– От этого ты меня еще не забудешь. Это знаю даже я.
– Много ты понимаешь в таких вещах. И ты еще смеешь мне говорить, что любишь меня? От такой любви я отказываюсь.
– Если тебе такая любовь не нужна, тогда ты должен чисто по-человечески обо мне заботиться.
– Чисто человечески ты меня не интересуешь.
– Ах так? Спасибо!
Она берет пальто и собирается уходить. Пудрит лицо, подводит помадой губы; движения ее становятся все медленнее и растянутее. Когда с приготовлениями покончено, она тихо стоит передо мной, словно ждет чего-то.
Я не произношу ни звука.
Она еще медлит некоторое время, потом резко поднимает голову, идет к двери, открывает ее, на мгновенье останавливается, поворачивается ко мне и говорит по-венгерски:
– Servus.
– Servus.
Она затворяет за собой дверь, но я не слышу, чтобы она уходила.
Пару минут я выжидаю, потом выхожу из комнаты. Она прислонилась к стене в темном коридоре и плачет. Я беру ее за руку и веду в комнату.
– Я не хотел тебя обижать, глупая. Не плачь, пожалуйста. Я люблю тебя и просто как человека. Да ты и сама не знаешь, какой ты хороший человек.
Неожиданно плач переходит в судорожное рыданье.
– Я так несчастна… целый день… работаю… и мчусь к тебе… как безумная… а ты… мне такое…
– Да не реви же.
Сейчас ее нельзя утешать, иначе она заревет пуще прежнего. Стоило мне забыть про ее слезы, как она тотчас прекращает плакать, еще всхлипывает пару раз, сморкается и затихает. Нужно говорить с ней о каких-нибудь пустяках. Как только она увидит, что ее слезы меня не трогают, боль тоже пройдет.
– Знаешь, что я сделаю, когда у меня будет сто тысяч франков? Анн-Клер, послушай! Ты слышишь?
Она медленно поднимается с шаткой кровати, на которую, всхлипывая, бросилась в пальто и шляпке, и смотрит на меня полными слез глазами.
– Что бы ты сделал?
– Прежде всего я купил бы отель «Ривьера» и выбросил бы Мушиноглазого, как мертвую крысу, в соседний двор.
– А что бы ты потом сделал с гостиницей?
– Продал бы. Посуди сама: что остается делать с этой обшарпанной клеткой? Я купил бы отличную автомашину. Я бы приоделся пошикарнее. Потом пришел бы в твое бюро и влепил бы твоему шефу две пощечины.
– Зачем?
– Чтобы тебя уволили.
– Но на что мне тогда жить?
– И ты об этом спрашиваешь, когда у меня сто тысяч франков?
– К тому времени у тебя не останется ни сантима.
– Ладно, оставим это. А что бы ты сделала, если бы имела сто тысяч франков? Подожди-ка. Скажем так, ты сидишь однажды в бюро и тебе вручают сто тысяч франков. Что ты делаешь для начала?
– В двенадцать я ухожу из конторы…
– Что? Ты способна проработать до полудня, имея так много денег?
– А что делать? Иначе меня выставят за ворота. И я бы немножко нервничала.
– Хорошо, считай, что я ничего не говорил. Что дальше?
– Я выхожу из бюро, иду к метро…
– Ты садишься в метро – со ста тысячами франков?
– Ты забываешь, у меня недельный проездной!
– Ты его сейчас же выбросишь! Говори же!
– Выбросить? Ты сумасшедший? Чтобы его кто-нибудь нашел?
– Ну, хорошо. А потом?
– Потом я купила бы тебе большой букет роз и пошла бы обедать.
– Куда?
– В «Julien».
– За три франка пятьдесят сантимов?
– Нет. За семь франков. Ты был бы со мной. А потом на остающиеся девяносто девять тысяч и еще сколько-то франков скупила бы все твои рисунки.
– Анн-Клер, эти рисунки ничего не стоят… слушай, не кусайся!
– Хочешь, я скажу тебе кое-что?
– Говори.
– Я сегодня в конторе размышляла о жизни.
– Лучше не задумывайся, любимая, ты знаешь, с этого начинается Любой спор.
– Когда-нибудь ты уедешь, я, возможно, даже не буду знать об этом. Когда-нибудь я тщетно буду стучать в твою дверь. Каждый счастлив, когда он молод. Я еще ни разу не была счастлива. Теперь мне уже двадцать лет.
– Двадцать?
– Девятнадцать.
– Оставь это, я сам уже не помню, сколько ты называла.
– Я тоже хочу когда-нибудь быть счастливой. Где же счастье? – спрашивает она. – Где оно? O? est-il? – И оглядывается в комнате, словно собирается здесь найти его.
– Здесь лучше не искать. Я свое тоже потерял в этой комнате.
– Вот так я размышляла о жизни, – добавляет она нерешительно; по ней видно, что она давно сожалеет о всей истории.
– Выходит, я должен жениться на тебе?
– Какая наглость!
В данный момент я не могу понять, в чем дело. Оскорбил ли я ее, потому что мысль о браке пришла мне в голову лишь в такой связи, или она обиделась, потому что я столь недооценил нашу любовь, что уже говорю о браке.
– Я хочу доказать тебе, что я тебя люблю. Предоставь мне эту возможность.
– Изволь – одну уже имеешь: прекрати этот разговор!
– Не бойся, я не хочу, чтобы ты на мне женился, я хочу лишь быть с тобой, проводить время вместе. Я бы привела в порядок твои вещи и готовила бы тебе венгерские блюда. Я только не знаю, где берут паприку. Не бойся, я в восторге от паприки, но она мне пока еще непривычна. Запиши мне все твои любимые кушанья на листке бумаги. Нам надо снять совсем крохотную квартирку и обставить ее. Клетку с канарейкой купить на всякий случай. Там, в этой квартирке, я хочу быть целиком твоей.
– Канарейку мы назовем Эвкалиптусом.
– Ну вот видишь? Совсем просто – быть счастливым, нужно только желать этого. О Monpti, нам ничего не надо, кроме совсем небольшой комнаты и крохотной кухоньки. Комната будет принадлежать тебе, кухня мне. Ты сможешь в комнате целый день рисовать без помех, пока я в бюро. Я буду экономить, ты же не умеешь обращаться с деньгами. А если ты однажды уедешь, ты снова вернешься и застанешь все таким же, как было перед отъездом. Меня тоже. Иначе видишь: я только ношусь целый день между моей квартирой, бюро и твоей комнатой как загнанная мышь. И это жизнь?
– А что твои родители скажут на это?
– Да, ты прав, – говорит она и сразу становится серьезной. – Нам придется сбежать из Парижа.
– Куда?
– На твою родину – не пойдет?
– Нет.
– Тогда мы подадимся в Лондон.
– Ты разве говоришь по-английски?
– Нет, но это ничего не значит. Я завтра же куплю себе английскую грамматику.
– А что будет, если от меня уйдешь ты, Анн-Клер, а не я от тебя?
– Я? Pas possible! Совершенно невозможно!
– Да, ты.
– Ты… ты не оставишь меня?
– Нет.
– Тогда поцелуй меня, и не будем об этом больше говорить.
Я обнимаю ее стройное тело в тонком платье; она совсем плотно прижимается ко мне и подставляет мне свои губы.
– Ведь правда – у нас с тобой впереди еще так много всего? – говорит и спрашивает она этим страстным долгим поцелуем.
– Анн-Клер, посмотри еще раз на Париж. – Я показываю в открытое окно на море крыш за черными трубами, в туманной дали. – Однажды этот город узнает, кто я такой, – пока он этого не знает. Ты меня тоже не знаешь, Анн-Клер. Даже я сам еще не знаю себя.
Она проводит пальцами по моим волосам и целует меня в глаза.
– Видишь, когда ты так мил и так славно говоришь со мной, я ужасно люблю тебя и плюю на будущее. Je m'en fous de l'avenir. Но ты не должен это заучивать, это жаргонное выражение.
– Хочешь пойти поужинать со мной?
– Если ты меня приглашаешь.
– Мы идем в «Julien».
– Я плачу за себя.
– Тогда иди одна.
– Я пойду, только если ты пойдешь. Поцелуй меня, Monpti, но посильнее.
После ужина я расплачиваюсь и кладу два франка чаевых на стол. Пусть видят, что здесь был кавалер, предок которого был важной персоной при дворе короля Маттиаша. Я удаляюсь с гордо поднятой головой.
На улице Анн-Клер говорит мне:
– На, держи их.
– Что?
– Твои два франка. Я выкрала их обратно…
Девятнадцатая глава
Сегодня утром мне встретились институтские воспитанницы с улицы Сен-Жакоб.
Они шли парами друг за другом и развлекались тем, что старались наступить на пятки впереди идущим подругам. Все одинаково одеты, на всех широкополые шляпы, из-под которых насмешливо сверкают серые и карие кошачьи глаза. Носы у них еще блестели от жира, кое у кого были прыщи на лице, но груди у всех уже набухали. Чудно, у некоторых не было еще совсем заметно бедер, лишь тонкие журавлиные ноги, но под их курносыми носами подскакивали и перекатывались две мощные груди. Какие же они станут, когда будут мамами…
Все они цепко оглядывают проходящих мимо мужчин и шепчутся друг с дружкой.
Впереди всех шествует с застывшим величием учительница, при каждом шаге пиная длиннополое пальто своими низкими каблуками.
Девица с широким носом посылает мне воздушный поцелуй.
Я оборачиваюсь: кому он предназначался? Воспитанницы хихикают и ржут, как молодые жеребята.
Среди них наверняка есть одна-две, которые со временем вырастут очаровательными подлыми стервами, ради которых можно пойти на любое безумие.
Анн-Клер маленькой девочкой тоже была такой…
В одной из витрин на Буль'Мише я увидел прекрасный серый в синюю полоску галстук, полоски совсем узкие. Он был просто сногсшибателен. Цена тоже была указана. Бред, на такие вещи у меня нет денег. Впрочем, есть! Еще даже останется кое-что. Какао тоже еще есть. Да, но когда и оно кончится? Эти несколько дней действительно не в счет. Тот, кто влюблен, не должен думать лишь о своих «внутренностях» и брюхе своем. Нужно заботиться и о внешности.
Подобно лунатику я переступаю порог магазина.
Мне показывают и другие галстуки. Тот, который выставлен в витрине, в руках смотрится совсем иначе. Два других нравятся мне больше. Один отличного темно-синего цвета со светло-голубыми полосками, другой – красный с темно-красными полосками.
Покупается синий.
Дома я его тут же надеваю – и вижу, что цвет мне не к лицу. Красный был бы лучше. Нужно их поменять.
Французы очень милые люди, они определенно обменяют мне галстук. Еще не прошло и десяти минут, как я купил его.
Я иду туда и отношу галстук.
– Прошу вас, моему другу, которому я хотел сделать подарок, не нравится цвет. Он бы хотел иметь красный.
– Пожалуйста.
Дома я вдруг вспоминаю, что Анн-Клер не переносит красный цвет. Она всегда говорит, что красный приносит ей несчастье. Если галстук не понравится Анн-Клер, то жаль впустую затраченного времени и денег. Лучше всего, если я скажу продавцу в магазине, что мой друг суеверный и не любит красный цвет. Я все-таки хочу купить галстук, который понравился мне самым первым, в витрине.
Я несу красный галстук обратно и объясняю, в чем дело. Один из продавцов вполголоса роняет:
– Как только можно терпеть такого несносного друга?!
Мне подают первый галстук. Кошмар: он мне вообще больше не нравится, но что теперь поделаешь?
Мне заворачивают его. Руководитель секции обращается к продавцу:
– Мсье Морис, я иду обедать. Если мсье с галстуком вернется снова, поменяйте и этот. Бонжур, мсье.
По дороге домой я обнаруживаю в другом магазине галстук намного красивее и всего за полцены. Я отворачиваюсь, чтоб не видеть его.
Галстук я тут же вешаю в шкаф, я не надел его ни разу.
Едва я выпил какао и убрал чашку и посуду, в дверь постучали. Вошла Анн-Клер, очень взволнованная.
– Servus. Я только на секунду. Мне надо сразу же обратно в контору.
– Сними пальто.
– У меня мало времени. Я всю ночь не могла заснуть, потому что вчера я солгала тебе.
– Меня удивляет, что ты именно вчера не могла заснуть; ну ничего, ты еще к этому привыкнешь.
– Ты сказал, что если я еще раз солгу, то с тебя довольно, ты не захочешь больше меня видеть.
– Правильно. Впредь будет намного проще, если ты будешь предупреждать, когда в порядке исключения говоришь правду.
Она смотрит на меня, белая как полотно.
– Итак, что там у тебя?
– Вчера я тебе сказала, что у меня есть два брата.
– Правильно. Кстати: я тебя об этом совсем не спрашивал. Почему ты вспомнила об этом?
– Потому что вчера я утверждала, что у меня нет братьев, и потому что я хотела, чтобы ты все знал.
– Словом, вчера ты тоже лгала?
– Да.
– И позавчера тоже?
– И позавчера…
– Ну а что ты теперь утверждаешь?
– У меня только один брат.
– Знаешь, мне противна вся эта история. Чему теперь верить? Два у тебя брата или ни одного? Я убью тебя, если ты еще раз соврешь.
Я так сильно сжимаю ее руку, что она чуть не кричит.
– Сколько у тебя братьев? Отвечай!
– Два. Пусти меня, – говорит она, страшно бледная, и стремительно убегает.
Что это было? Зачем она, собственно, приходила? В момент прихода у нее тоже было два брата.
На следующее свидание она приходит сияющая, словно ничего не случилось.
Так, о братьях больше говорить не будем, уж это точно.
«Il faut prendre le temps comme il vient, le vent comme il souffle et la femme comme elle est», – сказал Мюссе. И все же это отвратительно.
Она останавливается передо мной и говорит:
– Servus. One, two, three, four, five, six, seven, eight, nine, ten.
– Что это значит?
– Я уже могу считать по-английски. Это самое важное, чтобы тебя не надули. Ты же сказал, что мы хотим поехать в Лондон.
– Я?!
Она берет рисунок с моего стола.
Вчера вечером я по памяти нарисовал обнаженную женщину. Когда нет никакой, рисуют красивую женщину, к тому же как раз обнаженную. Очень практично.
– Кто эта женщина?
– Никто.
– Это неправда. Ты видел ее в таком виде и нарисовал.
– Это ты.
Губы ее слегка дрожат.
– Это несчастье, что мне приходится эти рисунки делать из головы. Я уже давно собирался тебя просить хоть раз полностью раздеться с научными целями, чтобы я видел твою обнаженную натуру.
– Как понимать «с научными целями»?
– Послушай, Анн-Клер, ты интеллигентная женщина. Я пишу книгу «Взаимосвязи психопатологической сексуальной биологии и психографической питуленции». Должно быть пять томов. На странице двести семьдесят шестой, седьмая строка сверху, я застрял. Только ты можешь мне помочь. Знаешь, все женщины так чувственны, они не в состоянии в связи со своим обнаженным телом думать о научных вещах, у них другое в голове. Ты – исключение.
– Что ты хочешь делать с моим обнаженным телом?
– Я хочу измерить каждый мельчайший мускул. Мне надо знать, как соотносятся параллели расстояния между грудями к одной трети расстояния между пупком, номбрилем, и одной третью бровей. Ибо, если предположить, что А плюс В-С-3/4 и с4 – ш8, тогда я возвожу это в квадрат, перехожу к окружности и так далее.
– Разорви сейчас же этот рисунок. Дай мне сюда.
– Пожалуйста.
Она рвет бумагу так, что та только трещит.
– Значит, я могу на тебя рассчитывать?
– А что это такое – питуленция? Тут нет никакой похабщины?
– Да что ты! Ты только подумай о колебаниях атомов. Откуда же тут взяться похабщине?
– Ну, хорошо.
Завтра так и так суббота, она это сделает…
Я не могу заснуть всю ночь. Ранним утром я покупаю сантиметр и горящими глазами начинаю сверлить будильник. Еще пять часов, еще четыре, еще три…
В полдень даже привычная порция какао застревает у меня в горле.
Черт! Эта девушка разденется передо мной догола! Я сойду с ума! Я развел в камине такой огонь, что пот капает с моего лба. Она не должна говорить, что боится простудиться.
В три часа она появляется.
– Servus, Monpti. Я принесла тебе небольшой букетик. Почему здесь так ужасно жарко?
– Ты уже забыла, что мы хотели осуществить научные эксперименты? Ты обещала, что разденешься.
– Я?!
– Ты.
– Не помню, чтобы я такое обещала.
– Давай не будем спорить. Если ты этого не сделаешь, завтра утром я покончу с собой – я не переживу позора, того, что ты со мной только играешь.
Лицо ее становится совершенно белым, она садится на край кровати.
– Туфли я тоже должна снимать?
– Их можешь оставить.
Она глубоко вздыхает и медленно, с огромными паузами снимает платье.
Она носит короткую комбинацию из трусов и рубашки; садится, сжавшись, на кровать и закрывает руками голые плечи. Глаза ее горят как в лихорадке.
– Измеряй меня так, но побыстрее.
– Послушай-ка, Анн-Клер. Спешить при этом я не могу, – говорю я хрипло. – Был древнегреческий мудрец, звали его Питонилли. Он изложил основы серьезной алгебры. Знаешь, что сказал Питонилли? «Каждое женское тело было идеально чистым, пока бедра не обхватили подвязками». Так что снимай свои подвязки тоже, если не хочешь, чтобы я узрел в тебе неопрятную женщину. «Где место женщины под солнцем? Vel in tumulo, vel in thalamo». – (Собственно говоря, цитата эта не соответствует истине. Но она об этом не имеет ни малейшего представления, следовательно, ничего страшного.)
– Monpti, ты просто пугаешь меня. Как ты аморален! Она раздевается, а я аморален.
– Опусти хоть рубашку до пояса. Вспомни, статуи в парках Парижа все стоят обнаженные, и думай о науке. Знаешь, сколько мучеников знает наука? Голого женского тела нужно стыдиться лишь тогда, когда оно искалечено или обезображено сыпью. Зачем скрывать то, как нас создал Бог? – (На Пасху иду исповедоваться, каяться в грехах!) – Как выглядела бы роза в комбинации или корова в шелковых чулках? Бык в длинных подштанниках?
– Перестань, или я сойду с ума. Или ты меряешь сейчас же то, что хотел измерять, или я одеваюсь. Никакой питуленции не существует, я вчера всех спрашивала.
– Теперь мне все ясно: у тебя определенно сыпь.
– Смотри сюда, ты, нахал!
Быстрым движением она встряхивает плечами, рубашка скользит вниз, к талии, и теперь она стоит передо мной обнаженная до пояса. Ее прекрасной формы груди сияют на темном фоне, как ослепительно белое пятно внезапно пролитого молока.
Это был всего лишь миг. Она тут же поднимает рубашку и тянется к платью.
– Разреши мне хотя бы измерить.
Твердые небольшие груди напряглись под тонкой материей. Сантиметр дрожит в моих руках.
– Прости, Анн-Клер. Я больше не выдержу этого. Я схожу с ума от тебя. Я хочу тебя.
– Нет. Пусти меня, или я закричу.
– Ты не хочешь?
– Нет.
– Ну что ж, прекрасно. Запомни: я больше никогда в жизни не попрошу тебя об этом. Лучше пойду в сумасшедший дом, но не унижусь.
Она безмятежно одевается и становится все веселее. Даже поет:
J'aime tes veux, Comme un enfant Aime un joujou Qu'on lui d?fend.
Я люблю твои глаза, Как ребенок-егоза Любит более всего То, что прячут от него.
Если какой-нибудь женщине когда-либо взбредет в голову быть со мной милой и готовой к любви, она у меня узнает – я буду ее так мучить, что – чтобы черт всех баб…
Двадцатая глава
Сегодня я узнал от горничной, что супружеская пара с кружевными трусиками съехала.
Передо мной вдруг возник образ Мари-Луиз: бледная узкоплечая женщина с большими карими глазами. Женщина, которая может только плакать. Анн-Клер – сама жизнь, с ее вьющимися белокурыми волосами, ее лучистыми синими глазами, ее алыми губами, жизнь, молодость, сила. Она тоже часто плачет, но это нечто другое.
В одну из суббот вечером Анн-Клер говорит:
– Завтра мои родители уезжают погостить в Сен-Клу и вернутся лишь во второй половине дня. Я не поеду – скажу, что болит голова, и приду к тебе. Уже в полдевятого я могу быть здесь, хочешь?
– Приходи, любовь моя, я буду ждать тебя.
В семь утра я уже на ногах. Комнату мне пришлось убрать самому, так рано здесь еще не убирают. В четверть девятого я покончил с уборкой и лег на кровать.
Сейчас Анн-Клер выходит из дома. Я мысленно сопровождаю ее. Вот она выходит из метро, теперь идет по улице Сен-Жакоб, вот стоит перед отелем и поднимается наверх. Но она не приходит. Стук маленьких туфелек по старым деревянным ступенькам все еще не слышен.
Сегодня я намерен быть похитрее. Я обвяжу ее красивыми словами. Женщины хотят этого, она же сама сказала.
Девять часов уже прошло.
Уже четверть десятого, а ее все еще нет.
Иногда я слышу шаги, но они затихают на первом или втором этажах, и хлопанье отдаленных дверей кладет конец всем мечтаниям.
Это просто невозможно вынести. Она опаздывает больше чем на час.
Значит, она всего лишь играет со мной?
Я покончу со всей этой историей, хватит ждать. Когда мужчина жесток с женщиной, то он, по сути, мстит всего лишь за это вечное ожидание, доведенное женщинами до настоящего садизма. Ничего нет более унизительного. Может, с ней что-нибудь случилось? Этот вопрос всегда задают в таких случаях, и ни разу он не был справедлив. Еще никто не умирал накануне свидания.
Я беру шляпу и хочу выйти. Когда я открываю дверь, я слышу знакомый стук каблуков, но не такой проворный и быстрый, к какому я привык, скорее медленный и тяжелый. Это кто-то другой, должно быть, конечно, полная женщина. (Мне сейчас подумалось, что полные женщины всегда пахнут белками, по крайней мере те, кто посещает отель «Ривьера».) Я свешиваюсь через перила.
Это Анн-Клер, но она несет большой белый пакет. Что она там тащит, интересно?
Я возвращаюсь в свою комнату и жду. Спустя некоторое время в дверь стучат. Я открываю. В руках у нее большая коробка из-под шляп.
– Почему ты идешь так поздно?
– Тсс! – отвечает она таинственно.
– Что в этой шляпной картонке?
– Держи ее осторожнее, но смотри, она очень тяжелая. Я ставлю картонку на пол.
– Почему ты опоздала?
– Ставь не на пол, а на стол.
– Что в этом пакете?
Она открывает коробку и вынимает оттуда две тарелки, приборы, салфетки и другие свертки, помельче. Наконец последней появляется большая кастрюля. Когда она снимает крышку, столб пара взвивается к потолку.
– Что это?
– Pot-au-feu. Это мы сегодня будем есть на обед. Я приготовила. Я уже с шести утра варила. Теперь все готово. Я шла пешком, иначе в метро или в автобусе могло опрокинуться. Сейчас я совсем без рук. Мне пришлось готовить для тебя дома, потому что, если бы я делала это здесь, у тебя был бы снова скандал, да по-настоящему здесь и не приготовишь. А ты как думал? Должен же ты наконец знать, как я умею хорошо готовить.
Ужасно. Я кажусь себе этаким «солдатом Марии». Что сказать на это? Наша связь день ото дня все более вырождается. В следующий раз она украдет деньги из моего кармана, и я даже не замечу. Отныне я должен пересчитывать каждый сантим и записывать. Вот это жизнь?!
– Ну, пока.
– Что такое? Куда ты идешь? – спрашивает она испуганно.
– Я приглашен на обед в посольство.
– А мне что делать?
– Ты можешь есть свой pot-au-feu.
– Одна? Тогда я умру.
– Это невозможно!
– Здесь так много всего, и все испортится до завтра. Я хотела пообедать с тобой.
– Я здесь ни при чем.
– Ты отлично знал, что я приду, – почему ты позволяешь себе такие вещи?
– Я жду тебя с половины девятого, а сейчас половина десятого.
– Мы же хотели целый день провести дома.
– Мне позвонили из посольства, я только схожу на обед и сразу приду обратно. Ешь спокойно одна. Servus. Это обед с политической подоплекой.
– Тогда хорошо, идем!
– Что значит «идем»? Тебя не приглашали.
– Я пойду с тобой и скажу посланнику, что он не должен меня обижать.
– Не каждый так запросто может попасть к посланнику.
– Я же с тобой, а ты не «каждый».
– Посланник ненавидит французов.
– Вот как? Чего же ты молчишь! Тогда это не интеллигентный человек. Зачем тогда он здесь стал послом? Только чтобы нас ненавидеть?
– Это я не смогу тебе объяснить, ты бы все равно не поняла. Это слишком сложно.
– Я провожу тебя до посольства и подожду снаружи.
– Такой обед длится часа два-три, и после него тоже нельзя сразу уходить.
– Я подожду тебя на улице. Я буду прогуливаться.
– Тогда у меня кусок в горло не полезет.
– Ну и лучше будет. Мы позже поедим вдвоем.
– Нет, это не годится.
Она стоит против меня совершенно бледная. На столе дымится pot-au-feu.
– Ты идешь не к посланнику, ты идешь к женщине.
– Чепуха!
– Если я увижу эту женщину с тобой… и она засмеется…
Ее рот дрожит, она хватается за крышку стола.
– Тогда я возьму… большой камень… и подойду к этой… женщине… и… и… подниму большой камень и… убью себя!
Огромная злость сменяется тихим, жалобным плачем. Жизнь дурацкая штука.
– Ладно, приготовь еду, мы обедаем дома.
Она чувствует, что это не естественный результат нашего предыдущего разговора. Анн-Клер деловита и не произносит ни слова. Обед проходит в молчании.
– Ну как, вкусно было? – спрашивает она ближе к концу трапезы.
(Подожди, я у тебя отобью охоту разыгрывать кухонные идиллии.)
– Нет, не вкусно.
– Тогда обещай мне, – говорит она робко и гладит скатерть, потому что она и скатерть принесла, – что ты никогда и никому об этом не станешь рассказывать.
– О чем?
– О том, что обед был плохой.
– Я не понимаю. Кому я должен рассказывать?
– Никому в мире, потому что это страшный позор для меня.
Она глядит поверх моей головы, куда-то вдаль, за море крыш.
Из ее ясных глаз выкатывается слезинка и сбегает вниз по щеке.
Двадцать первая глава
Снова воскресенье.
Не могу выяснить почему, но я не люблю парижские воскресенья.
После полудня отель «Ривьера» пережил большое событие.
Негритянская пара во дворе затеяла скандал. Они перебрасывались непотребными словами. Их лица были искажены яростью, глаза округлились, они бы бросились друг на друга, если бы их сосед, чиновник магистрата, не встал между ними. После этого негритянка пошла в свою комнату и пыталась свести счеты с жизнью. Муж угрюмо стоял во дворе, уставившись на ствол дерева.
Он то и дело уходил в свою комнату, но тотчас же выходил снова во двор.
Они всего несколько недель как женаты. Я еще вижу перед собой лица их друзей, поздравлявших на свадьбе мужа, у которого мышцы лица наверняка болели от частых натужных улыбок. Он нетерпеливо думал, взволнованный, о предстоящей брачной ночи. А теперь – нате вам. О чем они могли спорить? Впрочем, неважно. Определенно оба правы. Несчастье совсем в другом. Самые большие ссоры между мужьями и женами всегда возникают только из-за пустяков. Эти двое тоже наверняка не имели настоящих различий во взглядах, они уже давно хотели рассориться и только ждали возможности. Вечером они снова помирятся. А утром начнут все заново. Но по-настоящему счастливыми и довольными они станут лишь тогда, когда каждый тайно обманет другого. Это даст удовлетворение обоим, и оба станут уступчивее, снисходительнее по отношению друг к другу. «Если бы ты знала, мое бедное дитя…» – вот тогда они станут счастливы.
Вечером внезапно появилась Анн-Клер.
– Я пришла на один час. Как дела, Monpti? Что ты делал без меня?
– Я слушал музыку в Люксембургском саду, а затем читал свой словарь. Кстати, у тебя ничего нет почитать?
– Есть. Я как раз прочла «Путеводитель для интеллигентной женщины» Бернарда Шоу. Ты знаешь, он пишет о политике, коммунизме, национальной экономике – короче, обо всем, о чем должна хоть немного знать любая женщина. – (Ее захватило название книги.) – Хочешь, принесу?
– Нет. У меня отвращение к бородатым мужчинам. К тому же я не переношу и совершенно лысых, чьи головы уже наполовину мертвы. И совсем не терплю людей, которые начесывают на свой череп волосы сбоку или сзади, чтобы таким образом скрыть свою плешивость. Такие люди в большинстве своем чванны, капризны, эгоистичны, как шестидесятилетние старые женщины, которые не могут смириться с тем, что они увяли, и готовы задушить взглядом шестнадцатилетних девушек. Зато искренне ценю лысых мужчин, которые не принимаются сразу же упорядочивать остатки своих волос, как только снимают шляпу. Конечно, Бернард Шоу… здесь другое дело. Разумеется, умный малый, но борода у него провисает до самого сердца.
– Ты снова нарисовал голую женщину, – говорит она, роясь на моем столе.
– Она еще осталась с ранних времен…
– Это неправда, Monpti. Кроме того, это аморально.
– Возможно, но сейчас оставь меня в покое. Ты еще будешь мне рассказывать, что является аморальным, ты, которая ведет со мной такую противоестественную игру и в парках заводит знакомства. Оставь меня в покое, иначе пахнет ссорой. Негритянская пара уже поцапалась.
– Я познакомилась в парке только с тобой одним, – говорит она тихо.
Она надевает берет и идет к двери.
– Прощай.
– Прощай.
Этот тон ее задевает. Она подходит ко мне совсем близко и берет мою руку.
– Скажи, ты хочешь распрощаться со мной?
– Я больше не выдержу это.
– Что?
– Это. Ты хорошо знаешь – что.
– Если бы ты не просил меня об этом так часто, я бы уже давно сделала это.
– Это неправда, часто мы целыми днями не говорим об этом.
– Тогда опять же в этом дело. Если бы ты меня красиво и не впопыхах просил об этом, я, может быть, уже в первый день…
– Вот как, в первый день? Ты порочное создание!
– Учти, только целомудренная девушка может быть такой порочной.
– Ага, попалась! Короче, ты, которая ни за что…
– Ты же меня совсем не ценишь! Никогда не говоришь, как красивы мои глаза… мои волосы… мои губы. Они определенно не безобразны. Во всяком случае, ты бы мог по меньшей мере все во мне найти красивым. Ты должен это говорить, я нуждаюсь в этом. Если бы я захотела, я бы могла каждый день найти себе… даже богатого, у которого есть машина, но я выбрала тебя. А у тебя даже нет приятного слова для меня. Ты не умеешь даже ухаживать за мной.