Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Глухомань

ModernLib.Net / Современная проза / Васильев Борис Львович / Глухомань - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Васильев Борис Львович
Жанр: Современная проза

 

 


Такой вот абзац. Женушка порыдала и пошла в загс, где ее и развели с без вести пропавшим на основании казенной бумаги с гербовой печатью. И она тут же вполне законно вышла замуж, пока ее профессия не сказалась на ее фигурке. Такие вот дела. Слава богу, детей у нас не было, а стало быть, и новых сирот не появилось.

И с точки зрения центра никто и не пострадал, поскольку разведенный мужчина это не то же самое, что разведенная женщина.

Хорошо еще, что новый муж моей прежней жены имел аж трехкомнатную квартиру в центре города, так как оказался каким-то комсомольским вожаком с весомым окладом и казенной жилплощадью, за что-то там сосланным в нашу Глухомань. Супруга моя от повышенной комсомольской совестливости вздумала было возвратить мою квартиру домоуправлению, но, по счастью, процесс не пошел вглубь. И она честно призналась, почему не пошел:

— Мой… То есть муж… не посоветовал, когда узнал о моем заявлении. Он о тебе очень беспокоился.

Вот так благодаря заботе комсомольского вожачка я и оказался весьма завидным женихом в городе Глухомани. И спасибо ему, потому что остальные друзья-приятели куда-то успели слинять и я остался практически в одиночестве. Без друзей, без работы, но зато — с отдельной однокомнатной квартирой и бытовой дыркой на том месте, о котором не следует знать даже самым близким людям. Правда, мне предстояло таковыми еще обзавестись, поскольку, как я уже говорил, прежние друзья стали как-то странно помалкивать в мою сторону.

С бурской бытовой травмой никакой пенсии мне не полагалось («Пить надо меньше, Вася!..»), но диплом у меня все же был. Честно говоря, мне не хотелось идти на макаронную фабрику имени товарища Микояна, но на иных производствах нашей Глухомани специалисты по отстрелу не требовались, и я вынужден был топать именно туда, куда не хотел.

— В спеццех начальником ОТК, — сказали мне в отделе кадров. — У вас имеются как опыт работы с нашей продукцией, так и допуск к нашему секретному производству.

— А…

— Не рекомендуется.

— Но…

— Не рекомендуется.

— Ага.

И — пошел.


<p>2</p>

Не хочу прикидывать, как сложилась бы моя судьба, если бы… Вообще мне кажется, что наше «если бы да кабы» — явление сугубо национального характера: лютый частник-бур, к примеру, ни секунды не размышлял о подобном. «Мой дом — моя крепость» — вот исходная точка всех его душевных терзаний. Но у нас нет никаких «моих» домов, а есть крепость. Одна на всех. Та самая, которую вроде бы должны, но все никак не соберутся взять большевики. А что касается собственности, то мы куда чаще теряем ее в Африке или на ином каком континенте, как, вспомним, потерял я. Конечно, можно вальяжно порассуждать на банной полке, что было бы, если бы у бура, допустим, заела прадедов-ская пищаль… Но — бесперспективно.

Кстати, мечтаем мы тоже вполне бесперспективно, замечали? Хорошо бы, дескать, изобрести такой самогонный аппарат, чтобы он сам собой перестраивался на выдачу кефира, как только в двери постучит участковый. Или, скажем, неплохо было бы найти у проходной червонец ровнехонько в понедельник, поскольку именно в этот день недели мы особенно тягостно воспринимаем среду обитания. Ну, и так далее. Читай сказку о Емеле, который поймал в проруби говорящую щуку.

Вот так в общих чертах и я размышлял, пока не познакомился с Кимом, новым директором совхоза «Полуденный». Натуральным корейцем с натурально нашенским именем Альберт. Должность эта оказалась вакантной аккурат в то время, когда я пересекал Черный континент то под матрасами, то под циновками. Однако место директора пустовало довольно долго, поскольку Василий Федорович с певуньей-женой умудрился довести хозяйство до ручки в считанные месяцы. Вот почему все и отказывались, пока не нашли инородца.

Альберт Ким прибыл в Глухомань после окончания сельхозакадемии сразу на должность директора совхоза «Полуденный», припадающего на обе ноги со дня назначения предшественника. Выпускника Кима сунули на этот пост с категорической установкой — «Поднять!» — совсем не потому, что он закончил сельхозакадемию с золотой медалью, а исключительно потому, что — кореец: своего бы пощадили. Но он не унывал — он никогда не унывал! — не мечтал о говорящей щуке в проруби, а…

Нет, надо сделать абзац, перекурить с толком и неторопливостью, а уж потом — продолжить рассказ, где и как я познакомился с Кимом.

Грешен: люблю попариться в нормальной русской баньке. С веничком, с парком по желанию, с ледяной водичкой из полной шайки на распаренное тело. В моем жилье есть ванна, но ванна — индивидуальное омовение, а русская банька — мужской клуб. Единственный, который почему-то до сей поры так и не прикрыли. Там — откровение под стаканчик с пивком, там — выяснение проблем, там — полигон мужских мечтаний, когда душа твоя — нараспашку и вроде как ты уже ничего почти что не боишься. Что-то взамен личной свободы, заботливо выданная нам предками отдушина, чтобы окончательно не испарилась наша душа и вместе с ней хоть какая ни есть, а — перспектива личной свободы. Скажем, половить завтра рыбку или сходить за грибками, даже если их нет и не может быть в принципе. Недаром просвещенные жены называют эти наши мужские развлечения «пьянкой в резиновых сапогах». Поэтому мы в своей Глухомани и собираемся в парной клуб по пятницам, поскольку всегда имеется шанс договориться о субботе. А прежние мои приятели, с которыми меня познакомила Тамарочка то ли через зубного техника, то ли через своего куафера, в пятницу и не совались, поскольку здесь собирались люди серьезные и даже ответственные не только перед женами.

Стоп, абзац. Что-то я здесь напутал.

Короче, еще до появления Кима в нашей глухоманской округе меня по возвращении из внезапно посетила супруга глухоманских «Канцтоваров» Лялечка. Всегда аппетитно розовенькая, как ветчина со слезинкой, почему я и испытывал чисто физиологическую тоску. Съесть мне ее хотелось, иначе моих чувств просто не объяснишь. Да и не было их у меня, этих самых чувств, о которых так любили курлыкать наши дамы в первой глухоманской компании.

— Как ты себя чувствуешь? Я слышала, что ты участвовал в боях, что опасно ранен. Ты скрылся от всех нас из-за секретов, да?

— Точно, — буркнул я, ощущая внутри нечто вроде голодного спазма. — Кстати, ранение у меня — тоже секретное. Учти.

— Я понимаю, понимаю, — заколготилась она, разбирая принесенную с собою сумку. — Вот. Это — для поправки.

Я ожидал увидеть связку скрепок или, скажем, пачку папок — что еще может прихватить супруга хозяина глухоманских «Канцтоваров». А она поставила на стол натуральный армянский коньяк. Пять звезд снаружи и ноль-семь внутри.

Ну, выпили за мое здоровье, за ее здоровье, за интернациональные долги наши тяжкие. Лялечка пила не так, как в компаниях: заглатывала, как отощавшая щука. И тараторила без умолку:

— Знаешь, меня возмутило поведение Тамары. Конечно, официальная бумага и все такое… Но надо же ждать и верить. Женщина всегда должна верить и ждать!

Женщина — возможно, но я ждать уже не мог. И сграба-стал ее прямо за столом. И поволок на ближайшее ложе, как паук муху-цокотуху.

— Что ты!.. Что ты… Милый…

Н-да. Неприятный абзац, но абзацев из рукописи, именуемой жизнью, уже не исключишь. Как бы ни тужился.

Но все это — как бы между прочим, хотя потом отозвалось. Всякое взрывное действие порождает отдачу. Это я утверждаю как знаток стреляющей продукции.

Дело в том, что Лялечка при всей своей ветчинности со слезой была наивна до опасной грани идиотизма, доверчива и чудовищно общительна. И этот довольно хмельной для мужиков коктейль сыграл со мной в подкидного, оставив, естественно, в дураках.

Впрочем, будем честными, не перегружая Лялечкин интеллект заранее разработанными интригами. Во всем была виновата ее почти гениальная простота.

Впервые она, эта самая простота, обернулась для меня весомой, но не губительной историей одного Лялиного знакомства.

Знакомство завязалось в Москве, куда на экскурсию Лялечку отправил супруг, кажется, уже что-то почувствовавший. Ляля вернулась из столицы в радостном перевозбуждении и при первой же нашей обеденной встрече вывалила на меня… Нет, не репертуар театров, не красоты Москвы и даже не богатство ее магазинов. А — восторг по поводу внезапного московского знакомства.

— Она — чудо, чудо! А матери-одиночки — ужас, ужас! Она показывала их письма с мольбой о помощи и фотографии. Впрочем, ты сам с нею вскоре познакомишься, я пригласила ее в нашу Глухомань. У нас ведь нисколько не меньше матерей-одиночек, чем в столице, ведь правда?

Таинственная «ОНА» и вправду вскоре пожаловала.

— Ольга. Очень приятно.

Крепкое рукопожатие, умный взгляд с чуть заметной искринкой иронии, хороша собой настолько… насколько все это, вместе взятое, не соответствовало ее дружбе с глупышкой Лялей. Здравая мысль об этом вспыхнула у меня вдруг, при первом знакомстве. Но, вспыхнув, столь же внезапно и погасла, и я не успел обратить внимания на красный сигнал: «Стоп».

Выяснилось, что она, то бишь Ольга, и впрямь невероятно озабочена судьбой всеми позабытых матерей-одиночек и их полунадзорных — в лучшем случае — скороспелых детей. Она писала статьи в газеты, привлекая общественное внимание, трижды обращалась с письмами в правительство и в конце концов получила согласие на создание некоего общественного фонда в помощь этим самым легкомысленным матерям. Ей даже предоставили помещение — знаю о статьях, письмах, разрешении власть предержащих из копий всех этих письменных следов борьбы за справедливость. Она притащила толстую папку и показывала ее всем, кому надо показывать в нашей Глухомани. А показывать надо было тем, кто имеет доступ к внутренним социальным фондам предприятий, каковых в нашей Глухомани оказалось достаточно. Вызвав острое желание помочь несчастным — а это она умела делать, уж поверьте! — Ольга просила наличными, ссылаясь на долги, которые успела наделать, затеяв ремонт в полученном помещении.

— Представляете, мне дали полную развалюху. А где и как принимать людей с просьбами и жалобами? А юридическая служба? А зарплата аппарату, который уже четыре месяца работает в долг?

Не знаю, сколько выделяли директора глухоманских предприятий, а я отвалил пять тысяч. В то время это были серьезные деньги, поверьте. Весь мой годовой фонд социальной помощи. Отдал, естественно, под расписку, Ольга трогательно благодарила, обещала через недельку-другую приехать и отчитаться и — исчезла. И запросы, которые затеял мой главный бухгалтер, ни к чему не привели. Москва из всех инстанций отвечала под копирку, что такого фонда нет, разрешения на его создание никто не давал и никаких строений за ним не числится.

— Дураки вы все, — сказал Ким.

Я еще не был с ним в приятелях, до первого дружеского рукопожатия и тумака в спину было далеко, но он привлек мое внимание еще на этой стадии. Привлек потому, что оказался единственным, кто не дал на святое дело помощи матерям-одиночкам ни копейки, и на него уже начали косо поглядывать в нашей Глухомани.

Ну, о второй истории, в которую я попал благодаря все той же аппетитной наивнице, я поведаю в своем месте. А теперь самое время вернуться к Альберту Киму, внезапно возникшему на моем к тому времени уже порядком суженном горизонте.


<p>3</p>

Я впервые увидел Альберта Кима на районном партийно-хозяйственном активе, так как к тому времени дозрел до высокой должности. Не по макаронам, разумеется, а по приложению к ним в цинковых и деревянных ящиках. Это уже было зимой, и в пятницу сразу после партхозактива и случилась эта свиданная банька.

Альберт Ким был уже не молод: старший сын служил в армии, дочь училась в школе, младший по утрам самостоятельно топал в детский сад. Супруга его Лидия Филипповна трудилась на школьном поприще, преподавая литературу и английский язык подрастающим глухоманцам, и я был с нею знаком по встречам на каких-то там общественных начинаниях. А сам Альберт отличался тем, что говорил всем «ты» при первом же свидании, невзирая на должности и звания.

— Грубишь? — помнится, спросил я его, когда мы друг к другу уже достаточно притерлись.

— Позицию определяю, — сказал он. — После того как начальник в ответ на мою вежливость меня же преспокойно тыкнет, позиция моя заведомо окажется проигрышной. А при таком варианте — извините, мы как бы на равных.

— Брови не хмурят?

— Хмурят. Но я им нежно объясняю, что в корейском языке нет обращения на «вы».

— Как в английском?

— А кто их знает, — улыбнулся он. — Я только двумя языками владею: русским и мужским.

— А почему ты так поздно пошел в академию?

— Я не пошел. Я прорвался.

— Что значит, прорвался?

— Да кто же корейца в сельхозакадемию пустит? Корейцам положен сельхозтехникум по месту жительства, и это — максимум. Пришлось прорываться самостоятельно.

— Каким же образом?

— С помощью тарана. А тараном у нас служит трудовой орден. Я сначала его на целине выпахал, а уж с ним — право на академию.

Ким постоянно носил на своей корейской физиономии хитровато-русский взгляд, подсвеченный ироническим прищуром. Прищур он порой прятал, широко распахивая узкие глаза, но хитроватость при этом оставалась, что всегда нравилось начальству. Вы, наверно, и сами знаете, что начальники наши терпеть не могут иронии, нутром чуя ее интеллигентские корни, и прямо-таки обожают хитрованство, полагая его зеркалом русской простоты, которая, как известно, хуже воровства. «С лукавинкой мужик, не гляди, что кореец. Такой все, что обещал, сделает!» Так это начальство рассуждало, и Ким — делал. Но всегда по-своему. За это его дружески корили, однако главным все же оказывалось то, что он — делал. Для нас результат всегда важнее способов его достижения, что в конце концов частенько срабатывает назад, как затворная пружина. Но начальство искренне рассчитывает, что подобный сбой произойдет в то ра-счетное время, когда это начальство уже успеет перебраться в иное руководящее кресло. Помягче и повыше. И, представьте себе, очень редко при этом ошибается в своих расчетах.

А в тот банный вечер, который случился существенно позже описываемых выше событий, Ким явился с иным выражением глаз. Вздыхал, пыхтел, вяло шутил и вяло отвечал — даже парился, кажется, без всякого удовольствия. Это было совсем уж на него непохоже, почему я и спросил за кружкой пива, не стряслось ли чего.

— Письмо от сына получил, — нехотя сказал он. — По всему судить, так бьют в армии смертным боем.

— Его бьют? — туповато переспросил я.

— Ну, вряд ли. Во-первых, он сдачи даст, а во-вторых, про себя он из гордости писать бы не стал.

Отхлебнул пивка и добавил неожиданно:

— Лучше бы его.

— Это почему же?

— Потому что тогда я бы право получил поинтересоваться. А так — непонятно, что делать. С ним еще один парнишка из нашего совхоза служит. Один сын у матери.

— Его бьют?

— Похоже, — Альберт вздохнул. — Тихий он, в очках. Безотцовщина. Мать его в совхозной поликлинике медсестрой работает.


<p>4</p>

На том тогда этот разговор и увял, потому что из парной вывалились распаренные и горластые. Появилась пара бутылок иного градусного содержания, речи начали спотыкаться, но крепчать, ну, и все дельное свернулось, как улитка.

А возникло вдруг уже поздней весной, в мае, что ли. Я с работы пришел, только поставил воду для пельменей, как появился Ким. Еще серьезнее, чем в зимней бане.

— К пельменям угадал!

— Значит, под пельмешки и выпьем, — он поставил бутылку на стол. — Выпьем, и ты со мной пойдешь.

— Куда?

— Мне специалист по цинку нужен.

Нужен так нужен: я лишних вопросов в мужском разговоре не задаю. Выпили, закусили.

— Куда прикажешь?

— Довезу.

Привез в старый заброшенный гараж на окраине совхоза. Ворота в него были закрыты, Ким погудел — открыли. Солдат открыл. Ким въехал, и солдат старательно закрыл ворота на засов.

— Сын, — представил Ким. — Андрей. А это — тот парнишка, о котором я тебе говорил. Безотцовщина в очках.

Посреди пустого гаража стоял гроб. Грубо сваренный из цинковых патронных ящиков.

— Умер?

— Официально объявлено, что он случайно выстрелил в себя при перезарядке автомата. Так и в сопроводительном объяснении указано за подписью командира части и полкового врача.

— И свидетелей, — негромко подсказал сын.

— Да, и двух свидетелей. Начальника караула и разводящего. Андрея сопровождать откомандировали, как земляка.

— А почему гроб — тут, а не у матери? Или — в клубе?

— А потому, что гроб — с музыкой, и сплошные странно-сти. Почему гроб — самодельный? Почему специалистам не заказали, если парнишка погиб из-за собственной неосторожности?

Я присел перед гробом, вгляделся. Он был аляповато слеплен из кусков цинка явно малоопытной рукой. Варили без флюса, металл кое-где был прожжен и прикрыт заплатками.

— Да, самодел.

— Пункт первый, — вздохнул Ким. — Андрей, покажи нашему другу пункт второй.

Андрей достал из кармана солдатского мундира сложенный вчетверо тетрадный лист в клеточку.

— Слава просил приятеля своего мне передать из рук в руки, чтобы никто не заметил.

Я развернул. Там были стихи:

В армии только бьют,

В армии только пьют,

В армии только врут,

В армии — труд не в труд.

И в какую сторону ни глянь,

В армии дрянь и пьянь.

Год прошел — та же осень,

В армии — год за восемь…

Это был крик. После таких криков вешаются, стреляются или бегут куда глаза глядят. Парнишка вполне мог сломаться и пустить себе пулю в голову, но зачем тогда — самодельный гроб? Почему не заказали, если сами не имеют ни материала, ни хороших сварщиков?

Я вернул Андрею стихи и признался:

— Ничего толком не понимаю, хотя самоубийство вроде бы подтверждается.

— Для тебя, — подчеркнул Альберт. — Если бы он оставил эти стихи командиру роты как посмертную записку, они, возможно, и гроб не испугались бы заказать. Хотя… — Ким вздохнул. — Перескажи, Андрей, что тебе на словах приказано.

— Мне приказано убедить Славкину мать Веру Иосифовну не разрешать вскрывать гроб. Ни под каким видом.

— Почему? — я искренне удивился.

— Пункт третий, — сказал Ким, показав три пальца. — Может, его насмерть забили. Может такое быть? Не исключаю, потому что уж очень они темнят. Машину до Глухомани дали собственную, отрядили офицера и солдата в сопровождающие — целая самодеятельность. Зачем вся эта суета, если все было так, как они говорят? Если бы так, то хоронили бы этого несчастного Славика за казенный счет вполне официально, а не за деньги собственного полка. Это тебе — пункт четвертый.

— Значит, офицер сопровождал гроб?

— Положено так, — пояснил Андрей. — Машина с особым грузом.

— А куда он подевался, этот офицер?

— Это уж — пункт пятый, — сказал Ким. — Разувайся, друг, на руке пальцев не хватит.

— Командир нашей роты старший лейтенант Потемушкин доставил меня до совхоза, сгрузил гроб и на машине уехал в Нижний Новгород, мать с отцом навестить. А мне приказал после похорон самому до части добираться и оставил деньги на проезд.

— Командир роты сбежал от объяснений, это и черепахе ясно, — вздохнул Альберт. — Как по-твоему, самовольно он это сделал?

— Вряд ли, — сказал я. — Андрей в часть вернется, а где же сопровождающий офицер? Да и шофер проболтаться может, и тогда этому старшему лейтенанту не вывернуться. Думаю, он эту поездку к родителям заранее с командиром полка оговорил. В порядке поощрения за неприятную командировочку.

— Похоже, что так, — вздохнул Ким. — А это наше открытие на сколько пунктов тянет?

Помолчали мы довольно согласованно. Помолчали, покурили, повздыхали. Потом Ким сказал:

— Иди домой, Андрей. Но постарайся, чтобы тебя никто не заметил. Огородами, как говорится.

— Понял, отец. А маме что сказать?

— Сказать, чтоб молчала, как налим. Я приду и все ей объясню.

— Понял. До свидания.

Парень ушел, и мы остались втроем — Ким, я и неизвестный Славик в цинковом самодельном гробу.

— Пойдем ко мне в контору, — сказал директор совхоза. — Надо поговорить. Серьезно поговорить.

Мы пошли в его контору, и вот здесь самое время сделать абзац. Перекурить надо. Вам не хочется?..

В конторе никого не было, если не считать сладко спавшего старика с повязкой дежурного на рукаве. Ким провел меня в свой кабинет, достал из стола две вяленые таранки, молча почистил их, порезал и положил на газетку. Добавил к ним два стакана, вздохнул почему-то. Потом столь же сноровисто притащил откуда-то полдюжины пива, зажав по три бутылки меж пальцами обеих рук, и сказал:

— Теперь давай думать. Хорошо думать. По пунктам.

Он разлил пиво по стаканам. Я отхлебнул свисавшую пену, подумал и сказал:

— Пункт первый: паренька надо похоронить по-людски.

— Что значит, по-людски?

— Как пожелает мать. Если пожелает вскрыть гроб — вскроем. Ее законное материнское право.

Ким задумчиво пил пиво и молчал. Я жевал таранку. Кстати, очень вкусную: Ким понимал толк в еде.

— Знаешь, что это будет означать, кроме права матери? Это будет означать, что моему Андрею в свою часть возвращаться нельзя. Иначе я его в таком же гробу получу.

— Конечно, нельзя, — согласился я. — Поговорю с райвоенкомом, у меня с ним были когда-то неплохие отношения.

— А что может райвоенком в данном случае?

— Наметить пунктир. Не первый год замужем за родной армией.

— Мой сын должен служить, — твердо сказал Ким. — Я кореец, нам всякое лыко в строку вплетают.

— И это обсудим. У райвоенкома — старые знакомства.

— Тогда пункт второй. — Ким наполнил стаканы. — Андрею приказано не допустить, чтобы гроб вскрывали. Почему?

— Может быть, этот несчастный парень изуродован до…

— Выстрелом в голову?

— Выстрел мог разнести лицо так, что матери лучше не смотреть. Почему ты усмехаешься, Ким?

— Представил себе, как трогательно командование полка озабочено нервами матери. Нет, друг, о матери они и не подумали. Они себя выгораживают, а это значит, что мы…

Ким внезапно замолчал, уткнувшись в стакан. Я подождал, может, добавит ясности. Но пришлось спросить, потому что он продолжал молчать принципиально.

— Что — «мы»?

— Мы с тобой должны сейчас пойти и вскрыть гроб. Я об этом еще в гараже подумал, поэтому и Андрея отправил домой.

Молча допили пиво. Молча вернулись в гараж, где я и срубил один из цинковых листов с крышки зубилом. Ким светил фонарем.

В гробу не было никакого трупа. Гроб был пуст и гулок, как цинковый барабан.


ГЛАВА ТРЕТЬЯ

<p>1</p>

— Стало быть, могилки у парнишки не будет, — вздохнул Ким. — Стало быть, зарыли его где-то, как собаку.

— Но зачем? Почему?

— Почему? Чтобы спокойно до пенсии дослужить. Когда труп поперек дороги, о него всегда споткнуться можно. А так — не за что спотыкаться. Нет трупа — и путь свободен.

— Не понимаю, — я вздохнул. — Не понимаю я, и все тут. Не вижу никакой логики. Решительно.

— Логику ищешь? — усмехнулся Ким. — Мы университетов не кончали, вот и вся наша логика.

— Но логичнее было бы отослать гроб с телом. Ну, вскроют, допустим, ну, мать порыдает, ну, мы повозмущаемся…

— И кто-то, особо возмущенный, пригласит прокурора, который, что вполне возможно, и откроет «дело». А так — никто никакого дела не откроет. Нет трупа — нет дела. И концы — в воду. Начальство займет круговую оборону с массой свидетелей, которые подтвердят, что тело в гроб клали на их глазах при ружейном салюте и склоненном знамени. А что с ним случилось по дороге — спрос с сопровождающего офицера. А он уехал к родителям, что и случилось в действительности. Тогда с кого спрос? Да с нас и спрос. Мол, сами вытащили, тайком захоронили, а потом устроили бучу. Чтобы пятно положить на нашу любимую и непобедимую. Вот какая у них логика, друг. Бронетанковая, ничем не прошибешь.

Помолчали. Невесело.

— Что будем делать? — спросил я.

— Хоронить. Только по-людски, как ты хотел, уже не получится. Значит, по-советски хоронить будем.

Отмороженным металлом слова его прозвучали.

— Как так — «по-советски»?

— Полный парад с оркестром и маршами по их нотам. Значит, с тебя — статья в газете. Редакционная. Что хочешь редактору наплети, но статья в местной газете «Путями Ильича» должна быть. В день… Нет, за день до похорон.

— Альберт, ты что-то заговорился. Какая статья? О чем?

Ким хитровато прищурился:

— Что-то я забыл, как называется ложная могила героя на родине?

— Кенотаф.

— Вот кенотаф мы ему и соорудим, африканский друг мой. А его без статьи в газете не соорудишь. А надо, чтоб оркестр играл. Чтоб цветами холмик завалили. Чтоб матери до земли поклонились. И чтоб помянули, как положено.

Все это он произнес внешне спокойно, но внутри его бушевала такая ненависть, что мне стало не по себе. Я стиснул его плечо, и мы долго молчали над пустым гробом. Потом Ким сказал:

— Заделать, как было, можешь?

— Попробую. Нужна газовая сварка.

— Сейчас привезу. В гараж никого не пускай.

И вышел.


<p>2</p>

Редактора я знал: Глухомань — место тесное, в нее вся Россия вмещается. Знал, но, признаться, не дружил с ним. Когда-то приятельствовали, но после африканской турпоездки — как отрезало. Так — «здравствуй-прощай», не более. Ну, не нравился он мне, а почему не нравился, и сам толком объяснить не могу. Не нравился, и все тут. С первого знакомства и с первого его объяснения.

— Фамилия у меня — Метелькин, а не Метелкин, — предупредил он меня при знакомстве. — Я — сын метели, а не метлы. Тонкость, а? Тонкость, земляк, тонкость русского языка!

Вот к этой тонкости русского языка я и пошел на следующее утро. От болтовни типа «то-се» отказался с порога, сразу и весьма напористо приступив к делу:

— Тебе, товарищ Метелькин, скажу первому: в совхоз «Полуденный» привезли тело погибшего героя. Первого героя нашей Глухомани.

— Какого героя?

— Который погиб, прикрыв командира.

— Как так — прикрыв?

— Собственным телом. Упал на гранату, которая со страху сама собой вывалилась из руки необученного новобранца. И принял весь удар на себя. То есть не весь удар, а все осколки.

Прищурился Метелькин:

— Документ имеется?

— Имеется. С ним весь полк прощался со склоненным знаменем. Командир полка речь говорил, троекратный салют дали и прохождение роты почетного караула перед гробом.

— Ну, а документы где?

Спросил редактор и перстами потер при этом. Будто взятку требовал. Я разозлился, и это — помогло:

— Дураком хочешь район показать? Спасенный им командир роты старший лейтенант Потемушкин с ними в Москву поехал, чтобы к ордену парня представили!

Сын метели задумчиво отмалчивался, и я выложил козырного туза, чтобы сдвинуть с места его привычную осторожность:

— И чтобы рассказали о нем в программе теленовостей! В хорошей мы луже окажемся, если ты, товарищ редактор, с заметкой опоздаешь.

— Вот это верно, — озабоченно сказал Метелькин и придвинул лист бумаги. — Диктуй.

Я, признаться, этого не ожидал, но отступать было некуда. С хода надиктовал целую заметку: как прощались с героем его боевые друзья, как до земли склонялось знамя и рыдал седой командир полка. И уже на следующий день свеженькая газетка «Путями Ильича» лежала на столе первого секретаря.

Славика похоронили по-советски, но в закрытом гробу. Как уж там Ким уговаривал осиротевшую мать, я не знаю, но остальное было, как должно было быть. И оркестр, и цветы, и секретари райкома и райисполкома со всеми замами и помами, и их прочувствованные речи. И — цветы. Весь могильный холмик ими завалили, девушки совхозные постарались. А я на своем макаронно-патронно-винтовочном предприятии солдатский обелиск сварил. Со звездой наверху.

На поминках в совхозной столовой много было теплых слов, горьких слез и добрых рюмок, а когда уж и шумок поднялся, слово попросила осиротевшая мать. Совхозная медсестра Вера Иосифовна. И все сразу примолкли.

— Я знаю, что в городе Иерусалиме есть Стена Плача. Я никогда не понимала, что это такое — Стена Плача. Мы в России знаем, что такое подушка плача. К утру мокрая, хоть выжми… А тут — поняла. Славочка мой понять мне помог. Стена Плача — это когда дальше идти некуда. Некуда идти, не к кому и незачем. Мы в нее утыкаемся, в Стену Плача. Утыкаемся. Всех моих родных фашисты в Бабьем Яру расстреляли. Всех, до единого человека, даже трехмесячную Розочку, мою племянницу, не пожалели. Я их всех часто во сне вижу на русском языке. И никуда от вас не уеду. Вы уж простите меня, я горем вашим останусь. Здесь — Славочкина могилка. Моего единственного сыночка могилка…

Она замолчала. Губы кусала, кровь по подбородку текла. И все молчали. А потом — встали. Как один. Ким первым встал, а за ним — все. Даже секретари со своими замами.

— Спасибо вам… — Вера Иосифовна поклонилась. — От всего осиротевшего сердца моего…

Рухнула на стул. Лидия Филипповна обняла ее, целовала, шептала что-то. А первый наш рюмку поднял:

— За ваше горе материнское…


<p>3</p>

Тут кончилось все, расходиться стали, но — тихо и аккуратно. Ким Веру Иосифовну своей супруге поручил, попрощался со всеми и увел меня в свой директорский кабинет. До-стал припрятанную бутылку коньяку, плеснул в стаканы.

— Пусть ему чужая земля пухом будет. — Директор выпил, аккуратно поставил стакан на стол, спросил вдруг: — Почему нескладно живем? Почему убиваем тишком, хороним тишком, народы целые высылаем тишком? Почему, объясни ты мне! Тишок -то откуда идет?

— Жизнь подешевела. Не личная и не торговая. Общей жизни — копейка цена в базарный день.

— Из гнили тишок идет, — не слушая, продолжал он. — Когда пожар — треск стоит, рев, пламя. Когда потоп — тоже шума хватает. Когда землетрясение — и говорить от грохота невозможно. А когда все тихонько-гладенько — значит, гнием. Заживо гнием, друг.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4