А мощь армии — в ее дворянском офицерском корпусе, в исторически сложившейся военной касте России. Ныне эта мощь исчезает на наших глазах. И не только потому, что дворян-офицеров заменили скороспелые прапорщики из конторщиков, но и потому, что немецкая пропаганда разлагает нашу армию. Немецкие кабинетные идеи легко усваиваются конторщиками, но им не по силам управлять Россией с учетом ее особой, пограничной роли. Нельзя забывать, что мы — вечные пограничники. Если когда-нибудь забудем, все кончится небывалым в мире террором.
Генералу похлопали с тем особым старанием, которым каждый прикрывает свое полное непонимание. Николай Николаевич это почувствовал, но не расстроился. Он полагал, что исполнил свой долг, предупредив легкомысленную юность, каково будет тяжеломыслие их возможных завтрашних вождей, и как они, эти вожди, станут его компенсировать. Он сказал то, что обязан был сказать, хотя, признаемся, почему=то испытывал некоторое внутреннее неуютство.
Но оно рассеялось, как только Павел восторженно начал читать стихи. Он любил Блока не только, как поэта, но и как соседа по имению, у которого бывал в гостях. За ним следом сестры — погодки в четыре руки исполнили «Времена года», и тоже не просто потому, что любили Чайковского, но и сам великий Чайковский жил совсем недалеко, в Клину, и это делало сестер Вересковских как бы причастными к его трудам.
А потом начался бал, который открыли Николай Николаевич и Ольга Константиновна вальсом, Пройдя круг со старомодным изяществом, они поклонились присутствующим и заняли кресла зрителей.
— Друг мой, извини, но ты забыл представить наших девочек, — с тихим огорчением сказала Ольга Константиновна.
— Кого?..
— Но мы же затеяли этот бал ради…
— Да, да, я запамятовал. Важнее было предупредить их.
— О чем предупредить?
— О том, что никакого счастья у них не будет.
— Не будет?..
— Не будет. Не надо обманываться.
Супруги помолчали. Потом Ольга Константиновна огорченно вздохнула и тихо сказала:
— А они все равно познакомились. Танечка с юным Майковым, он в университете учится. Наш сосед, внучатый племянник поэта. Очень милый юноша. Наташа — с прапорщиком Владимиром Николаевым, он в отпуске по ранению. А Настенька…
— Ни с кем.
— Молода еще, но прошла два круга с Павликом. Он — добрый мальчик, — Ольга Константиновна помолчала. — Зачем ты пугал их?
— Незнание — почва для ужаса. А ужас парализует.
— Странно слышать это от военного историка. Как будто наша армия впервые терпит поражения.
— Меня страшит не разгром армии, а кабинетные немецкие идеи о всеобщем благе, легко усвояемые вчерашними конторщиками, не говоря уж о безграмотных солдатах, друг мой. Им с детства рассказывали сказки о Беловодьи, и это навсегда осталось в их душах.
— Что-то я не знаю такой сказки.
— Тебе читали другие сказки. Братьев Гримм, Перро, Андерсена. А им — о благодатном крае, где нет помещиков, а земля рожает сама собой. Только бросай семена да — опять на печь.
— Все сказки хороши, друг мой.
— Кроме социальных о всеобщем равенстве, потому что существует только равенство безделья, а равенства труда в мире не существует и существовать не может. Так вот, вся марксистская доктрина построена на этой самой русской легенде о Беловодьи.
Многое, очень многое знал кабинетный генерал, блестящий знаток как истории русской армии, так и, в особенности, ее дворянского офицерского корпуса. Но и в страшном сне не мог предугадать, каким эхом отзовутся его слова в самом недалеком будущем.
Может быть, его жена что-то предчувствовала утонченной тысячелетиями женской интуицией? И поэтому сказала:
— И все же не надо стращать детей, друг мой.
4.
Но дети жили своей жизнью, и не подозревая, что их может устрашить что бы то ни было. Уж так они все устроены, эти дети, что их завораживают сказки, когда они маленькие, а жизнь — как только они начинают ощущать, что она струится именно по их жилам. Тогда девочкам снится любовь, а мальчикам — героические подвиги, чтобы ее заслужить.
Только старшей, Танечке, ничего подобного не снилось, потому что она знала, кем будет. Она закончит Медицинский институт, будет лечить детей и в строгом соответствии с медицинскими показателями подбирать себе мужа. Чтобы ее дети росли здоровыми, умными и счастливыми. Танечка была самой целеустремленной в их семье. Эта черта начала прорастать в ней еще в детстве и весьма почему-то настораживала отца.
— Для нее цель важнее средств.
— Господь с тобой, — пугалась Ольга Константиновна. — Просто девочка пытается найти рациональную дорогу к женскому счастью, с девочками это случается сплошь да рядом. Это — мечты. А влюбится, даст Бог, и все встанет на свои места в ее душе.
— Она не умеет грезить.
— Ну уж этому свойству девочки обучаются со сказочной быстротой. Дай ей Бог влюбиться, и все войдет в норму.
Вот тут мамина тысячелетняя память предков, которая почему-то упорно именуется интуицией, знание дочери и основательный житейский опыт вдруг расписались в своей полной беспомощности. Дочь не только не отвергла молодого Майкова, но, наоборот, обратила на него внимание, какого доселе никто не удостаивался. Она охотно и не без удовольствия танцевала с ним, мило улыбалась, мило болтала и — изучала. Неспешно и очень дотошно.
Несколько сутуловат, но дворянской стати не растерял. Ловок и грациозен в танцах. Бесспорно умен, и, что хорошо, этого не афиширует. Легко поддерживает светские беседы ни о чем. О политике говорить не любит, что тоже неплохо. Судя по рукам, достаточно силен, а по дыханию — отменно здоров. Тогда почему же его не взяли в армию?.. Щурится. Следовательно, близорук, но застенчив. Застенчив. Значит, не уверен то ли в себе, то ли в своей неотразимости. Или — воле, что еще лучше…
Фигуры кружились в вальсе, чинно и грациозно раскланивались в полонезе, сходились и расходились в контрдансе, рисуя узорчатую вязь на сверкающем дубовом паркете. А Танечка, мило улыбаясь, неторопливо и тщательно вела записи в досье на господина Сергея Майкова.
Наташа танцевала не только телом, но и всею душой своей. Она любила танцы, веселые разговоры и сонную, еще не проснувшуюся, еще потягивающуюся природу на утренней заре.
И в этот день, как, впрочем, почти всегда, встала раньше всех. Вышла в сад через веранду, которая не закрывалась даже в морозы, вздохнула полной грудью густой, за ночь накопившийся аромат, пропитанный цветочной росою, и вдруг радостно подумала, что живет в России.
— «Какие же мы счастливые! Ну, что там, в жарких странах? Сухой период, дождливый период. А у нас зимою — сон природы, ее отдохновение. И в снежные бури Мороз-воевода дозором обходит владенья свои. А весной все начинает просыпаться, потягиваться, сквозь снег пробиваются подснежники, мать-и-мачеха, и за ними начинает все расцветать, как в раю. А воздух, настоянный на цветах, хочется пить и пить, вливать в себя и чувствовать, как бурно расцветают твои собственные силы, как тебе вдруг хочется петь и танцевать.
А какой карнавал устраивает весна перед тем, как уступить дорогу лету и уйти! Уйти навсегда, совсем уйти, потому что через год придет уже другая Весна, другая девушка. И она, зная это, изукрашивает цветами все деревья и кустарники, разворачивает свежие липкие, трогательно нежные листочки, добавляет ярких красок даже в хмурые ельники. Нет, ни Париж, ни Рим, ни Венеция, ни даже Бразилия не видывали ничего подобного и не увидят никогда. Это — одновременно и похороны Весны, и торжество вечной жизни. Это вакхическое торжество жизни над смертью, и я даю себе слово, что меня похоронят именно так. Я непременно потребую этого торжества в завещании и заставлю нотариуса его заверить всеми печатями».
Но сейчас Наташа отдавалась танцам всей душой, не забывая мило улыбаться раненому офицеру. Только вот мысли ее были далеки и от танца, и даже от кавалера. Она азартно придумывала все новые и новые подробности ритуала собственных похорон.
Господи, чего только не взбредет в девичью голову в безмятежных шестнадцать лет!..
Было, было время, когда все молодые были счастливы, хотя сегодня вы можете мне и не поверить. И вы будете правы, и я останусь при своем мнении. Счастье — производное не только возраста человека, но и возраста собственной страны. Когда она еще злой, обовшивевший, потерянный и вечно голодный ребенок, она мстит. А месть одинаково лишает счастья обе стороны. И ту, которой мстят, и ту, которая мстит. И обе стороны не понимают, за что же им такая мука. А Россия вплоть до Семнадцатого года еще сохраняла веру в безусловной греховности мести, как формы существования.
А во всей большой семье Вересковских самым счастливым был Павлик. Меж поместьем и деревней никогда не было глухого забора, предупреждающей о частном владении просеки или хотя бы устного запрета. Вместо них существовали сложившиеся обычаи, которые не нарушала ни одна из сторон. В поместье можно было придти только по делу, в деревню — на праздники. На Пасху, Рождество, святки и тому подобное. И взрослые и, в особенности, дети Вересковских по иному поводу обычно в деревне не появлялись. Никто — кроме Павлика.
В нарушение всех исторически сложившихся традиций Павлик не только ходил в деревню каждый день, но и приглашал с собою своих деревенских приятелей, которыми весьма быстро обзавелся. Отец смотрел на это сквозь пальцы, но Ольге Константиновне подобное поведение решительно не нравилось. Она пыталась объяснить сыну, что это не просто не принято, но и неприлично. А уж водить в сад ватагу босоногих мальчишек — извините. Это, как говорится, ни в какие ворота не лезет.
— А что, мне с девчонками в индейцев играть?
— Друг мой, вразуми нашего сына, — умаявшись уговаривать Павлика, Ольга Константиновна обратилась к супругу.
— Вразумлю, — кратко ответил Николай Николаевич.
И купил сыну монтекристо, патронташ и целый ящик патронов.
В лесу за забором началась веселая пальба, которая мешала работать, И Александр оборудовал тир непосредственно в саду. Там были расставлены мишени, фанерные фигурки зверей, и мальчишки лупили теперь по ним, вместо того, чтобы пытаться нанести урон местной фауне.
И только Павлик по-прежнему упорно стрелял птиц. Всех подряд. Ворон и сорок, синиц и соловьев. Что летало или пело, в то и стрелял. И — радовался, что метко стреляет.
Павлик не бросил своих деревенских друзей и тогда, когда поступил в гимназию. Приезжая домой на каникулы, при первой же возможности разыскивал их, в тире начиналась стрельба, а в лесу — охота на пернатых. Но тут пришла война с немцами, во всеуслышание объявленная Второй Отечественной, и в стрельбе появился определенный смысл.
— Я буду готовить из них снайперов.
— Молодец, — сказал Александр, приехавший повидаться с родными перед отправкой на фронт. — Так держать!
За войной последовала революция, но Павлик упорно продолжал готовить своих снайперов и не оставил этого занятия даже после Октябрьского переворота. Теперь, правда, неизвестно, для какой из воюющих армий предназначались эти гипотетические снайпера
Татьяна в августе поехала в Москву поступать в Университет. По пути — в губернском городе у нее была пересадка на московский поезд — зашла в гимназию, поблагодарила учителей, попрощалась с ними и, нагруженная советами и пожеланиями, отбыла во вторую столицу. Писала аккуратно, но редко и очень уж коротко.
Никаких распоряжений о гимназиях пока не поступало, но ходили упорные слухи, что большевики введут всеобщее образование, закрыв гимназии и реальные училища, равно как и коммерческие вместе с кадетскими. Говорили, что преимущества получат дети рабочих и сельских бедняков, которые не будут сдавать никаких экзаменов вообще. И что хорошо бы обзавестись справкой о том, сколько классов гимназии закончил учащийся из среды лишенцев. Павлика тут же снарядили в город, указали, чтобы остановился на квартире, получил бы справку в гимназии и немедля отправился бы домой. В родное именье Вересковку.
Павел тут же выехал и… И пропал. Для очень многих — навсегда.
Выпал в отрицание.
5.
— Всякая революция есть отрицание живого организма нации, сложившегося тысячелетиями. Его судьба прерывается, накопленные традиции, обычаи, привычки да и вся естественно создавшаяся мораль общества разрушается, погружаясь в муть и тину далекого прошлого, откатываясь в детство свое…
Патологоанатом госпиталей Смоленска Платон Несторович Голубков — крупный мужчина с мощными плечами и устрашающе огромными ручищами — очень любил пофилософствовать. Общаясь с двумя одичавшими помощниками да бесконечным потоком трупов в мертвецкой, он отдыхал в возвышенных разговорах с друзьями и гостями.
— Возникает иная цепочка развития, поскольку в полном согласии с диалектикой. всякое отрицание рождает свое отрицание. Отрицание отрицания — не только непреложный закон диалектики, но и закон, предупреждающий общество о зловещем постоянстве бесконечного отрицания.
Александр с большим вниманием слушал известного в Смоленске профессора. Не с приторно вежливым молчанием гостя, а с искренним интересом. Он повидал то, в чем ежедневно копался патологоанатом Голубков. Он до сей поры не мог отмыться от липкого запаха смерти, ему и до сей поры виделись горы окровавленных трупов с оторванными конечностями, разможженными черепами и сизыми внутренностями, вывалившимися из разорванных животов. Еще живые, дышащие, доживающие свою жизнь внутренности. И его не раз убивали, и он не раз убивал, и насильственное отрицание жизни для него было явью, реальностью, а не устрашающими рассказами для гостей…
— Вспомните Великую французскую революцию. Отрицание королевской власти рождает гильотину, гильотина — невиданный всенародный и прилюдный террор. И отрицание шло за отрицанием, породив в конечном итоге Наполеона. И опять — реки крови, горы трупов, артиллерийский огонь по толпам санкюлотов. Не говоря уже о том, что великий корсиканец распространил террор далеко за пределы Франции, включив в него всю Европу. А ведь все началось с революции, переломавшей хребет французскому народу. И принцип отрицания отрицания перестал действовать только тогда, когда Франция вернулась к началу, возвратив власть королевской династии и тем самым отринув саму причину диалектического возмездия.
— Полагаете революцию злом?
— Величайшим! А особенно — для России.
— Слышу голос ура-патриота, профессор.
— А они правы, утверждая, что Россия — страна особая. Это не Европа, но и не Азия, а некая косоглазая меженица. На Руси кто на Запад смотрит, кто — на Восток, да так пристально смотрит, что и под ноги себе не глянет: не там ли утерянный грош завалялся?
— Но все же радуются падению царизма, папа, — заметила Анечка. — Искренне радуются.
— Радуются, доченька, — Платон Несторович вздохнул. — Радости так мало отпущено было народу нашему, что он собственные похороны готов в праздник превратить. Все восторгаются, все нацепили алые банты и славят свободу, свободу, свободу… Какую, позвольте спросить?.. Ведь русский человек и ведать не ведает, что свобода — разрешительный коридор, выстроенный государством. Вот в стенах этого коридора ты — свободен, а как только черту перешел — свисток полицейского, и пожалуйте в участок. Вот, что такое свобода. Мы, русские, этого движения по коридору не знаем и не признаем. Мы признаем только волю. Гуляй, душа русская!… И вот все это наше внутреннее инстинктивное безграничье и отпустили на волю. Полагаю, что подобное случилось бы и тогда, когда Пугачеву удалось бы захватить Москву.
— И каковы же следуют выводы из вашей странной аналогии? — спросил Александр.
— Выводы воспоследствуют. Причем, очень скоро. Общее отрицание, отрицание всего и вся, уже произошло в душах. И как только солдаты, то есть, мужики с ружьями вернутся домой, придет второе отрицание. Отрицание сущего порядка, помяните мое слово.
— И все же?
— Явление нового Пугачева и есть новый виток отрицания. История — не веревка, ее заново не свяжешь, однажды разрубив. Понадобится новая веревка, которую и начнут вить из народа.
— Нет, — вдруг тихо сказала Анечка. — Не из народа. Совсем не из народа, который принес домой винтовку. Из нас.
Все несколько озадаченно помолчали. Потом Александр сказал с неудовольствием:
— Но государство не может существовать без элиты.
— Может, — буркнул Платон Несторович. — Очень даже комфортно может существовать. Государству нужна безраздельная власть, а отнюдь не уровень культуры, определяемой элитой общества. И оно создаст свою элиту, отвечающую удобному для него уровню культуры. Хотите — Средневековому абсолютизму, хотите абсолютизму просвещенному, хотите — пещерному. На свете не существовало и не может существовать государство, целью которого была бы забота о населении, а не об удобствах и процветании самой этой власти. Любая власть самодостаточна, а потому существует только ради самой себя и во имя самой себя. Это аксиома. Любая власть, кроме наследственной, потому что наследственная власть существует ради собственных детей, внуков, правнуков и пра-пра — пра. Я что-то не припомню альтруистов во главе государства.
Помолчали. Потом Анечка робко спросила:
— А как же Александр Федорович?
— Керенский?
— Да. Его же буквально носят на руках. Я сама видела фотокарточку в журнале.
— А кто носит, разглядела? Засидевшиеся в девах гимназистки да истеричные дамы полусвета. Керенский — интеллигентный, милый, добрый человек, которого гнетет свалившаяся на его плечи забота о будущем России. И он при первой же возможности сбросит с плеч эту историческую суму неподъемную. И это будет следующим звеном цепочки отрицания отрицания, только и всего. Революция запустила конвейер беспрерывного отрицания сущего, что неминуемо приведет к возникновению личности, в которой сконденсируются все отрицания. Это будет сам Отрицатель Отрицания, для которого не может быть и не будет ничего постоянного, ничего святого!
— Папа, сознайся, что ты нас пугаешь.
— Предупреждение об опасности всегда вселяет страх. А это вполне естественно, потому что законы диалектики неотвратимы и, следовательно, беспощадны.
— С законами диалектики бороться бессмысленно, — сказал Александр. — Но у всяких законов есть следствия их проявления. И вот со следствиями бороться не только можно, но и необходимо. Особенно, если зло начинают творить люди во имя собственных корыстных интересов. И мы, фронтовики, будем бороться. Будем!.. Во имя спасения Отечества своего — до плахи, виселицы или расстрела. А чтобы этого не случилось, мы вздыбим всю Россию.
— Так уж и всю, — насмешливо прищурился Платон Несторович. — Россия велика безгранично, потому что она внутри каждого из нас. Покинуть Россию невозможно, потому что каждый покинувший увозит ее с собой. Непременно всю, от края и до края.
— Мы создадим офицерские армии, мы призовем казаков, мы объясним народу, что такое отрицание отрицания, — с непривычной горячностью сказал штабс-капитан Вересковский. — Это — гибель всего и вся, семьи и личности, потому что это гибель России…
— Попытаетесь остановить диалектику? Но диалектика — не поезд, на подножку которого умудрилась вскочить Матушка Россия. Она не остановима. Отрицание отрицания — непреложный закон бытия. Непреложный!..
И могучий, как трехсотлетний дуб, патологоанатом вдруг тяжело вздохнул и горько покачал седой косматой головой.
6.
Настенька подхватила простуду с высокой температурой и заложенными бронхами. Трудно дышала, бредила по ночам, и родные, использовав все домашние средства, послали в город за врачом Трутневым Петром Павловичем. Они познакомились с ним недавно, но доктор был немолод, что вселяло надежду в Ольгу Константиновну, поскольку молодым врачам она решительно не доверяла. Кроме того, в Трутневе было еще одно качество, которое Ольга Константиновна подсознательно ставила выше его профессиональных достоинств. Он сохранял святую верность жене, погибшей в молодости во время родов, и душа генеральши трепетала пред таким постоянством.
На этот раз, однако, доктор приехал не один. Его сопровождал очень серьезный молодой человек лет девятнадцати, еще не раздавшийся в плечах, а потому и выглядевший несуразно длинным. Просто — длинным, и все. И эта особенность затмевала все иные черты. Ольга Константиновна даже не могла вспомнить, какого цвета у него глаза.
— Мой новый фельдшер, — представил Петр Павлович. — Беженец из Трансильвании и редкий знаток лекарственных трав. Имя сложное, зовите просто Игнатием, как Лойолу.
— Очень приятно познакомиться, — сказала генеральша, потрясенная длиной, в которой все исчезало.
— С вашего позволения мы осмотрим больную.
— Но… — Ольга Константиновна неожиданно смутилась. — Она — девица, а молодой человек…
— А молодой человек представитель нашего сословия. А у нас нет ни девиц, ни юношей, ни прочих измерений, а есть только больные и здоровые. Куда прикажете проследовать?
Проследовали в спальню Настеньки под конвоем мамы. Настенька застеснялась, натянула одеяло на голову, но доктор стащил одеяло, сердито сказав:
— Врачи не смотрят, а лечат, девочка.
Молча, очень внимательно осмотрели больную, прослушали и простукали. Затем Трутнев спросил:
— Ваше мнение, коллега?
— Сильный бронхит, осложненный ангиной. Однако бронхит поверхностный, и воспаления легких я не ожидаю.
— Как намереваетесь приступить к лечению?
— Сначала приведу температуру к норме.
— Действуйте. Ольга Константиновна, Игнатий останется здесь, а меня извините. Больных полгорода.
— Но как же так, Петр Павлович? — растерялась Ольга Константиновна. — Какой-то фельдшер… А она — девочка…
— А так, что все аптеки просроченными лекарствами завалены, дорогая госпожа Вересковская. Безвластие, никакого контроля нет, и лечить сейчас можно только по старинке. Травками, знаете ли, травками, медом да малиной. А лучше Игнатия травника в городе нет. Его бабка воспитывала, самая известная знахарка тамошняя.
И уехал. А длинный Игнатий остался и продолжал ежедневно лечить Настеньку. Ставил ей банки и припарки, делал растирания, а Ольга Константиновна потеряла покой окончательно. Днем она неусыпно следила за каждым шагом диковатого внука трансильванской знахарки, а по ночам вместо здорового сна прислушивалась, не крадутся ли эти шаги в спальню любимой дочери.
Но шагов не было, и она почти успокоилась. Настолько почти, что позволила себе подремать перед рассветом, а проснулась вдруг… от шагов. И крались те шаги, осторожно крались!..
Накинула пеньюар, сунула ноги в домашние туфли, выскочила. А длинный трансильванец сапоги в передней натягивает.
— Куда это вы?
— Нужные мне травы по росе собирают. А больную пора на питье переводить, мокроты много.
И вышел, аккуратно, без шума притворив за собою двери в сад. И Ольга Константиновна почему-то окончательно успокоилась.
Вернулся он через час. В доме уже прислуга готовила завтрак, горничные осторожно начинали прибирать нежилые помещения. Игнатий прошел к себе, позвал экономку:
— Мне нужен фарфоровый чайник и три фарфоровых миски.
— Это уж как хозяйка скажет, господин хороший.
— Ну так спросите у нее.
— Не вставали еще.
— Придется встать, когда вопрос касается здоровья ее дочери.
— Батюшки!..
Всплеснула полными руками, бросилась к Ольге Константиновне. Пока бегала, фельдшер развернул пакет, полный трав, цветов и кореньев, и стал неторопливо раскладывать содержимое по кучкам.
— Что вы меня, сударь, с утра пугаете? — сердито спросила хозяйка, едва переступив порог.
— Распорядитесь, чтобы кухарка выдала мне то, что я просил. Все должно быть чистым безукоризненно. А вас, Ольга Константиновна, я очень прошу подняться в мою комнату.
— Ваша Настенька стала барышней, Ольга Константиновна, — сказал он, как только они вошли. — Кажется, это несколько преждевременно, но вполне безопасно. И если вы спокойно растолкуете ей, как следует вести себя при этих новых обстоятельствах…
— Как… — Ольга Константиновна захлебнулась в праведном гневе. — Это… Это бессовестно!..
— Все естественное разумно, — пожал плечами Игнатий. — Для этого ее совсем не обязательно обследовать. Вполне достаточно посмотреть на радужную оболочку ее глаз.
Поскольку хозяйка растерянно замолчала, Игнатий позволил себе нечто, отдаленно напоминающее улыбку.
— Моя бабушка никогда не раздевала больных, чтобы поставить диагноз. И, представьте, никогда не ошибалась.
Ольга Константиновна продолжала молчать. Игнатий вдруг взял ее за плечи и развернул лицом к окну.
— У вас нездоровая печень. Боли обычно ощущаете ночью, после сытного ужина. Прошу вас ужин отдавать врагу, как то всегда полагали латиняне.
— Да, — растерянно подтвердила она. — А что сейчас следует делать с Настенькой?
— Настеньке следует пить отвары. Я набрал росных трав, к вечеру все приготовлю. Но о том, что с нею произошло и происходит, должны растолковать ей вы. Мама.
7.
Поздняя осень выдалась в Смоленске на редкость дождливой, черной, неприветливой. Постоянные ветры сдували последние листья каштанов и кленов, ими, мокрыми и скользкими, были усеяны все улицы, даже Большая Благовещенская. То ли дворники уже не успевали ее сметать, то ли уже не хотели, поскольку в самом смятенном воздухе города витало нечто скользкое, прилипчиво мокрое и отвратительно вчерашнее. И даже на самой главной улице города Смоленска Большой Благовещенской трамваи скользили и сползали назад, вниз, к Днепру. И все вокруг, стремясь вперед, неудержимо сползало назад, словно вся Россия бессильно и обречено скатывалась неизвестно куда. Куда-то вниз, вниз, вниз…
И все митинговали. На Рыночной площади, на Блонье, на плацу, даже на Соборной горе, тесня верующих, упокоившихся и завтрашних покойников. Митинговали эсеры, анархисты, большевики, социал-демократы всех оттенков и только социал-обреченные старались нигде не появляться. Смутное время уже рвалось на улицы и площади, и удержать его было невозможно. Страна вдруг разуверилась в своем вчерашнем кумире Александре Федоровиче Керенском и даже в самом процессе ленивого выбора вершителей судеб России. То бишь депутатов в Учредительное Собрание.
— Настоятельно рекомендую господам офицерам появляться в городе только группами никак не менее трех человек, — сказал Александр. — Естественно, вооруженными.
Здесь следует напомнить о реальностях, которые осознанно забывались советскими историками и по непонятной инерции забываются и сегодня. Дело в том, что к началу 1917 года Российская империя потеряла два флота: Черноморский и Балтийский. Первый был частично разгромлен Турцией и Австро-Венгрией, а то, что уцелело от разгрома, оказалось надежно запертым в Севастополе и Новороссийске. И все южное побережье от Одессы до причерноморских степей было переполнено списанными на берег и болтающимися без дела морячками с наколками и нестерпимо острой жаждой выпить и закусить, что и привело многих из них во время гражданской войны в многочисленные бандитские формирования юга Малороссии.
Та же участь постигла и флот Балтийский, в результате разгрома оттесненный и запертый в Кронштадте и Питере. Единственным боевым кораблем, уцелевшим в этих трафальгарах, был крейсер «Аврора», который бездеятельно стоял на Неве, не решаясь высунуть нос в когда-то открытое, а ныне, увы, прочно запертое море. Тысячи списанных на берег моряков-балтийцев болтались неприкаянными в Кронштадте и Питере. Однако поблизости не было раздольных степей ни Новороссии, ни Малороссии, а потому эти сухопутные морячки и примкнули к большевикам, соблазненные лозунгом «Грабь награбленное!». Вот они-то и ринулись штурмовать Зимний Дворец, хотя штурмовать было абсолютно некого. Бывшая царская резиденция, где ныне заседали члены Временного Правительства, никем решительно не охранялась.
От неминуемого ограбления Зимний Дворец караулили юнкера, а внутри Дворца с этой же целью располагались уцелевшие в единственном бою с немцами отважные дамы из созданного Керенским Женского батальона.
Вот их-то, то есть, необстрелянных мальчишек и женщин, и ринулась штурмовать с ревом и матом вечно полупьяная матросня, выписанные из госпиталей солдаты да многочисленные босяки, сбежавшиеся в столицу Империи со всей России. Никакие представители рабочего класса в штурме замечены не были, поскольку руководство профсоюзов запретило своим членам участвовать в разграблении народного достояния. Этот декоративный штурм проходил под лозунгами «Вся власть — Учредительному Собранию!», как будто кто-то покушался на эту самую власть. И все погибшие при штурме Зимнего, кроме застрелившегося юнкера, на совести (если она была, конечно) окончательно спившихся и очумевших от безделья морячков. Равно как и пропажа ценностей на сумму свыше пятидесяти тысяч золотых рублей. Герои большевистского эпоса о воле народа в тельняшках, перекрещенных пулеметными лентами, умноженного всем искусством советского времени, оказались единственными, кто тогда поддерживал большевиков, почему и захват Лениным единоличной власти представился одной из неразрешимых загадок и без того загадочной истории России.
Этим деянием никому доселе особо неизвестный некий швейцарский житель Владимир Ульянов-Ленин устранил Керенского, обеспечив за это его исчезновение со всеми личными документами и некоторой части копий документов государственных, и снабдив суммой денег, позволивших безбедно прожить всю оставшуюся жизнь. Кулисы истории, а, в особенности, ее костюмерные хранят неисчислимое количество карнавальных масок, личин, картонных корон и вполне осязаемых скипетров. А работяги за кулисами отлично знают, когда и какой именно занавес опустить или поднять для уважаемой публики, именуемой народом.
— Вот и получили компот с грибами, — вздохнул Николай Николаевич. — Уж эти-то и перед возрождением каторги не остановятся, можете не сомневаться. Грибки-то в компоте смертельно ядовитые. Швейцарско-Марксовские.
— Ядовитые? — настороженно спросила Ольга Константиновна.
А второй доморощенный философ, патологоанатом Голубков, отец Анички, вздохнул с густой горечью: