Вечером я возвращаюсь домой.
В моем ящичке в рецепции светится белый конверт. Я нервно тянусь за ним. На голову мне падают два ключа: Мушиноглазый тоже хватает письмо, проверить, мне ли оно предназначено. Вот я тебе залеплю в рыло, и не откроешь больше свои выпученные глаза.
Письмо от Анн-Клер. Я узнаю ее почерк.
Я бегу с ним в комнату.
«Ты уже дома сейчас? Хочешь поговорить со мной?»
Сначала я закурю сигарету и только потом буду слушать тебя, бестия. Что ты смогла сочинить на сей раз? Ты, наверно, долго ломала себе голову. Подожди-ка, я выпью сперва глоток воды и выгляну в окно.
Прекрасная погода.
Я сажусь в невозможно раскрашенное кресло и беру в руки письмо. Оно довольно увесистое. Бритвенным лезвием я аккуратно разрезаю конверт. Внутри восемь убористо исписанных страниц.
«Mon petit, прости меня, что я не живу на улице Пяти Алмазов. Я живу в гостинице, в которую, как ты видел, я входила в тот раз. Я живу совсем одна, так как мои родители давно умерли. Мне не исполнилось и шестнадцати, когда я потеряла их. С той поры я обретаюсь совершенно одна..»
Далее следуют три мелко исписанные страницы, полные размывов от слез, – короткие болезненные фразы.
«…Одинокую молодую девушку защитить некому, и каждый думает о ней, что она плохая. Я лгала лишь затем, чтобы ты сильнее любил. В моей жизни были двое мужчин, которые меня целовали, которых я любила – в разное время, – но так, как тебя, я не любила никого. Я говорю это тебе, потому что, возможно, позднее ты и сам узнаешь это. Да, я невинна. C'est bien la v?rit?. Я не такая плохая, как ты думаешь. Каждый день я приходила к тебе в твердой решимости отдаться; и я совсем не знаю, почему так все сложилось.
Теперь это уже не имеет значения, раз ты все знаешь… Я обещаю тебе никогда не лгать больше. Я не знаю, почему я такая. Мне так стыдно. Однажды в бюро я солгала, что у меня умерла сестра, которой никогда не было, только чтобы выплакаться и чтобы другие меня пожалели. Должна также рассказать тебе, что у нас на работе есть один молодой человек по имени Поль Делавье, он видел, как мы однажды целовались. Я ему нафантазировала, что мы женаты. Я купила обручальное кольцо. На работе я всегда носила ею и прятала лишь в моменты наших встреч. Пишу это тебе лишь затем, чтобы ты снова не испытывал ко мне отвращения, если случайно об этом узнаешь. Прости меня, Monpti. Жди сегодня меня в шесть часов там, где обычно ждешь. Если ты не придешь, я буду знать, что ты не хочешь меня больше видеть.
Твоя бесконечно скорбящая Анн-Клер».
Постскриптум:
«Сходи в мою гостиницу и справься обо мне. Тебе скажут, что я живу одна. Я все время дома, если только не у тебя. Могу я еще приписать, что тысячу раз целую тебя?»
Хелло! Как чудесно светит солнце!
По улице идут исключительно веселые люди.
– Тетушка, букет прекрасных фиалок, пожалуйста!
– Да они все прекрасны, дорогой мсье, все прекрасны!
Пока только четыре часа. До шести у меня целых два часа. Я тем временем отправляюсь посидеть в Люксембургском саду.
По извилистым тропинкам проходят дозором надзирательницы за креслами и атакуют ничего не подозревающего приезжего или туриста, который благодушно занимает место на стуле, поигрывая своими ключами, и не обращает внимания на кресельного полицейского в юбке.
С местным гражданином подобное исключается.
Местный гражданин садится только на скамейку или просто приносит с собой раскладной стул, ставит его на отличнейшем месте, там, куда из предусмотрительности никогда не поставят бесплатную скамью, и ухмыляется в лицо кресельной тетке, которая с презрением важно проплывает мимо него, как графиня, только что лишившая своего сына наследства.
Коренные граждане позволяют себе стул в саду в крайнем случае по воскресеньям.
Это не так просто. Господин коренной гражданин сначала добросовестно гуляет – со своей толстой золотой цепочкой, перстнем с печаткой, своими скрипящими ботинками, мягкой черной шляпой и черным зонтом, – чтобы устать и тем самым успокоить свою совесть: теперь можно и посидеть. Но если уж его вынудили раскошелиться, то он будет сидеть до самых сумерек. Не до тех пор, пока это доставляет удовольствие, а до тех пор, пока выдерживает зад. Конечно, он мог бы передать кому-нибудь другому свой билет на стул, но этого коренной гражданин не сделает. Он против обмена. Он посещает вечерние мессы и сдает в ризнице старые газеты в пользу бедных больных. Он готов также участвовать пятью франками в каком-нибудь фонде, но лишь если его имя попадет в газеты или перед ним рассыпаются в благодарностях особо чувствительным образом.
Короче, он не обманывает, ибо чувствует, что должен сам отсидеть полностью свои деньги, чтобы достойно отметить воскресный праздник. Если сидят одновременно несколько таких граждан – ибо они появляются всегда, как журавли, стаями, – то все осведомляются, вставая наконец, хорошо ли было сидеть.
«Forc?ment, ?a fait du bien. Несомненно, это действует благотворно».
Вообще здесь вошло в обыкновение обо всем спрашивать, хорошо ли было или нет. Едва освободившись от объятий, французская дама допытывается у своего возлюбленного, хорошо ли ему было. Это так же повсеместно, как у женщин в Будапеште вопрос: «Что вы теперь будете обо мне думать?» Это внимательные, вежливые люди. Само собой, каждый может на такой вопрос дать лишь один ответ: «Да, это было прекрасно». Даже умирающий, когда справляются о его самочувствии, отходит в мир иной со словами «Ca ва бьен». Стоит лишь кому-то случайно ответить «Ca не ва па», «Мне нехорошо», как все озадачиваются. Французы не любят горе, даже если оно настигает другого.
Вот и еще одна покровительница кресел.
Как бы я хотел удрать от нее. Честное слово, не из-за двадцати пяти сантимов, а из-за наслаждения, из-за возбуждения, которое доставляет бегство. С другой стороны, и эта старая женщина должна на что-то жить.
– Скажите, дорогая, сколько вы имеете от этих двадцати пяти сантимов?
– Один сантим, – отвечает она апатично и стоит грустная в своих стоптанных туфлях передо мной. Даже черное страусиное перо на ее шляпе грустит.
Вот она уже ковыляет от меня в сторону, потому что засекла господина, который только что уселся на ее объект. Однако господин тоже заметил ее, он тут же встает и пускается в бегство. Тетка останавливается на полпути, медленно меняет направление обхода и исчезает в аллеях.
Спустя десять минут рядом со мной на креслах удобно располагается целое общество. Пять человек. Это уже урожай из пяти сантимов, мадам надзирательница! Надо бы свистнуть ей, чтоб побыстрее пришла, пока и эти клиенты не удрали. Хотя они не похожи на таких.
Ага, она уже торопится сюда на своих старых ногах. Страусиное перо весело подскакивает на ее выцветшей шляпке. Наверное, она была в засаде.
Общество расплачивается медленными, натянутыми движениями. Безнаказанно нельзя даже любоваться природой.
– Постойте, дайте мне тоже билет!
Тетка озадачена. Она еще очень хорошо помнит меня и потому потрясена. Такого с ней еще не бывало – чтобы кто-то платил дважды, когда тут и один-то раз с трудом расстаются с деньгами.
Она дает мне талон и ковыляет прочь. Спустя полчаса она снова проходит мимо, инспектируя окрестности. Так, теперь позабавимся по-настоящему.
– Дайте мне, пожалуйста, билет!
Она смотрит на меня так, словно я укокошил одного из ее родственников.
– Вам я… никакого билета! – визжит она. – Я дожила до седин в честности! У вас уже есть два билета! Память меня не обманывает! Нет… нет… со мной у вас такие штучки не пройдут!..
Сказав, уходит, тряся головой; затем разговаривает сама с собой. От своей кристальной честности она рехнулась. Потеряла всю сообразительность и уже не знает больше, что разумно, а что нет.
– Ты дряхлая, старая какаду, я же только хотел тебе помочь!
В половине шестого я стою с букетиком фиалок перед бюро и ожидаю Анн-Клер.
Стрелки часов медленно подползают к цифре шесть.
Ровно в шесть я становлюсь напротив того места под въездом в ворота, где я ее обычно жду. Я не хочу сразу подходить к ней, пусть подумает, что я не пришел: тем больше будет радость, когда она меня увидит. Надо немножко ее потомить. Хочу на минуту насладиться ощущением, что меня любят.
В шесть с двумя минутами – электрические часы рядом – Анн-Клер выходит из бюро, пересекает улицу, оглядывается по сторонам, взволнованная, ищет меня. Полная страха и ожидания, она смотрит то вправо, то влево. Вот здесь она неизбежно должна пройти, когда пойдет домой… Вот здесь я и подожду ее, так лучше всего.
Она стоит, замерев, не трогаясь с места, и ждет.
На проезжей части неожиданно возникло скопление машин и автобусов, за ними ее не видно. Когда движение снова упорядочивается, ее там уже нет. Словно сквозь землю провалилась. Куда она исчезла? Она же должна была пройти мимо меня, направляясь к метро… и неожиданно испарилась в воздухе.
Я бегу вперед. Единственная станция метро, куда она могла спуститься, – «Лувр». Наверняка она поехала в этом направлении. Если потороплюсь, то смогу догнать ее. Не могла же она за это время далеко уйти. На улице много прохожих. Мне приходится держать в поле зрения и другую сторону улицы, что весьма нелегко. Анн-Клер нигде не видно. Лучше, если я не буду тратить время попусту, а сразу двинусь к станции метро, там я не упущу ее.
Я отталкиваю в стороны идущих мне навстречу, протискиваюсь между людьми, задыхаясь, бегу к метро и стою в ожидании, фильтруя всех пассажиров.
Целые толпы проходят мимо меня – люди смеются, теснят друг друга, счастливые тем, что освободились от принудительного дневного труда. Составы вагонов хватают и заглатывают людские массы и мчатся прочь, чтобы освободить место для следующих вагонов. Кондукторы едва поспевают – так много людей, и всем они должны проколоть проездные билеты. Костюмы их выглядят нереально и празднично – словно усыпаны конфетти.
Ее нет.
Уже три четверти седьмого. Я даже не заметил, как много времени прошло. Возможно, она пошла домой пешком. Ожидание уже не имеет никакого смысла. Я сажусь в первый поезд метро. К счастью, я знаю, где она живет.
На станции «Одеон» я случайно выхожу – сам не знаю, инстинктивно или по привычке. Так как я уже вышел, я иду домой. Я хочу тут же написать Анн-Клер письмо и забросить в отель «Виктория». Да, это лучшее, что можно сделать. Я спешно пересекаю рю Мсье ле Принс, сворачиваю на улицу Сен-Жакоб и в гостинице за один прием одолеваю по три ступени сразу.
На втором этаже мне показалось, что кто-то прошмыгнул мимо меня и спрятался в коридоре, чтобы остаться незамеченным.
Я останавливаюсь. Возможно, я ошибся, и это всего-навсего постоялец, вернувшийся в свой номер.
Как только я достиг третьего этажа, я услыхал шаги.
Кто-то спускался со второго этажа. Я свешиваюсь через перила.
Это Анн-Клер.
В следующий миг я настигаю ее. Она прислоняется к стене и улыбается мне сквозь слезы:
– Это ты?
Неожиданно она теряет равновесие; если бы в последний момент я не подхватил ее, она бы просто рухнула на пол. Я несу ее в мою комнату, кладу на постель и быстро делаю мокрый компресс.
Медленно она приходит в себя.
– Анн-Клер, я ждал тебя около бюро, но ты неожиданно исчезла. Тебе лучше?
– Да, сейчас немного лучше.
Лицо ее бледно, под глазами глубокая синева.
– Что с тобой? У тебя болит что-нибудь?
– Нет, ничего.
– Посмотри, я принес тебе цветы.
– Мне?
Она смотрит на меня большими, влажными от слез глазами. Такой красивой она еще никогда не была.
– Я хочу выплакаться.
– Ну, не будь ребенком, Анн-Клер.
Лицо ее медленно искажается, она беззвучно рыдает, слезы катятся ручьем по щекам.
– Перестань плакать, все же хорошо.
Постепенно она успокаивается, обессиленная, затихает, словно готова вот-вот заснуть. Слышно лишь тиканье часов. Рядом кто-то кашляет.
– С тобой действительно все в порядке?
– Я голодна. Со вчерашнего дня я ничего не ела.
– Отчего? У тебя не было денег?
– Деньги были, но я была в трансе.
– Подожди, я сварю тебе чашку какао. Есть еще немного сыра.
– Возьми, прошу тебя, деньги из моей сумки и принеси для нас ужин.
Я, задетый, молчу. Она смотрит на меня и говорит тихо:
– Не смущайся, делай спокойно, что я говорю. Сегодня ночью я все равно буду спать у тебя.
– Мне ничего не надо.
– Как это? Я остаюсь эту ночь у тебя.
– Я не улавливаю здесь никакой связи.
– Я хочу спать у тебя. Я так рада, что могу быть у тебя. Я так устала.
Своими прекрасными синими глазами она смотрит на меня изумленно.
– Ты не хочешь спать со мной?
– Больше нет.
– Нет?
– Ты можешь оставаться, раз ты устала. Я буду читать свой словарь в этом невозможно выкрашенном кресле. Зачем ты сейчас-то плачешь? Ты же всегда так хотела!
– Я и не плачу вовсе.
– Тогда хорошо. И если тебе будет недостаточно чашки какао и сыра, которые я тебе предложил…
– Да нет, мой сладкий, конечно, достаточно, более чем достаточно. Мне помочь накрыть на стол?
– Нет, лежи спокойно.
Какао пригорело и на вкус отвратительно. Она пьет его.
– Чудесно, – говорит она и улыбается благодарно. Она ведь всегда лгала.
Если выпил гость, я, конечно, тоже должен вкусить того же. Бррр…
– Я не виновата, Monpti.
– В чем ты не виновата?
– Я чувствую себя так, будто я себя продала частями. Меня это словно бьет наотмашь.
– Кому продала?
– Тебе.
– Мне?
– Да. Перед этим я сказала: возьми деньги из моей сумки. Это было естественно. Я не хотела тебя этим обижать. Послушай, если ты не разрешаешь, чтобы я тратила на тебя деньги так же, как ты делаешь это для меня, тогда я чувствую себя так, словно продавала себя по частям. Ты чувствуешь то же самое и поэтому уже не просишь меня стать твоей любовницей.
Что на это сказать?
– Деньги для того только и существуют, – заявляет она поразительно мудро, – чтобы облегчить жизнь. Когда кто-то кого-то любит, то составляет с ним одно сердце и одну душу и считает все естественным. Есть грешная и есть святая любовь. В основе своей обе одинаковы, и только от обстоятельств зависит, станет ли любовь грехом или добродетелью. Ты не думаешь, что точно так же и с деньгами? Я не смогла бы любить тебя больше, чем теперь, если бы даже мы были женаты. Если ты именно в этом пункте, являющемся основой совместной жизни, стал бы отделяться, не знаю, насколько большой была бы тогда твоя любовь.
– Где ты это вычитала?
– Нигде.
После небольшой паузы она тихо говорит:
– Это неправда. Я где-нибудь это вычитала. Я читала, что истинная любовь не знает никаких условностей и никакого ложного стыда, не страшится никакого закона и никакой силы. Любящие во всем хотят быть едины, даже в грехе. Любовь стоит выше всех сил.
– Прекрасно. Но если ты меня любишь и хочешь мне угодить, ты прежде всего должна думать, как думаю я. Если ты считаешь, что ты таким образом продаешь себя по частям, то я должен тебе признаться, что напоминаю себе сутенера, когда между нами возникает разговор о деньгах. Я здесь ни при чем. А теперь давай поговорим о чем-нибудь другом.
Она бросается поперек кровати и всхлипывает.
– А сейчас отчего ты плачешь?
– Я не знаю… Я боюсь, что я все испортила… Я прикуриваю сигарету.
– Скажи, кто была та женщина, о которой ты мне во время рождественской мессы сказала, что это твоя мать?
– Откуда я знаю?
– А мальчуган, о котором ты рассказала, что он твой крестник?
– Понятия не имею. Я его никогда раньше не видела.
– А печенье, которое ты на Рождество принесла… якобы твоя мать испекла?..
– Купила его.
– Тебе не стыдно тратить деньги на мужчину? – (Да, правильно, грог.)
Пауза.
– Но хоть родственники есть у тебя?
– Нет, никого.
– Друзья?
– Тоже нет.
– Твой жених?
– У меня его никогда не было.
– Письмо, которое ты однажды писала какому-то Жоржу?
– Это я так просто писала, несуществующему адресату. Вообще-то я писала его тебе.
– Зачем ты лгала?
– Чтобы ты меня любил.
– Когда я представляю себе, как последовательно ты играла роль осторожной девушки, у меня разум отказывается понимать что-либо. Я не мог тебя провожать, иначе бы нас увидели. А весь этот театр с улицей Пяти Алмазов. Ужасно. Я не сомневался ни минуты в твоей правоте. Это просто страшно, как ты умеешь лгать.
Она закрывает глаза и не произносит ни слова.
– Если у тебя нет родителей и вообще знакомых, то где же ты находилась, когда мы не были вместе? Все эти вечера, когда вы якобы принимали гостей?
Она молчит и не отвечает.
– Да говори же! Как ты проводила эти вечера? Тишина.
– Анн-Клер, будь искренна! Даже в Библии говорится…
– Не надо про Библию, я совсем не в том настроении.
– Ты осмеливаешься говорить о Боге в таком тоне?
– Такой он меня создал.
– Я хочу знать правду. Где ты находилась все вечера, когда ты рассказывала, что должна быть с родителями?
Ответа нет.
– Ты все лжешь. Декарт говорил: cogito, ergo sum. Ты могла бы сказать о себе: я лгу, значит, я существую.
– У Декарта была совсем другая жизнь.
– Оставь Декарта, ответь на мой вопрос.
– Нет.
– Нет?
– Нет.
– Всего хорошего, любовь моя.
– Что случилось?
– Я вежливо прощаюсь с тобой, потому что ты уходишь. Поняла? Между нами все кончено.
– Боже мой… Боже мой… – говорит она. – Мы же только что помирились.
Она берется за пальто. Я мог бы убить ее.
– До свиданья.
Она тихо прикрывает дверь за собой.
Подлая душа. Завтра куплю себе револьвер. «Молодой венгр застрелил свою любовницу-француженку в отеле „Ривьера“ на улице Сен-Жакоб». По крайней мере в газетах я не буду выглядеть простофилей.
Минуту спустя в дверь стучат.
– Войдите! Анн-Клер.
– Это было твое последнее слово?
– Да, всего хорошего.
– О Боже мой, Боже мой, oh, ce n'est pas rigolo du tout. Но ведь это совсем не смешно.
Она ждет какое-то время, наконец говорит очень тихо:
– Я скажу тебе это.
– Ну, говори!
– Я стирала.
– Что?
– Свое белье; и кроме того, я варила, шила, гладила и готовила еду на завтра. Я зарабатываю всего два франка в час, а на это вряд ли проживешь. Дьявольски трудно. Ты подлая свинья. Зачем ты хотел это знать?
Теперь она смотрит на меня так, словно ненавидит меня.
– Мне не надо ничьей жалости. Даже от тебя. Стучат.
На пороге появляется Штефан Цинеге, Иштван.
– Здрастуте. У меня писмо милостивому гаспадину. Надо бы его когда-нибудь раз и навсегда вышвырнуть. Письмо опять написал мой друг. Он вернулся в Париж (вот непоседа, нигде не засиживается), его нашел Штефан Цинеге и хотел переночевать у него. (Этот крестьянин считает, что мы у себя в деревне.) Ему очень жаль, но он не может предоставить ему квартиру, даже на ночь, потому что он живет с одной женщиной и это никак не устраивает их обоих. Я же одинок и без проблем мог бы это устроить. Земляк спит на полу, даже может спать стоя или прислонившись к стене. В армии спал даже на марше – он совершенно не избалован.
Я уже прочитал письмо, но еще долго блуждал глазами по строчкам. Что мне делать? Просто ума не приложу. Осторожно кидаю взгляд на Штефана, он стоит передо мной с опущенной головой, комкая шляпу в узловатых, натруженных руках. Он ничего не говорит, он ждет. От меня зависит, придется ли ему всю ночь прогуливаться под открытым небом.
– Анн-Клер, извини, но сегодня я не смогу остаться с тобой.
– Я хотела тебе сказать, что мне нужно домой. До свиданья, – говорит она, обращаясь к Штефану Цинеге.
– Цлую ручку! – Цинеге отскакивает в сторону, давая ей пройти, и щелкает каблуками.
Анн-Клер проскальзывает мимо него, как принцесса, на ходу накидывая пальто на свое гибкое тело. В воздухе поплыл нежный аромат духов. Штефан Цинеге с почтением внюхивается.
Я провожаю Анн-Клер до двери. Она быстро шепчет мне:
– Жди меня завтра перед бюро.
В сумраке лестничной площадки я украдкой целую ее и возвращаюсь к Цинеге.
– Мой друг пишет мне, что вам негде переночевать.
– Н-да. Покорнейше докладаю.
– То есть вам нечем было платить за гостиницу?
– Это я не сделать, прошу вас.
– Тогда неудивительно, что вас выставили за дверь.
– Простит, милст'гсударь, что я не перебиваль вас, но кто мог мне такой позор учинять, хе?
– Ну, естественно, гостиница, где вы не заплатили.
– Какой гостиница, если позвольт мой вопросен, пожалста?
– Там, где вы жили!
– Я еще нигде не жилось вед.
– С какого времени вы без квартиры?
– Я никгда не имель воще не мог.
– Где же вы тогда спали, с тех пор как в Париже?
– Я спаль немног, пожалста. Я один за другой гуляль на мужской манир.
– Боже милостивый! С каких же пор?
– Но, итак уже несколько неделя, прошу вас.
– С ума сойти.
Действительно, если приглядеться к нему, у него явные трудности. Лицо его осунулось, щеки ввалились.
– У вас нет денег?
– Но есть, но если я мои деньги проспать, то не знай, что делать, когда проснусь.
– Зачем вы, собственно, в Париж приехали, Цинеге?
– Ну, прошу вас, это быль итак… что…
– Садитесь, не стойте колом.
– Нет, милст'господин, мои ноги выдержат, я знай, как положено.
– Да сядьте же!
В гостинице «Ривьера» о «положено» не может быть и речи. То, что крестьянину это еще не бросилось в глаза, меня удивляет. Впрочем, он привык спать даже в конюшне.
Он неловко присел на край кресла. Не знает, куда девать руки. Мне кажется, что сидеть в моем присутствии ему более неловко, чем стоять передо мной навытяжку.
И тут он рассказывает многословно о том, как несколько лет назад служил парадным кучером у отца моего друга. Недавно он узнал, что молодой хозяин живет в Париже, ну и «вдумал» приехать сюда – может, тот найдет для него здесь «применение».
– Чем же вы собирались здесь промышлять?
– Я ведь парадный кучер, милст'сдарь. Хорошенький парад…
– Мой друг ездит на автомобиле, если спешит куда-нибудь.
– Но это неправилно, думаю, милст'сдарь. Если настоящ венгр, он должн ездить на повозке, впереди которой лошадь.
– Боюсь, что здесь вряд ли потребуются кучера, милейший Штефан Цинеге.
– Но, прошу вас, я сам вижу, глупость сделал. Люди здесь совсем не знать, что им хорошо. Черт бы побраль все это модерное.
– Ну и что вы теперь намерены предпринять? Сплевывайте, не стесняйтесь, мне это не мешает.
– Я делать обратно концентраций на Зала-Апати.
– Когда вы хотите ехать?
– Я бы лучше целиком пешком ходить, осмелюсь доложить. Но хорошо б мне сказаль, милст'сдарь, куда я должен идти, я не зналь направление.
Мне плохо уже при одной мысли о подобном предприятии.
Но не могу же я показывать, к тому же наугад, дорогу в Венгрию – он ведь пойдет галсами и допрет до Испании.
– Это не так просто. Дороги здесь такие извилистые, вы определенно заблудитесь. Вам надо обратиться в венгерское посольство, там вам объяснят, как вам попасть в Зала-Апати. Для этого у нас есть посольство. А теперь вы, наверное, хотите спать, вы, должно быть, устали.
– Да это я живу как ночная сова, мне это не так над.
– Завтра я напишу вам адрес посольства и объясню, как туда добраться.
Я чуть не сказал: ка туд'дэбрац. Не из иронии, а как это делают государи, из уважения надевающие мундир другого. Он так на меня действует, что я тоже каждую вторую фразу начинаю с «да, итак…».
– Я не знаю только, где мне вам постелить.
– Я спать на полу, перед дверью, милст'сдарь.
– Нет, так не пойдет, как это пришло вам в голову? Штефан Цинеге всю ночь спал на полу, положив под голову свой узел с пожитками, и храпел так, что стены ходили ходуном.
Утром он распрощался, и больше я его ни разу не видел.
Тридцать четвертая глава
Едва я успел выпить свою маленькую порцию какао и съесть нормандский сыр (о вы, нормандцы!), как разразилась буря. Уже перед обедом небо хмурилось.
Первый же удар грома до основания потряс старую гостиницу, затем хлынул ливень. Поток за потоком обрушивался на крыши. Всюду спешно закрывались окна. Молнии сверкали не переставая. Мощная гроза, предвестник весны! Погода здесь такая странная. Говорят, что она изменилась после войны. Несчетные орудийные выстрелы нарушили порядок в атмосфере.
Небо таинственно темнеет. Уже почти ничего не видно. Мушиноглазый и не думает включать свет, ведь всего лишь половина третьего. В это время постояльцев еще нет дома.
Вот мощная молния расколола небо, за ней следует жуткий, оглушительный грохот, гром гремит с неземной силой. Боже милостивый, да есть ли хоть в этой гостинице громоотвод? Дело мне совсем не нравится. Вероятно, молния ударила совсем рядом. Дождь льет непрерывно, как из ведра. Буря так грандиозна, что я кажусь себе мышью, попавшей в мышеловку. Один разряд молнии настигает другой. Бьет то совсем рядом, то чуть подальше.
В четыре часа все еще льет как из ведра. Когда водостоки переполняются дождевой водой, наружу выходят крысы и целыми стаями мчатся, спасаясь, в дома. В пригородах уже такое бывало. Против орды взбесившихся крыс поистине нет обороны. Обезумевшие твари с дикой скоростью пробиваются сквозь толстенные двери, нападают на людей и изгрызают их.
В моей комнате почти ничего не видно, так темно на дворе.
Я стою у окна и наблюдаю грозу. Бушует стихия, черные деревья в нашем дворе трещат и стонут.
Кровать вдруг странно скрипнула. Я оборачиваюсь и застываю как вкопанный.
Неподалеку от ночного столика, рядом с дверью, горбится рослая крыса и следит за мной колючим взглядом.
Ужасно. Благоразумие хвалит Господа!
Я бью ногой по столу, чтобы испугать ее и успеть выскочить за дверь.
Она не двигается. Холодный пот прошибает меня.
Я медленно и осторожно вытягиваю руку, трубка на умывальнике расшатанная, я хватаю ее.
Надо как можно прицельнее нанести удар, это необычная крыса, она все еще не двигается. Готовая к прыжку, она сторожит мои самые осторожные движения. Я тоже жду.
Отчаянные, мучительные секунды.
Неожиданно вспыхивает голубая молния и освещает комнату.
Крыса перед моей постелью в тысячную долю секунды превращается в один из моих ботинков.
– О черт!
На ватных ногах я быстро покидаю комнату.
– О мсье, – неожиданно раздается женский голос. Кто-то обращается ко мне, стоя у перил. – Такая гроза! Вы тоже испугались?
– Ни капельки.
Она молода. Лицо ее в темноте трудно различить.
– Я так боюсь и не могу больше оставаться в комнате одна. В гостинице почти ни души. Ужасно. О!.. Один, два, три, четыре… в четырех километрах отсюда ударило. Разрешите посидеть у вас, пока не пройдет гроза.
– Прошу вас.
Она идет ко мне и при каждой вспышке отчаянно цепляется за меня.
– О Боже мой, Боже мой, лишь бы не конец света! Вы верите, что когда-нибудь это кончится?
Лицо у нее маловыразительное, волосы черные, глаза испуганно блестят. И поразительно большие уши. Когда она ко мне приникает, я случайно дотрагиваюсь до ее груди.
– О мсье, обнимите меня, когда опять ударит молния, иначе я упаду в обморок.
Итак, мы обнимаемся как одержимые при каждой молнии. Я целую щеки, она не противится. Я переключаюсь на ее рот, она немножко хнычет, но отдает его мне и целует меня тоже.
Буря улеглась так же неожиданно, как и началась. Небо прояснилось, гром теперь грохочет совсем глухо и где-то в стороне. Дождь тоже перестает.
Женщина с большими ушами вдруг приходит в себя. Она сверкает глазами, выражение на лице неузнаваемо меняется, она плотно сжимает губы и бьет меня по щеке.
– Наглец!
Выбегает из комнаты и захлопывает за собой дверь с такой силой, что свисающие лохмотья обоев на стене слегка дрожат.
Я в полной прострации смотрю ей вслед.
И все же я могу понять эту женщину. Эта пощечина предназначена не мне, а ей самой. Но так ей было легче и понятнее.
Уже четверть шестого? Я еще успею зайти за Анн-Клер, если сразу же отправлюсь в бюро.
На улице Сен-Жакоб дождевая вода течет подобно горному ручью и с хлюпаньем исчезает в водостоках. С крыш на шею мне падают крупные капли. Дома выглядят как намокшие воробьи. Один из домовладельцев стоит в воротах и громко кричит толстяку с забавным черепом, вдыхающему озон перед своим магазинчиком и стряхивающему пепел со своей сигареты подагрическим указательным пальцем:
– On a re?u quelque chose, hein? Ну что, досталось нам, не так ли?
– En effet! Разумеется!
В мерцающем асфальте отражаются огни дуговых фонарей. Торговцы антиквариатом на набережной Сены продают гравюры с видами старого Парижа, на которых курносые дамы в широких кринолинах, с осиными талиями, в шляпах ? la мельничное колесо грациозно приподнимают свои шлейфы, преследуемые господами в цилиндрах и с усами ? la кайзер Вильгельм. «Bon sang». «Хорошая кровь, черт возьми».
Едва Анн-Клер вышла из дверей бюро, снова пошел дождь. Люди вокруг засуетились, как застигнутые врасплох мыши.
Пока мы добежали до ближайших ворот, оба насквозь промокли. Здесь уже стояли многие, мужчины и женщины. Запах мокрой одежды смешивался с особым, своеобразным запахом, шедшим из глубины темного двора. Здесь огромный текстильный магазин, а они всегда пахнут странно и неопределенно.
«Дюпон и Ривуар. Оптовая торговля».
Сейчас как раз время, когда закрывают жалюзи. Дородный мсье равнодушно разрешает дождевой воде стекать со шляпы прямо на пышные усы. Даже на кончиках усов застряли капли.