Сон Вовы
ModernLib.Net / Отечественная проза / Васильева Светлана / Сон Вовы - Чтение
(стр. 3)
В своем воспитании сына я руководствовалась простой истиной, вычитанной у одной женщины-поэта: воспитать ребенка нельзя, его можно только заговорить. И мы разговаривали, заговаривали. Сидя рядом с люлькой, жили для него, для Вовы. - Так вот! В тот самый день, над синими водами поверх стоящих в ней кто по колено, а кто по горло стариков и младенцев, под чужую молитву - на всю эту картину взирал совсем не Тот, во славу Кого эта молитва возносилась... - Спорно. Тот - не тот... - Да нет, тот. Только взирал он на них с улыбкой снисходительной и отчасти лукавой и благодать свою ниспосылать отнюдь не спешил -оставайтесь, мол, оставайтесь в сих водах вечными, неразумными, неродившимися детьми, не смеющими выходить из-под чужой воли! Не благодать, а вечное рабство было нам даровано... - Но народ не виноват, нет!.. - Но все же пришли, все, как один!.. Народ веры желал... - Не считая женщин и детей... - Ха!.. - Желал?! А как же родной, незабвенной памяти Перун? Разве его он не желал?.. - Баснословное языческое идолослужение!.. - Желал, желал! А потом взяли да и отпихнули подальше от берега - плыви куда хочешь. А сами вступили в воды добровольным стадом, с деточками на руках... - Твои деточки и понятия не имели об идее государственности!.. - Мои-то как раз имели!.. - Все пришли, со всеми потрохами, прорехами... - А цель одна - заставить цивилизованный мир поверить в то, что мы тоже человеки. - Просто хотели избавить людей от страха перед варварами. Мы ведь уже, как ни странно, и в то время были для всех страшнее арабов, болгар, чумы и холеры... -??? -Да, да, да!.. - Почему, вы думаете, на площади в Антиохии стояла скульптура, на постаменте которой изображались последние дни города перед разрушением его росами? Ведь мы даже не предполагали туда вступать! - Спасибо, надоумили... - Бог шельму метит... - И пошло-поехало... - Знаем, знаем! Владимир вспахал, остальные засеяли... Петр Первый... Социал-большевики... Кремлевские псевдонимы... - А вы знаете, почему в словосочетании Союз Советских Социалистических Республик изначально отсутствовало слово "русский"? Только невежественные переростки могут отыскивать здесь попытку ницонального ущемления. Дело в другом! Предполагалось запаучить в это словосочетание страны не только по нашей, ближней территории, но и по всему миру с центром, конечно же, в Москве, потому что "моя Москва, ты всем близка". Представляете? Республики, страны, континенты, созвездия, галактики - единая вселенская зона под названием СССР. Красиво?.. - А в жизни красоты как раз и крылась жизнь красавиц... - Но их дурманил лоботряс и развивал мерзавец... Знаем, знаем... - Все мы рано или поздно проснемся в одной космической дыре... - Москва - Третий Рим, а Четвертому не бывать... - Жаль, сорвалось... Его глаза во время этих "дискуссий", помню, совсем стеклянели, делались похожи на елочные лампочки, где свет и тьма четко дозированы. Свет-пунктир. Тьма-пунктир. Конец- начало. Начало - конец... Но однажды я почувствовала, что света осталось ровно на одну вспышку. И все, конец праздника. Он сидел какой-то расползающийся, распухающий чернотой - маскарадное кружево на шее как следы чьих-то скрюченных пальцев, волосы висят кусками раскрашенной пакли. Он был похож на принаряженное привидение своего пра-прадедушки, рассказывающее злым детям страшную сказку. И одновременно на Вову. Когда тот плачет от собственной обиды кого-то. Но тут подмученные, взбодрившись, собрались с силами и грянули хором: И стоял на холме на возвышенном Дом для идолов для языческих, Для перунов-кумиров стародавних, Кровью человеческой вскормленных Жертвенным огнем опаленных. Но велел тут князь разослать гонцов В земли дальние иноверные, Чтоб искать с огнем веры истинной, Правды-правдушки, но не матушки... Воротились гонцы назад и дружно сказывали: Нет на свете, князь, красоты такой, Красоты святой и такого зрелища, Что видали мы во другой земле, На другом холме, в храме греческом! Словно, князь, уже не на земле стоишь, А на небе, князь, в светлый рай летишь. Принялись тогда всех кумиров жечь, Побивать ногой, словно бестолочь, А других хлестать саблей вострою По живым телам опостылевшим. А перуна главного с главой серебряной, С золотыми славными усищами Привязали к хвосту конскому, крепкому И спустили вверх тормашками как изверга: Раздались аплодисменты, переходящие в овации - это радовался мой Вова. Он проснулся и без посторонней помощи подтянул канатик, на котором болталась люлька - та взмыла куда-то вверх, под самый потолок, и Вова теперь парил над нами и смотрел с небольшой высоты вниз. Потом вскочил на ножки... Взмахнул беленькими ручками... Сверкнул синенькими глазками... - Никто не виноват, ни Ленин, ни Сталин, ни Владимир, ни Леонид, прав я или не прав, прав я или лев, Владыко, прости беззакония наши! - Смотри-ка ты, уже говорить научился!.. - Дети рано научаются... - Смотри-ка, уже на ножках, а ведь еще недавно неходячий был. - Дети быстро... - Не бери в голову, Вова! Спи! Будь как дети... - Спи! Тебе приснится золотой сон. Что тебе обычно снится во сне? - Душа... Сколько весит душа? - Смотри-ка... В этом возрасте все они "почемучки" и "отчевочки". Спи, малыш! Скоро ты станешь нормальным взрослым ребенком. А душа весит нисколько, потому что ее взвесить нельзя. - Уже взвесили. Около двух граммов. - Ай да Вова, ай да сукин сын!.. Зрители и участники этого домашнего райка - все смеются и радуются. Все думают, как они прекрасны и бессмертны, когда вот так радуются и смеются. Вова, как маленький мужичок, нарадовавшись вволю, наконец засыпае, впадает в сладкое забытье. О пусть! Пусть моя деточка вырастет настоящим человеком, из света и звезд, из драгоценной небесной синевы. Пусть станет властелином, как ему и положено, а кем же еще? Для этого нужно только не забывать свое детство, ни за что не забывать. Пусть забудет все, что хочет, но только не это! Я, мать, заговорю ему память, заблокирую - он будет помнить. Вот еще в ротик сладкого молочка волью, пахучего, как цикута. Кричишь? Не хочешь? Хочешь в их взрослый вонючий рай, где по воде вместо перунов сплавляют собственных златоглавых деточек? Хочешь, чтоб ступенька под твоею ноженькой обломилась, едва ты начнешь выбегать во двор; бревно Ильича по головке стукнуло; мама навсегда оставила тебя в темной комнате; в школе заставили всех и за все сердечно благодарить; беззаветно влюбиться в девочку Надежду, редкую сволочь и малолетнюю стукачку, красу и гордость многих поколений советских людей, ее пра-пра-пра... Хочешь, моя кровинушка? Так почему же ты не пьешь материнского молока? Зачем нежная твоя кожа тает, бледнеет, а из-под нее прорастает звериная шкурка, и ты скучая, рвешься куда-то, поднимаешь заострившуюся, вытянутую мордочку к бледному пятну луны - неужели думаешь, мама твоя там? Она здесь, рядом, она никогда-никогда тебя не оставит, не уйдет, не уедет, не предаст, кого угодно, только не тебя, не тебя, не тебя... "Глас в Раме слышен, плач и рыдание, и вопль великий; Рахил плачет о детях своих и не хочет утешиться, ибо их нет." (Матф. 2 17-18). Младенец смотрел на Вову. Он хотел есть, он хотел жить. А мама все не шла и не шла. Вова тоже смотрел - на этот вечный комочек плоти. Со времен сотворения мира он всегда был и будет таким, что бы ни случилось, и всегда кто-то вот так будет смотреть на тебя - в упор, не видя, синим младенческим взглядом. Вова наклонился над кроваткой: это он сам, Вова, и есть, родившийся только что, недавно, давным-давно... "Тогда Ирод увидел себя осмеянным волхвами, весьма разгневался и послал избить всех младенцев в Вифлееме и во всех пределах его, от двух лет и ниже, по времени, которое выведал от волхвов." (Матф. 2 16). О, слезинка ребеночка! Абсолютно необъяснима жестокость этого мира, взрослого и умного, к малым сим - безвинным и беззащитным; жестокость, в которой (страшно сказать) отчасти даже угадывается замысел Отца по отношению к Сыну - но об этом молчу, молчу, не моего ума... Хотя не могу, не могу забыть страшных ран на детских (для материнского ока всегда детских) руках и ногах и предсмертного ропота "Отец, зачем ты оставил меня..." Да и к чему, спрашивается, забывать? Вот Достоевский - кажется, к последней черте подошел, описал и этот самый рай, и вредный микроб, его уничтоживший, и даже великую истину на руинах рая провозгласил: "Возлюби других, как себя!" А через девочку-сиротку, которую его герой в припадке животного себялюбия отталкивает, перейти так и не смог. Не преодолел. Не возлюбил. И не вернуть ему той сиротки, сколько бы герой ни твердил "и пойду и пойду". Не пойдет. Это ей - всю жизнь идти в гадком, заплеванном мире, где никто никогда ее не отыщет. Потому что нельзя детское страдание ни понять, ни искупить, даже у Христа на елке нельзя - все равно после кружащихся маленьких куколок-ангелов, после света и блеска вечного праздника все вернется на круги своя, к маленькому же окоченевшему трупику, найденному поутру за дровами. Дети всегда снятся и мерещатся,- написал гениальный провидец. И разве не снятся? Разве не мерещатся? Девочки и мальчики, и необязательно "кровавые", а просто - наши с вами родные, в меру несчастные, с неходячими ножками, которым суждено ходить по тем же тропам, что и нам: Однако простите, я, кажется, задаю нелепые детские вопросы. Уж пускай лучше дорогие товарищи нашего Вовы и его дорогая мамочка рассказывают вам, дорогой Г.П., свои сны - вы сразу откликнитесь и все поймете. Грезу их сердца, как выразился тот же Федор Михайлович, поймете! А заодно - и моего. Потому что это я, я одна виновата во всем. Не знаю, как и почему, но виновата. Иначе тогда почему мне все время снится и снится именно этот, а не какой-нибудь другой сон? "Господь сказал ей: два племени во чреве твоем и два различных народа произойдут из утробы твоей; один народ сделается сильнее другого, и больший будет служить меньшему. И настало время родить ей: и вот близнецы в утробе ее. Первый вышел красный, весь, как кожа, косматый, и нарекли ему имя: Исав. Потом вышел брат его, держась рукою своею за пяту Исаева, и наречено ему имя: Иаков." (Быт. 25 21-26). ...Вот не откажите, послушайте. То сон был, сон моей жизни. Он начал сниться мне давно, в ту пору, когда в каждой веточке шумит целый лес, в толпе видишь одни знакомые лица, а в изгибе каждой дороги угадываешь поворот пути. Тогда у меня было много времени, бесконечно текущего и сладкого, как мед... Этим временем была я сама. А потом им стал мой сын. А сон все снился и снился, но какая разница - сон или не сон? Ведь сон - это тоже жизнь, а не смерть, все-таки жизнь... А кто же не любит жизни своей? О, какая то была яркая, дивно живая картинка, вставшая у меня перед глазами однажды ночью, когда я спала! Мне хотелось вступить в нее, как на огромный белый экран, висящий перед моей запрокинутой головой, - чтобы я могла рассмотреть ее всю, в каждом оттенке и каждой линии. Мне так этого хотелось, что каким-то образом я туда вошла. И эта чужая картинка стала моей -обычным, типичным, средне-русским пейзажем с легкой возвышенностью и мягким спадом, с неширокой речкой среди низких кустов и желтых пижм, с незнакомым, в полпростора домом, высоко стоящим над водою цвета ртути. Пространство было весьма необширное, обозримое взглядом, но без видимого конца. То есть, сразу понятно, что идти по нему можно (день долго, но все равно никуда не придешь; за этими долинами и взгорьями будут другие, точно такие же, и точно такой же дом в полпростора будет стоять высоко, над водой цвета ртути... Спокойный пейзаж. Слишком даже спокойный. Но много в нем, однако, скрытого, сонного, веселящего яда, акварельной ряби плотного и прозрачного, свежести и пожухлости, солнца и дыма, сквозь которые хочешь не хочешь, а что-нибудь да увидишь. Вот в разлетающихся складках бегущих вдоль реки кустов, оказывается, прячется дяденька с огромным ножом занес, подлец, острие над юным пионером Советского Союза, наподобие Авраама над Исааком; вот над водой дом стоит сказочной архитектуры, не дом, а дворец - на толстых ногах-колоннах, поддерживающих его псевдоампирное великолепие. Кажется, ему ничего не стоит стронуться с места и скатиться по мощным ярусам ступеней прямо в воду, к своему зыбкому отражению, но он стоит - воплощенный покой и крепость! А на ступеньках, поближе к безопасному фасаду, увитому каменными цветами и злаками, приткнулась маленькая коляска под белой дышащей кисеей... - Смотри! - Говорю я своему товарищу. - Кто-то оставил коляску как раз на той ступеньке, где мы с тобой обычно встречаемся. Но товарищ ничего не отвечает - светловолосый, худосочный, вечный мальчик. Он берет меня за руку, и мы идем с ним в моем сне, медленно поднимаясь по ступенкам все выше и выше, пока прямо перед нами не вырастают стены дома-дворца. Двери и окна наглухо закрыты, никто не спешит пустить нас вовнутрь. Постарайся дотянуться рукой до вон того высокого окна, говорит мой товарищ, уцепись ногой за выбоину в стене и тянись, тянись, да не соскользни, не размажься телом по ступенькам, не упади в ртутную воду... Я лезу, но стены становятся все отвеснее, окна под рукой повизгивают, сочатся скользкой влагой... Что же делать, говорю я своему товарищу, решай - ведь ты же мой ровесник, такой же, как и я, и это с тобой мы уже целый месяц встречаемся здесь на ступеньках, смутно договариваясь о любви. Зачем, скажи, вообще куда-то лезть? И вдруг я вижу, что рядом со мной вовсе и не он, мой товарищ, а кто-то другой... Я вроде бы даже хорошо его знаю, может, даже ближе, чем того, только вот как зовут, хоть убей, не вспомню. Да уже и не дворец перед нами - стенами, а огромный тенистый парк елями да кленами. Только почему-то все это уменьшенное, почти игрушечное, как бы я смотрю на нас сильно сверху, например, с крыши дворца... Белый покров снега на тропинках тает, скукоживается - что-то вроде шагреневой кожи, и сквозь нее кусками проступает грязь, копоть, прошлогодний мусор и рваные материки разной человеческой дряни. - Подснежники! - радостно говорю я. - Подснежники. - Отвечает он. - Подснежниками называют трупы людей, которых зимой убивают, а весной находят. - Дурак! - смеюсь я. - Сорви мне лучше вон тот светленький цветочек, во-о-н тот... - Не могу. - Отвечает, и я сама вижу, что цветочек что-то слишком уж мал, меньше невидимой пылинки, как это я его углядела? Мы идем дальше по легкому серебряному мостику - точной игрушечной копии нашего Крымского моста в Москве - на малюсенький островок, засаженный лилипутскими ивами и беседками ( их почему-то называют перголами). Заглядываем вовнутрь. Под вздымающимися куполами, оказывается, нашел вечный приют чей-то нескончаемый трогательный роман. На облупленных стенах хорошо, как через бинокль, видны черные каверны надписей: ЗДЕСЬ БЫЛИ ПЕТЯ МАША КОЛЯ НИНА СЕРЕГА АНДРЕЙ ЕВГЕНИЙ СВЕТЛАНА ВАСИЛИЙ ВИКТОР ЛЕНА + С.В. = ЛЮБОВЬ С.В. + ЛЕНА = ТО ЖЕ САМОЕ МАМА ЛЕНЫ! БЕРЕГИ ДОЧКУ, А ТО БУДЕТ ВНУЧКА. ВСЕ, КТО ЭТО ПИШЕТ, БУДУТ НАКАЗАНЫ! АХ, ДЕВОЧКА, ДЕВОЧКА ЛЕНА! ТЕБЯ Я ВСЕ ВРЕМЯ ЛЮБИЛ, НО МАМА ТВОЯ БЫЛА ПРОТИВ, ЛЮБОВЬ Я НЕВОЛЬНО УБИЛ. Смущенные, мы бежим отсюда прочь... и вновь оказываемся перед домом-дворцом. Но от его старинного благородства почему-то ничего не осталось, на фасаде в человеческий рост грудью встали цифры: 1948. Над фасадом каменеют злаки. Из окон летят слова знакомой песни: И врагам никогда не добиться, Чтоб склонилась твоя голова, Дорогая моя столица, Золотая моя Москва! Две маленькие фигурки, крепко взявшись за руки, входят в высокие двери. Их встречают. Это - дядька в больших, пышных усах, сторож здешних мест. - Добро пожаловать! - Лукаво улыбаясь, говорит дяденька. - Добро пожаловать, мамкино отродье... Он весь словно состоит из сплошного куска мяса, и мы неприятно пугаемся, но он, улыбаясь, приглашает: - Добро пожаловать в наш детский кардиологический санаторий! Если сердчишко там пошаливает или еще что... Входите, входите, мамкино отродье... Раньше здесь дворянское гнездо было для помещиков, потом Берия с детишками гулял среди серебряных елок, лысый черт им в бок, ну, а потом все народу отдали, сделали санаторию для всех. - Дядька в усах по-доброму смеется, подталкивая фигурки вперед. - Входите, входите в детский рай... Мы входим. Дядька мурлычет в усы. Под затихающие звуки его песни мы бредем по длинным комнатам, похожим на коридоры. Они выползают один из другого, тянутся без начала и конца, без входа и выхода, все прямо и прямо. Мы идем, а мрак все сгущается, темень такая, что хоть оба глаза выколи, но смотреть все равно некуда. Как под землей, в самой глубокой ее внутренности. Ни света живого сюда не проникает, ни звука, только тихо, тихо, осыпается откуда-то сверху земля, обнажая железные прутья арматуры. Эти прутья торчат, как кости, выступающие из живых, сломанных конечностей, рук и ног. Земля сыплется со сводов, ее плотной взвесью заполнен весь воздух, так что трудно, невозножно дышать: твои глаза, губы, легкие, сердце - всего тебя засыпает земля... Но дверь светится где-то рядом - она там, впереди. Мы устремляемся к этой двери, добегаем, но прямо перед ней вдруг останавливаемся, как вкопанные; какой-то страх не дает нам открыть ее и войти... - Ну что, хороша светлица? - раздается рядом зычный голос дядьки в усах. - Сладенько вам тут будет почивать на мягкой землице! - Он хохочет и смех, его жутким эхом отдается в мертвых, пустых коридорах, а потом столь же зловеще затихает, уходя еще глубже, под самую землю. ...Мы открываем дверь и входим. Вдоль стен до самого потолка построены какие-то странные деревянные сооружения, вроде птичьих насестов. - На этих вы внимания не обращайте, - дядька кивает на насесты. -То неживые здесь сидят, похороненные, да не отпетые. Скудельное это место, мамкино отродье, сваливали сюда всех без разбора - всяких там бродяг, странников, кто погиб от мора или от пули, самоубивцев, мучеников, всех, стало быть, кто не заслужил своего отдельного места на кладбище, лысый черт им в бок. Хотя в основном, конечно, тут у нас дети школьного возраста... И тут мы видим, что на насестах не птицы, а множество разного детского народа. Мальчики и девочки. Одетые и нагие. Кто как зацепился - лапкой, ножкой, ротиком. И все как один смотрят на нас круглыми, птичьими глазами... Волосы встали у нас дыбом! Холодный пот градом покатился по лицу! Нам показалось, что и над нами уже безвозвратно сомкнулись земляные своды, и нет нам пути назад. Будто и не было нас там, наверху, где свет и радость, а осталось от нас лишь воспоминание в безутешных родительских сердцах два белых пятна вместо детских лиц в их страшных ночных снах. Все было кончено! Для нас начиналась какая-то иная, страшная жизнь. Мы смотрели и не видели, ощущали, но не чувствовали, врастая в темноту. И вдруг глаза наши, волей-неволей привыкнув, стали различать в этой темноте слабые переливы "черного цвета. Он уже не казался нам однородным, у него было множество оттенков и переходов, и в этом разжижающемся мраке стали проступать светлые полосы и струи, словно лучи тайных, простреливающих насквозь прожекторов. Затем всполохи света начали принимать какие-то отчетливые, знакомые очертания - и вот мы уже ясно видим перед собой множество живых детских фигурок, прозрачно светящихся, словно фарфор, маленьких ручек и ножек, отглаженных школьных воротничков, алеющих пионерских галстуков. И вдруг из черных траурных рам насестов как будто бы хлынула на нас чудесная голубая лазурь, наперебой зазвучали голоса: - За что все хотели нас убить? - Мы кричали в гимназии ура. Наши ученики мечтали о каком-то рае, где все будут блаженствовать... - Сперва всем было весело... - Очень скоро стало плохо... - Я поняла, что такое революция, когда убили моего милого папу... - Было нас семь человек, а остался один я... - Папа был расстрелян за то, что был доктор... - У нас дедушка и бабушка умерли с голоду, а дядя сошел с ума... - Когда папа умер, я сама не могла ходить. А в страстной четверг умерла и мама... - Брата четыре раза водили на расстрел попугать, а он и умер от воспаления мозга... - Мы полгода питались крапивой и какими-то кореньями... - Все наши реалисты погибли. Домой не вернулся никто. Убили и моего брата... - Я ходил в тюрьму, просил не резать папу, а зарезать меня. Они меня прогнали... - Приходил доктор и, указывая на маму, спрашивал, еще не умерла? Я лежал рядом и слушал это каждый день, утром и вечером... - Это было время, когда кто-то всегда кричал ура, кто-то плакал, а по городу носился трупный запах... - Из Персии мы попали в Архангельск, а оттуда в Норвегию и Лондон... - Последней полоски Крыма не забуду. Долго смотрел я на нее весь вечер... - Меня скоро развеселили дельфины... - Я очень плакал, но мне подарили глобус, и я успокоился... - И поехали мы испытывать различные бедствия и увидеть иностранный народ... - Мы все начали молиться. Прощай, дорогая Россия... - Мы так долго скитались, что я начала чувствовать себя несчастным, темным на всю жизнь человеком, и так мне себя было жалко и хотелось учиться... - Я странствовал по всей родине взад и вперед, пока не попал за границу, где начал носить тяжести... - И пошли мы, два маленьких мальчика, искать по свету счастья. Да так и скитались пять лет... - Маме было тяжелее всех; она несла на руках моего маленького брата и горячо молилась, чтобы он не закричал... Ему дали лекарство -опий. Мы были одеты во все черное. Присели в канаве, как камни, когда проходили солдаты... - Как раз в это время было Рождество Христово. В вагонах была елка... Моя мама скончалась только у Тихорецкой... - Чека помещалась в доме моих родителей... Я читала надписи расстрелянных, сделанные в последние минуты. Нашла вырванную у кого-то челюсть, темный чулочек грудного ребенка, девичью косу, с куском мяса... На стене погреба кто-то выцарапал последние слова: "Господи прости"... - Днем нас убивали, а под покровом ночи предавали земле. Только она принимала всех. Уходили и чистые и грязные, и белые и красные, успокаивая навсегда свои молодые, но состарившиеся сердца. Души их шли к Престолу Господнему. Он всех рассудит... - С разбитой душой я начинаю учиться... Теперь-то, проснувшись, я понимаю, что все это были абсолютно реальные голоса живших когда-то детей, из плоти и крови, девочек и мальчиков, гимназистов младших и старших классов. Просто-напросто им кто-то задал написать сочинение на вольную тему: про свое детство - и они написали кто как умел, а я потом где-то прочла. О, "дети революзии", как неверной рукою вывел какой-то малыш! Все вы, слава Богу, ее пережили, уцелели, выжили, и все теперь, надо думать, уже умерли. А детские голоса ваши живы... Но тогда мы ничего этого, конечно, не понимали, просто в ушах у нас стоял жалобный гул, мучительное долгое эхо, и уши наши готовы были оглохнуть, а глаза ослепнуть от слез. К тому же ко всем этим звукам время от времени прибавлялся еще один, не то лай, не то рыдание - то смеялся наш знакомый дядька в усах. Мясистое лицо его еще больше побагровело, с него лоскутьям свисало что-то похожее на остатки кожного покрова, кровавые слезы сквозь смех катились по щекам... -Ну и ну!- хохотал он.-Ну и разгалделись, мамкино отродье! Устроили тут себе рай, лысый черт им в душу! Слово "рай", он, как сейчас думается, употреблял отнюдь не в библейском смысле, а так, как в отдельных областях нашей необъятной родины называют долгий гул, раскаты звука, шумное вторье; согласно этому значению райское место - то место, где голос раздается и вторит. Действительно, место было райское: голоса звучали, подхватывая друг друга, как будто не давали сбиться, сорваться с края пропасти заигравшемуся товарищу. Стены коридоров словно расширились и, отдалившись, образовали единое емкое пространство, чтобы этой детской музыке свободнее было резонировать в лучах торжественного света. Да, это было пространство, как бы изнутри себя рождавшее ни с чем не сравнимую райскость. Я и сейчас вижу, как в волнах светомузыки медленно проплывают отдельные детали моего сна, какие-то неопознанные летающие объекты и части человеческих тел; попутно сверкают металлические плетения перекидного моста-игрушки, вздуваются желтые пижмы-переголы, серебрятся ели, смеются детские глаза, машут руки, развевается белая кисея на коляске, стремительно-медленно, как в фильме "Броненосец Потемкин", съезжающей по ступенькам прямо в загустевшие ртутные воды. Все хорошо, все нестрашно и неопасно и как бы не сейчас, а в какое-то время о н о. ...Но вот она опять перед нами - дверь. Еще одна. Ручка холодная, металлическая. И зачем-то нам опять нужно ее открыть. Зачем-то -войти... Рука сама так и тянется... И вдруг меня осеняет: все те ужасы, которые мы только что с товарищем пережили, просто ничто в сравнении с тем, что ожидает нас там, за этой дверью! Что именно, я не знаю, но точно чувствую - там живет какой-то самый главный страх, и страх этот мой. А через секунду рука уже дергает металлическую ручку, дверь м-е-е-е-дленно открывается. И тут на какую-то секунду я тоже ме-е-е-длю - и пропускаю вперед своего товрища. Он входит первый, а я остаюсь. Огромный топор опускается прямо на входящего - я вижу его нестерпимый блеск и то, как товарищ падает с зияющей раной, крови нет, но я знаю: это конец!.. Никогда, никогда, тебя больше не будет на свете, мой товарищ! ...Я просыпаюсь в ужасе и слезах. Я знаю, что нарочно помедлила там, у двери. Зачем, зачем я это сделала. - Женщина - сосуд скудельный, - слышится голос усатого дядьки. - Муж спал глубоким сном, не ведая беды, а у него взяли во сне худое ребро и вышла из него жена, блуд творящая, глаза застящая, с пути сбивающая. Желаю теперь, говорит, чадородием спастись и произведу вам детей без счета, а того не знает материно отродье, что не для жизни эти детки, а для смерти, сосуд ее скудельный... А может, это и не дядька шепчет, а тот другой, которого больше со мной нет? Кто был, кого я под топор поставила. Я бросаюсь куда-то прочь, чтобы найти его живое тело и все поправить. Бегу по парку мимо поседевших елок, вдоль пышного фасада прямо к ртутной воде и с размаху прыгаю туда, в распадающийся на шарики жидкий металл. Мне надо товарища своего оттуда вытащить! Не дать ему разбежаться ртутью, ведь он не умеет плавать, как дитя малое, вот он, вот - хватает воздух ртом, цепляется за мое разбухающее утопленником пальто, и отлепляя от себя его руки, отдирая впивающееся в меня тело, я твержу, что мне надо кого-то спасти; спасти, спасти... Долго стою одна на берегу. Потом опять, в который раз бреду по парку к дому-творцу, где живут и лечатся наши лучшие в мире дети. Но никого нет. Прямо возле дома, рядом с каменной вазой без цветов -гипсовый памятник. Вернее, памятничек. На холодном камне - голенький ребенок в натуральный рост со скрещенными ручками и ножками, налицо явные признаки рахита или другой болезни. Головка пониклая, вокруг большого лба неподвижно лежат легкие завитушки. Весь - лобастенький. А личика почему-то нету, не видно личика, будто трактором его разровняли: носик приплюснут, подбородок срезан, глазки стерты. И все тельце даже и для памятника уж больно неживое - одутловатый живот уходит книзу в беспомощную выпуклость. Но ручки, смотрю, цепкие и к груди ребенка что-то прижато: другая фигурка, еще помельче. Он ее вроде бы баюкает, как свою любимую зверушку. Наклоняюсь - а это он сам и есть, такой же голенький и лобастенький. И вдруг меня охватывает такая тоска! То ли душа моя смущена, то ли тело не может вынести вида этого детского зверушечьего отродья, этой бессильной каменной плоти, множащей и лелеющей самое себя, свое мертвое естество. И тут в застывших изгибах маленького идола мне вдруг мелькает чье-то знакомое раскосое выражение - какая-то звериная сосредоточенность, так похожая на человеческую цель и волю... :Плоскость сна вдруг качнулась и сместилась куда-то в сторону. Не то ей снилось ее собственное детство, не то - Вовино, не то детство какого-то третьего лица. А может быть, это третье лицо видело сон - про них про всех; она видела во сне, как все они ему снятся... "Маленького роста, крепкого телосложения, с немного приподнятыми плечами и... большой, слегка сдавленной с боков головой... имел неправильные - я бы сказал - некрасивые черты лица: маленькие уши, заметно выделяющиеся скулы, короткий, широкий, немного приплюснутый нос и вдобавок большой рот с желтыми, редко расставленными зубами. Совершенно безбровый, покрытый сплошь веснушками. Ульянов был светлый блондин с зачесанными назад длинными, жидкими, мягкими, немного вьющимися волосами. Помню, на лице его выделялся высокий лоб, под которым горели два карих круглых уголька." (Воспоминания товарища. "7 с плюсом". Газета Советского фонда Милосердия и здоровья народной Академии культуры и общечеловеческих ценностей). Он был один с таким именем в нашем классном наборе, а набор-то был непростой: всех по одному. В других классах пять-шесть Владимиров, Светлан, Евгениев, Елен, Николаев, а уж Анастасий, Евпраксий и Гермогенов как кур нерезанных, уж очень все полюбили свое, народное; у нас же - эксперимент, ставка на развитие каждого одиночного экземпляра. Ведь ребенок, как принято думать, это не "габула раза", он с самого начала должен ощущать неслучайность себя на данном отрезке времени, так сказать, бремя и ответственность. И тут как раз - имя. Казалось бы, получай еще в младенчестве, в пору бессознательную и нежную, - и носи, но нет, в каждом имени, как мы теперь уже знаем, заключена идея, какой-то там эйдос, и уж как этот самый эйдос воплотиться в жизни, зависит только от нас с тобой. Разные есть имена. Одни канули в реку, камнем ушли на ее вязкое дно. Другие образовали умеренное количество самых что ни на есть обыденных соответствий и воплощений. Третьи же стали излучать. Сияние и сила стоят за этими именами, и за примерами далеко ходить не нужно - у нас ведь страшное богатство истории.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6
|