грустная серьезность Спартака обманула нашу интуицию. Нам показалось, что реанимация - это естественная забота, но что все не так страшно, не может быть так страшно! Позвонили директору, он был взволнован, но это естественно, ведь только восемь дней назад умер Папанов. Как-то страшно! Не может же быть... Мы молча легли спать и на рассвете проснулись от ужаса, который сжимал наши сердца, хотелось скорее узнать - что с Андреем? Едва дождавшись раннего утра, звоним, страх и отчаяние охватывают нас. Андрей не приходил в себя - обширное кровоизлияние в мозг. Вызваны лучшие врачи из Риги, из Москвы. Положение почти безнадежное... Сутки весь театр жил с ужасом и предчувствием страшного конца, связанный незримыми нитями с тем стерильным магическим помещением, в котором сосредоточилась вся наша надежда - реанимацией. Мы с мужем поехали туда в надежде, не знаю даже на что, но не поехать не могли. Врач, дежуривший в реанимации, сказал, что надежды никакой, кроме чуда... Страшно, тихо, напряженно жили мы эти сутки, надеясь и теряя надежду. Шестнадцатого августа в 5 часов 30 минут утра, не приходя в себя, Андрей Миронов скончался. В 6 утра, узнав об этом, заплакал в голос мой муж - точно сына потерял. Ходил из угла в угол по комнате, стонал, причитал жалобно: "Андрюша... Андрюшечка!.." В этот день снова в стенах того же оперного театра состоялся траурный митинг. Все сидели потрясенные, казалось, даже не было слез, в глазах было немое отчаяние. Опять долго говорил В.Н. Плучек, стараясь воспитать нас на примере жизни Андрея, но у меня было впечатление, что до его сознания не дошли слова "смерть" и "никогда". Ведь нам казалось, что Андрей заменял ему сына,- так много он связывал с ним замыслов и успехов в поставленных и еще не поставленных спектаклях. Речь, как мне показалось, не соответствовала трагизму потери и поэтичности самой личности Андрея, его трагической, поистине артистической смерти. Умереть на сцене в расцвете сил в любимой блистательной роли, в костюме Фигаро! Уже сама эта смерть становилась легендой, как и жизнь, полная самозабвенного труда, успеха и художнической неудовлетворенности. Было объявлено, что в день похорон, которые должны состояться в Москве, пойдет малочисленный (по количеству участников) спектакль-мой "Восемнадцатый верблюд"! Я была ошарашена. Как можно было мне опять не ехать?! Ведь мы дружили, я работала с ним в его последнем спектакле, мне протянул он руку в трудную минуту. Я пришла в дирекцию и сказала, что я готова лететь утром, быть на гражданской панихиде и четырехчасовым самолетом вернуться к спектаклю. Было решено, что пойдет спектакль "Затюканный апостол", что я лечу и, возможно, мне придется говорить на панихиде от коллектива театра. До сих пор не могу понять, почему при первой и при второй тяжелой потере в знак траура не были отменены спектакли! Два последующих дня прошли в каком-то аду. Ночью у меня поднялась высокая температура, утром мой муж вызвал скорую помощь, мне вкололи три каких-то мощных укола, но жар и озноб не проходили. Я боялась, что это помешает мне выполнить мой человеческий долг. Правительство Латвии выделило нам самолет, и человек сорок, закончив гастроли из-за отмены некоторых спектаклей, накануне похорон вылетели в Москву. Правда, ведущие артисты были не все, поэтому и создалось впечатление, что мало кто из театра приехал проводить в последний путь своего товарища. Рано утром, до гражданской панихиды, я поехала в больницу, где лежала моя почти умирающая мать, и оттуда приехала в театр. Была масса народа, толпы, запрудив Садовую, шли от площади Восстания до нашего театра в скорбном молчании, с цветами в руках. На сцене в гробу лежал наш Андрей Миронов - наша гордость, наша любовь, наш милый, родной Андрюша. Лицо его было строго и печально. Я не могла оторвать от него взгляда, все не верилось, все хотелось запечатлеть его в своей памяти. Судьба щедро наградила Андрея талантом, трудолюбием, обаянием. Его любили все. Об этом говорит скорбь десятков тысяч людей, пришедших проститься с ним и утопивших его гроб и всю сцену в цветах. Об этом говорят охапки свежих цветов, которыми постоянно осыпана его могила на Ваганьковском кладбище. Так закончилось это лето. А осенью я потеряла свою мать. Думаю, что смерть матери, и вообще смерть любимых родителей - особая утрата для каждого из нас. После нее наступает ни с чем не сравнимое одиночество, ничем не восполнимая пустота. Рвутся нити, связывающие с прошлым, с лучшей порой жизни - детством. Потому что, пока жива мама,- мы еще дети, хоть и большие и пожилые, но дети. После смерти родителей мы уже до конца одиноки и как бы выдвинуты на передний край жизни: теперь наша очередь. За два года до смерти мама пережила тяжелую операцию. Год после операции она прожила неплохо, а потом навалились недуги, которые стали быстро подтачивать ее силы. Сестра, жалея меня, взяла на свои плечи тяжелую ношу: уход за почти умирающим человеком. Когда теряешь близкого человека, то всегда терзаешься, что уделял ему мало внимания, мало отдавал любви и радости. Мы с сестрой всегда старались окружить маму теплом и заботой. Жизнь ее не баловала. Она так и не могла забыть своего деревенского замужества, когда она - городская девушка, окончившая гимназию,- познала суровые будни тяжелой крестьянской жизни, суровый характер свекрови и бессловесную покорность мужа. Кому там был нужен ее французский язык, ее любимые книги! Я всегда удивлялась, как надолго остается в душе человека чувство обиды и боли. Ведь уже более шестидесяти лет прошло с тех пор, а страсть протеста в ней не угасала! .С приближением лета мама стала мечтать о даче, надеясь там, как всегда, набраться сил. Перед отъездом на гастроли мы перевезли маму на нашу дачу в Опалихе, где она вырастила своих внуков. Думали, может быть, сама природа поможет ей! Но нет - с террасы она не сходила, силы покидали ее, но когда с нашей помощью она садилась в кресло на крыльце, как счастлива она была, видя деревья, солнце, закат! Чтобы услышать ее добрые слова, я все спрашивала: как ей на даче? Очень хорошо! - всегда был ее ответ, да с такой интонацией счастья, точно лучше ничего и на свете быть не может. Я уехала на гастроли, все время узнавала, как и что, и вести доходили все тревожнее. Наконец, измучившись до предела, я взяла отпуск за свой счет, оставила гастроли и с самолета помчалась ночью прямо в Опалиху на дачу. Темно, такси стоит и ждет меня, я вхожу на террасу, оттуда в полутемную комнату. На постели крошечное тело моей матери, тихие, непрекращающиеся стоны: "Помогите, Христа ради! Ну хоть кто-нибудь! Ради Бога! Ведь я же никому ничего плохого не сделала! Ради Христа!" Я увидела маму отекшую, сознание ее едва тлело. Господи, как не сошла с ума моя сестра, слушая эти страдальческие стоны! Я помчалась обратно в город, чтобы за ночь и за утро успеть что-то предпринять. Я понимала, что она умрет, если ей не помогут. Срочно связалась с врачами, заручилась ходатайством о помещении в больницу, куда ее обещали принять. Стонущую, почти без сознания, привезла я маму в больницу. Замечательный врач и редчайшей доброты человек- Борис Михайлович Гершман - совершил героические усилия, и жизнь стала возвращаться к ней. Я бы не стала все это описывать, если бы даже в болезни, даже в этом аду не проявился бы характер моей мамы! Сколько терпения к физическим страданиям и какое желание быть самой собой исходило от нее! Я садилась рядом с ее кроватью, брала ее исхудавшую руку, гладила и видела запавшие испуганные глаза. Ее усохшее тело терялось под одеялом. Его почти не было. Были лишь испуганные, бездонные глаза. Правы ли мы были, продлив ее жизнь, согласившись на операцию в ее возрасте?.. Она расспрашивала меня о работе, и когда я ей говорила, что должна буду снова вернуться на гастроли, она, смотря на меня умными, преданными глазами, говорила: "Гастроли - это хорошо, а что ты там будешь играть?" Я перечисляла свои роли, она понимающе качала головой и говорила: "Ну, конечно, поезжай". Ей давали обычный больничный чай, и она каждый раз говорила: "Как вкусно! Какой замечательный чай". У нее не было сил ни на что, но на вопрос доктора, как она себя чувствует, она из благодарности отвечала: "Очень хорошо! Ничего не болит". И он улыбался на ее счастливую интонацию. После окончания гастролей, после тяжелой утраты наших товарищей наступил отпуск. Муж уехал в Сочи, я осталась с сестрой и мамой. С каждым днем муки ее становились сильнее. В последний вечер ее жизни приехал маленький Саша - ее правнук, белоголовый, голубоглазый человечек. Он весело бегал по комнате, играл в свои игры, рисовал и иногда оглядывался на кровать, где лежала мама. Потом подошел к постели, встал и тихо стал смотреть на нее. - Мама, ты видишь, кто около тебя? Она полусознательно перевела на него глаза и точно увидела его. Лицо ее озарилось добром и ясной улыбкой, точно солнце из-за тучи показалось. - Это твой правнучек - Сашенька! С любовью в глазах она едва кивнула мне головой, точно откуда-то издалека дошло до нее родное, любимое, земное. И это было ее последним прощанием с жизнью. Мамы не стало. Я вспоминаю ее, и на душе у меня становится печально и светло. Наверное, давая мне имя Вера, мои родители хотели передать мне частицу своих сердец, полных веры в добро, надежды на лучшее, и любви к людям и к жизни. Низкий, земной поклон им. Спасибо им за все. ЧАСТЬ II УТЕШЕНИЕ 1987 год-такой трагический для нашего театра, такой глубоко-печальный для нашей семьи вдруг завершился для меня неожиданным душевным выходом в редкостно желанную работу. В одной из телевизионных передач я исполняла отрывок из "Воительницы" Лескова. Однажды, в случайном разговоре с режиссером Борисом Александровичем Львовым-Анохиным я услышала от него, что он хотел бы поставить со мной "Воительницу". Я знала, что это - чудесный режиссер, не раз восхищалась его спектаклями и особенно - "Холопами" Гнедича в Малом театре, где великолепно, с редчайшей простотой играла Елена Николаевна Гоголева. Услышав эти его слова, подавив чувство пронзительного счастья, я без особой надежды сказала об этом Валентину Николаевичу Плучеку. Мои слова были встречены как будто доброжелательно, но ясного ответа тогда не последовало. Потом трагические события на гастролях в Риге заслонили все. Потом прошел отпуск, выяснилось, что репертуар наш резко сократился по вполне понятным причинам. И вот на сборе труппы Валентин Николаевич вдруг неожиданно для меня сказал о приглашении Львова-Анохина на постановку "Воительницы" со мной в главной роли на малой сцене как о желанном событии. Я сначала думала, что ослышалась... Роль удивительная! Прекрасная! Для меня немыслимо трудная! В ней все есть! И возрастной переход, и русская национальная основа характера, и великая любовь, и душа, воспарившая над жизнью. О такой роли актриса может только мечтать! Я ждала ее долго, может быть, всю жизнь. Я ее предчувствовала даже тогда, когда годами сидела почти без работы, и не верила в свое предчувствие. А главное - это вопрос, который терзал меня постоянно: сумела ли я сохранить что-то в себе, в своей душе для такой роли? Не одолели ли меня усталость, возраст, не иссушили ли разочарования, неверие? Не может ли случиться так, что мне уже нечем будет играть? Ведь это так часто бывает, в театре ломается много судеб, характеров... Как рассказать о том, что я испытала, работая над этой ролью с редким по своему таланту, эрудиции и душевной тонкости режиссером - Борисом Александровичем Львовым-Анохиным! О счастье писать труднее, чем о горе: сердце замыкается, не хочет расплескать драгоценное, что в нем заключено. Ведь важна не только роль-работа, но и то, с кем ты ее делаешь! Я считаю, что встреча с Львовым-Анохиным, наверное, была послана мне за все мои страдания, за творческий голод последних лет. Весь наш постановочный коллектив - замечательный ансамбль: режиссер Борис Александрович Львов-Анохин, сорежиссер и автор инсценировки Василий Федоров (критики и все мы считаем, что инсценировка очень удачная), художник Андрей Сергеев (о его декорациях я скажу ниже), автор замечательного музыкального оформления Анатолий Кремер и мои одержимые своей профессией партнеры - энтузиасты нашего спектакля. Не могу не сказать о церковном пении, записанном специально для нашего спектакля. Руководитель церковного хора присутствовал на репетициях и, воодушевленный их атмосферой, отнесся к своему делу как настоящий художник. Так всегда бывает при явлении настоящего искусства - стоит возникнуть искре, а у нашего режиссера их в запасе было много, как обязательно рядом загорается ответный огонь. Я присутствовала на записи этих церковных песнопений и наслаждался не только мой слух, но и взгляд. Я видела лица певчих, их одухотворенность, и это настроение воскресает во мне, когда я уже стою на сцене в образе Домны Платоновны. Как оно мне помогает! Поистине, ничто прекрасное не исчезает! В моем первоначальном представлении Домна Платоновна была сильной, хитрой, агрессивной, властной женщиной. Я совсем не представляла, как можно соединить в конце этот характер с той жертвенной любовью, которая спалит насмерть ее сердце. Мне казалось, что моей задачей было как можно дальше отойти от себя, заклеймить ненавистные человеческие качества: корысть, цинизм, отсутствие жалости путем показа такого характера, от которого можно содрогнуться. И вдруг... я услышала от Бориса Александровича совсем другие мысли: эту роль он видит в моем исполнении именно потому, что у меня самой, как ему кажется, этих качеств нет. Домна Платоновна, по его мнению, обладает детской непосредственностью, убежденностью в нравственной правоте своих поступков и еще большей убежденностью в том, что в этой жизни иначе поступать и невозможно. Покоренная этим неожиданным для меня новым образом моей героини, нарисованным режиссером, я, конечно, не стала противопоставлять свое понимание роли, я его просто зачеркнула и стала осваивать новый для себя образ. Но при всем моем желании это оказалось непросто. Не буду говорить о том, сколько душевных сил было затрачено и режиссером, и мною. Но, кажется, мы все преодолели. В результате получился спектакль монолитный, законченный, с особой формой существования актеров на сцене, необычный, на мой взгляд. Необычность начинается с декораций, созерцаемых зрителем еще до начала спектакля: огромное многоярусное кружево, свисая сверху, как бы придавливает сцену, лишает ее воздуха и простора, но само не лишено красоты и пышности. В середине сцены то же кружево, вышитое аппликацией, дает ощущение комнаты. Два проема по бокам означают как бы входы. На кругу сцены, точно по набережной Петербурга, окружая все это великолепие, идет чугунная решетка, а в середине, в разрезе этой решетки стоит огромная кровать. Домна Платоновна в ночной рубашке и капоре, почти сливаясь с этим кружевным фоном, крестится и, погасив свечу, ложится на кровать. Возникает звук шарманки, и Автор, двинувшись по внешнему кругу вдоль решетки, приступает к рассказу о Домне Платоновне. Так начинается наш спектакль. Русская мещаночка - хлопотливая, бойкая, на все руки мастерица. И кружево продаст, и сведет, и сосватает, и обведет... Хитрая и простодушная, "ученая" петербургской жизнью - "петербургскими обстоятельствами",- и добрая, готовая тотчас оказать помощь, конечно, в соответствии со своим пониманием добра. "Что ж, я отягощусь, похлопочу,- говорит она Леканидке, предлагая свести ее для денег с купцом,- только уж и ты, сделай милость, не капризничай!" - и крестится, глубоко веруя, что делает доброе дело. Живет она неторопливо, словно плетет кружево. Очень любит поговорить, а разговор ее простонародный, образный, сочный, красочный, давно нами забытый, вот с такими "перлами": "Жизнь для своего пропитания веду самую прекратительную", или "Врешь ты, рожа твоя некрещеная, врешь, лягушка ты пузатая!" Маленький человек, песчинка в мироздании... И вдруг нежданная, запоздалая любовь вошла в сердце Домны Платоновны, зажгла его факелом; вспыхнула яркая звездочка, на краткий миг осветила все вокруг и погасла, спалив себя дотла. "А я все люблю и все без радости, и все без счастья без всякого",- говорит она, а сама уже счастлива только из-за того, что говорит об этом. Открыла свою светлую тайну и простила всех, кто не понял ее: "Бог с вами, люди! Не понять вам, какая это беда, если приключится такое не ко времени". От тоски, от нестерпимой сердечной муки умирает Домна Платоновна просто истаяла, как свечка, но на миг познала она силу большого чувства и душа ее осветилась неземной и трагической красотой. "Лежала она в гробике черном такая маленькая, сухонькая, точно в самом деле все хрящечки ее изныли и косточки прилегли к суставам". Если бы моя героиня была, как я ранее представляла, хищницей, то не смогла бы так полюбить - нечем было бы. И потому она скорее жертва "петербургских обстоятельств", а но натуре своей добра, очень простодушна (сама часто попадает впросак и бывает обманута) и глубинно сильна. Эти качества режиссер считал свойственными и моей натуре, и это заставило меня призадуматься. Моя роль имеет в спектакле как бы две стороны характера. В первой, вернее, во внешней части роли превалировали профессионализм, наблюдательность, отношение к героине. А вот дальше, в глубинной части (наверное, это сложно объяснить) идет жизнь духа, какого-то почти религиозного ощущения себя, своих истоков, своей веры. своего покаяния. Лесков, как мне чувствовалось, писатель неистовый, мгновениями (на наш современный, холодный взгляд) по-своему безумный, с неожиданными прозрениями в человеческие бездны и в этом очень искренний. Не дай бог играть его просто как бытописателя местных и современных ему нравов - это будет уже не Лесков! Надо не прерывая, вести главную линию характера и, что основное,- жизни человеческого духа, и только этот единственный путь может дать какой-то результат. Осилила ли я эту вершину? Не знаю... Мне не нужны никакие блага и радости, только бы мое сердце, испытавшее любовь и прощание, полное боли от потерь, от длительности творческого молчания, только бы это сердце выдержало и дало мне силы, дало мне право произнести со сцены выстраданные слова, написанные великим русским писателем Лесковым: "Огненным прещением пресекается перед смертью душа моя. Боже мой! Боженька! Миленький! Да поди ж к тебе моя молитва прямо столбушком: вынь ты из меня душу, из старой дуры, да укроти мое сердце негодное!" Я постоянно мысленно произношу эти слова как заклинание, как мольбу о жизни в театре, только бы не кончилось это счастье - мой труд, мое продолжение души. P.S. Годы мчатся. Вот уже 5 лет, как я не играю "Воительницу" - она уже не идет на сцене нашего театра. Оставались мечты и планы о новой работе с Борисом Александровичем Львовым-Анохоным. Весной этого года в чудесный солнечный день, находясь на гастролях в Белгороде с Орловским театром, зная, что вечером играть "Филумену", сижу в своем номере, включаю телевизор... И вдруг вижу портрет Бориса Александровича в темной рамке и голос диктора: "...им были написаны прекрасные книги о Галине Улановой,. о Владимире Васильеве"... Что говорилось дальше - не помню, поняла, почувствовала, что не стало моего прекрасного учителя. Учителя жизни в искусстве. Звоню в Москву. Да...умер.....сердце. Девятнадцатого апреля театральная Москва провожала великого режиссера в последний путь, я открывала траурную церемонию. Прекрасные актеры, режиссеры, критики с любовью, печалью и благодарностью прощались с этим светлым человеком. Потом было отпевание в церкви, а потом стоя в стороне на кладбище, я видела как быстро опустили гроб, как быстро закопали его, поставили большой крест и большой прекрасный портрет Бориса Александровича. Он смотрел на нас с доброй печальной улыбкой, скрестив красивые, аристократические руки с большим оригинальным перстнем. Поставили венки, вырос холм из цветов, а их все не убывало... Потом стали класть цветы около портрета, вот уже и прекрасные руки скрылись за цветами, вот и лица почти не видно. Остались только глаза - добрые, умные, печальные. И казалось, что они смотрят только на меня. С грустью, с добротой, с прощанием... "СВЯЩЕННАЯ" и "БЕЗУМНАЯ" Удивительный художественный парадокс этой замечательной судьбы, как мне кажется, в том, что за всенародно любимой кинематографической и театральной маской "идеального социально-национального характера" скрывается прекрасное лицо и страдающая душа умной, талантливой сильной и пережившей много незаслуженных обид женщины. Уверен, что нас всех ждет еще много открытий этой "неизвестной Васильевой". Вера Кузьминична именно потому Великая Актриса русской театральной школы, что всей своей личной жизнью отстаивает идеалы Добра, Трудолюбия, Самоотверженности в любви, Веры... Так жаль несыгранных ролей В театре и кино. Так жаль ближайших из друзей, Тех, что ушли давно. Так жаль, что много не сбылось Того, в чем жизни смысл. И всех - прости ее, Господь, Актрису из Актрис. Александр Вилькин Еще десятилетие назад я молила Судьбу о том, чтобы жизнь моя в театре продлилась, чтобы душа моя через роли соединялась с сердцами зрителей. Но как ни странно, то что многое в моей жизни хорошего произошло без моих усилий сыграло, со мной злую шутку. Оказывается, мой инфантилизм - это и друг мой, и враг мой. Друг, потому что что-то внутри меня остается от той девочки, мечтающей о театре, о ролях, где есть идеальная любовь, доброта, доверчивость, кротость; тишина и душевная ясность. И это подкупает зрителя, может быть, и не такого многочисленного, но того зрителя, который любит меня и верит мне. Я это чувствую, идя по улице, и вижу, как при узнавании теплеют глаза незнакомых людей, как потом они вдогонку дарят или букетик цветов, или несколько благодарных слов, удивительно искренних. Это самая большая награда за прожитую жизнь. А враг мой - мой инфантилизм, потому что я не умею бороться, не верю в свои силы, если рядом не верят в меня или просто равнодушны ко мне, не могу добиться ничего в своем театре, чувствую себя уважаемой, но мало нужной, в то время как публика еще полна ко мне доверия, любви и ожидания чего-то нового или даже не очень нового, но желанного для нее. Оказалось, это довольно мучительно для моей внутренней жизни. Если бы не было успеха в тех ролях, которые я играю в других театрах, если бы не было успеха в "Священных чудовищах" - единственном спектакле, который я играю в своем театре (я появляюсь на сцене один или два раза в месяц), я бы спокойно и, конечно, с естественной грустью приняла бы для себя приближение конца своей артистической жизни. Возможно, иногда я играла бы незначительные возрастные роли, где нет материала для того, чтобы эмоционально прожить то, что близко моему пониманию жизни. Но к счастью и к горю моему, именно в эти годы, когда и претендовать-то ни на что не имею права, жизнь подарила мне то, что я играю сейчас. И играя эти роли, я каждый спектакль прощаюсь, люблю, отдаю себя до конца напоследок, упиваюсь чувствами на сцене, замираю от благодарности, ощущая, что зрители со мной, любят и понимают меня. Но как это часто бывает, и горе, и счастье врываются в жизнь неожиданно. Сначала расскажу о счастье. В 1995 году мне исполнилось 70 лет. По всем понятиям - это старость. Я тоже это понимала, но не чувствовала, может быть потому что жила только театром, только ролями, только мечтами о спектаклях, не было бытовых забот, связанных с детьми и внуками. Жизнь с мужем была такой же, как и в самом начале. С моей стороны, очень незначительное внимание к быту и исключительное - к театру. Не любя никакие праздники и юбилеи, связанные с собой, я ничего не праздновала, не было у меня ни юбилейного спектакля, ни юбилейного вечера. В день рождения я играла "Воительницу", и молодые актеры тепло и мило поздравили меня после спектакля. В печати и на телевидении мне уделили доброе внимание, за что я, естественно, была очень благодарна. В это время В.Н.Плучек решил подарить ряду актеров бенефисы, то есть мы сами могли выбрать пьесу, роль и режиссера. Я стала снова и снова перечитывать пьесы, чтобы найти роль, где я могла бы выразить себя, и в то же время эта пьеса должна была быть не противопоказана нашему театру. Случайно прочитала пьесу Жана Кокто "Священные чудовища". Какое безумие хотеть сыграть роль Эстер! Но это безумие охватило меня. Эстер - актриса на вершине славы, но возраст и мысли, связанные с возрастом, где-то внутри подтачивают ее. От этого такое внимание к старухе, которая, сидя на спектакле, пожимала плечами и вызывала смех зрителей. Это произошло впервые - от этого страшно. Молоденькая девочка, влюбленная в талант Эстер, по-детски безжалостно говорит о том, что любимый муж Эстер изменяет ей. Это унижение надо скрыть, эту боль нельзя показать. Моя героиня испивает чашу горя до дна и сама ставит себя в невыносимые обстоятельства, словно летит в пропасть. И лишь раз прорывается ее отчаянье, когда она уходит из дома от любимого, но предавшего ее человека. Но все равно Эстер остается победительницей, и публика счастлива ее победе. Роль удивительно прекрасна, в ней все: женственность и ум, мужество и затаенное горе, гордость и сила духа. Ставил это спектакль Александр Вилькин, с которым у меня была счастливая возможность работать над ролью Раневской в спектакле "Вишневый сад", поставленном им в польском городе Щецине. В "Священных чудовищах" он снова своей верой в меня, в пьесу снимал с меня излишнюю чувствительность, придавал мне европейский лоск, уверенность и элегантность. Последнему очень способствовали потрясающие своей красотой и изысканностью костюмы Дины Могильницкой, которой я обязана чувством уверенности и счастья, что внешний облик очень помогает мне на сцене. Все партнеры мне безгранично дороги, особенно Юрий Авшаров, с которым когда-то, лет 40 назад, играла влюбленную в него Наденьку Кленову в спектакле "Белый телефон". Работали мы, любя друг друга и радуясь успеху и самого спектакля, и каждого его участника. Рецензий на спектакль "Священные чудовища " было много, и все хвалебные, но я до сих пор не знаю, правильно ли я поступила, не поблагодарив ни одного из рецензентов (я их, естественно, не знала) по телефону за те высокие оценки, которые нечасто бывают в жизни актера. Я не знаю, как в таких случаях полагается поступать, во всяком случае, я это сделала от скромности, а не от неблагодарности, не считая для себя приличным оценивать лестные слова в мой адрес, а слова часто были удивительными... Вот уже четыре года я играю эту роль, и каждый раз, стоя на верху лестницы, откуда я выхожу на начало спектакля, я прошу у Бога силы, благодарю его за счастье, смотрю в полутьме на еле освещенные декорации, олицетворяющие театр, что-то недоделанное, неоформленное мерцает за кулисами... Но вот зазвучала музыка, она иронична, будто говорит зрителю: "Вот сейчас перед Вами развернется довольно банальная история, почти житейская: пожилые супруги, молодая красотка, измена мужа, страдание и унижение жены и ее гордая - до вызова судьбе - борьба". Ах, как все знакомо, но какими необычными оказываются поступки и реакции человека, раненного в самое сердце. Мы все так мало знаем себя, а в нас так всего много, чего мы сами от себя не ожидаем. Да и эта роль неожиданна и для меня, и для публики. Я в жизни ничего подобного не испытывала, не чувствовала себя звездой, не была ранена изменами, не могла себе представить, как бы я поступила в такой ситуации... И вдруг я чувствую, что понимаю свою Эстер, понимаю ее страстное желание испить свою чашу страдания и унижения с поднятой головой и открытыми глазами, принять жизнь, если суждено, ударом в сердце. В конце спектакля, особенно, когда зал полон до отказа, в мой последний выход под аплодисменты и крики "браво" я спускаюсь по лестнице победительницей, я не чувствую лет, не чувствую веса, я лечу навстречу любви. Конечно, можно подумать, что я слишком хвалю себя и этот спектакль. Нет, я понимаю, что мы не открываем каких-то невиданных театральных новаций, но спектакль создан А.М.Вилькиным так тонко, театрально, иронично, так просматривается за иронией глубокая боль, так воспевается театр, что я впервые поняла это прекрасное слово "бенефис". Когда все делается именно для бенефицианта, когда высвечиваются и преподносятся его лучшие качества, при этом не ущемляя ни одного артиста, занятого в спектакле. В старые времена с бенефисом связывались материальные блага - сбор шел в пользу бенефицианта, в наше время режиссерского театра - это прекрасная возможность дать актеру, достойному такой чести, выбрать для себя ту роль, которой он пропоет свою песнь. Я рассказала, почему роль неожиданна для меня. А сейчас попробую разобраться, чем она неожиданна для публики. Сейчас время телевидения, когда популярность и слава приходят, если артист "раскручен". Со мной этого естественно не может быть, я актриса прежнего времени, мои фильмы и спектакли помнят люди старшего поколения, им запала в душу ясная, добрая, уравновешенная русская женщина, с которой спокойно, добропорядочно, без неожиданностей, все ясно и поэтому любимо. И вдруг такая женщина на сцене. Волевая, резкая, трезвая, знающая себе цену. Раненая в сердце, Эстер не плачет, не грустит (как не похоже это на ту Верочку Васильеву, которую знают). Откуда элегантность? Откуда затаенный порок? Откуда спокойный цинизм? И при всем этом сильнее всего любовь к профессии, к мужу, которого, может быть, она создала, как артиста, он - ее Галатея. И во всем сильная личность, бросившая вызов судьбе. Да, конечно, это не постаревшая Ольга из "Свадьба с приданым", это не затихшая робкая кокетка Розина из "Женитьба Фигаро" - это кто-то другой. Но эта женщина прекрасна! - и это та самая скромная, бесскандальная, мудрая Вера Кузьминична Васильева, о которой, казалось, все известно, с которой все ясно. И еще одна радость для зрительниц - моих ровесниц. Да, ей, актрисе Васильевой, за семьдесят, а она еще любит и любима, она летает по сцене, она танцует, она прекрасно носит костюм. И сидящие в зале молодеют. Ну, конечно же, еще не все потеряно, все зависит от нас, важно самой ощущать себя молодой, интересной, не бояться ничего, верить в себя, думают они, глядя на сцену. Об этих ощущениях мне часто говорили или писали в письмах зрители, поэтому я и рискую описать все свои чувства. Но и трезвой самооценки у меня достаточно, и я также откровенно поделюсь всем, что меня мучает: и своей неуверенностью в себе, и своим одиночеством в своем театре и размышлениями о том, что же дальше. Что я могу? На что не имею право? А теперь попробую разобраться в своей огромной неудаче, которую я потерпела с такой сокрушительной силой, что это до сих пор не дает мне покоя, не отпускает меня и заставляет думать, искать причину в окружении, в партнерах, в режиссере, но главное - в самой себе. В 1998 году, спустя два года после выпуска "Священных чудовищ", я, естественно, надеялась на новую роль. И вдруг на сборе труппы я неожиданно услышала, что берут в репертуар пьесу Жана Жироду "Безумная из Шайо". И, о радость, кажется, роль Безумной предназначена мне. Пьесу я до того не читала, но слышала, что Майя Плисецкая танцевала в Париже эту партию. Значит, есть в этой роли магия, привлекшая великую балерину. Обрадовалась я и режиссеру Евгению Каменьковичу - молодому, озорному, с которым я радостно и довольно успешно работала в спектакле "Восемнадцатый верблюд", играя роль Агнессы Павловны, одинокой, но на вид благополучной женщины. Этот спектакль шел у нас около 15 лет и всегда с неизменным успехом. Мы встретились с взаимной надеждой на успешную работу. Пьесу я прочитала, роль мне понравилась, но насторожило то, что пьеса очень многословная, без особой интриги, несколько холодная и рациональная. Прочитали пьесу и участники будущего спектакля, но восторга она не вызвала. Со свойственными для нашего театра остроумием и насмешливостью участники спектакля почти всегда начинали репетиции с вопроса: "А кому нужна эта пьеса? Про что она?" Режиссер отвечал, что это театральная утопия. Весело смиряясь, начинали репетировать и снова по ходу репетиций одни и те же вопросы: "Кого это может заинтересовать? Кому это нужно?" Я, всегда благоговейно относясь к репетициям, терпеливо все это слушала, начиная унывать, но думала, что, наверное, так теперь репетирует молодежь - весело, с уверенностью, что все можно сыграть. Моя роль меня очень влекла, но мне не было комфортно на репетициях, я не верила в себя, роль требовала абсолютного взаимопонимания с режиссером и с партнерами. Мои последние работы с Александром Вилькиным, Андреем Сергеевым в Новом драматическом театре, с Борисом Голубицким в Орле приучили меня к удивительной вере в меня, в мои возможности, к страстному желанию раскрыть меня по-новому, но на основе моего душевного строя. Здесь же, в наших репетициях, две-три неосторожных, несколько уничижительных фраз, сразу же лишили меня крыльев. Однажды из зала раздался голос режиссера: "Вера Кузьминична, я знаю, в Вашем театре к Вам относятся не так, как публика, а мы докажем, что Вы можете играть ярко, остро..." Приблизительно так звучали эти слова, но моя избалованность бережным и влюбленным ко мне отношением сразу же сыграла со мной злую шутку Я зажалась. Как-то неловко перед этой малознакомой молодежью было что-то доказывать. Но как всегда старательно и послушно я продолжала. И еще: неоднократно режиссер предлагал всем молодым актерам учить мой текст, чтобы, если я забуду, подсказывать мне на сцене. Такого я в своей жизни не ожидала, я себя ощущаю в другом возрасте, никогда не прибегала к суфлерам; а здесь, правда, роль очень большая и часто нелогичная, поэтому трудно запоминаемая... Но разве я дала повод сомневаться в моей памяти? Наверное, читая это, люди, далекие от нашей профессии, скажут: "Какие пустяки! Неужели это имеет хоть какое-то значение?" Как ни странно, все имеет значение. Взаимоотношения актера и режиссера - это творческий роман, и только тогда может что-то получиться. Я, актриса, верю, что режиссер любит меня, ведет меня, мы вместе мечтаем создать роль - это наша общая тайна. Я для него желанный материал, и он, любя меня, вылепит свою мечту - роль, спектакль. Можно было бы и не вспоминать этих деталей, но хочется попытаться понять все тонкости своей профессии, своих ран и своих взлетов. Репетиции проходили цинично весело, на мой взгляд, а на взгляд других исполнителей, может быть, молодо и раскованно. И где правда - я не знаю. Многие до генеральной репетиции ходили с тетрадками, так и не выучив роли. Евгений Каменькович переживал тяжелейший период - смертельно больна была его мать, но он мужественно и энергично проводил репетиции. Иногда, что-то обнадеживало в моих репетициях и его, и меня. Нащупывался довольно смелый внешне и достаточно неожиданный для меня образ. Но то, что наметилось вначале и обнадеживало, дальше не развивалось, я повторяла найденное, а работа проходила больше с эпизодами - молодыми и немолодыми актерами, занятыми в этом спектакле Может быть, режиссер верил, что образ сам созреет во мне, и я рвану к финишу, а может быть, не очень чувствовал, что надо подсказать мне, и я болталась от веры к безверию, но все надеялась, вот будут прогоны, и все мы озаримся, хотя в театре очень скептически относились к пьесе. Теперь попробую проследить свои ощущения от роли и от самой себя в ней. Слово "безумная" - ведь это не "сумасшедшая" - прекрасно. В этом слове вызов, полет, может быть и безумный, но полет. Ее называют "графиней" значит, она аристократична, хотя может быть и в лохмотьях. Мне казалось ее безумие - это эпатаж той жизни, которая ее жестоко обманула. Она безумно одинока и не хочет быть с людьми. Когда-то ее предал любимый человек, и она мысленно возвращается к нему. Он ей чудится в образе молодого человека, бросившегося в Сену, и она спасает его. Ее любовь теперь - это Париж, Парижские улицы и люди Парижа. Когда она узнает, что хотят уничтожить город, она спокойно и просто считает, что надо уничтожить тех людей, которые ради наживы готовы на все. Эта мысль для нее проста и естественна. Вместе с художницей по костюму и нашими гримерами мы нашли мой внешний облик. Бледное лицо со следами былой красоты, седые волосы, развевающиеся с тонкими подкрашенными прядями, платье из разных кусков материи, обрисовывающее фигуру и огромный палантин из тюлевой занавески темно-золотого цвета, перчатки с порванными пальцами и лорнет в руках. Старые туфли на высоком каблуке. При виде меня впервые люди от неожиданности охали, и мне это казалось залогом неожиданности решения самой роли. Оказалось, что внешний вид заманил, но не оправдал ожидания. Во втором акте, я другая. Проснулась та женщина, которая когда-то любила, ревновала, но была красива и желанна. У меня уже был другой парик: темного рыже-красного цвета, прическа - попытка нагромоздить нечто эффектное на голове. Прическа напоминает наши подиумы, когда нечто немыслимое на наших красавицах придает им что-то независимое и загадочное. Тонкое тягучее платье, с бывшей золотистой скатертью на плечах... Кажется, что я похожа на обнищавшую опереточную примадонну, но такой вид мне давал основание, что моя героиня, упрекая своего предателя - любимого Адольфа Берто, вспоминает о том, как они вместе ходили в опереточный театр. Сцена с мнимым Адольфом Берто, задумывалась, как выпадающая из всего спектакля, я должна была играть ее просто и глубоко, забыв что моя Орели (так зовут Безумную) безумна, экстравагантна. Нет, просто она обманутая и любящая женщина. На репетициях эта сцена получалась и была даже мною любима, но постепенно режиссер вводил туда, на мой взгляд, ненужное пребывание служанки и ее немой диалог за моей спиной с Адольфом Берто, отвлекая зрителя от нашего дуэта. Однажды, когда молодые актеры, играющие эти роли, слишком весело развлекались за моей спиной, я спросила: "Может быть, мне лучше уйти со сцены, чтобы не мешать?". Чтобы так сказать, мне надо было слишком глубоко чувствовать свою ненужность в этой сцене. Ведь обычно я очень терпелива и покладиста. Все эти мелочи я описываю для того, чтобы было понятно, что все влияет на актера, он может погибать и расцветать от потайных ощущений. Актерская профессия - это любовь. Любовь ведь вся состоит из нюансов - счастье от мысли, от прикосновений, от взгляда, от мечты, и горе от непонимания, от холода, от бестактности, от неуверенности. Мы показали наш спектакль, и нас разгромили все единогласно и меня в том числе. Я слушала спокойно, внутренне соглашаясь с жестокой оценкой, жаль было только, что совсем не было зрителей, и поэтому оставалось смутное ощущение, что может быть некоторая новизна театрального языка просто чужда нашему театру. Огромное количество взаимоисключающих друг друга советов то повергали меня в отчаяние, то вырисовывался новый взгляд на роль, то было желание бежать из спектакля, признав поражение, то возникала надежда, пересмотрев роль, спасти спектакль, ведь от моей роли зависела судьба спектакля. В беседе с Е. Каменьковичем мы решили пересмотреть роль и попытаться спасти спектакль, хотя в театре, начиная от уборщиц и заканчивая руководством и актерами говорили, что это обречено на провал. Я предложила режиссеру новый взгляд на роль - моя Безумная может быть похожа на современного интеллигентного бомжа, на бывшую аристократку из Арбатских переулков. Ведь пьеса о том, как безумная спасла Париж от рук богатых дельцов, от неминуемой гибели. В пьесе Париж для меня был любимой Москвой. Через роль я должна быть одержима идеей спасения людей. Я пересмотрела свой внешний вид: сняла парик, осталась в своих седых коротких волосах без всякой прически, надела старое вытянутое платье с открытой шеей, большое мужское черное пальто, потертое и обжитое, черную старую шляпу с дырками от ветхости и легкой вуалью сзади. Разная обувь на ногах, без всяких каблуков. На веревочке какое-то старое перламутровое украшение в виде амулета - перламутровая туфелька на каблучке, и, конечно, рваные перчатки. Этот вид диктовал другое поведение, и первый акт, когда спектакль мы вновь показывали руководству, даже как-то обнадежил, но второй акт снова рухнул и по окончании показа - снова миллион советов, снова сочувствие нашей неудаче, снова советы закрыть спектакль. Я была совсем растеряна, перестала верить своему ощущению, перестала верить в силы режиссера создать для роли те условия, которые вынудили бы меня "впрыгнуть" в другое, убедительное качество. Нам дали еще две недели, на доработку, и снова я осталась одна с мучительными размышлениями. Участники спектакля неожиданно объединились в отношении спектакля и все, кто не любил пьесу, стали искать оправдания неудачи в плохом отношении театра к этой затее. Мои близкие не приняли меня в этой роли. Я не находила поддержки ни в чем и ни в ком. После мучительных бессонных ночей, опасаясь, что я не смогу после этого провала играть то, что я люблю, что я начну бояться публики, я решила отказаться от роли; предложив другие кандидатуры на эту роль, которые, по-моему, могли это сделать. Но режиссер, тяжело переживая и наш разрыв, будучи уверенным в своем спектакле, не пошел на замену. Мы расстались с ощущением трагического недоразумения, и я так до сих пор и не знаю, права я была или нет. Роль по-прежнему не отпускает меня, я пытаюсь найти причину моего провала и больше всего упрекаю себя за то, что я своевременно не била тревогу, не требовала от себя и режиссера должного отношения к главной роли, от жизни которой зависела судьба спектакля. А, может быть, публика не хочет видеть меня в роли безумной, слишком привыкли ко мне положительной и нормальной, а вид сумасшедшей, да еще старой и нищей, вызывает у зрителя печальные мысли "вот и она состарилась", и не хочется им с этим смиряться, а может быть, мне не идет быть такой. Ведь роль должна идти к человеку, как платье, как прическа, даже как тембр голоса. Прошло больше года, как я рассталась с ролью, а ночью, когда не спится, я вижу себя в этой роли. Теперь она мне чудится на пустой, но с хорошей глубиной сцене, среди прозрачных серых тканей, подсвеченных то снизу, то сверху, то сбоку. Какая-то очень странная - то резкая, то очень эмоциональная музыка, и я в истлевшем от времени подвенечном платье серо-жемчужного цвета из тонкой, местами порвавшейся шифоновой ткани, тонкие седые волосы, легкими прядями падающие на плечи, и сбившийся флер-де-оранжевый венок на голове. Почему подвенечное платье? Потому что это ее истлевшая любовь, это мечта, которая не состоялась, но это то, что не ушло из ее жизни. Этот костюм будет тлеть на ней, как ее жизнь... Но остановлюсь... Что толку мечтать о том, что невозможно... А вдруг возможно? Ведь наша жизнь, особенно актерская, такая непредсказуемая. Вот кажется, что настал конец, и надо только к этому приспособиться, смириться, не ныть, не хотеть... А жизнь преподносит какие-то неожиданные предложения, и жизнь снова сверкает всеми красками, походка летит, все кажутся прекрасными и любимыми, и я сама себе уже не противна, полна планов, и сил, и надежд. И еще хочу поделиться совсем наивными, но упорными ощущениями, над которыми, возможно, улыбнутся мои читатели. Иногда мне кажется, что роль не получилась потому, что я ей изменяла, моя любовь к ней не была единственной. Для меня роль, как человек, которого я люблю. Я должна принадлежать ей и только ей, а если душа раздваивается, то судьба меня за это наказывает. Так получилось с моей "Безумной". Во время репетиций "Безумной из Шайо" я продолжала репетировать в Орле с Борисом Голубицким роль Филумены в спектакле "Филумена Мартурано" Эдуардо де Филиппе. Я начала эту работу, когда в Театре сатиры для меня была очередная пустота, и бросить этот спектакль и этот театр, коллектив работающих актеров я не имела права. Об этом спектакле я расскажу подробнее. Но сначала о том, как моя жизнь переплелась с этим городом, где я в течение 12 лет играла сначала "Воительницу" Лескова, потом Кручинину в спектакле "Без вины виноватые" и, наконец, Филумену в пьесе "Филумена Мартурано". НЕЧАЯННЫЕ РАДОСТИ ЧАСТЬ I ОРЛОВСКИЕ ЗАРИСОВКИ Всякий раз, когда Вера Кузьминична и ее героини Домна Платоновна, Кручинина, Филумена входят в наш театр, его пронизывает неизъяснимый свет. В эти дни театральный дом наполнен доброй тишиной, сердечностью, радостным сиянием. И невозможно, чтобы кто-нибудь беспричинно повздорил, накричал, или был несправедлив. Что это? Мистика? Чудо, которое длится уже столько сезонов и с годами становится все необыкновеннее? Или просто актерская душа ее так лучезарна?.. Борис Голубицкий И так Орел! Чудесный небольшой истинно русский, спокойный город, породивший Ивана Бунина, Леонида Андреева, Лескова. Рядом Спасское-Лутовиново - усадьба Тургенева. Тихий живописный, поэтичный по своей природе уголок России, подаривший нашей культуре этих великих писателей. Зимой белоснежный, с хрустящим снегом под ногами, с веселыми ребятишками, которые, весело повизгивая, катаются с горки на замерзшую речку Орлик, а летом весь в чудесной зелени с трепещущими листочками на кудрявых деревьях и снова сверкающая чистой водой веселая речка Орлик. На большой просторной площади, стандартно построенной, как все площади в маленьких городах в советские времена. Здание обкома, елочки, чисто убранный газон, стандартная фигура Ленина и напротив - здание городского театра, тоже достаточно стандартное, в меру комфортабельное, в меру удобное для общественных мероприятий, но все же достаточно удобное и для зрителей, пришедших на спектакль. В Орле поддерживается театральная и музейная культура, Орел гордится своими духовными ценностями. В театр ходят хорошо, сборы почти всегда полные. Приглашение на роль Воительницы, сыгранной мной в Театре сатиры, было чисто творческим началом и со стороны театра, и с моей стороны. Спектакль поставил Б.А.Львов-Анохин, сохранив для меня почти все, как и на сцене Театра сатиры. Правда, декорации и костюмы были созданы художником А.В. Сергеевым именно для Орла. Это очень тонко почувствовали и режиссер, и художник. В Орле моя Воительница стала мещанской уроженкой Мценского уезда, а в Москве я внешне была ближе к петербургской даме, свахе, которая занимается устройством амурных дел своих подопечных. Партнеры у меня были очень хороши, особенно Автор - артист Артур Максимов, и Леканидка, которую играла ведущая актриса театра, настоящая героиня, красавица с трагедийным темпераментом Наташа Золотарева, которая впоследствии, выйдя замуж, уехала в Петербург. Я всегда жалею, что ее нет в этом театре. Огромное количество пьес проходит мимо этого театра из-за того, что нет красавицы-героини, хотя есть в театре очень талантливые и обаятельные актрисы, которые с честью несут репертуар театра. Особенно хороша актриса Т.Попова, которая очень тонко играет Коринкину в "Без вины виноватых" Островского и Василису Петровну в пьесе Леонида Андреева "Не убий" - это те роли, которые я видела, но знаю, что на ее плечах серьезный репертуар театра. Как всегда, я встретила удивительно доброе отношение, и когда главный режиссер однажды заговорил со мной о Кручининой, сомнений в том, стоит ли браться за эту дивную роль, несмотря на большие трудности - репетиции, отъезды, приезды, бессонные ночи в поезде, сомнений не было. Снова детские мечты возликовали во мне. Как же захотелось, чтобы я, как Кручинина, приехала бы в небольшой городок и прожила бы свою драматическую судьбу и испытала бы и боль, и счастье матери, потерявшей и обретшей своего сына. С возрастом я все больше чувствую связь с детством, с детскими мечтами, я ощущаю в себе то мамины, то папины черты характера. Наверное, так у всех, но ведь в нашей профессии мы являемся и материалом для ролей. И физически, и эмоционально только из себя можно создать роль. Но немного истории. Однажды, в 1986 году, вернувшись из Щелыково, я узнала, что в Кинешме из спектакля "Без вины виноватые" ушла актриса, игравшая роль Кручининой, и Юрий Резниченко, главный режиссер театра хотел бы предложить эту роль мне... Господи, какая буря поднялась в душе! Кручинина! Ну какая актриса не содрогнется от страха и безумного желания сыграть эту роль! В Кинешме городе, тесно связанном с жизнью и творчеством Островского! И сразу же хотелось крикнуть: "Ну, конечно, согласна!" И тайный голос мне шепчет: "Соглашайся, Вера! Это твой последний шанс. Ведь в театре сатиры никогда не пойдет эта пьеса, тебе уже много лет и вряд ли будет когда-нибудь возможность прожить на сцене эту судьбу". Беру пьесу, читаю, переписываю роль, и начинает вырисовываться то, что манит бесконечно, но может разбиться о реальность. Главная реальность - это моя возможная несостоятельность в этой роли (и тогда бессмысленны все усилия: выучить, сыграть, ездить туда-сюда, проводя бессонные ночи в поезде). Вторая реальность - мой возраст. Уже поздно мне быть Отрадиной! Третья реальность - сам спектакль и партнеры, которые могут оказаться совсем не такими, какими видятся мне при прочтении пьесы. Я могу быть плоха, но ведь и они могут быть плохи. Тогда зачем? Если это не искусство, тогда зачем эти нервы, муки? Ведь сил-то уже мало... И все-таки я - актриса... Я не должна, я не имею права отказываться от таких подарков судьбы. Если бы это удалось, я, наверное, была бы согласна преодолеть и вдовое большее расстояние! лишь бы сыграть эту женщину, этот характер - бесконечно русский, глубокий, страдающий и прекрасный. Запомнилось наше первое маленькое разногласие, которое заострило мысль и уточнило внутреннее желание. Резниченко сказал, что сейчас, в наш жестокий рациональный век материнская любовь - это огромное внутренне богатство и надо вернуть зрителям прекрасные чувства. А на мой взгляд, главное в этой роли то, что она - Кручинина - актриса, и ее страдания, ее любовь питают ее творчество, дают ему силу и нравственную основу. Короче говоря, он видел в Кручининой прежде всего мать, а я - актрису. Вскоре я даже съездила в Кинешму и познакомилась с участниками спектакля, с его оформлением... Долго и мучительно думала я, как мне быть и что делать дальше. Прикидывала все "за" и "против". Очень хотелось сыграть Кручинину. Я так ничего и не решила. Но жизнь внесла свои поправки: Юрий Яковлевич Резниченко скоро ушел из театра, спектакль был снят, и вопрос отпал сам собой... Так тогда и не сыграла я Кручинину... Когда-то я видела Аллу Тарасову в этой роли и, конечно, учитывая мою детскую влюбленность в нее, она мне казалась идеальной. Но сейчас пришло другое время. Сценический язык изменился. То, что раньше потрясало, сейчас не воспринимается совсем. Борис Наумович Голубицкий, главный режиссер Орловского театра, в разговоре о Кручининой подкупил меня и увлек тем, что мы расскажем современным театральным языком об актрисе, прежде всего, это очень совпадало с моим пониманием роли.. Правда, у этой актрисы трагическая женская судьба, но мы не хотели усиливать драматизм, который был бы задан в роли. Нам хотелось показать характер благородный, не кричащий о своем горе, удивительно скромный, достойный, с большой тайной в душе. Я часто вспоминала портрет Ермоловой Серова. Как величественна, как скромна и как таинственна там эта великая актриса. Мне моя Кручинина чудилась в какой-то степени такой. Я ее воспринимала как идеал женщины-актрисы, отсюда все, что я не люблю в человеке - бестактность, показное поведение, истеричность, самолюбование - все это отсутствовало в моей роли. Мы, конечно, из-за моего возраста не играли 1-го акта, несколько фраз из этого акта показывали на то, что все в Кручининой живо, как будто произошло вчера - те трагические события, которые перевернули ее жизнь. Спектакль оформил тот же Андрей Сергеев, который оформил и "Воительницу" в Москве и Орле. Замечательная музыка Альфреда Шнитке насытила спектакль эмоционально и приподняла духовную планку этого спектакля. Я очень люблю начало нашего спектакля. По краю сцены на полу мерцают керосиновые лампы, точно те самые лампы, что когда-то освещали провинциальные сцены в далеком прошлом. Обветшалые сероватые стены и полузавядшие цветы в корзинах и букетах, на полу и около стен, это подношения зрителей любимой актрисе. На сцене полутемно, мерцают свечи, и в тонком луче света появляюсь я точно из далекого прошлого. Я пришла в свой город, где провела свою юность, где полюбила, где была обманута, где потеряла сына. Я стою одна и с болью смотрю на свой город, на свое прошлое. У меня замечательное платье - синее, бархатное, скромное, стройное и чудесная маленькая шляпка с тонкой вуалеткой, чуть-чуть похожая на "Незнакомку" Крамского. Так нам хотелось с художницей по костюму. Хотелось впечатления девичьей хрупкости, тонкого вкуса, ничего лишнего - силуэт конца ХIХ века, очень женственный и строгий. У меня остался эскиз этого костюма, и я всегда любуюсь им и внутренне тянусь к этой идеальной и в чем-то таинственной женщине. Мне всегда казалось, что название "Без вины виноватые" не полностью относится к Кручининой. Я ведь думаю, что она всю жизнь мучается своей виной и вина эта гонит ее по жизни, неприкаянную, одинокую, не находящую себе места, своего гнезда. Ведь при ее красоте и славе она могла бы встретить и новую любовь, и новые радости. А Кручинина предельно одинока и только на сцене ее душа раскрывается. Недаром Дудукин говорит ей: "А как Вы вчера играли!". Мне хотелось в этой роли, чтобы за мягкостью, скромностью поведения и неактерской затаенности чувств все время ощущалось, а иногда и прорывалось очень трагическое, нервное, неустойчивое состояние неприкаянной души. Вот Дудукин в первой сцене рассказывает о Незнамове, о его трудной беспризорной жизни, и я, слушая его, уношусь мыслями в невозможное, я почти не слушаю и только задумчиво, даже мечтательно спрашиваю (в мыслях, как в сказке, "вдруг это он, мой Гриша"). "А много ли ему лет?". "Лет 20". "Не меньше?". "Никак не меньше...". И Дудукин чувствует, что со мной происходит что-то тайное, спрашивает обеспокоенно: "А почему Вы об этом спрашиваете?". И я отвечаю, старательно скрывая свое некоторое безумие, свою тайну, стараясь говорить обыденным тоном. Но эта секунда настораживает зрителя, он чувствует, что со мной что-то происходит необъяснимое. Такие секунды рассыпаны по спектаклю, и мне кажется, что зритель верит, что не все раскрывается на сцене, не все играется ясно, многое чувствуется за кадром. Есть такое выражение "возвышенная стыдливость страдания", и мне очень хочется, чтобы моя Кручинина вызывала сочувствие и интерес к себе, не демонстрируя всего, что происходит в душе. Ведь в жизни для нас более притягательны люди, которые не демонстрируют свое горе, свой внутренний мир, а даже как бы скрывают его от посторонних глаз. Впоследствии я видела в театре им.Вахтангова спектакль "Без вины виноватые" в постановке Петра Фоменко, который пользуется огромным успехом у зрителей, Юлию Борисову в роли Кручининой и узнавала в ней в ее решении близость нашего подхода к роли. В орловском спектакле большое внимание уделяется теме актерской братии - с ее нищетой, с ее служением театру, с ее интригами и в то же время божественному поклонению таланту. А для меня очень важна последняя сцена с Незнамовым не только потому, что я обретаю сына, а и потому, что я, стоя перед ним на коленях, молю о прощении. Да, я не произношу этих слов, но всей душой я благодарю Бога, судьбу, прижимая к своей груди дрожащего от сдерживаемых слез Незнамова, благодарю за незаслуженно свалившееся счастье. Ведь, играя Кручинину, я живу ею и поэтому не могу избавиться от собственной души от своего понимания своей вины перед ним, а через свою вину я взываю к тем матерям, которые могут бросить своих детей, оправдывая себя, что им невыносимо трудно жить. Сейчас такая страшная жизнь, может быть потому, что слишком много темной негативной информации, но охватывает ужас при виде брошенных, никому ненужных детей, когда их показывают по телевизору или читаешь об этом в газетах. Может быть, поэтому в Орле (да и на гастролях) всегда очень тепло принимали этот спектакль и часто аплодировали в конце стоя с благодарностью за очищение души. Во всяком случае, для меня Кручинина - это не только роль - это проповедь моей души, это взывание к человечности. Конечно, это не значит, что у меня все получилось, как мне хотелось бы, но я пишу о движущей силе, которая давала мне свободу и уверенность на сцене. Я знала, что я люблю, что проповедую. Сейчас уже роль у меня только в воспоминаниях, но около 10 лет жизни связаны с ней. Мои бессонные ночи в поезде, моя тишина и отрешенность от жизни в скромном номере гостиницы, мои одинокие тихие прогулки по прекрасному городу, встреча и проводы с исполнителями всех ролей этого любимого спектакля и постоянное чувство благодарности и счастья, что это чудо состоялось. Я прожила жизнь Кручининой. Я иногда думаю, что читатель может спросить, что она все пишет о ролях, да о ролях, что у нее нет другой, настоящей жизни? Есть... Конечно, есть. Но, может быть, скромность и тихость моей личной жизни, нерастраченность эмоций требует, чтобы эти эмоции в более одухотворенном виде материализовались на сцене в ролях. И снова театр... снова тревога... снова творческое молчание... В свое 70-летие я сыграла "Священные чудовища" и вот уже 4 года один или два раза в месяц я на сцене родного театра испытываю несказанное счастье, но я понимаю, хочу, мечтаю найти что-то новое, ведь без этого актерская жизнь очень трудна, как будто - "дальше тишина". Огромное количество пьес прочитывается, некоторые предлагаю, учитывая специфику театра, и пока все безуспешно, но... Снова судьба улыбнулась мне... Я прочитала пьесу "Филумена Мартурано" Эдуардо де Филиппо . Конечно, я ее прекрасно знала и по фильму "Брак по-итальянски", и по спектаклю по этой пьесе в театре им.Вахтангова с чудесной Цецилией Мансуровой и Рубеном Симоновым в главных ролях. Но как ни странно, пьесу я прочитала свежими очами, совсем отбросив свои впечатления от виденных фильма и спектакля. И меня тронула, а главное, мне показалась очень актуальной и близкой нашим зрителям, а главное зрительницам тема женской судьбы в этой пьесе. Мне показалось, что зрители будут понимать эту женщину - Филумену. Хотя она очень необычна, неординарна, но ситуация, ее страстное желание счастья своим детям, соединения с любимым человеком будут очень близки зрителю. Конечно, я пришла с робкой надеждой к Валентину Николаевичу Плучеку, сказала о своей влюбленности в пьесу, в роль. И услышала трезвый и как всегда отрицательный ответ: "Вера, в роли Филумены были потрясающая Софи Лорен, дивная Мансурова, не стоит нам браться за это". Что можно на это возразить? Конечно, я понимаю, как они прекрасны. Замолкаю, ухожу, убежденная в правоте этих слов, стараюсь забыть свою дерзость и, кажется, это удается... Снова читаю разные пьесы, снова ничего не нахожу, а годы идут и в репертуаре из 18 пьес только 1 мой спектакль. И всегда после спектакля я слышу восторженные отзывы... Что же делать? Не хотеть? Не сметь? В один из приездов в Орел на "Без вины виноватые" делюсь своей печалью с Борисом Наумовичем Голубицким. Он с интересом выслушал меня, а в следующий приезд предложил эту роль и эту пьесу у себя в театре. Я счастлива, но в сомнении, как всегда: сумею ли сыграть эту роль, не поздно ли я за нее берусь, и вторая тревога - ведь силы уже не те, снова езда в поезде, снова урывками репетиции, снова недовольство мужа моим отсутствием - значит, и чувство вины перед ним, ведь он больной человек, а я дня на 3-4 буду довольно часто уезжать. Но хочется, хочется, а главное, верится, что публике это будет нужно. Что тема детей, семьи, справедливости - очень жива. Мы мечтаем вместе с Голубицким, очень понимаем друг друга. Мы не стремимся играть итальянских людей, это должны быть мужчина и женщина, прожившие 25 лет вместе, со всеми сложностями их взаимоотношений, и она, Филумена, на склоне лет рискнувшая на авантюру, убежденная в своей правоте. Прежде всего, пьеса показалась очень многословной, и мы ее разбили на отдельные сцены, происходящие в разных уголках декораций, вместе с итальянской музыкой все стало динамичнее и легче. Огромная белая круглая терраса, много воздуха и простора. Я выхожу на сцену первая в состоянии победного самочувствия. Авантюра удалась! Да, я притворилась умирающей, но нас обвенчали. Исполнилась мечта... Это потом все разрушится, а сейчас, в начале спектакля, музыка, солнце, легкие белые занавеси на террасе трепещут от ветра, и я в ночной голубой рубашке, точно иконописном рубище, верю в свою победу, на все крики возмущенного Доменико отвечаю спокойным молчанием. Я знаю, что я права... и это главное... Доменико играет прекрасный актер Петр Воробьев, с ним я уже на сцене играла любовь - любовь несостоявшуюся - Кручинина и Муров. Правда, в начале репетиций "Филумены" я была несколько смущена его слишком яркой игрой, мне казалось, что это несколько провинциально. Но потом чем ближе к премьере, тем мягче и человечнее становился мой Доменико. Я думаю, что с этим спектаклем я не могла бы с верой в успех приехать в Москву, как это было со спектаклями "Без вины виноватые" и "Вишневый сад", которые были встречены зрителями и критикой очень хорошо. Думаю, что меня бы упрекали, что я не создала характер, и упрекали бы, наверное, справедливо. Но, как ни странно, я меньше всего хотела тратить силы на какую-то далекую, взбалмошную итальянку, каковой я все равно не стала бы, а бросила свои силы на узнаваемую тысячами российских женщин судьбу. Как часто я встречала женщин, у которых судьба складывалась как у Филумены - где-то любимый человек, у которого другая семья, и уходящая молодость, жизнь в ожидании чуда, жажда своего семейного счастья. Когда я говорю слова Филумены: "Знаешь, когда люди плачут? Слезы появляются тогда, когда знаешь, что такое добро и не можешь его иметь. Сколько праздников, сколько новогодних ночей я провела одна, как бездомная собака...", я их чувствую. Господи, как мне знакомы эти слова! Хотя я это пережила более 40 лет назад, боль, обида, несправедливость в одну минуту вспыхивают в душе, питают ее, наполняют роль живым чувством. Я люблю много мгновений в этом спектакле: вот мой монолог о зарождении ребенка, моего первого ребенка, я вспоминаю, как я одна на улице в страхе, в счастье, в отчаянии спрашиваю у Мадонны совета: "Что делать? С кем посоветоваться? В ушах у меня еще раздавались голоса подруг: "Зачем он тебе? И не думай! Я знаю одного опытного доктора..." А я все шла и шла, неизвестно куда. И очутилась в моем переулке у алтаря Мадонны. Встала я перед ней. "Что мне делать? Ты все знаешь... Тебе известно даже, почему я согрешила. Ну как мне быть?" А она молчит..." Когда вспоминаю, как 25 лет я ждала милости от своего любимого Доменико, как не дождалась этого и решила бороться сама за свое счастье и с полным правом, устав от борьбы, я почти кричу: "Это мой дом!". Я выстрадала его. Или момент, когда я говорю своим детям, что они мои сыновья. Увидев, что Доменико готов защитить себя через адвоката, я произношу гордые слова: "Ты мне тоже не нужен! Да, я не была при смерти, я хотела сыграть шутку, я хотела украсть фамилию! Я не знаю законов, но у меня есть свой закон, который велит мне смеяться, а не плакать!". Я зову детей, которые играют в мяч; начинаю с ними играть, смеюсь и потом серьезно и просто признаюсь, глядя им в глаза: "Дети, вы уже взрослые люди. Выслушайте меня. Вы - мои сыновья". Очень люблю сцену расставания с Доменико. Когда я вспоминаю, как я "по-настоящему любила его", наши воспоминания переносят нас в далекое молодое прошлое, мы танцуем, с болью и нежностью ощущая то, что было когда-то. И когда разговор касается того, кто же сын Доменико, сказка воспоминаний разрушена, Доменико оскорбляет меня своим неверием в меня. И я внешне спокойно и внутренне глубоко печально прощаюсь с ним и приняв свою судьбу, желаю ему: "Прощай, Думми, детей не покупают", (разрываю пополам и отдаю ему его половину 100 лир, которые он когда-то отдал мне за ночь любви, когда я любила его со всей силой души). Желаю ему искренне: "Живи хорошо, вкладывая в это пожелание все, что считаю хорошим в жизни - это и совесть, и добро, и верность любви. Потом через большую паузу, глядя в зрительный зал, говорю: "Живите хорошо" и убегаю с прощальным криком "Прощай, Думми!". В последней картине, когда уже ясно, что венчание состоится, я, Филумена, победила, Доменико признал всех моих детей. Я очень люблю мгновения, когда я поднимаюсь по маленькой лесенке к Мадонне, тихо благодарю ее и просто, как уставшая, мудрая, но счастливая женщина произношу, глядя на Мадонну, "как я устала", и слезы текут от счастья и благодарности. Я сажусь у подножия Мадонны на лестнице и, не скрывая счастья, усталости от жизни, говорю: "Думми, я плачу. Как хорошо плакать". Окруженная детьми, рядом с любимым, я даю себе возможность радоваться жизни и благодарю, благодарю эту жизнь. ЧАСТЬ II ПРИКОСНУВШИСЬ К ПЕТРОВСКИМ ВРЕМЕНАМ Может быть, я слишком часто произношу это слово "Благо-дарю". Но оно мне очень свойственно, иногда мне кажется, что именно это слово сопровождает меня всю жизнь. Все хорошее дарила мне судьба, а я благо дарила, отдавая душу людям. Ну и еще одно чудо! За последнее десятилетие я часто приносила разные пьесы в театр и разные предложения о своей работе в этих пьесах. Однажды Б.А.Львов-Анохин, поставивший со мной превосходный спектакль "Воительница", предложил В.Н. Плучеку поставить со мной или "Ассамблею" Гнедича, где я должна была бы сыграть умную, волевую боярыню Пехтереву, или пьесу Островского и Невежина "Блажь", где мне предполагалась роль вдовы Сарытовой, безрассудно полюбившей своего приказчика, обобравшего ее до копейки. Валентин Николаевич сначала пообещал, согласился, а потом переменил свое решение и даже не поговорил об этом с Борисом Александровичем, и таким образом этот хрупкий творческий союз двух маститых, уважаемых художников развалился, как карточный домик. Я снова осталась без работы. Спустя сезон Б.А.Львов-Анохин предложил мне роль боярыни Пехтеревой в спектакле "Ассамблея" в Новом драматическом театре, которым он руководит, в постановке молодого, но талантливого художника Андрея Сергеева, который оформлял все его спектакли, начиная с "Холопов" Гнедича в Малом театре и кончая всеми работами в Новом драматическом театре. На этот раз Андрей Сергеев хотел себя попробовать в режиссуре. В этой работе я почувствовала его веру в меня, желание сделать меня в спектакле победной, озорной, независимой и шикарной. У меня были изумительные костюмы, старинные, точно с картин лучших художников - парча, натуральный мех, жемчуг, легкие шелковые струящиеся ткани. Все это помогало почувствовать себя на сцене прекрасной, уверенной в себе, что было необходимо в этой роли. Публика принимала этот спектакль весело и благодарно. Ведь это комедия - а в наше тяжелое время так хочется посмеяться, тем более, что многие реплики моей роли оказались очень актуальны. Узнав о воровстве чиновника - отца невесты моего сына, я спокойно говорю: "У нас без воровства нельзя, дай тройное жалованье - втрое больше украдут. "У нас что ни прохожий на улице, то вор". В этом спектакле много смеются, узнавая свои вечные недостатки, но и гордятся своим прошлым, видя честных молодых героев, красоту русских женщин, их гордость и разумность. Такова и моя героиня - спокойная, уверенная, веселая и женственная. Режиссер, оказывая мне большое внимание, в ответ получал мое беспрекословное желание выполнить те задачи, которые он ставил передо мной. Мой пример подтягивал и других актеров, и ему было легко работать в дружной, уважительной атмосфере. После этого спектакля я как будто помолодела, я полюбила в себе озорство и уверенность в себе и каждый раз, когда надевала дивные костюмы, радовалась каждому пустяку, будь то маленькие перчатки, отороченные белым песцом, или парчовые сапожки, расшитые жемчугом, или чудная шапочка из песца, покрытая легким серым нежным платком. Выходя на поклоны, все тридцать исполнителей демонстрировали такие дивные русские типажи, такой красоты и изобретательности костюмы, выполненные замечательными мастерами Нового драматического театра под руководством замечательной художницы по костюмам Наталии Закурдаевой, которая придирчиво следила за каждой линией костюма, за каждой бусинкой, за каждой складочкой платья. И зрители, узнавая свое далекое прошлое, прошлое своей страны, радовались этой красоте, этому веселью, этой русской удали. Закончив эту работу, мы понимали, что это только начало, что мы еще не раз будем желать встречи с молодым, еще неопытным, но талантливым режиссером и художником Андреем Сергеевым. ЧАСТЬ III МОЙ НЕОБЫЧНЫЙ ОСТРОВСКИЙ Я не знаю, кого я люблю больше: лучезарную, русскую, всеми обожаемую Верочку Васильеву или скрытую в ней одинокую, нервную, неуверенную в себе, неизвестную актрису, которую, по-моему, любит, но боится она сама. Андрей Сергеев Сыграв в Орле Кручинину, я с болью думала, как много я потеряла счастья на сцене, как близко мне в Островском все: и его прекрасная русская речь, и удивительно яркие жизненные характеры, и простодушие русского человека во всех его проявлениях, от темного, тупого, алчного зверя до святой кротости и чистоты его женских образов. Да, прошло время, могу только жалеть, печалиться, что этот чудный мир Островского, как мираж, будет еще чудиться мне, но реально вряд ли сцена подарит мне встречу с этим миром. Наверное, поэтому особенно любима, окутана моей недосказанностью роль Серафимы Сарытовой в пьесе Островского и Невежина "Блажь", поставленной молодым режиссером Андреем Сергеевым в Новом Драматическом Театре в Москве в 1997 году. Я уже писала, что эту роль мне вначале предложил в нашем Театре сатиры чудесный режиссер Борис Александрович Львов-Анохин и, как это часто бывало в последние 10-15 лет, этот проект не состоялся. Но я сыграла эту роль в его театре. И процесс работы, и сам спектакль оказался для меня необычным. Трепетно любимым, открывающим меня и для публики, и для самой себя совсем новой, тревожной, живой, греховной, счастливой и несчастной женщиной. Прочитала пьесу. Она мне показалась не самой лучшей, эскизной, как будто набросок других, более совершенных пьес. Роль Сарытовой показалась в общем хорошей, но как много у Островского женских ролей, более ярких, более точных, а эта ускользающая, как намек. Ее надо додумывать, сочинять, а, может быть, можно сыграть, как Гурмыжскую в "Лесе". Да, вдова, в возрасте, полюбила приказчика своего имения, он промотал ее состояние, родственники спасают Сарытову от полной нищеты и одиночества, отторгнув от нее любимого. Но что-то мешает мне воспринять ее, как Гурмыжскую, как бесцеремонную барыньку, отдавшуюся своей запоздалой страсти. Каждый раз, как только начинаю читать свой текст, слезы безудержно текут из моих глаз. Как мне ее невыносимо жалко. А ведь Гурмыжская не вызывает у меня жалости. Значит, моя вдовушка другая. Она беззащитна, доверчива и безоглядно, бездумно любит, не видит недостатков своего любимого, не чувствует пропасти, которая вот-вот разверзнется перед ней. Может быть, другая актриса восприняла бы другие черты роли, может быть, осудила бы запоздалую любовь к молодому красавцу, еще больше заклеймила бы ее, как мать, которая промотала состояние свое и своих дочерей, а я не могу. Чувствую, что люблю свою героиню и не осуждаю, а только понимаю ее всей душой, а судить ее - пусть судят другие. Родные, знакомые, дочери - это ее окружение в спектакле, а в зале - зрители, которые холодно придя в театр, знают, что хорошо, а что плохо. А уйдя из театра, утерев невольные слезы, прочувствуют мою героиню, мою последнюю любовь, почувствуют сквозь роль меня, коснутся своим сочувствием моей души. Как и в предыдущей работе, мы с Андреем Сергеевым стали мечтать о роли, об атмосфере, которой должна быть окутана эта банальная история. Но, благодаря этой атмосфере и взгляда на мою роль, она - эта история - не покажется банальной. В этом и есть искусство, когда обычный случай находит такое художественное воплощение, что слово "обычный" уже не подходит, а зазвучит совсем другое "необычное". Опять хочется извиниться за нескромность, но буду писать, как понимаю свою роль, как и из чего я зажила ею и какой нашла отклик от людей, видевших меня в этом спектакле. Отношения с режиссером очень доверительные, поэтому я открываю себя до донышка, говорю о роли, как о самой себе. Да, мне много лет, но сердце, душа, чувства, все не растрачены, они хранятся, как не пригодившиеся в жизни, как никому не нужные. И вдруг молодой, красивый, умеющий проникновенно говорить, смотреть, любить, молодой приказчик страстно и нежно привлек мою душу и тело. И легковерная душа поверила, полетела навстречу, как бабочка на огонь. Забыты все и всё. И чем безрассуднее любовь, тем прекраснее. При всей моей тихости и несмелости с раннего детства меня влекли глубокие чувства, психологические бездны, поэтому я так любила читать Достоевского, поэтому самыми любимыми актерами были трагические Остужев, Н.Симонов, Коонен, Тарасова, Бабанова; а те, о ком только читала, были для меня живым воплощением любви, страсти, безрассудства: Ермолова, Комиссаржевская, Дузе... Я застала, последнего трагика России Блюменталь-Тамарина, который так играл Кина, Митю Карамазова, Незнамова (несмотря на свой возраст), что мне казалось, еще минута - и он умрет на сцене от разорвавшегося сердца. Ну, конечно, моя вдовушка Сарытова совсем другая. Нет в ней той мощи, той силы духа, того трагизма, но она хрупка, она, как ребенок, отдала себя и гибнет, и нет сил да и желания спастись. И, как ни странно, несмотря на мою уравновешенную, спокойную личную жизнь, несмотря на мою разумность и робость, мне кажется, что это я полюбила, что это я забыла обо всем на свете, что я совершаю непростительные поступки, но у меня нет сил осудить себя. Я лечу в пропасть. Как всегда, стали думать вместе с решением роли и о моем внешнем виде. Сначала мне показалось, да и режиссеру тоже, что я не должна помнить о возрасте, чувствовать себя 16-17-летней. От этого я буду одновременно для себя легкой, наивной, а для публики буду, вероятно, казаться и глупой, и в то же время жалкой. Впоследствии мы отказались от такого решения и правильно сделали, ведь я любила свою героиню и мне бы не хотелось, чтобы зритель в конце спектакля сказал бы: "Так ей и надо". Вначале и костюм, и внешний вид мне мерещились такими: легкие светлые одежды, свободные, как у Офелии, и венок из полевых цветов на голове. Режиссер молча слушал меня, давал мне волю играть, репетировать, как мне казалось правильным, а потом, когда у него прояснилась окончательно моя ошибочность, он предложил мне другой и внутренний, и внешний образ. Эскиз декораций: овальный зал, обитый темно-пурпурным шелком, в некоторых местах потертый, в некоторых разодранный от старости и ветхости, пустой зал с тусклой старинной люстрой и одинокий рояль посередине зала, две банкетки на переднем краю сцены. Вот и все. Впечатление запущенного имения, то ли зал, то ли будуар, что-то альковное, темное, греховное. Из дверей, открытых в глубине, - клубы табачного дыма и хор, разухабистый, пьяный. Это веселая компания во главе с приказчиком прокучивает Сарытовские деньги. Я - Сарытова, сижу за роялем, закрыв лицо руками, слушаю величальную, славят моего любимого Степана Григорьевича. Открываю в восторге лицо, счастлива, что Его - Любимого величают, и, услышав шаги, стремительно убегаю, легко, как испуганная птица. На мне черный, легкий, прозрачный пеньюар и под ним то ли черная ночная рубашка, то ли домашнее платье, оно свободно струится по фигуре, ничто не подчеркнуто в этом костюме, но видна гибкая естественная, точно обнаженная фигура, не скованная ни корсетом, ни какими-либо другими способами, чтобы подчеркнуть стройность. То, что есть, то и есть. Мы долго искали даже нижнее белье, чтобы оно было высшего качества, достойное настоящей Леди. Все отбиралось любовно и требовательно: туфли, чулки, нежное, тонкое, изумительной красоты белье. Читатель, наверное, подумает: "Зачем это нужно, ведь это не видно?" Но, оказывается, это очень важно. Я - актриса Васильева, по спектаклю Серафима Сарытова, иду на спектакль, на свое любовное свидание, все во мне, на мне должно быть прекрасно. Я не должна ни разу оскорбить партнера жалкими потугами быть лучше. Я просто без всяких усилий должна быть прекрасной. Мне сделали чудесный, нежный золотистый парик с легкими прядями не тщательно уложенных волос. Все должно быть естественно, по-домашнему тепло и природно аристократично. Даже духи я приношу на спектакль, которые, мне кажется, подходят к этой роли, "Диориссимо". Лет 30 назад я их полюбила, потом забыла и теперь, когда они не модны, запах ландыша, легкий и свежий, радует меня, когда я иду на сцену. Исчезла моя мещаночка с венком на голове, постепенно ее место заняла женщина, достойная любви, поклонения, но не нашедшая его в своей жизни. Первое время я прямолинейно объяснялась в любви своему Степану Григорьевичу и, когда говорила, стоя перед ним на коленях: "Я не растратила своего чувства... я знала только одну привязанность к моим девочкам, а когда я встретила Вас, я поняла, что такое любовь, как не беречь ее... Все для меня, все, и жизнь, и радость. Я умоляю, никогда не говорите о разлуке, а я готова для Вас на все, на все!" Вначале я была простодушно искренна и молила его пожалеть меня. Но тут началась борьба со мной, с моим пониманием любви. Я все время оставалась открытой, немножко мещаночкой, а режиссер говорил мне: "Не будьте жалкой, не вызывайте жалость, ведь Вас все равно не пожалеют, ведь это для всех людей Блажь, а не Любовь". Я стала задумываться, наверное, он прав, ведь Островский назвал пьесу "Блажь". Ну что же. А кто сказал, что блажь менее сильное чувство, чем любовь? Да, любовь - это то, что вызывает сочувствие, а блажь - порицание, но ведь от этого эта страсть не менее сильна. Кроме того, совсем молодой человек, Андрей Сергеев, очень точно чувствовал, что будет подчинять людей сладостному плену женского обаяния: жалостливая сиротинка в возрасте или женщина гордая, не показывающая своего рабства, готовая закрыть свой позор, о котором только она знает, со всей силой своего плена, своего отчаяния; закрыть свою унизительную страсть капризом, безрассудством сильной, уверенной в себе женщины. И я, стоя на коленях перед любимым, капризничаю, требую, приказываю, как будто и на коленях-то стою перед ним, потому что это мой каприз. Сначала мне было это очень трудно, я все жалела ее и себя, представляла, что это я люблю последний раз в жизни, но мне очень хотелось выполнить требование режиссера и только когда я поняла, как он прав, у меня стало получаться. Наедине с собой я все представляла себе, что это я полюбила молодого, прекрасного (в моем представлении юношу), я поняла, что просить его о любви и верности при каждом свидании я бы не смогла, стыдно, противно. Наверное, поверив в его любовь, я бы шутя, капризничая, легко угрожая своей холодностью, говорила бы на эти темы, но всеми силами попыталась бы скрыть, как мне страшна разлука. Его холодность - смерть для меня, об этом говорить страшно, об этом можно шутить, а уж зритель по мимолетному выражению глаз, по нежному прикосновению к руке, к возможности хоть на секунду прижаться к телу поймет, что для меня, Сарытовой, этот юноша. Моим партнером стал совсем молодой актер с прекрасной внешностью и с житейской и сценической неопытностью Денис Беспалый. В "Ассамблее" он играл моего сына, репетировали мы нормально, дружно, стараясь выполнить те задачи, что нам ставил режиссер. Но в "Блажи" все стало намного сложнее. Юноша, ничего почти не сделавший в своей профессии, и народная артистка, уважаемая, спокойная на вид, уверенная в себе женщина, в которой все скучно как дважды два четыре. В первые дни репетиций его сковало уважение ко мне и частенько, когда режиссер поругивал его за зажатость, я очень ему сочувствовала, и чтобы подбодрить, часто говорила ему: "Денис, ты не отчаивайся, не волнуйся, делай то, что нужно для роли, для сцены, я сама так же, как ты, и скована, и смущена". Но постепенно, именно постигая те задачи, которые ставил режиссер, мы освобождались от страха и неловкости. И теперь, когда уже 3-й сезон идет спектакль, мы не боимся друг друга, не скованы, каждый проживает на сцене ту жизнь, что подарил нам Островский и что так нервно, неожиданно свежо, греховно и свято сочинил нам режиссер. В этом спектакле я много пою, арии из "Травиаты", из "Прекрасной Елены" Оффенбаха я, конечно, напеваю, а не пою, но от этого роль еще более полнокровна, романтична и по-наивному печальна. В детстве я очень любила "Травиату" и часто, слушая эту оперу, заливалась слезами. И когда Андрей Сергеев сказал, что вся роль будет пронизана музыкой Верди, Оффенбаха, я очень обрадовалась. Ведь то, что я не выражу словами, дойдет до зрителя через музыку, через тихое напевание любимых арий. Когда я пою, голос у меня, как в юности, чистый, высокий, трогательный. И, что интересно, голос, даже когда болит горло, на сцене в роли из хриплого становился чистым. Попробую коснуться любимых или ключевых моментов роли. Вот я признаюсь своей дочери в любви к своему приказчику. По житейской логике я должна стыдиться этой любви, просить прощения у дочери, что же делаю я на сцене? Конечно, это все решено вместе с режиссером. Я счастливая, влюбленная, не стыдясь своего чувства, говорю с дочерью, как с подружкой: "Что же мне делать? Он завладел моей душой". И в этом такое блаженство и ни капли стыда, ни капли разума. До меня не доходит, что я повергаю в горе свою родную дочь, и только когда она со слезами просит меня отречься от любимого, я нехотя как рабскую повинность выполняю: "Хорошо, я постараюсь, но и вы не унижайте его и меня". И в бессилии опускаю голову, машинально перебираю ноты и вдруг, точно нашла то, что искала. Тихая печальная мелодия "Альфред, Альфред мой, о если б знал ты весь жар любви моей, души страданье, и сколько жертвы в моем молчании, меня б презрением ты не карал", и в медленном танце попадаю в объятия любимого. Секунда счастья, а дальше я должна сдержать слово - отречься от него. Я устраиваю ему сцену, здесь любовь, ненависть, упреки, насмешка, показная гордость, но через минуту я сдамся, прижму его голову к своей груди и как ребенок, у которого отнимают игрушку, упрямо затвержу: "Нет, не могу, не могу" - и в этом эгоизм любви: нежелание ничего знать, кроме желания обладать любимым. Во втором акте я все дальше лечу в пропасть. Мой господин велит мне продать - выдать замуж дочь, и я цинично, вживаясь в другой образ, образ ловкой, лживой обманщицы, разговариваю с незадачливым женихом, а потом в отчаянии, сгорая от стыда, говорю, хватаясь за голову: "Какая пытка". Сцена с дочерью почти безумна, я поддакиваю невпопад, умоляю, целую руки, уговаривая продать себя богатому жениху. На вопрос дочери: "Я же дочь твоя, ты забыла?" я машинально киваю, соглашаюсь, не соображая, что гублю ее ради денег. Очень сильная сцена последняя. Ночь, на сцене мерцают свечи, перед моей сестрой на коленях мой любимый, теперь он продается ей, и она ласково и снисходительно треплет его волосы. Но вот он один, лежит на полу усталый, твердо решивший расстаться. А я от страха показать свой ужас, свое отчаяние шучу, посмеиваюсь, противно кокетничаю, украшая его голову, лежащую на моих коленях, живыми цветами. Глажу его лицо, любуюсь им, точно прощаюсь навеки, а голос бодрится, пытаюсь шутить, оттянуть правду. И только когда рискнула сказать о своей любви, голос задрожал, выдал волнение: "Я доказала, я очень доказала свою любовь к вам". И вдруг на мое почти заикающееся от искренности признание я слышу слова: "Какая любовь, опомнитесь, вы же не молоденькая..." и так далее каждое слово - это камень в лицо, плевок в сердце. Я слушаю и слышу первый раз по-настоящему правду, жестокую. но правду. Я застываю, каменею, смотрю в глаза, не молю, не плачу, а только впиваюсь в его покой, в его холод, сижу в некрасивой позе, забыта "Травиата", забыты капризы, смех, закрывающий стыд. Я очень простая, очень серьезная - такая, как есть. И его презрительный последний крик: "Это не любовь, это блажь!". И тут интересный ход режиссера, ведь, крикнув это, Степан Григорьевич Баркалов должен бы по Островскому уйти, гордо бросив опостылевшую ему женщину. Но в нашем спектакле, не отдавая себе в том отчета, наш Баркалов любит свою Сарытову. На прощание он обнимает меня и я, прижавшись к нему, слившись с ним всем своим существом, тихо простонала: "Это выше сил". Да, это мучительно, зная, что это конец, хоть на секунду ощутить счастье близости и, прижавшись щекой к его щеке, говорю ему так, как можно сказать только в постели: "Бессовестный" - тут и влечение, и прощание, и призыв. И еще теснее прижавшись, тихо, почти на ухо шепчу: "Идите, и пусть эта блажь преследует вас всю жизнь". У Островского написано: "и пусть мое проклятие преследует вас всю жизнь". Но я не могла проклясть свою любовь, но свою боль я хотела передать ему на всю жизнь. Да и наверно потом, думая об этой женщине, Баркалов долго будет помнить, а может быть и тосковать по ее безоглядной страсти. Такой любви он не встретит больше никогда. Финал, когда вошли дочери, родные, я играю спокойно, ведь каждый из нас умеет быть на людях спокойным, а наедине с собой чувство катастрофы может довести до смерти. Снова музыка, снова проводы, возгласы, шампанское, веселый смех провожающих, пустеет сцена, я одна на сцене, тускло светит люстра, рояль, пустота и я, слушая финал "Травиаты", смеюсь над собой, цепляюсь за рояль, иду вокруг него и смех переходит в отчаянный крик. Я одна у рояля, упали руки, поникло тело, погас свет. Может быть, обморок, может быть, смерть. А если это жизнь - то она, эта жизнь еще мертвее смерти. А когда зажигается свет, звучит музыка, артисты весело кланяются, я сижу в той же позе у рояля и грустно, тихо улыбаюсь чему-то своему. Может быть, прощаюсь, может быть, благодарю, может быть, мечтаю... Все тихо для меня... Умиротворение. И снова вспоминается Северянин: Быть может, оттого, что ты не молода, Но как-то трогательно-больно моложава, Быть может, оттого я так хочу всегда С тобою вместе быть; когда смеясь лукаво, Раскроешь широко влекущие глаза И бледное лицо подставишь под лобзанья, Я чувствую, что ты вся - нега, вся - гроза, Вся - молодость, вся - страсть; и чувства без названья Сжимают сердце мне пленительной тоской, И потерять тебя - боязнь моя безмерна... И ты, меня поняв, в тревоге головой Прекрасною своей вдруг поникаешь нервно, И вот другая ты: вся - осень, вся - покой... Я описала свою роль, но я описала себя в этих обстоятельствах, я прожила безумную жизнь, безумную любовь, несказанное счастье, возмездие и тихую печаль. МОЯ ЖИЗНЬ "Слабость велика, сила ничтожна. Когда человек родится, он слаб и гибок; когда он умирает, он крепок и черств. Когда дерево произрастает, оно гибко и нежно. И когда оно сухо и жестко, оно умирает. Черствость и сила - спутники смерти. Гибкость и слабость выражают свежесть бытия. Поэтому, что отвердело, то не победит." Лао-Цзы 70 лет нашему театру, 52 года моей работы в нем, 2000 год и мое 75-летие в этом году. Какие цифры! Сколько за этим стоит: и моя жизнь, и жизнь целого поколения, и смена социального строя - замена другим, пока не совсем понятным, смена театральных поколений, уход из жизни многих великих людей, уход из жизни близких мне людей и новое поколение, властно завоевывающее жизнь. На нашем юбилее, который был неожиданно грустным (но другим он и не мог быть, праздник отражал нашу реальность, довольно трудную), я закончила свое выступление словами : "Ах, я давным-давно не та..." И эту главу о своей жизни я могла так и назвать: "...я давным-давно не та...", да, пожалуй, в жизни я уже другая. Я смотрю на себя в зеркало перед выходом на улицу. Зима, холодно, я перебираю в уме, какую надеть шубу, какую шляпку или меховую шапочку, какие сапожки: удобные, но менее элегантные или более нарядные, но в которых устают ноги. Наверное, надену те, что удобнее. И вот любимое пальтишко из черной каракульчи (я сшила его 30 лет назад, а потом реставрировала) с черным песцом и черная шляпа из такого же меха. Конечно, лицо слегка подкрашено (без тонального крема оно такое невыразительное), подведены глаза и губы. Надвинув на пол-лица шляпу, я выгляжу вполне прилично. Благополучная дама, которая знает, как нужно одеться в ее возрасте. Такой я себе представляюсь в мои лучшие минуты. Выхожу в свои Арбатские переулочки. В прошлом году мы оставили свою квартиру на Новом Арбате, где прожили 30 лет, и переехали в тихий переулок, в новый дом и тоже в двухкомнатную квартиру, но чуть более просторную и комфортабельную. Инициатором всех переездов всегда был мой муж и, всякий раз, переезжая, он вдохновенно создавал нам новое гнездо. И сейчас его вдохновение и страсть к красоте и уюту не оставляют его. Ему мало нашей квартиры, он обустраивает весь этаж: вешает шторы, ставит диван, и кресла, и столик с цветами в общем холле. Наверное, люди, живущие в доме (а мы еще мало всех знаем), удивляются, а, может быть, радуются такому уюту в общественных местах. Если бы жизнь у нас сложилась, как в сказке, или, как в других странах, где известные артисты имеют свои дома, у нас был бы очень красивый дом, цветы и животные: лошади, собаки, кошки, птицы - и мы бы всех любили. В общем, рай на земле. Но и то, что мы имеем, для нас - наш маленький рай, уголок, где отдыхает душа. Конечно, по сравнению с "новыми русскими", это предельно скромно, да и в воображении людей, думающих, что у всех известных артистов всего так много, что, наверное, они были бы разочарованы той скромностью обстановки, которая есть у нас. Но нам хорошо. У нас, к счастью, нет своей дачи. "К счастью", потому, что мы не умеем на ней трудиться, а на своей даче надо трудиться, надо всегда что-то в ней подправлять, о ней беспокоиться, а в нашем возрасте это уже трудно. Мы снимаем дачу в Серебряном бору и очень любим свои две маленькие комнатки и веселую солнечную террасу, увитую зеленью. В окно нам сияет своей красотой роскошная сирень, а потом благоухает дивный жасмин. Ранней весной, когда чуть набухают почки, мы едем в свой промерзший за зиму домик, приводим его в порядок, вешаем занавески, наводим чистоту. проверяем все ли в целости наши кастрюльки, посуда, наши картины и фотографии в ролях , которые висят на стенах... Украсив любовной чистотой наш домик, мы покидаем его, чтобы через неделю, когда буйная весна заблагоухает всеми запахами земли и прорезающейся зелени, приехать с легкой закуской и чаем, чтобы радостно наблюдать, как расцветает жизнь, как поют птицы. Конечно, все заботы ложатся на плечи Дашеньки, но, по-моему, видя нашу радость от весны и благодарность, она не устает от работы - сажает цветы, занимается молоденькими кустами сирени и малины. Большую душевную радость приносят нам прогулки по чистым тропинкам Серебряного Бора... Посидев на скамеечке возле пруда, полюбовавшись на ребятишек, которые ведут себя так обаятельно, точно сама природа пробуждает в них только лучшие черты, мы идем на нашу солнечную террасу и наслаждаемся чаепитием. Из глубины сада нам навстречу мчатся две чудесные соседские собаки и изъявляют такую неуемную радость, что мы сразу чувствуем себя обласканными и солнцем, и зеленью, и всем живым... А потом, ближе к лету, мы уже будем ночевать, жить среди этой природы. По утрам под веселое щебетанье в ласковых лучах солнца я иду купаться в нашем Бездонном озере... А вечерами, когда золотое солнце уже уходит за горизонт, снова прогулки, снова купанье... И счастливая, помолодевшая, накрыв все к чаю, я сижу в саду у сиреневого куста за круглым столом, рядом муж, его и моя сестры и молодая веселая заботливая Дашенька. Господи, как хорошо! Весна для меня с каждым годом все желаннее. Я могу чуть не плакать, если я пропускаю и не вижу, как набухают почки, как потом прорезаются, как птенцы, нежные клейкие листочки, как пахнет земля. Все это вызывает у меня восторг. Я очень люблю природу и с каждым годом все больше и больше. И когда приходят грустные мысли (а они приходят), я всегда нахожу утешение в природе. Мои воспоминания охватывают большой период жизни, и я постараюсь коротко проследить свою жизнь, по возможности оторвусь от театра, от профессии, а просто расскажу о своей женской судьбе. Детство. Мечтательная, скромная девочка в общей, почти нищей квартире со всей бытовой гадостью, которую я не замечала, потому что ничего другого не видела, не знала. Но и в этой скудности была своя прелесть. Например, печка в комнате, которая так весело трещала, и мы сидели возле нее и смотрели на огонь. Дружная семья, где не было ссор, пьянок, где каждый был предоставлен самому себе. Юность. Страшная война; я в Москве с папой; бомбежки, холод в квартире, почти голод, но вера в справедливость, в победу, отсюда терпение, труд, который всем помогал выжить, взаимная помощь, дружба с моей Катюшей, страсть к театру, книги о театре. Счастье! Я - студентка Театрального училища! Учеба. Дружба, скромные надежды на профессию и - о чудо! - картина "Сказание о Земле Сибирской". Знаменитый режиссер Пырьев, звезды советского кино и я с ними, среди них. Поездка в Прагу, влюбленность в меня довольно известных талантливых людей. Я впервые осознаю себя девушкой, в которую влюбляются. Возвращаюсь из заграницы прекрасно одетая, окруженная вниманием, награжденная правительством, любимая зрителями. И сразу же приглашение в Театр сатиры на главную роль. Жизнь все в той же комнатушке со своей семьей вскоре закончилась. Театр дает мне маленькую 9-метровую комнату на улице Горького. Обстановка у меня там более, чем бедная: шкаф, матрац на ножках вместо кровати, два стула и стол. В этой комнате я была несказанно счастлива своей первой любовью и еще более несчастлива, расставшись с ней. Но и сейчас, когда я проезжаю мимо своего бывшего дома (его теперь уже нет, там новое роскошное здание), я вспоминаю свою комнатенку под крышей, где всегда протекал потолок и я подставляла тазики под капающие с потолка потоки. Я благословляю свою каморку за ту силу эмоций, которые потом питали меня в моих лучших ролях. Мое замужество и жизнь в 7-метровой комнатке в общежитии в Театре сатиры. Мой муж, Володя Ушаков, после войны 3 года работал в Германии актером в Потсдаме. Там в бывшем прифронтовом театре его творческая жизнь сложилась очень удачно. он играл героев и особенно любил роль Незнамова в спектакле "Без вины виноватые". Там он женился на красавице актрисе их театра Нине Гарской. Вероятно, жизнь в благополучной стране, материальный достаток, характер жены, умеющей создать уют и красоту дома, наложили и на моего мужа благотворный отпечаток. Приехав в Москву , они производили впечатление киногероев, которых мы видели в кинофильмах тех лет. Оба красивые, молодые, роскошно одетые... Когда Ушаков поступил к нам в театр, он был единственным человек , у которого была своя машина ."Победа". Именно на этой машине он привозил мне охапки цветов в период влюбленности в меня, в период борьбы за меня... Со своей женой он расстался до знакомства со мной - она увлеклась талантливым композитором Николаем Каретниковым, но я никогда не слышала от него ни одного дурного слова о Нине Гарской. Вообще по отношению к людям, работающим в искусстве, он всегда очень доброжелателем, умеет радоваться чужим успехам и скромен в оценке самого себя, что в театральной среде бывает крайне редко. Может быть, поэтому и Андрей Миронов, придя к нам в театр, почувствовал на себе его любовь, радость от расцветающего рядом таланта и до последних дней воспринимал моего мужа как старшего друга. И сейчас, когда прошло уже много лет со смерти Андрея, в его актерской уборной, где до сих пор гримируются мой муж и Юрий Васильев, всегда около портрета Андрея в роли Фигаро стоят живые цветы и бережно сохраняется все, что было при жизни Андрея Миронова. Я нарисовала, наверное, почти идеальный портрет мужа, но, как это часто бывает, достоинства часто перерастаю в недостатки. При моем характере, когда я иногда не придаю значения многим житейским мелочам, наши противоречия возникают именно по бытовым пустякам. В этих противоречиях я всегда мролча выслушиваю довольно резкие высказывания мужа о моих хозяйственных и житейских недостатках... Но в первые годы нашей совместной жизни эта тема у нас никогда не возникала. В те времена, понимая, что мне некогда заниматься хозяйством, умиляясь на мое неумение, он нашел домработницу - Анну Ивановну - старенькую женщину, которая когда-то где-то работала шеф-поваром, и поэтому ничего простого не хотела готовить: презирала кашу, щи и т. п. Она готовила нам чаще всего дичь, делала это замечательно, но так как в общежитии кроме нас жило еще 12 семей и была одна десятиметровая кухня с маленькими столиками для каждой семьи (что характерно для многих коммунальных квартир тех лет), то момент, когда она готовила нам обед, был трагикомичен. Она прогоняла всех из кухни на час-полтора, от ее дичи по всей кухне летели перья, а так как она была старенькая, то по-настоящему убрать за собой не могла. На всех конфорках что-то шипело, горело, разносился удивительно вкусный запах, и бедные артисты бродили около закрытой кухни в надежде на угощение, но у Анны Ивановны трудно было выпросить даже морковку! Она презирала хозяек, у которых чего-то недоставало в хозяйстве. Приходила в комнату и произносила целые монологи, с ненавистью осуждая просителей и просительниц. К счастью, она приходила раз в три дня. Мы никогда не могли уговорить ее готовить что-нибудь попроще. Например, просто суп, мясо с картошкой или макаронами, компот или кисель. Она готовила куропаток или перепелок в кастрюльке, дорогую рыбу с соусами, взбивала сливки или делала какой-нибудь замысловатый мусс. Причем, взбивая, она забрызгивала все стены, потолок, пол, но при плохом зрении убрать за собой не могла, да и не считала это особенно нужным. Уважала она только моего мужа, так как он был очень красив, великолепно одет и ходил дома в роскошном коричневом бархатном халате. После ее ухода раздавался громкий, веселый голос Татьяны Ивановны Пельтцер (она жила со своим отцом Иваном Романовичем рядом в маленькой комнатке): "Вера, иди, убирай за своей Анной Ивановной!" Я, взяв тряпку, бездарно, но старательно, наводила чистоту и, слушая взрывы хохота нашей актерской братии, делилась кулинарными шедеврами нашей гордой Анны Ивановны. В этой маленькой комнатке нашего общежития я оттаивала от своего горя, окруженная лаской и терпением моего мужа, окруженная веселыми и бедными товарищами-актерами. Потом нам дали однокомнатную квартиру, из которой мой муж опять сделал игрушку, нашлась чудесная женщина, которая, любя меня как артистку, бросила свою скромную работу и стала работать у нас, помогая по хозяйству. Не знаю, за что судьба послала мне эту добрую волшебницу! Елена Михайловна, так звали нашу милую хозяйку-помощницу, прожила с нами двадцать лет, была нашим добрым гением, любила нас как родных и мы платили ей такой же любовью. И снова я вдали от житейских забот - только театр, только профессия, муж и я, освобожденная от всех житейских трудностей. Она тоже приходила к нам один раз в три дня. И когда она находилась на кухне, всегда слышалось ее веселое пение - точно птичка щебетала. До самой своей смерти она была нам близким человеком, и похоронили мы ее как родную. А потом мы переехали поближе к театру, и не было у меня уже никаких помощников, умение вести хозяйство я за всю жизнь не приобрела, а возраст был уже за сорок! Я старалась чему-то научиться, но все выходило у меня довольно бестолково. Мой муж, естественно, уже не умилялся на то, что я ничего не умею... Сейчас мы живем в тихом Арбатском переулке. У нас уютная, двухкомнатная квартира, которую, как всегда, любовно обустроил мой муж, иногда советуясь со мной, но в основном он - создатель уюта, чистоты и красоты нашего дома. К сожалению, сейчас, когда габариты нашей квартиры позволяют приглашать в гости друзей, силы уже не те. И все же большая радость готовиться к приходу близких. Правда, мы сильно нервничаем перед приемом. Я все-таки не такая хорошая хозяйка, как хотелось бы, а хочется, чтобы все было красиво, вкусно и чтобы люди, пришедшие к нам, чувствовали, что они желанны. Когда приходят друзья, все забывается, нам хорошо, весело, уютно. Кроме того, вот уже два года , как в нашем доме поселилась радость, маленький комочек счастья, хозяин нашего настроения, очаровательное, нежное, шаловливое и независимое создание - наш кот Филимон. А произошло все так: однажды апрельскими сумерками раздался телефонный звонок и я услышала голос Дашеньки :" Тут во дворе котенок маленький, такой хорошенький... Пытается забраться на тротуар, но не может... Может быть, взять его?" Я понимаю, какая ответственность лежит на человеке, который берет себе в дом кошку или собаку. Сама, любя животных, я, к сожалению, никогда не могла взять щенка или котенка, наша гастрольная жизнь, поездки, а последнее время частое пребывание мужа в больнице не позволяли мне сделать это. я конечно, стараюсь убедить, что этого делать не надо, но Дашенька робко предлагает: "Я заеду на минутку, только покажу его. а там решим, ладно?" Приезжает, на ладошке - крошка. Котеночек нежно палевого цвета с голубыми бессмысленными глазками. Смотрю на него - маленького, беспомощного , доверчивого, и уже никаких сомнений... Конечно, он наш, конечно, мы его не оставим на улице, конечно, мы не расстанемся. А он еще не умеет лакать, кормим его из пипетки разведенным кошачьим молочком. И такой этот комочек родной, такой нежный. Решили, что будет он у нас и у Дашеньки. Когда кто-либо из нас будет уезжать, он все равно будет в своем доме, в любящих руках. Растет наш малыш удивительно умным, быстро привыкает делать все свои дела на месте, домой ото всюду бежим, как на свидание. Наступает время, когда решаем его кастрировать. Везем, завернув в теплый платок, в театр кошек к замечательному ветеринару, сидим в коридоре и дрожим за нашего малыша, а он в кабинете у врача отчаянно защищается, шипит.. Я все слышу, жалею его, но понимаю, что так нужно, раздается на миг его мучительный крик - это сделали укол. Потом все затихло... Через некоторое время наш Филимон (так мы назвали его как бы в противовес его нежной беззащитной индивидуальности) с полузакрытыми глазками, с покорным малоподвижным тельцем, завернутый в приготовленное оделяло доверчиво лежит в моих руках. Едем домой, и как же его жалко, такого маленького, такого милого. Скоро залечилась его ранка, и характер остался таким же детским, шаловливым, чистеньким, пушистеньким, ласковым и стал всеобщим любимцем. Как-то раз пришел ко мне брат Вася, снисходительно полюбовался нашим любимцем, потом решил покурить - открыл в лоджии окно и забыл закрыть. Сидим за столом, шутим, пьем едим, потом вспоминаем о Филимоне , а его нет, ищем в квартире, в коридоре, на лестнице. Охватывает паника, идем на улицу, во двор. Зовем, ищем, уже темнеет, а его все нет... И вдруг откуда-то тихое жалобное "мяу"... И снова ищем, и снова нет его, только звучит то ли в ушах, то ли наяву тихое "мяу"... Заглядываем под кусты, ходим около помойки, заглядываем под машины, и вдруг под одной из машин в темном дворе сверкнули его глазки... Сидит... наш малыш Какое счастье! Несем его домой, тельце его вздрагивает, носик разбит, о мы счастливы... Потом снова врач, лечение, лекарства... выхаживаем, и снова чудесные минуты радости, покоя, заботы радуют наши сердца. По утрам наш Филимон, наслаждаясь покоем, греется на солнышке, принимая самые обаятельные позы, вытягивает лапки, показывает белый животик... Заметив, что я проснулась, он, подождав пока я встану, солидно вышагивает к кухне, где я его кормлю, но прежде чем он начнет есть, он ходит около моих ног, трется мордочкой о руки, выражая свою благодарность. Тихо мурлыкая, очень деликатно съедает свою еду и потом сидит и облизывается, жмурит глазки, а я радуюсь и разговариваю с ним, как будто он все понимает. Ну, конечно, понимает! Разве можно не понимать, когда любят?! Я очень люблю возвращаться домой. Открываю дверь - а на пороге уже сидит Филимон, жмурит свои сонные глазки, вытягивает спинку, подрыгивает задними ножками, а потом шаловливо ложится, склонив головку на спинку, и ждет моих ласк. Долго наслаждаться собой он не дает, через минуту спокойно покидает меня, солидно идет к своему домику, сверкая своими пушистыми галифе на задних лапках, за что мы его прозвали "Штанишкиным". По утрам и вечерам я слышу бархатный, ласковый голос моего мужа - это он разговаривает с нашим Филимоном. И какие чудесные, ласковые, нежные слова он находит для этого теплого, пушистого, шаловливого комочка, этого таинственного существа, которое рождает в душе радость любви и заботы. С возрастом я стала больше внимания уделять своему внешнему виду. Ведь зрители видят меня не только на сцене или экране телевизора, но и на улице. Очень не хочется, чтобы при виде меня у зрителей возникала печальная и жестокая мысль: "Боже, как она постарела!" Все знают мой возраст, и если я кому-то кажусь моложавой, подтянутой, ухоженной, нераспустившейся, меня это радует и даже кажется необходимым. Я люблю походить по магазинам одежды, полюбоваться красивыми вещами. И чаще всего я их не покупаю не столько из-за непомерных цен, сколько потому, что то, что красиво на витрине, совсем не так выглядит на мне. Поэтому я предпочитаю не ультрамодные вещи, а только то, что мне идет, что удобно, комфортно; конечно желательно с некоторым учетом моды. Когда устаю или чем-то расстроена, люблю забраться к себе на кровать, под теплый плед с журналом мод и успокаиваюсь в наивных мечтах примерить на себе кое-что из увиденного. Но старенькие вещи люблю, в них репетирую и, кроме того, когда я надеваю то, что носила 20-30 лет назад, и все это мне впору, радуюсь, что хотя бы вес остается прежним. Я стараюсь так подробно описать свои житейские радости, потому что раньше вся моя жизнь проходила только в театре, на сцене, в ролях. Сейчас , когда я понимаю, что возраст заставит меня быть более свободной от театра, я хочу возрадоваться и возблагодарить саму жизнь за все хорошее, что в ней есть. Может быть, это и не великие события, но именно в этой обыденности и есть радость. Мне очень хочется, конечно, продержаться в приличном виде, но я делаю минимум для достижения этого. Иногда чуть меньше ем, но голодать не могу. Летом люблю ходить пешком, особенно по лесу, да и наши московские переулки хороши; очень люблю плавать в чистой речке или пруду. Море теперь вижу реже, моему мужу нельзя пребывать в жаре. Дома я ухаживаю за мужем, готовлю завтрак, мою посуду, иногда пытаюсь приготовить что-то вкусное и, когда получается, очень этому радуюсь. В моей комнате я люблю некоторый беспорядок: около кровати - книги, роли, журналы, тут же телефон и деловая книжка, без которой я не в состоянии запомнить все мелкие дела. Их, как ни странно, много. Я все еще являюсь секретарем СТД. Скоро будет 20 лет, как я работаю в социально-бытовой комиссии. Раньше там было интереснее: у нас были деньги на помощь нуждающимся, были больницы, были здравницы, где весело и по-семейному отдыхали в летнее время артисты, а зимой, после Нового года, приезжали дня на 3 в Подмосковье, катались на лыжах, любовались на искрящийся снег, на огромные сосновые ветви под пушистым белым снежным покровом. И краснощекие, голодные, усталые, счастливые выпивали граммов 50-100 водки и закусывали соленым огурцом. Сейчас моя работа заключается, главным образом, в том, что мы ходим и добиваемся иногда помощи нашим ветеранам, иногда устраиваем благотворительные концерты, на которые охотно соглашаются известные актеры, и весь сбор идет на помощь нуждающимся. Все силы уходят на то, чтобы сохранить наш союз, сохранить наши здравницы, не дать почувствовать старым одиноким людям, что они забыты. Чем труднее жизнь, тем больше возникает разных инициатив, как помочь в трудную минуту человеку, и когда это удается, это радует. Я люблю, когда устраиваются чьи-то юбилейные вечера, всегда с радостью поздравляю, иногда подготавливаю специально для юбиляра какую-нибудь песенку с юмористическим текстом. В день 70-летия Бориса Александровича Львова-Анохина, который проходил в помещении МХАТа, я пела ему куплеты Периколы из оперетты "Перикола" и имела огромный успех, чего никак не ожидала. Правда, успех этот был, благодаря молодому режиссеру Андрею Сергееву, о котором я расскажу в дальнейшем подробнее. На мне был прелестный костюм, легкий и поэтичный; и я была подана, как опереточная примадонна; да и вера в меня режиссера была такой сильной, что я сама себя не узнавала, так я была свободна, счастлива и кокетлива. После этого выступления наша талантливая, умная и достаточно язвительная на язык критик - Вера Максимова - сказала мне: "Как жаль, что в Вас погибла опереточная актриса". А я никогда в жизни не думала, что могу что-то подобное сделать. Вот, как часто актер не знает, что он может, а чего не может делать на сцене. Начала писать о бытовой жизни, а невольно опять в мыслях театр, сцена, роли, моя дальнейшая судьба... Но остановлюсь... Возраст диктует новую жизнь, новые трудности, новые размышления... Последние 10 лет тревога о здоровье моего мужа не покидает меня. Конечно, мы стараемся, когда его самочувствие позволяет, жить, как всегда. Работаем в театре, ходим на чужие спектакли, правда, нечасто. Любим бывать в Доме актера, где, благодаря уникальному по своей любви к актерам директору этого Дома - Маргарите Александровне Эскиной, удивительно тепло и приятно. Но когда болезни дают себя знать, наступают дни мужества, терпения, надежды и выдержки. Человеческая душа - потемки. Иногда мне кажется, что несмотря на мои заботы, в дни ухудшения здоровья мой муж чувствует себя одиноким. Да, я делаю все, чтобы ему было легче, но у меня еще, кроме него, театр, своя судьба в театре, свои трудности и надежды. И как бы мы ни были спаяны всей нашей жизнью, у каждого из нас есть своя тревога, свое одиночество, свой взгляд на прожитую жизнь. Последнее 10-летие, когда ни о каких ролях и мечтать-то неприлично, жизнь подарила мне удивительные роли, редкостное счастье пребывания на сцене, какие-то последние - и оттого особенно дорогие - прекрасные мгновенья внутренней жизни на сцене. Но, как ни странно, это чувство счастья оказалось очень трудным для моей жизни. Я вся в сомнениях, я не могу понять, что я могу и чего не могу делать. Я не могу понять, как мне надо относиться к себе на сцене: то ли закончить на этой прекрасной высоте, то ли попытаться найти переход к другим ролям, то ли уйти тихо в тень и доигрывать в театре то, что дадут, и, возможно, зрители, помнящие меня в молодости, горестно будут вспоминать: "Как она была хороша!" Как жутко видеть эту никому не нужную старость и неталантливость в тех ролях, которые ничего не говорят моему сердцу. Что же делать? Ведь театр моя жизнь. А, может быть, я слишком высоко себя оценила, размышляя, что надо уйти на прекрасной ноте. Ведь я не котируюсь в театральных кругах, как выдающаяся или даже как просто очень талантливая актриса. Возможно, для многих моих коллег я актриса со счастливой не по таланту судьбой. Достаточно искренняя, достаточно обаятельная актриса, которую любит некоторая часть зрителей. И вдруг я размышляю о себе, как о чем-то значительном в искусстве. Ведь так все просто: работай, пока дают, делай, что положено в твоем возрасте, и скажи "спасибо". Но я познала тот успех, о котором мечтала в детстве. Я познала себя другой, не такой, как в жизни - тихой, уступчивой, ни на что не претендующей. На сцене я та, какой хотела видеть и чувствовать себя в своих дерзких мечтах. Как это вычеркнуть? Говорят, сцена - наркотик. Да, наркотик. Хочется вдохнуть еще хоть денек, еще хоть минутку того, что поднимает на высоту, тогда это не я 75-летняя женщина, а я - молодая, любящая и любимая, страдающая и побеждающая, беззащитная и коварная; я вместе со зрительным залом, который иногда в конце спектакля в едином порыве благодарности встает и стоя аплодирует. Что же мне делать? Не знаю... Но я верю в Судьбу и приму ее с Благодарностью. ЕЩЕ ОДНО ЧУДО. На вид, да и на самом деле моя жизнь прекрасна, но есть та сторона жизни, которая есть у каждого - те житейские - бытовые и психологические трудности , а иногда и трагедии, без которых не прожить. Годы, прожитые вместе с мужем, сблизили нас, и постепенно мое чувство становилось все более заботливым, словно материнским, лишенным женского эгоизма, избалованности, капризности и других черт, присущих счастливым женщинам, которых холят и лелеют. Я все больше воспринимала себя в жизни материальной и моральной опорой, потому что только я могла всем помочь почти во всех ситуациях. Я уже говорила, что театральная судьба моего мужа сложилась более чем скромно, но живя моей судьбой, он не пытался изменить что-либо в своей артистической жизни, а жил моими успехами, печалился моими проблемами. Его родные, живя в маленьком городе Алексине, часто нуждались в нашей материальной поддержке, мои родные тоже, и я это делала (и делаю) всегда безотказно. Шли годы, старели мы, старели наши родные, наши друзья. Появились серьезные болезни у моего мужа, и я вдруг почувствовала, что в трудные минуты я совсем одна и ждать помощи совсем неоткуда. Однажды зимой, почти десять лет назад, когда в очередной раз мой муж лежал в больнице, которые всегда находились очень далеко, я еле шла с тяжелыми сумками, где была приготовленная мною для него диетическая еда, по темной заснеженной улице. была ужасная водяная погода, под ногами из снежного месива торчали льдины, по которым было ужасно тяжело идти в намокших сапогах. Снег с дождем лепил в лицо, текли слезы , потому что дул пронзительный ветер, я нахлобучила на лицо шапку, чтобы она не слетела, так, что меня было не узнать. Не было сил чувствовать или роптать, в голове было только одно, скорей бы добраться , не опоздать, чтобы он не волновался, что меня так долго нет. Машину я не вожу. а брать такси в такую даль я тогда не могла себе позволить, ведь актерская зарплата очень скромна. Вдруг кто-то бережно взял меня за локоть, я оглянулась - передо мной была высокая, хорошо одетая девушка с чудесным русским лицом. Голубые глаза с длинными ресницами, маленький вздернутый носик и пухлые еще детские щечки. Она ласково сказала: "Позвольте я Вам помогу", и взяла мою тяжелую сумку. Вместе со мной она доехала до больницы (и, кажется, потом даже проводила до дома). Потом ее не видела, но в душу мне запала это очаровательное создание -благородство, доброта, не назойливость, интеллигентность Может быть, вернувшись домой в тот холодный и неуютный вечер, я впервые почувствовала боль от того, что у меня нет детей, нет ни души, кто взял бы на себя труд помочь мне в жизни, кто успокоил бы меня тем, что не только я должна всем помогать и обо всех думать, но и обо мне кто-то может заботиться и, если не избавлять, то хотя бы делить со мной трудные жизненные ситуации. Прошли месяцы, наступила весна, и однажды я получила удивительно умное, доброе письмо, написанное девушкой по имени Даша. Я ответила так же искренне, как почувствовала, читая серьезные и добрые размышления о моем творчестве, о моей жизни. Я захотела увидеть свою незнакомку... И когда после спектакля мы встретились у театра, я узнала с своей незнакомке ту самую девушку, которая в тот страшный зимний вечер бережно подхватила меня и , оберегая, помогла добраться до больницы и домой. Я узнала или почувствовала, что Дашенька из очень хорошей семьи, впоследствии я познакомилась с ее родителями и сестренкой, и была очарована ими. Она получила отличное воспитание и образование. Сейчас Дашенька уже окончила два университета: филологический факультет Университета дружбы народов и юридический факультет МГУ, знает два языка: английский и французский, прекрасно водит машину, может и умеет делать все и делает все превосходно. Недавно она стала кандидатом наук... Если жизнь будет ко мне благосклонна, я, может быть, напишу о ней, и только о ней, а сейчас могу поделиться своим ощущением чуда, которое послала мне судьба. Я обрела дочь, которая дала мне ощущение защищенности перед жизнью. Я никогда ни от кого не видела такой нежности, заботы, внимания, такого подкрепленного действиями желания оградить меня от трудностей, сберечь мои силы, помочь моим близким. Теперь на гастроли я еду со спокойной душой - я знаю, что Дашенька проявит заботу и о моем муже и о моей сестре. Я делюсь с Дашей всеми своими мыслями, мечтами, печалями, сомнениями и всегда чувствую ее понимание. Приехав из путешествия в Иерусалим лет семь назад, я привезла освященный в святых местах крестик, надела на нее и с тех пор считаю ее своей духовной крестной дочкой. Моя мечта- как можно дольше оставаться действующим человеком, созидающим что-то хорошее, чтобы Дашенька , спокойная за мою жизнь, сумела бы найти свое счастье. Дашенька принесла в наш дом и чудесный комочек счастья - нашего котенка Филимона, который согревает нас радует и веселит. Ну вот я коротко коснулась Чуда, о котором можно писать много, появления в моей жизни Дашеньки, благодаря которой появилось многое в моей жизни, в том числе и второе издание этой книги "Продолжение души" - мои роли, каждая из которых в мои годы - Чудо. Но главное Чудо - это сама жизнь с ее непредсказуемостью, и душа, которая от страдания становится более сильной, от счастья - более нежной, от надежды и веры - более хрупкой, а от любви становится бессмертной. О Вере Васильевой Веру Васильеву любят зрители, ей дарят цветы на спектаклях, ее узнают при встрече на улицах, провожают ласковыми, потеплевшими взглядами, добрыми улыбками. Любят издавна, еще со времен праздничных, ярко пестрых, как русские подносы или палехские шкатулки, фильмов "Сказание о Земле сибирской" и "Свадьба с приданым". В фильмах этих изображались деревни и селения, ничего общего с реальными не имевшие. Сказочные изобильные земли, где "реки молочные, берега кисельные". Васильева играла в них повязанных деревенским платком, совсем обыкновенных девушек, но казалась простодушной царевной наивной полусказочной страны. "Ты, царевна, всех милее, всех румяней и белее". Лучистые, ясные глаза, звонкий голос, ямочки на свежих, как яблоки, щеках, и улыбка непритворная, соединяющая самую естественную веселость с такой же естественной девичьей застенчивостью. Улыбка стала как бы "символом" Веры Васильевой, символом целомудренной, незамутненной русской женской души, полной доброты, жизнелюбия, немного смущенного сознания своего женского достоинства и прелести. Успех кинодебютов Васильевой был значительнее, чем просто успех молодости и миловидности. Ее героини становились воплощением народной мечты о счастье, надежды, жажды праздника, светлой радости. Наивная, доверчивая искренность Васильевой превращала цветастую ложь фильмов в искусство, пусть лубочное, но далекое от пошлости, напоминающее об истоках подлинной народности. Васильева очень русская, национальная актриса. Она способна сыграть сильную драму, но никакой душевный слом или надрыв, никакое исступление слез и жалоб не могут погасить живущую в ней душевную "предрасположенность" к счастью, исказить ясный мир ее души. Там, где-то на самом дне всех драм, или всех житейских хитростей, как на дне глубокого колодца, голубеет отразившая небо, природная, родниковая чистота. Васильева как-то с юмором сказала, что с ранней юности тянулась к драматическим ролям. Достоевский был для нее едва ли не самым любимым писателем. В школе она читала рассказ Неточки Незвановой, обливалась слезами, а все неудержимо смеялись. "Очень уж не соответствовали жестокие страдания бедной девочки моим нестерпимо румяным щекам..." Потом она научилась заставлять зрителей и слушателей сочувствовать мукам своих героинь, но душевное здоровье не изменяло ей в самых драматических ролях и ситуациях. А когда она играет лицемерок, пошлячек, хищниц-это всегда рассказ о том, что может сделать жизнь с хорошей женщиной. Васильева работает в Театре сатиры, но в ее игре нет черт гротеска, сценического сарказма. Ее юмор мягок. Простота, естественность, искренняя лиричность-вечные свойства русской актерской школы, и Васильева не изменяет им, даже если спектакль требует предельной броскости красок. Васильева очень хорошо говорит по-русски. Пусть не покажется странной эта фраза. К сожалению, сейчас далеко не все владеют на сцене чистым "московским" говором, правильной, чуть напевной русской интонацией. И еще одно национальное свойство таланта. Замечательные русские актрисы были умны и образованны, но перечитайте записи рассказов Никулиной-Косицкой, письма Ермоловой, воспоминания Федотовой, записки Стрепетовой, даже скептической Савиной, и вы поразитесь великой наивности, пленительному простодушию этих мудрых женщин. Я уже не говорю о легендарной непосредственности Медведевой или Никулиной. В простодушии секрет обаяния Васильевой. Именно поэтому в ней нет ничего от эксцентричности и "шика" звезды. Она артистка патриархальная, очаровательно "старомодная", полная смирения перед искусством. Недаром с юности она страстно любила читать о старом театре, о старых актерах и актрисах, их мемуары, пожелтевшие комплекты "Рампы" и "Артиста". Юная Васильева жадно вбирала и впитывала особый аромат прекрасных легенд русского театра, рассказов о тех, кто в священном трепете и страхе стояли за кулисами и выходили на сцену, осеняя себя православным крестом. Наверное, это во многом воспитало ее и этически. Идея служения сцене, священнодействия, строгого долга перед искусством вошла в се сознание очень рано. Отсюда отсутствие в ней премьерства, скромность, подчас почти смешное неумение энергично бороться за свое положение и интересы. Ей, народной артистке СССР, даже иногда вредит самочувствие "театральной Золушки". Выручает обаятельная, лукавая хитринка и опять-таки чисто русское женское терпение. Когда я говорю о национальной природе дарования Васильевой, это не значит, что я считаю ее бытовой актрисой. Стоит вспомнить ее изящную, аристократичную графиню в "Женитьбе Фигаро", чтобы понять: возможности Васильевой отнюдь не ограничиваются русским бытовым репертуаром. Но и ее изнеженная графиня пленяла своим грациозно женственным простодушием, абсолютной незлобивостью, почти безропотной готовностью оправдать и простить. "Ах, обмануть меня не трудно, я сам обманываться рад". Графиня Васильевой была трогательной потому, что было ясно - все ее радости состоят в этой подкупающей и счастливой способности обманываться. Драматизм Вышневской - Васильевой в "Доходном месте" заключался именно в том, что естественное существо, созданное для самого естественного счастья, оказывалось в противоестественной ситуации. Категорически не умеющая, не способная торговать собой женщина оказывалась купленной жестоко, почти цинично. Простодушие, наивность придают своеобразное обаяние и таким вульгарным героиням Васильевой, как городничиха в "Ревизоре" Гоголя и маменька в "Тенях" Салтыкова-Щедрина. Раневская в "Вишневом саде" у Васильевой не полупарижанка. Она русская барыня, русская женщина, бесконечно привязанная к родной земле, к родному дому, и силой обстоятельств трагически оторванная от всего этого. И рассуждения брата о ее порочности кажутся нелепыми. Не порочность, а любовь в извечном русском понятии - "любить-жалеть" - тянет ее к больному и одинокому человеку, который "камень на ее шее". Именно редкое и драгоценное "простодушие" Васильевой убедило меня в том, что она идеально подходит к образу лесковской воительницы. Постановка "Воительницы" на Малой сцене Театра сатиры была весьма рискованным экспериментом. Трудно перевести на язык сцены роман, повесть, новеллу, а здесь-очерк, который совсем уж не предполагает драматургического развития. И все-таки задача казалась очень заманчивой. Прежде всего, могучая языковая стихия Лескова. Язык живописно-причудливый, красочно-парадоксальный, неожиданный просто дух захватывает от речений словоохотливой кружевницы Домны Платоновны. Лесков рисует колоритнейшую картину ушедшего времени, но колоритность, жанр - только первый слой восприятия "Воительницы". А когда копнешь глубже, открывается удивительный смысл - как под влиянием "петербургских обстоятельств" в простой, живой человеческой душе искажаются, извращаются все нравственные понятия и как чудовищное извращение это становится искренним убеждением, признается за самый естественный и непреложный закон жизни. И резкий поворот финала - боль, раскаяние, искупление, очищение через страдание. Финал, частый в русской литературе. Вспомним "Власть тьмы" Л. Н. Толстого с финальным покаянием Никиты, или "Леди Макбет Мценского уезда" того же Лескова. Спектакль решался нами довольно сложно, актерам нужно было соединить два различных способа сценического существования - сугубо серьезный, психологически достоверный, и лубочный, иронически-балаганный. Художник А. Сергеев создал своеобразные декорации, где чугунные решетки петербургских набережных, детали петербургских квартир вписывались в тонко эстетизированный мир народного балагана. Вертящийся круг, на котором появляются чуть игрушечные фигуры эпизодических лиц, напоминает русскую карусель. Все действие происходит под забавным облаком русских кружев, лент и прошивок. Домна Платоновна является в облачении пышных юбок, многочисленных тальм и старинных шалей, а в финале предстает вдруг аскетической, тонкой, в сером не то больничном, не то арестантском халате, в по-монашески повязанном платке. Печальное церковное пенис сопровождает ее исступленные монологи. Свет свечи выхватывает из темноты уже не круглое, сдобное лицо с улыбчатыми ямочками, а суровый, измученный лик. Васильева работала над ролью Домны Платоновны одержимо, самоотверженно и доверчиво. Упорно овладевала она труднейшим, огромным текстом. Я уже говорил о том, как она хорошо говорит по-русски. Это одно из первых условий для этой роли. И действительно, слова-самоцветы Лескова играют у Васильевой всеми гранями. Но самое главное - это наивное убеждение в необходимости всего происходившего, в благодетельности всех чудовищных "забот" о заблудшей Леканидке, в искренности обид, слез и молитв. И еще один парадокс, который прозвучал у Васильевой с удивительной трагикомической ясностью: Домна Платоновна хитра, расчетлива, убеждена, что все люди мошенники, полна неиссякаемой энергии, но выходит так, что, в конце концов, обманывают, обкрадывают, проводят, оскорбляют именно ее, что то и дело она попадает впросак, она подвергается даже прямым надругательствам. Простодушие. Гомерическое, "вселенское", российское простодушие. Недаром она оканчивает свою "прекратительную" жизнь совсем нищей. Последний эпизод "Воительницы" Васильева играет с такой силой и светом, что я невольно думаю-как жаль, что она не сыграла Лизавету в "Горькой судьбине", Катерину в "Грозе"... "Состав таланта", конечно, во многом определяется составом человеческим. Я уже говорил о том, что Васильеву любят зрители. К ней с нежностью относятся и люди в театре - гримеры, парикмахеры, одевальщицы. Она уважительна к людям, проста, горячо благодарна за малейшее внимание и помощь. Я не люблю писать об "общественной работе" актеров. В этой области бывает немало карьерных, престижных соображений, немало важности и лицемерия. Васильева - секретарь Союза театральных деятелей, председатель Социально-бытовой комиссии. Это звучит официально и скучно, но за этими казенными словами стоит, слава богу, очень простой смысл. Васильева делает много добра, она занимается тем, что в старину называлось "благотворительной деятельностью". Помогает нуждающимся, больным, обиженным. Кстати, с этого и начинала великая Савина то, что потом стало именоваться Театральным обществом, а теперь носит название Союза театральных деятелей. Так что и общественная работа Васильевой вполне естественна для нее. Цельность ее натуры соединяет воедино все аспекты ее творческого, гражданского и просто человеческого существования. Борис Львов-Анохин. 1 С.В. Гиацинтова. Наедине с памятью. М.: Искусство, 1985, с. 303. 2 Кинематографическое наследие. И. А. Пырьев. Избранные произведения. М.: Искусство, т. 1, с. 91. 3 М. Чехов. Воспоминания, письма. М.: Искусство, 1986, с. 56. 4 Там же 5 Письмо было опубликовано в том же отрывке Нины Велиховой журнале "Театре" за 1982г 6 Алла Демидова. Вторая реальность. М.: Искусство, 1980. с. 109. 96 7 Алла Демидова. Вторая реальность. М.: Искусство, 1980, с. 47
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14
|
|