Васильева Светлана
Дети райка
Светлана Васильева
ДЕТИ РАЙКА
Огней так много золотых
На улицах Саратова...
Песня
Мужчина на подъеме своих дней, которые он почему-то считал спуском и даже закатом, назовем его Петр Петрович за неимением другого подходящего имени, камень, так сказать, в квадрате, получил командировочное задание.
И не то что оно его, словно весть, настигло и куда-то там позвало, а так сам нарвался. Вся молодость, почитай, прошла в этих командировочных бдениях, так что никакой тайны для Петра Петровича тут не содержалось. С утра пораньше, когда вся страна дремлет, жена тоже в объятьях какого-то морфея, а дитя еще не родилось, когда спят все женщины и дети мира,- бери полотенце, старую, ощетинившуюся зубную щетку и ступай по утренней зыби, по первому, неверному насту. Смазкой составов, неизбывной горечью странствий пахнет на утреннем перроне - ЕХАЙ себе, ЕХАЙ!.. Будут тебе пироги с котятками, дымный, выстуженный тамбур и какой-нибудь старинный город в конце рельсов, где без тебя почему-то жить не могут и даже трава не растет,- должен ты во что бы то ни стало договорчик заключить с одним малым предприятием, забившимся в каменную щель меж белых стен Кремля и заплеванной гостиницей "Берендей". А вы, Петр Петрович, значит, Снегурочка, и от вас требуется форменно растаять здесь при виде обжигающе передовых успехов берендеев, их пустых стендов с изобразительной продукцией и крысы на столе у ихнего начальника. Да, всегда нужно сначала стучаться в закрытую дверь, а не распахивать ее расписным валенком от Славы Зайцева, который подарила тебе жена на очередную годовщину свадьбы. Постучишься - и порядок: "Петрпетрович" - "Иванываныч"... А крыса где? Ведь только что вот тут, на столе, была... Но вопрос: где же тогда был начальник Иван Иваныч?..
Да и потом, когда эта самая (самая последняя, самая, самая...) жена родила ему сына, все равно приходилось ездить - не хлебом единым, конечно, но и не без хлеба же, так решил вопрос Петр Петрович. Кушать все равно надо, и не только чужую плоть с душой ее и кровью, как многие, но и всякие предметы духовной роскоши. И самому их тоже создавать, нести в массы. Они тебе болты и гайки, а ты им - Ленина в Горках, они тебе добрые машины и работающие станки, а ты им - Дзержинского в облаках.
Все тогда куда-то ехали, как-то подрабатывали, что-то валяли и ваяли для людей - словом, кормились. Это было даже как бы мелким подвидом "диссиды". Если уж нельзя, как Джойс или Алла Пугачева, и тебя по идейным соображениям любить не хотят, даже денег тебе не платят, возьми свою свободу с другой стороны, голыми руками, и протяни в этих руках трудящимся только что отлитый в доменной печи памятник Айболиту. Пусть лечит. С изобразительной стороны, что ли, врачует души.
Каждый получает по заслугам: страждущий - свою свободу, километрами и килограммами, твердый работник - свой социалистический рай, памятниками и художественными картинами. Натуральный обмен.
И главное, платили неплохо, плюс командировочные, плюс интересные маршруты по всей стране вплоть до Камчатки и Сахалина - ЕХАЙ НЕ ХОЧУ! Странствуй на здоровье, стражди... Жена, колхоз "Восьмое марта", по специальности работала, а толку что? Где теперь ее Александр Блок, которого она якобы всю жизнь изучает? "Слушайте музыку революции!" Снова - дослушались. Теперь жена по сокращению штатов пытается устроиться к победившему классу в гувернантки, детям богатых песню петь - "По вечерам над ресторанами...". А Блоку, как выяснилось, медведь с детства на ухо наступил. Вот она теперь и мечтает в свободное время (которого у нее навалом) открыть этот самый ресторан, чтоб накормить всех "семейными обедами": жареные пельмени, гречневые оладьи подслащенные, наперченные творожные пампушки, яичница с черствым хлебом (фирменные блюда за время изучения Блока, то есть за целую жизнь), а пока с рестораном не удалось, кормит друзей (полдома), так что хорошая идея окончательно превратилась в бесконечное застолье и бардак. Сын туда же, поддакивает: зачем тебе, мамочка, Александр Блок, я так люблю пампушки кушать. Пляшет в ансамбле "Буратино" для избирателей, бегая по залу в клетчатых штанишках, ловит разноцветные пузыри, которые будущие кандидаты надули и раскидали для публики по своему позорному амфитеатру.
Нельзя! Нельзя плясать, как дети, на взрослом веселье. Козлищем станешь. Нельзя накормить всех! Все уже и так накормлены.
Тут по телевизору прокрутили мотив со словами - "Я люблю тебя, жизнь, что само по себе и не ново". А на фоне мотива кандидат сидит, ртом дергает. Для вас, может, и не ново, а для меня - ново. Поэтому я снова поеду в командировку за этой самой жизнью, и не из продажности, не из-за своих деревянных, не из-за ваших зеленых. Перед отъездом, правда, дома облаяли - не от той организации деньги берешь. А какая может быть организация - что я, жидомасон, что ли? Плохо тебе, если по стране объявили конкурс скрытых талантов и муж твой привезет в дом красно-черной икры из священных вод родины, помешает это твоему ребенку пузыри ловить? И она туда же - ртом дергать: не ново, не ново... Это они в целях агитации таланты ищут. Эх! А была ведь патриотка, почти декабристка, провожая в очередную командировку, руку рукой жала, слезу слезой утирала. Теперь же, как волчица,- только чтоб по ночам на луну выть, пить в лесу воду из гнилых пней. А сама не воду пьет, а что получше. Эх, где же ты теперь, моя Татьяна?..
Так со слезой думал Петр Петрович, отправляясь в командировку. В общем, отбывал. И так получалось, что сам он, бывший когда-то как бы изгоем, едет теперь, чтобы других талантливых изгоев откапывать. Жена побросала ему в сумку бельишко, бутерброд от семейного обеда, тайно и явно брезгуя. Книжку какую-то сунула с картинками. Развернул уже в СВ - явно перепутала, надо было сыну в ранец, а она Петру Петровичу. "Евгений Онегин", новое издание размером с энциклопедию русской жизни. На прощанье грустно так поглядела, свято. Как будто знала, что сбилась с правильного курса. Но свято место, как известно, пусто не бывает, кто-то там другой поселяется, и поправить уже ничего нельзя. Не ново...
Ребенку завтра снова в школу, как он выражается, в мир скуки. Она снова с утра опухшая - без Блока ей, видите ли, СТРАШНО ЖИТЬ. А ведь бесстрашная была. Почему же Петру Петровичу не страшно? Да потому, что он в сторону страха своего едет. Вагоны скрипят, на ходу лязгают...
Перед самым сном в удобном, без второго пассажира, купе СВ в бумажных розочках и плюше, Петр Петрович раскрыл положенную книжку с картинками. Там, на первой странице, стоял Пушкин в своем широком боливаре и фраке с оттопыривающимися фалдами - диссидент и франт тех лет. Новенькие, неразрезанные страницы не давались пальцам, и Петр Петрович стал клевать носом, куда-то проваливаясь... в студенистое пространство за окном, в непроваренное и несъедобное блюдо российских железных дорог.
Пейзажи, на секунду слипаясь, тут же со скрежетом отталкивались друг от друга... Дома, скверы, церкви, добрый знакомец Данилов монастырь... Далее на полустанках люди, одетые непонятно как и во что, всё как на оставленной планете... чужие названия в рамочках... вдруг почему-то какие-то ВАНДЕИ зачем в русской глубинке станция-вандея французской губернии, оплот реакции и самодержавия?..
ОХОТА К ПЕРЕМЕНЕ МЕСТ (ВЕСЬМА МУЧИТЕЛЬНОЕ СВОЙСТВО)
И вдруг - история какого-то скитальца мелькнет среди ночных огней по обе стороны рельсов, неутолимая ненависть и вечная, неизвестно откуда взявшаяся любовь к этому пространству обожжет... весьма мучительное свойство, немногих добровольный крест... летящий без остановок поезд... темные вскрики станционных табличек...
ОХОТА К ПЕРЕМЕНЕ МЕСТ
Откуда это к нему подкрадывалось, из какого тайного знания? Из маминого "знания" - вот откуда, из ее "скрижалей". Зав. учебной частью по литературе: литературный ЗАВУЧ. Звучало гордо! Бесконечный спецкурс, а не детство. И жена вслед за мамой - такая же всезнайка. Онегин, Петр Петрович, да будет вам известно, странствует по реке жизни, но она для него оказывается рекой Империи. Он не омолаживается в священных водах, не воскресает для новой жизни, а наоборот - как мертвец, глядит на дымные струи. Романтическая стихия странствий выносит ему на повестку дня лишь один вопрос: зачем я пулей в грудь не ранен? Зачем не хилый я старик? В тот дымный и седой поток преданий, куда заглядывает Татьяна, ему не вступить. Он просто пьет свой бокал, сынок, слышь, Петр Петрович,- просто берет бокал и пьет его до дна, но автор нарочно подмешивает ему туда слишком много воды. Если он и погружается, то это скверное погружение - "кареты, люди тонут, вязнут", все тонет-вязнет в одесской грязи, в жизни нечистой и мелкой. Пока не подключается воображение самого автора. И вот тут, сынок,- следи, следи! Да очнитесь же вы, Петр Петрович! Все так и начинает сверкать влагой, брызгами вина, блеском новых товаров с торгового корабля. День как будто умыли, омыли. И скука онегинского путешествия оказывается выставленной напоказ, как в каком-то вечно идущем представлении. Но из героя он становится зрителем, на которого уставлен глазищами целый театр. "Прозрачно-легкая завеса объемлет небо" - и сейчас, следи, следи, завеса-занавес раздвинется, и там проглянет будущая развязка... Из простого зрителя он должен превратиться в зрителя тайны, в тайнозрителя смотри, как все кругом замерло в ожидании, почти уже не дышит. Все, все молчит... Лишь море Черное шумит.
ИТАК, Я ЖИЛ ТОГДА В ОДЕССЕ
Петр Петрович, как свидетельствует рассказ, жил тогда в Саратове. Вернее, не жил, а был, вернее, приближался, чтобы быть. Уже ничто не могло его остановить - ни детская ладошка сына, ни женский взгляд ускользающий, ни студень-пространство, над блюдом которого его буквально выворачивало наизнанку. Березы, березы, осины, осины, лебедки, лебедки - ни одного лебедя или, скажем, секвойи... На перроне его, приодетого наподобие Хармса в твид, короткие штаны для гольфа, высокие финские ботинки и клетчатую кепку-шотландку, встретили радостно и надежно. Правда, сначала это были собаки, целая туча собак - сучья туча. Шел с саком, по колено в грязи, куря трубку, хорошо, что не как Шерлок Холмс, "по колено в идиотах". Трубка пыхтела, посвистывала, жена тоже купила себе по моде - женскую, самую дорогую, но не мира, конечно, не мира... Потом появилась она, встречающая. Временно сопровождающая. ВС - зеркальные литеры СВ, спального вагона. Те же румяные розочки, рюшечки, плюш. Плюх!.. Местная артисточка. От нового приступа отвращения спасает только черный плат до бровей, румянца не скрывающий. Простудилась примадонна, чахотка скоротечная. Тут же рассказала - времени в обрез,- что когда они с мамой приехали сюда поступать в театральное училище, то выбрали самый красивый дом с каменными завитушками и гирляндами, думали, это и есть Храм Искусства. Оказалось - местные органы. А училище рядом, в двухэтажном строении, похожем на лабаз,- и классы, и общежитие, и духовная пища, и физическая, пир и мир, всё тут. С тех пор ничегошеньки не изменилось. Всё как всегда - в обрез. Ждут на пресс-конференции, в лучшем театральном коллективе и в местных органах, согласно правилам гостеприимства одновременно.
Но Петру Петровичу не хотелось торопиться. Он то и дело заходил по дороге в разные подворотни, толкался у прилавков - въедливо и дотошно, как будто пытался уличить город во лжи и лицемерии. Как же он на самом деле жил тут без него, Петрпетровича, когда тот жил совершенно в другой точке, на своем месте? И кем тут все места заняты? Ай, донт андестэнд, эбсолютли. Он лез к прохожим, к продавцам, заговаривая и удивляясь, что в городе, где его никогда не было, его так хорошо все понимают,- тут он и сам, обрадовавшись, стал косить под "своего", даже подвирая в ответ на встречные вопросы. ВС сразу же с ним замучилась и предложила взять такси, чтобы проехать полквартала.
Глаз еще более радостно отмечал: в городе появилось множество красивых зданий, похожих на итальянские куличи к православной Пасхе, в них свободно могло бы разместиться с десяток театральных заведений. Но одни были заняты жизненно важными точками: магазинами, банками, разными АО и ТОО, на других же были развешаны зеленые вуали, где золотой рыбкой за зеркальными пуленепробиваемыми окнами вскоре будет биться какое-нибудь частное предпринимательство. Дома не без шика репетировали героические роли типа "палаццо", с ложно-греческими позами, барельефами и горельефами, под аккомпанемент вышагивающего по каменному фасаду нога к ноге тысячеголового египетского войска.
Как приезжий Петр Петрович живо поинтересовался у везшего их шофера, хорошо ли, братец, живется, и услышал то, чего и хотелось,- хорошо, хозяин, улицы метут, продукт есть, чего еще-то?.. Только засосало что-то, засвербело у Петра Петровича. Но не поверилось... Нет, не верилось ему, что в этом городе, имевшем такие глубокие исторические корни, с работящим местным людом и справными немецкими переселенцами, с губернатором не каким-нибудь, а самим Петром Аркадьевичем Столыпиным, находившемся в непосредственной близости к самой важной водной артерии страны, в этом чудесном Сара-тау, вместилище Желтой горы и желтых фонарей, золотых груш и заповедных лисиц, в этом чудо-городе что-то может быть всерьез не так, а если и бывает плохо и не так, то все, конечно же, вскоре наладится, устроится, успокоится...
По небу, как во сне, летели красивые, крупноголовые птицы, похожие на воронов,- их никак нельзя было спутать с обыкновенными воронами. Нарушенная из ветрового стекла перспектива придавала всему какое-то несвойственное величие. На самом же деле птицы просто улетали на юг, тихо и беззвучно, от сумасшествия местного климата. Летом дожди да хлябь, осенью чересчур жарило, того гляди зима вовсе не наступит.
Но этот город и впрямь был аппетитным кусочком! В отличие от ведущего к нему совершенно бессмысленного пространства. Вот в таких городах на Руси и сила, и смысл, и наука, ибо имеют они в своих закромах не только ветхий ампир и неправдоподобно живучий модерн, но и библиотеки, музеи, университеты с различными учеными записками. Имеют свой театр, да и не один, дающий фору столичному.
- Это что! - почувствовав интерес Петра Петровича к живой старине, сказала ВС и принялась бурно исполнять обязанности гида. Делала она это весьма своеобразно - сначала, не снимая плата, отмахнула над головой рукою наискосок, потом под салютом шаркнула ножкою и тут же присела в глубоком реверансе, переходящем в древнерусский поясной поклон. Театр, да и только...
И тут же замелькали, забегали по улице синие фуражки и черные суконные рубашечки - для шинелек было еще рановато,- это расходились по домам местные гимназисты, ученики СГ, Саратовской гимназии, для которых их наставники были "яко свечи", и они, судя по их лукаво-ангельским физиономиям, на них только что предолго взирали. Теперь им хотелось быстроты шага, расстегнутого ворота и грушевого лимонада. Из гимназии-дворца, от аттиковых тумб - вперед, к Лимонадному Гуревичу! Он один знает секрет ягодного и травяного настоя-отвара, правильно добавляемого при варке сиропа, а затем оставляемого медленно доходить в прохладе дубовых бочек до нужного вкуса, чистоты и шипучести... Исчез тот Лимонадный Гуревич, не развозят больше на ломовом экипаже с кожаными кистями и бахромой, подвешенной к сбруе и оглоблям, полные ящики под чистым брезентом!
На носу то снег, то иней
у говядины у синей!..
Минуя стайку маленьких обидчиков, обклеивающих цветными этикетками от банок ячменного кофе с цикорием дворовые ворота, "синефуражечники" устремляются дальше по знакомому маршруту, к сладким его закромам,- на углу Московской и Гимназической их ждут детские сырки с какао, изюмом и орехами; "буржуйный продукт", который тоже вскоре канет в Лету, чтобы снова возникнуть здесь уже гораздо позже, на новом витке... Им навстречу, по Немецкой, шествуют подносы со свежими пирожными на голове у рассыльного из кондитерской "Фрей" ее держит блестящий организатор ресторанного и буфетного дела, распродавший огромную коллекцию граммофонных пластинок; где-то он теперь?
Дивятся старожилы - в начале так называемого "нэпа", точней, в период "серебряных полтинников", откуда что взялось? Поперло, как из русского рога изобилия!
Куда же потом делось это богатство Верхнего базара, где под стеклом прилавка были по порядку разложены нитки, иголки, булавки, пуговицы, спички, папиросы? Впрочем, все потом снова объявится, лет через семьдесят, и даже в гораздо лучшем ассортименте...
Но где трактир на углу Никольской и Цыганской с широченной лестницей и зеркалом, цыганским напевом гремящий,- теперь гремит повсюду, на каждом шагу... Где вывеска "Меблированные комнаты Беккер и К°", угол Севриной и Сергиевской, чья нумерация принципиально начиналась с противоположного конца? Где "Пешка" - пеший базар - на Соборной площади? Где закрытый на углу Немецкой и Вольской ТЭП - самый частный театр самых экспериментальных в городе представлений? Где свободная книжная торговля? Канули, ушли в небытие - и всплыли в другую эпоху неприкаянной детскостью "самиздата", дерзостью театральных экспериментов, свободным рынком свободного продукта. Всё вроде на своих местах, только уже на каких-то других...
Не напрасно же, не зря все было! Не зря выпекали на поду свой вечный хлеб "братья Шрейдеры", Филипп Егорович и Эмилия Кондратьевна, для вечерней и утренней, а потом разорили их налогами и, заклеймив "буржуями", выслали. Не напрасно хозяин кондитерской распродал коллекцию граммофонных пластинок. Не зря столяр-краснодеревщик в час, когда закрыли Новый Собор, забирал оттуда иконы из толстых кипарисовых досок, раскладывал их вдоль и делал из них рубанки и фуганки. Не зря купец первой гильдии, старейший коммерсант Парусинов, то и дело входил и выходил из немецкой кирхи для снимочка на тему о том, что церковь теперь посещают одни старики да купцы-подлецы. Не зря устраивались гребные гонки в Духов день, и толпился, шумел народ - на берегу, на дебаркадерах, по щиколотку в воде, следя за вольным разбегом весельных экипажей... Не напрасно со стороны Покровской то и дело подъезжали подводы родственников-немцев... Не зря шумели пирамидальные тополя Старособорного сквера. Не пропал ваш веселый, удачливый, скорбный труд! Вперед, детская ватага, в новую жизнь воскресающего города, не желающего еще впадать ни в старческий, ни в исторический маразм! Верилось, что весь этот город - как одна единая, живо и сильно пульсирующая среда, в которой множественность впечатлений располагает человека к выбору, к приобретению, к рыночному выживанию и вживанию на любом его уровне, под любым аттическим портиком...
Пока Петр Петрович и его сопровождающая бродили и ездили по городу, прошла целая вечность. На улицах и в скверах зажглись фонари, и они наконец увидели этот золотистый, разлившийся по всей округе свет, который угадывался еще днем и, безусловно, существовал до пришествия электрического чуда. И сейчас словно сами светились желтые листья, собранные в еще густые, пышные кроны,- свет рождался от близости большой воды, от звона пирамидальных тополей, которые, как и прежде, обступали мчащийся по рельсам трамвай, пронзительным звонком пронизывающий сквер, где они сидели. Со всех четырех сторон смотрели на них из этого света несколько веков, и город медленно стекал по крутым и пологим склонам золотыми сладкими каплями к серой осенней воде, изгиб которой повторяла набережная с цепочкой причалов. Мелководье возле берега все сплошь было усеяно серебряными монетами. О, сколько же покинувших эти места хотело бы вернуться сюда снова!
- Оп-п! - Сопровождающая плюхнулась на скамейку.
И город вдруг стал исчезать, пропадать - пропали его усадьбы с флигелями, конюшнями, хозяйственными сараями, массивами оград и скромными, деликатно взирающими на прохожих окнами, исчезли цитаты-горельефы из римской мифологии, мозаичные тимпаны, пилоны, тумбы и вазы, светящиеся, молочного стекла плоскости фасадов из глазурованного кирпича, их маски, розетки, решетки, чугунное литье и балюстрады по парапету крыш, одетых в каменную резьбу,- весь город со всей своей единовременной симметрией и асимметрией, схваченный ячейками домов, вот так сразу взял и исчез.
Прямо перед скамейкой, нависая над ними, сидел нищий мужик. Он был бородат и безног и так огромен, что ноги казались совершенно лишними на его обхваченном каким-то пестрым армяком теле, которое увенчивала не одна, а сразу две - одна на другой - шапки: добрая кошачья и облезлая пыжиковая.
Он уставился на парочку сидящих на скамье, как на родных. Все немного помолчали. Но в отличие от скорбного Петра Петровича ВС вдруг радостно взвизгнула:
На Невском проспекте у бара
малолетка с девчонкой стоял,
а на самом краю тротуара
мент угрюмо свой пост охранял...
Нищий неприятно оскалился и изверг:
Уходи, я тебя ненавижу,
Уходи, я тебя не люблю.
Ты ведь вор, ну, а я комсомолка,
Я другого парнишку найду!
- Уходим, уходим! - весело щебетнула ВС.- Пора, времени совсем нет.- Она жаром дохнула Петру Петровичу в ухо и потянула его за рукав.
Петр Петрович не сопротивлялся. Он действительно уже крупно опаздывал на мероприятие, ради которого, собственно говоря, и приехал.
- Без нас не начнут,- сказал он нагловато.
Но, оказалось, начали.
Когда они пришли в местный кукольный театр на запланированную заранее встречу со здешней интеллигенцией в количестве двадцати пяти душ, чтобы поговорить о судьбах печатного дела в городе и о культуре вообще,- всё было уже в разгаре. Красивого вида пожилая дама в хемингуэевском свитере бойко и яростно спорила с местным главным редактором, тиражи у которого в недавнее время значительно, по сравнению даже с недалеким перестроечным прошлым, упали до двадцати пяти экземпляров - на каждую душу по экземпляру. Видно, они спорили уже давно и все о том же, потому что главный редактор теперь совсем глухо молчал, а дама вспоминала ассирийских владык древности,- они хоть и правили народом, не покидая дворцов и не показывая своего лица, но правили неплохо, а вот нынешние, даром что висят на всех углах в виде портретов и выступают каждую секунду по телевизору, цена им копейка в базарный день на Пешке. Главный, в чем-то косвенно с ней не соглашаясь, начал убеждать, что скоро он поставит личный рекорд, и его знаменитый журнал будет выходить в количестве ровно одного экземпляра. Дама прямо-таки восторжествовала, как будто этот последний экземпляр как раз ей и предназначался. Она победно обвела глазами зал, и взгляд ее случайно пал на Петра Петровича.
Ему как столичному гостю слегка поаплодировали и дали сказать несколько слов. Да, признаться, это все, что у него и было.
Чего тут говорить, чего спрашивать, как поется в известной песне, которую хемингуэевские дамы распевали когда-то хором: "Вот стою я перед вами, словно голенький..." Всё пропели, пропили, прогуляли, не шейте нам теперь новой "аморалки". Больше ничего нет, святыми стали, захотели голенькими войти в рай капитализма, а нам не дают, свитер, молью траченный, скоро расползется, тиражи без ножа режут... Петр Петрович чуть не разрыдался, глядя на родные, знакомые лица - тут все отлично понимали друг друга, и спорить было не о чем. Но он, конечно, не заплакал, а, внутренне как-то всхлипнув, скрепился и продолжал обстоятельно отвечать на вопросы: что там у них в столице - такой же беспредел или ближе к властным структурам золотая рыбка ловится по всем правилам искусства? Как там с искусством вообще, продолжает ли оно быть зеркалом и рупором или же постепенно становится форменной симуляцией познания, эдакой партикулярно-местечковой мистерией и симулякром действительности?.. Слегка ошарашенный неслыханным уровнем здешней эрудиции, Петр Петрович быстро приободрился и стал отвечать пытливым зрителям. Потому что на поверку все оказывалось очень даже ясно и просто: да, лучше, да, больше, да, искуснее - и ансамбль "Буратино", и ресторан с домашними обедами, и переизданный огромным тиражом "Евгений Онегин", и жизнь, и искусство, и любовь... всё - ничего. Чего и вам вскорости желаем!
Он вышел на улицу с облегчением. Было уже темно и пасмурно, с реки дул пронизывающий ветер. Как это вдруг так похолодало? Петр Петрович втянул ноздрями вечерний неуют - снежком попахивало. Он обогнул угол дома, где находился кукольный театр, и вдруг глазам его открылось зрелище еще более пронизывающее, чем осенний ветер.
Одна из стен дома, днем казавшаяся огромной стеклянной витриной и занавешенная шторами, сейчас была раскрыта, раздернута и освещена огнями. И творилось в этих огнях черт знает что. За прозрачным стеклом ходили, сидели, лежали, висели под потолком люди, множество живых людей, и на их шеях болтались разноцветные тряпицы. Они посредством этих тряпиц как бы совокуплялись в пространстве, иногда испуская звуковые взрывы - кто-то кричал, кто-то выл на луну, как бы находившуюся уже здесь, со стороны Петра Петровича, а кто-то хлопал пробкой от шампанского, и она, пробивая брешь, летела сюда, прямо ему в лицо. Группа музыкантов широко растягивала меха гармони, била в железные тарелки, извлекая мотив ВИА, вокально-инструментального ансамбля времен Петрпетровичевой молодости, и сердце его вновь начинало весело колотиться и отбивать:
Даже если будет сердце из нейлона,
Мы научим беспокоиться его!
Притянутый музыкой, Петр Петрович прильнул лицом к самому стеклу, прилип и расплющился, совершенно совпав с происходящим там - какой-то человек, в точности как и он бородатый, с сияющими проплешинами, душил свою красавицу жену, а та, уже хрипя, все пела и пела, как заведенная:
Твое сердце из нейлона-из нейлона!
Твое сердце из нейлона, из нейлона!..
Так это ж их местный экспериментально-художественный театр, сообразил, с трудом отлипая от стекла, Петр Петрович. А зрители по ту сторону уже встали и начали аплодировать - задушенной красавице и бородатому мужику, повесившемуся в конце концов на собственном цветном галстуке, а также физиономии Петра Петровича. Они все указывали на него пальцем и беззвучно смеялись: "Смотрите! Смотрите! Это же он, автор этого представления! Он и есть главный!"
Почему они приняли Петра Петровича за автора, одному богу известно. Он, конечно, как человек творческий писал и для театра в том числе, но никогда не был сторонником теории "четвертой стены" К. С. Станиславского, хотя бы даже и стеклянной. Никогда-никогда не хотелось ему повеситься на галстуке или убить дубиной жену, не говоря уж о том, чтобы придушить.
Уже разгримированные черти высыпали из театра, из натуральных его дверей, и Петр Петрович узнал среди них свою ВС. В том же платочке от простуды она лукаво посмотрела на него из-под сокрытых черных дуг-бровей, словно застигла на месте преступления. Как будто ими не нарочно было так задумано - ловить в стекла души прохожих, и он, временно исполняющий обязанности инспектора-искусствоведа, не имел никакого права вот так стоять на улице и хавать с открытым ртом их искусство.
Но командировочная, до боли реальная фигура Петра Петровича, сильно с утра опавшая, и его осунувшаяся физиономия тут же настроили ВС на романтический лад.
- Вечером пойдем в настоящий театр,- подмигнула она Петру Петровичу и покосилась на товарищей.- Вот там будет - класс...
И действительно, скоро они уже сидели в третьем ряду зрительного зала, все остальные ряды которого были почти пусты. Места им достались хорошие, и Петр Петрович сразу же стал клевать носом. То ли от высокой температуры, которой даже сквозь кофточку полыхала чахоточная ВС, то ли от тепла, повеявшего вдруг со сцены.
Да и сцены-то, по совести говоря, никакой не было. Все происходило, протекало прямо у него под ногами - какой-то огромный белый круг, засыпанный чем-то похожим на снег или кокаин, стал вращаться... он вращался, и по поверхности его сами прокладывались борозды пути, как от легкого дуновения больших губ, борозды закручивались спиралью, а по бесконечным кругам выскакивали спелые желтые фонари, и между ними в белой пустоте прохаживались, шли человеческие ноги, по снегу, по свету, по кокаину... Его глаза вдруг широко открылись на эту белую вселенскую чушь, вспухающую золотым светом... Зачем это она глядит в упор на мое лицо, загримированное под повесившегося на галстуке? - успел подумать Петр Петрович. И какие крутые у нее брови под черным, и блестящая мушка страсти на губе - грим красавицы Гаранс из французского фильма, кажется, "Дети райка"... И тут все двери, ведущие в театр, захлопнулись окончательно, все окна погасли. Это же мой снег, узнавал Петр Петрович, это он идет в темном-претемном зале, стоит не раздвигаемой чужими руками завесой. Это наш с ней шепот забивает прорехи занавеса, наши слова, как пыль, въедаются в него: любить - это так просто... И падает, падает на бедовые головы - голубыми молниями и золотыми змеями, огненными цветами и далекими звездами - грандиозный, сияющий фейерверк любви. А в соседней с фейерверком комнате мама сидит, молодая строгая учительница. Она сидит за партой. Перед ней открытая книга, толстая-претолстая, нескончаемого объема. И мама переворачивает, переворачивает страницы, мусоля их прозрачным пальцем... "Так трудно учиться, сынок... Страницы только кажутся легкими - они тяжелы, тяжелы... Мне так трудно, сынок..." И повторяет, и смотрит - так трудно. "Я помогу тебе, мама!" - "Нет, ты ведь был непослушным Сыном, хотя я и любила тебя больше всего на свете".- "Но я не виноват, мама!" - "Да, ты не виноват, сынок. Я ушла от тебя слишком рано. Я сделала это сама, по своей воле, и ни о чем не жалею".- "Но зачем, зачем ты это сделала, зачем оставила меня?" "Глупый, ты не понимаешь, так бывает, бывает даже у тех, кто верит, а я не верила. Крест у меня на груди все время чернел, приходилось чистить мелом. Сколько, по-твоему, я могла это выдержать?" - "Но я бы помог тебе, мама, я бы помог".- "Это я должна была тебе помочь, сынок! Я не имела никакого права так ненавидеть этот мир, хотя бы потому, что в нем был ты. Но я видела, как ты все время играешь, выбирая себе роль - сначала паиньки-мальчика при мне, потом изгоя вне меня, уже при той, другой женщине. Долго ли можно это выдерживать?" - "Что же я должен был делать, мама? Каким мне было быть?" - "Не прятаться за чужими фасадами, даже такими стойкими, как у меня, такими красивыми, как у твоей жены. Так ведут себя все деспоты, все тираны и диктаторы всех времен. Их удел - конвертируемость, они переводят настоящие чувства в твердый суррогат мнимой силы, в красоту чужих фасадов. В результате сила этого мира агрессивна, фасады опоганены. Вспомни, ты всегда боялся выпускать на волю свои эмоции!.. А может, это я, я боялась?.. Не хочу быть ночью, не хочу быть ведьмой, за своими детьми гоняющейся..." - "Поэтому ты взяла и ушла?!" - "Наверное, поэтому. Это, конечно, не путь, это просто смерть твоей матери. Я люблю тебя, сынок! Ты мне веришь? Я боюсь за тебя. Но тут ничего уже нет - ни страха, ни вины, ни ненависти. Я даже не могу приказать тебе: "Возьми себя в руки"!.."
Захлопывается книжка. Конец. Крутые брови над белым отложным воротничком печалятся, как при жизни... И он вдруг еще увидел - уже не как в театре, а как в жизни: она, его мама, убивает огромного черного паука. Паук сидит на белой-белой стенке в одной далекой развивающейся стране, куда мама послана обмениваться опытом. Узрев паука, она скидывает туфлю и прихлопывает гада, только брызги летят. А в другой раз мама спасает одного маленького мальчика. Еще меньшего, чем ее собственный сын. Тот упал в наполненный водой резервуар, и все буквально остолбенели, в особенности родители мальчика. Даже пошевелиться не могли, а он уже пузыри пускает. Мама прыгает первая, в своем отложном воротничке,- и спасает. Почему ж ты своего сына не спасла?.. Кто-то незаметно приблизился, словно бы сзади, и чьи-то руки прохладно закрыли горящие веки: спите, Петр Петрович, что-то ночью будете делать? ВС смеялась, зрители хлопали в ватные ладоши, свет в зале горел...
- С нами, с нами! - звали их актеры, только что работавшие в спектакле с зажигающимися лампами-планетами.
И Петр Петрович пошел за ними, а куда ему было деться после своего сна в этом чужом, тихом, пронизанном золотым светом городе?
Квартира, в которую они вступили, начиналась сразу за входной дверью, минуя такое излишество, как прихожая. Ее отгораживал огромный шкаф-буфет, другой бок которого создавал выгородку для спальни, а основной корпус служил как бы стеной для довольно-таки обширной и уже заполненной гостями залы-гостиной.
На лестнице дома со спокойной аркой навеса над входом и двумя геометрически выверенными ярусами окон невыносимо пахло кошками. Кошками пахло и в квартире, расположенной в угловой части здания, в полукруглом эркере, который, как узел при пересечении двух нитей, стягивал две линии уличной сети, и там, где стены боковых крыльев встречались, случалось небольшое сумасшествие камня, взрыв - все вдруг приходило в движение сплошных контрастов, какая-то энергичная масса вырывалась из тела здания и нависала над мостовой со всем своим содержимым, чадами и домочадцами.
В зал черно-белым облаком выплыла потереться об ноги кошка Марихуана - в честь родичей, одна из которых была Машка, а другой - какой-то исчезнувший Хуан.
И тут Петр Петрович сразу же совершил необъяснимый поступок. Наклонившись и почесав кошку за ухом, он неожиданно выпрямился и, оглянувшись украдкой, протянул руку. Никто не обращал на него ровно никакого внимания - все галдели, не глядя друг на друга. И он, потянувшись к буфету, стал выдвигать ящичек за ящичком и, как какой-нибудь соглядатай, по очереди заглядывать в каждый. Спору нет, внешняя сторона старого чудовища, с флаконами и флакончиками в своих углублениях, как бы приятно оскаленная стеклянной челюстью, была очень и очень хороша. Яркий комнатный свет играл и искрился в отточенных парижских гранях... Но внутренность миллиона, мириада его ящичков была милее во сто крат, и все они, как это ни удивительно, оказались чем-то заполненными, не было ни одного пустого. Как будто множество жизней побросало сюда свои тайны и признания, мелочи и бесценные подарки, булавки ежедневных обид и пепел вчерашних страстей. Как будто миллион, мириад жизней жили тут, в хозяйке и обладательнице этого шкафа, каждый вечер выходившей на сцену то в пионерском галстуке, под салютом, то в белой рубашке-саване, то с маленькой черной мушкой Гаранс.
Дети райка - актерская бражка - шумели и гуляли, казалось, как бы в пространстве шкафа. Хлопали ящички, личное содержимое тут же вываливалось в общий котел, проедаясь-пропиваясь совместно и безвозмездно. ВС вся выпросталась из своего черного плата и теперь сияла румянцем общего довольства. В ее агонизирующие легкие вливалось антипростудное зелье, и она ничему не противилась - ни болезни, ни зелью, ни льнущим к ней рукам. Как славно! Как согласно... Как просто... О, святая простота! Какими родными казались ему эти прекрасно-нескладные лица, "пазлы" общей убогой картинки, улицей и простудой жизни, ее неустройством тронутые, охрипшие голоса. Дети райка! Именно виденный им когда-то в ранней молодости фильм вдруг дал всему этому название. Умиление его взмыло крещендо. Да, это и есть тот самый замечательный, правдивейший на свете театр, выше и дальше всякого "поэтического реализма" идущий. И без всякой стеклянной стены - прозрачно узнаваемый, слезами отечественных дождей омытый. Он заставляет зрителей, бывших тут одновременно как бы и актерами, тоже плакать, даже без героев-правдолюбцев, без пронзительных театральных жестов, пронзающих партер насквозь. Плакать - без слов, только от абсолютного, стопроцентного соприкосновения друг с другом. Раёк! Он учитывает вкусы бедной, слитой в одно целое галерки, в обход отдельному, состоятельному партеру. У детей райка всегда был и будет свой плач, его театральным занавесом не задушишь-не убьешь. Тут живет театр мечты, но особой,- и пусть бомж превращается в самого себя, забулдыга - в себя, красавица-профура пребудет такой вовеки, выделывая свои пассы и антраша на волнах подлинных страстей. Мечта для бедных людей? Засилье простых и грубых эмоций? Да! Потому что всё и так чудесно - без чуда. Все известно наперед, и это знание и есть наша мечта, наше лицедейство - этот город в огнях, петля галстука, паутина и копоть на ярусных окнах, едкие кошачьи запахи лестниц и комнат. Все будет именно так, и нужна особая, дьявольская интуиция - угадывать и воспевать именно таким образом... Это их дар... Любить - это так просто...
- Если я и был когда счастлив, то только в детстве,- глупо сказал Петр Петрович в пространство.
И вся картина предыдущей его жизни вдруг предстала перед ним совершенно в ином свете, как неверная и кем-то оболганная. Им же самим и оболганная! Все его вчерашнее поле боя, вся эта усеянная костями мертвых идей русская равнина, где одно войско выступает и до последнего бьется с другим, вся эта конфронтирующая двойственность, где в лучшем случае возможны лишь союзники двух сильных сторон,- весь этот бред и морок борьбы, как завеса, упали. Перед ним предстал сам ландшафт, где происходило сражение,- со всеми его сложностями, горами и возвышенностями, карстовыми пещерами и известковыми плато, всеогромный глубокоуважаемый шкаф, прячущий в самой своей глубине что-то самое тайное, самое важное... Ящички. Ящички...
Да-да, думал Петр Петрович, по какой-то притче Бог недаром подарил людям разнообразие жизни - детство и старость, рождение и смерть, боль и радость, добро и зло, чтобы не было мучительно больно, и равно самому себе, и стиснуто единством цели... Да здравствуют ящички, наполненные всякой всячиной, без разбора!
И он, уже не думая, опрокинулся в ставшее вдруг огромным и румяным смеющееся лицо - не было на нем больше ни грима, ни теней, только яркий огенный свет... сейчас этот багровый цветок любви разорвется и разорвет им грудь...
...никогда-никогда нельзя заглянуть и войти в тот ящичек - там мама лежит без записки, без слова прощального. А он из своей вечной искусствоведческой командировки вернулся. Хотел отпевать, а батюшка-благочестивец - принесите справку из Чистого переулка. Подождете всего с полчаса, сейчас это просто. Просто?! Просто, просто... просто она разгромила все вокруг, а потом аккуратно сложила рядом нужные вещи, еще не ношенные... Никогда не вернуться в ту южную развивающуюся страну на карте мира, где она преподавала иностранным детям бессмертный язык, и победила паука, и спасла чужого мальчика. И так ругала своего, когда он поджарил на сковородке любимую игрушку, резинового Чиполлино-луковицу. Всегда неподкупность, всегда искренность, всегда отповедь: "Учти, там человек человеку волк",- это в ответ-то на его мальчишеское: "Не хочу и не стану тут жить!" И крестик на груди, и отложной воротничок, и цитата, кажется, из Бальмонта: "Вы солгали, туманные ночи в июле..." Куда, в какие ночи, в какие тайные ящички она со всей своей искренностью так и не смогла заглянуть? Запретив себе. Себя запретив. Тут и начался непорядок, выдаваемый за "полный порядок". И эта все нарастающая мамина агрессия, перенесенная с мира - на себя. В конце концов ценой окончательного усилия все перенесла на себя, самую, обычно ежедневную, всехнюю вину. Освободила других?.. Так нелепо, так непоправимо... так просто...
- Крыс! Давайте ловить крыс! - смеялось лицо.
- Каких крыс, разве тут есть крысы?
- Нет, ха-ха-ха, ни одной нет! Но мы все равно будем их ловить. Всю... Ночь... Всю ночь...
Вдруг стало жарко, остро - как при высокой, несбиваемой температуре детства, когда всего тебя зашкаливает и невыносимо внутри самого себя, все липнет к жесткому каркасу тела, перетираясь и ломаясь на сгибах и углах... жарко, же-с-т-ко... Жар души буквален, он просится наружу все спалить - не от нее ли, которая с ним сейчас, этот жар? Передалось, занялось и, соприкоснувшись, замкнуло страшный огонь-взрыв... "Выпей, сынок, чаю с лимоном, температура спала, тебе легче станет". Мама с ним безотлучно, безотрывно, рука ее любимая, легкая...
Они ловили призрачные черные тела, шаря руками и даже бросаясь на четвереньки у шкафа,- лязгали стеклянные флаконы, внутри что-то дрожало и ухало, и тогда им стало казаться, что крысы тут действительно есть, они бегают, стуча лапками высоко по кругу, и ужасно горят в темноте их маленькие глаза, и крысиные огни пронизывают ночь. И были они как дети - напуганы и счастливы, жутко счастливы, в невесомых своих тряпицах...
Под утро, начисто поглотившее следы вчерашнего умиления и радости, Петр Петрович проснулся, даже не в чужой постели - у чужого шкафа. Черно-белое пушистое облако Марихуаны блуждало, мело по его голым ногам. Кругом вповалку, кто на ком, спали дети райка.
Не было сил открыть глаза, сделать первый глоток. Тем более выйти на улицу.
Но он все-таки вышел, в последний раз взглянув на спящую - на ее действительно румяную, неприкрытую детскость, из которой, как из бедной и прекрасной провинции, не было никакого выхода ему, боровшемуся с ней в ночи.
И вдруг чувство глубокого и окончательного поражения упало ему на плечи, больно обожгло непокрытую голову. Снег падал отовсюду, забивался в черные складки города, лежал на траве, на листьях, на черно-красных камнях набережной, на золотых фонарях-фонариках, первый, не в срок выпавший саратовский снег.
Он спустился к самой реке. И увидел - прямо перед ним проплывает церковь о семи колоколах, от небольших до весьма огромных. И имя обозначилось на борту плавучей, недавно отреставрированной церкви:
СВЯТИТЕЛЬ НИКОЛАЙ ЧУДОТВОРЕЦ
Это был старый буксирный пароход, колесный, полуморского типа, со звонницей над штурвальной рубкой, хорами и молящимися, число которых могло достигать нескольких сотен. И Петру Петровичу с берега вдруг почудилось, что вот он и есть наконец тот самый тайнозритель - и один видит сейчас мир после всего, после гибели, а значит, человечество выжило и будет жить еще очень-очень долго, может быть, вечно.
Мальчишки с берега бежали за плавучим домом Божьим с криками и песнями:
Старики вы, старики,
Старые вы черти.
Собирайтесь-одевайтесь,
Приготовьтесь к смерти.
"Поющие минералы",- усмехнулся про себя Петр Петрович.
Он двинулся от воды вверх, к вчерашнему скверу с нищим. В сквере снег был гуще и надежнее. Под еще не успевшим утоптаться настом что-то белело - но серее, чем снег. Приглядевшись, Петр Петрович выхватил из снежной белизны сначала одну ногу, потом вторую, потом голову в дурацком колпаке. Это была скульптура "Айболит" - он сам "распространял" этого доктора по городам родины, вместе с разумным, добрым и вечным.
Петр Петрович собрал грязные останки и понес их на вытянутых перед собой руках, неизвестно к кому обращенных, и какая-то серая тусклая тень влеклась за ним вслед.
Небо над отбывающим поездом раскинулось по-зимнему светло, оно расстаралось до срока укутать в слои новогодней марли облаков порезы от самолетных маршрутов, железнодорожных свистков и худых, неосторожно брошенных с земли взглядов, уврачевать боль легкими, розовыми перьями огромного игрушечного фламинго из детства - птица все смотрела и смотрела раскрывающимся, пристальным глазом, так что обратный путь уже не казался ему ни страшным, ни скучным.
Он сладко спал всю дорогу. Когда наутро проводница стала дергать за ручку запертой двери, требуя подъезжающих на выход с вещами, там никто не ответил. В купе СВ молчали, как будто в уютном пластиковом ящичке никого и не было.