Она познакомила их с историей музыки. Баха и Бетховена она могла сыграть с такой же легкостью, как и современных композиторов вроде Барнума. Она сыграла первую часть Восьмой симфонии Бетховена. С помощью обеих рук и обоих педов ей было совсем нетрудно в точности воспроизвести целый симфонический оркестр. Но этим она не ограничилась. Музыка незаметно перетекала от привычных струнных к шумовым звукам, которые были доступны лишь синтезатору.
Продолжила она каким-то сочинением Равеля, которое Барнум никогда не слышал, а потом — ранним сочинением Райкера. После этого она позабавила их несколькими рэгтаймами Джоплина и маршем Джона Филипа Сузы [Скотт Джоплин (1868-1917) — пианист и композитор, был прозван «королем рэгтайма»; Джон Филип Суза (1854-1932, настоящее имя — Зигфрид Окс) — дирижер духового оркестра и автор многочисленных маршей, в т.ч.: «Звезды и полосы навеки»]. Здесь она не позволила себе никаких вольностей, сыграв их в точной авторской инструментовке.
Затем она перешла к еще одному маршу. Этот был невероятно живым, полным хроматических ходов, которые взлетали и падали. Она сыграла его с такой точностью в басовых партиях, какой никогда не могли бы добиться музыканты прошлого. Барнуму вспомнились старые фильмы, которые он видел ребенком — фильмы, в которых было множество львов, рычащих в клетках и слонов в головных уборах из перьев.
— А что это было? — спросил он, когда музыка закончилась.
— Забавно, что вы спросили, мистер Барнум. Это был старый цирковой марш «Грохот и Пламя». А некоторые называют его «Выход гладиаторов». Среди ученых замешательство. Некоторые говорят, что у него третье название: «Любимый марш Барнума и Бейли», но большинство думают, что так назывался другой марш. Если это так, то тот утрачен, и очень жаль. Но все уверены, что Барнуму и Бейли этот тоже нравился. А вы что о нем думаете?
— Мне он нравится. Вы не сыграете его еще раз?
И она сыграла во второй раз, а потом — в третий, поскольку Бейли хотел уверенности, что тот наверняка сохранился в памяти Барнума, так чтобы они могли воспроизвести его снова.
Литавра выключила синтезатор и оперлась локтями о клавиатуру.
— Когда вы вернетесь туда, — сказала она, — почему бы вам немного не подумать над тем, чтобы в вашем следующем сочинении исполнить партию синаптикона?
— А что такое синаптикон?
Она уставилась на него, не веря своим ушам. Затем выражение ее лица сменилось восторгом.
— Вы и в самом деле не знаете? Тогда вам есть чему поучиться.
Она бросилась к своему столу, схватила что-то своими педами, и прыгнула обратно к синтезатору. Предмет этот был небольшой черной коробкой с ремешком и проводом, на конце которого был штекер. Она обернулась к нему спиной и раздвинула волосы на затылке.
— Вы меня не подключите? — попросила она.
Барнум увидел среди ее волос крохотное гнездо разъема, вроде тех что позволяют человеку подсоединяться непосредственно к компьютеру. Он вставил штекер в гнездо, а Литавра ремешком прикрепила коробочку на шею. Та имела явно рабочий вид и, по-видимому, была самодельной — с царапинами от инструментов и облупившейся краской. Похоже было, что ею пользуются почти каждый день.
— Он еще в стадии разработки, — сказала она. — Майерс — тот парень, что изобрел его — возился с ним, добавляя новые возможности. Когда мы добьемся, чего хотим, то выбросим ее на рынок в виде ожерелья. Схему можно заметно уменьшить в размерах. Первый вариант соединялся с усилителем проводами, а это сильно нарушало мой стиль игры. Но у этого есть передатчик. Вы поймете, что я имею ввиду. Пошли, здесь не хватит места.
Она первой вышла в помещение конторы и включила стоявший у стены усилитель.
— То, что он делает, — сказала она, встав посреди комнаты и уперев руки в бока, — это превращает движения тела в музыку. Он измеряет напряжения в нервных путях, усиливает их… ну, я покажу вам, что это значит. Эта поза не дает ничего: звука нет. — Она стояла прямо, но не напрягаясь, педы вместе, руки на поясе, голова слегка опущена.
Она подняла руку вперед, вытянув ладонь, и из громкоговорителя за спиной раздался нарастающий по высоте звук, превратившийся в аккорд, когда ее пальцы нащупали в воздухе невидимую ноту. Она присела, выдвинув ногу вперед, и в аккорд вкралась мягкая басовая нота, усилившаяся, когда она напрягла мускулы бедер. Другой рукой она добавила гармоник, затем внезапно наклонила торс в сторону, заставив звук взорваться каскадом аккордов. Барнум сидел прямо, волосы на его руках и спине стояли дыбом.
Литавра его не замечала. Она затерялась в мире, существовавшем чуть в стороне от реального, мире, где танец был музыкой, а ее тело — инструментом. Глаза ее моргали, создавая стаккато, а дыхание обеспечивало прочную ритмическую основу тем звуковым сетям, что ткали ее руки, ноги и пальцы.
Для Барнума и Бейли красота этого заключалась в безупречном соответствии звуков движениям. Они подумали, что это будет лишь покушением на новизну, что она с усилиями начнет изгибаться, принимая неестественные позы — для того, чтобы добиться нужных звуков. Но это было не так. Каждый фрагмент порождал следующий. Она импровизировала и музыку и танец, но подчинялись они лишь собственным правилам.
Когда, наконец, она остановилась отдохнуть, балансируя на кончиках педов, и позволив звуку растаять, превратившись в ничто, Барнум почти превратился в статую. Его удивил звук аплодисментов. Он понял, что руки были его собственные, но управлял ими не он. Это был Бейли. А Бейли н_и_к_о_г_д_а_ не завладевал контролем над моторикой.
Им нужны были все подробности. Бейли настолько потрясла новая форма искусства, и так охватило нетерпение задавать вопросы, что он едва не попросил Барнума ненадолго уступить ему право управлять голосовыми связками.
Литавру такой энтузиазм удивил. Она была горячим сторонником синаптикона, но больших успехов в своих попытках распространить его не достигла. Он имел свои ограничения, и рассматривали его как интересную, но временную моду.
— Какие ограничения? — спросил Бейли, а Барнум произнес вопрос вслух.
— В сущности, для полного воплощения возможностей ему необходима невесомость. Когда есть тяготение, даже такое как на Янусе, имеются остаточные тона, которые не устранить. Вы, конечно же, этого не заметили, но я не могла в таких условиях использовать многие из вариаций.
Барнум понял кое-что сразу.
— Тогда мне надо поставить такой же себе. Чтобы можно было играть на нем, пролетая в Кольце.
Литавра стряхнула с лица прядь волос. От четвертьчасовых усилий она покрылась потом, а лицо ее раскраснелось. Барнума настолько захватила гармония этого простого движения, что он едва не упустил ответ. А синаптикон был выключен.
— Может быть, вам следует это сделать. Но на вашем месте я бы не спешила.
Барнум собирался спросить, почему, но она быстро продолжила:
— Это еще не настоящий музыкальный инструмент, но мы работаем над ним, улучшая с каждым днем. Отчасти проблема в том, что для управления им требуется специальное обучение — чтобы он издавал нечто большее, чем белый шум. Когда я рассказывала, как он работает, это была не совсем правда.
— А в чем?
— Ну, я сказала, что он измеряет напряжения в нервах и переводит в звук. А где находится большая часть нервной ткани?
Тут Барнум понял.
— В мозгу.
— Верно. Так что здесь настроение даже более важно, чем в остальной музыке. В когда-нибудь имели дело с устройством, управляемым альфа-ритмами? Прислушиваясь к звуковому тону, вы можете управлять некоторыми функциями организма. Для этого нужна практика. Мозг обеспечивает диапазон тонов синаптикона и управляет всей композицией. Если у вас нет контроля над мозгом, получается шум.
— А как долго вы с ним поработали?
— Года три.
На время работы с Барнумом и Бейли Литавре пришлось приспособить свой суточный цикл к их биологическим процессам. Дневное время пара проводила лежа, в общественной столовой Януса.
Столовая предоставляла услуги бесплатно, что себя оправдывало, поскольку без нее такие пары не смогли бы находиться на Янусе дольше нескольких дней. Это была выровненная поверхность площадью ж три квадратных километра с решетчатой оградой, разбитая на квадраты со стороной в сто метров. Барнуму и Бейли она не нравилась, как и остальным парам, но это было лучшее, что им подходило в поле тяжести.
Никакой замкнутый экологический цикл на самом деле замкнутым не является. Одну и ту же теплоту нельзя использовать бесконечно, как это можно сделать с сырьем. Требуется добавлять тепло; где-то по ходу дела привносить энергию — для того, чтобы растительная составляющая пары синтезировала углеводы для животной. Бейли мог воспользоваться частью того незначительного тепла, которое образовывалось, когда тело Барнума их расщепляло, но такой способ быстро привел бы к экологическому банкротству.
Выходом для симбиотика, как и для других растений, был фотосинтез; хотя те соединения, что использовал Бейли, лишь отдаленно напоминали хлорофилл. Для фотосинтеза растению нужна большая поверхность, намного больше площади тела человека. А интенсивность солнечного света на орбите Сатурна была в сто раз меньше, чем на Земле.
Барнум осторожно шел мимо белой линии — одной из изгородей. Слева и справа от него в центрах больших квадратов лежали люди. Их покрывал лишь тончайший слой симбиотика, остальная его масса была распростерта на ровной поверхности простыней живой пленки, различимой лишь по легкому блеску. В космосе такой подсолнух создавался за счет медленного вращения, благодаря которому центробежная сила образовывала большой параболоид. А здесь его пленка лежала на земле; по углам квадрата механизмы растягивали ее вверх: мускулатуры для этого у симбиотиков не было.
Эта столовая больше всего остального на Янусе вызывала у них тоску по Кольцу. Барнум улегся в центре пустого квадрата и позволил механическим когтям захватить оболочку Бейли, и они начали медленно ее растягивать.
В Кольце они никогда не удалялись от Верхней Половины больше чем на десять километров. Они могли проплыть туда и раскрыть подсолнух, а затем, продремав несколько часов, предоставить давлению света оттеснить их обратно в затененную часть Кольца. Ощущение было приятным: оно не совпадало полностью ни со сном, ни с другим состоянием человека. Это было растительное сознание: лишенное сновидений ощущение Вселенной, не отягощенное мыслительными процессами.
Теперь, когда подсолнух был распростерт на поверхности вокруг них, Барнум заворчал. Хотя их фаза потребления энергии _н_е _б_ы_л_а_ сном, несколько дней попыток осуществлять ее в условиях тяготения вызвали у Барнума симптомы, очень похожие на те, что возникают от недосыпания. Оба они становились раздражительными. Им не терпелось вернуться в невесомость.
Он ощутил, как его охватывает приятная летаргия. Бейли под ним распространял по голой скалистой поверхности мощные корешки, чтобы вгрызться в нее с помощью кислот и получить небольшое количество массы для возмещения потерь.
— Так когда мы отправляемся? — тихо спросил Бейли.
— В любой день. Теперь — в любой день.
Барнум испытывал дремоту. Он чувствовал, как Солнце начинает нагревать жидкость в подсолнухе Бейли. Он походил на маргаритку, лениво дремлющую на зеленом лугу.
— Я думаю, нет необходимости это подчеркивать, но музыка записана. Задерживаться нам необходимости нет.
— Я знаю.
В тот вечер Литавра танцевала снова. Она делала это медленно, без тех высоких прыжков и могучих крещендо, что в первый раз. И, медленно, едва заметно, в нее вкралась их тема. Она была изменена, иначе аранжирована; ход здесь, фраза там. Она никогда не делалась настолько же явной, как на ленте, но так и должно было быть. В той партитуре были струнные, медные и многие другие инструменты, но партию литавр они не включили. Ей пришлось транспонировать тему для своего инструмента. Контрапункт в ней еще был.
Когда она закончила, то рассказала им о своем самом успешном концерте — том, который почти обратил на себя внимание публики. Это был дуэт, и они с партнером играли на одном синаптиконе, занимаясь любовью.
Первую и вторую части приняли хорошо.
— И тут мы дошли до финала, — вспоминала она с явной иронией, — и вдруг утратили ощущение гармонии, и это звучало так, что… ну, один из рецензентов назвал это «агония умирающей гиены». Я боюсь, мы не слышали музыки.
— А кто это был? Рэгтайм?
Она рассмеялась.
— Он? Нет, он совершенно не знает музыки. О, любовью заниматься он умеет, но не на счет «три четверти». Это был Майерс, тот парень, что изобрел синаптикон. Но он больше инженер, чем музыкант. На самом-то деле, мне не удалось найти подходящего партнера, и, во всяком случае, я больше не стану делать этого на публике. Эти рецензии меня задели.
— Но, как мне кажется, вы считаете, что лучшие условия для создания музыки с помощью синаптикона были бы у дуэта, занимающегося любовью в свободном падении.
Она фыркнула.
— Разве я это сказала?
Наступило долгое молчание.
— Возможно, что это и так, — признала она наконец. Она вздохнула. — Природа этого инструмента такова, что самая сильная музыка получается тогда, когда тело находится в максимальной гармонии со своим окружением, а для меня это — приближение оргазма.
— Тогда почему же это не сработало?
— Может быть, мне не следовало бы это говорить, но провалил дело Майерс. Он был взволнован — в чем, конечно, и заключался весь смысл — но не мог контролировать себя. Была я, настроенная как скрипка Страдивари, чувствовавшая как во мне играют небесные арфы, а тут он начинает изображать на казу [казу (kazoo) — мембранный музыкальный инструмент, относящийся к так называемым мирлитонам; техника звукоизвлечения примерно та же, что и для расчески, обтянутой бумагой] ритм джунглей. Я не собираюсь снова проходить через это. Я буду придерживаться традиционного балета, как тот, что я исполняла сегодня.
— Литавра, — ляпнул Барнум, — я мог бы заняться любовью на счет «три четверти».
Она поднялась и прошлась по комнате, время от времени посматривая на него. Он не мог видеть себя ее глазами, но с неловкостью ощущал, что то, что она видела, было нелепым зеленым комком, с человеческим лицом, выступавшим из пластилиновой массы. Он ощутил укол неприязни к внешности Бейли. Почему она не может видеть _е_г_о _с_а_м_о_г_о_? Он находился внутри, был погребен заживо. Впервые он ощутил себя едва ли не в темнице. Бейли это чувство заставило съежиться.
— Это приглашение? — спросила она.
— Да.
— Но у вас нет синаптикона.
— Мы с Бейли это обсудили. Он думает, что сможет заменить его. В конце концов, в нашей жизни он делает почти то же самое каждую секунду. Он достиг большого умения в переадресовке моих нервных импульсов — как в теле, так и в мозгу. Он более или менее живет внутри моей нервной системы.
Она на мгновение лишилась речи.
— Вы хотите сказать, что вы можете создавать музыку… и слышать ее, вообще без инструментов? Это делает для вас Бейли?
— Конечно. Мы просто не думали о том, чтобы направлять импульсы от движений тела в слуховой центр мозга. Это то, что делаете вы.
Она открыла рот, что бы что-то сказать, затем снова закрыла его. Похоже, она не могла решить, что делать.
— Литавра, почему бы вам не найти симбиотика и не отправиться в Кольцо? Подождите минуту; выслушайте нас. Вы сказали мне, что моя музыка великолепна, и, как вы думаете, может даже найти покупателей. А как я ее создал? Вы когда-нибудь думали об этом?
— Я порядком думала об этом, — пробормотала она, глядя в сторону.
— Когда я прибыл сюда, я даже не знал названия тех нот, что были у меня в голове. Я был невеждой. Я и сейчас знаю мало. Но я пишу музыку. А вы: вы знаете о музыке гораздо больше, чем кто-либо, с кем я встречался; вы любите ее, вы исполняете ее красиво и умело. Но что вы создаете?
— Я кое-что написала, — сказала она оправдывающимся тоном. — Ну, хорошо. Все это ни на что не годилось. Похоже, к этому у меня таланта нет.
— Но я — доказательство того, что вам он и не нужен. Я не писал mbc музыку, и Бейли тоже. Мы, с помощью зрения и слуха, следили за тем, как она развертывается вокруг нас. Вам и не представить себе, каково находиться там — это и есть вся музыка, которую вы когда-либо слышали.
На первый взгляд многим казалось логичным, что лучшее искусство в Системе должно возникать в кольцах Сатурна. Во всяком случае, до тех пор, пока человек не достигнет Беты Лиры, или чего-то еще более отдаленного, где найдутся более красивые места, пригодные для жизни. Несомненно, что художник мог бесконечно черпать вдохновение в том, что можно было увидеть в Кольце. Но художники редки. А каким образом Кольцо пробуждало способности к искусству в каждом, кто жил там?
Жители Колец уже больше века доминировали в художественной жизни Солнечной системы. Если причиной этому были грандиозные размеры Колец и их впечатляющая красота, то можно было ожидать, что создаваемое искусство также будет грандиозным и отличаться красотой в манере и исполнении. Но ничего подобного. Живопись, поэзия, проза, и музыка обитателей Кольца охватывали всю шкалу человеческого опыта, а потом делали еще один шаг вперед.
Мужчина или женщина могли прибыть на Янус по одной из множества причин, решив оставить прежнюю жизнь и объединиться с симбиотиком. С десяток людей таким образом покидало Янус каждый день, и исчезнуть они могли на срок до десяти лет. Люди эти были самыми различными — от самостоятельных до беспомощных; одни были добры, другие жестоки. Среди них было столько же молодых, старых, чутких, бесчувственных, талантливых, бесполезных, уязвимых и ошибающихся, сколько и в любой случайной группе людей. У немногих из них была подготовка или склонность к живописи, музыке или литературе.
Некоторые из них погибли. В Кольцах, в конце концов, было опасно. У этих людей не было иного способа научится выживать там, кроме как попытаться добиться в этом успеха. Но большинство возвращалось. И возвращались они с картинами, песнями и повествованиями.
Единственным занятием на Янусе была профессия агента. Тут требовался особый агент, потому что немногие жители Кольца могли войти в контору и продемонстрировать какую-либо законченную работу, Самым легким было занятие литературного агента. А кошкам кастрюльной аллеи приходилось обучать начаткам музыки композитора, который ничего не знал о нотной записи.
Но компенсация была изрядной. По статистике, вдесятеро легче было продать произведение жителя Колец, чем любого другого обитателя Системы. Что еще лучше — это то, что агент получал не комиссионные, а почти всю прибыль, и авторы никогда не требовали большего. Жителям Кольца от денег было мало прока. Агент часто мог отойти от дел благодаря доходу от одной операции.
Но главный вопрос: почему они создают искусство, оставался без ответа.
Барнум не знал. У него были на этот счет некоторые мысли, отчасти подтверждавшиеся Бейли. Это было связано со слиянием разумов человека и симбиотика. Житель Кольца был больше чем человеком, но все же им оставался. При объединении с симбиотиком возникало что-то иное. Это не было им подвластно. Самое большее, что мог сказать себе по этому поводу Барнум — это то, что при такой встрече двух разновидностей разума в точке соприкосновения рождалась напряженность. Это было как сложение амплитуд двух встречных волн. Эта напряженность была мысленной и облекала себя в плоть тех символов, которые подвертывались ей в мозгу человека. Ей приходилось использовать символы человека, поскольку разумная жизнь симбиотика начинается в момент, когда он соприкасается с человеческим мозгом. Своего у него нет, и ему приходится пользоваться мозгом человека поочередно с тем.
Барнума и Бейли не тревожило, откуда берется их вдохновение. А Литавру та же проблема тревожила, и порядком. Ей было неприятно, что муза, всегда избегавшая ее, так неразборчиво посещала пары человек-симбиотик. Она призналась им, что считает это несправедливым, но отказывалась отвечать, когда они спрашивали, почему она не пойдет на то, чтобы стать частью такой же пары.
Но Барнум и Бейли предлагали ей альтернативу: способ испробовать, на что же это похоже — без того, чтобы делать этот последний шаг.
В конце концов, любопытство победило ее осторожность. Она согласилась заняться с ними любовью, и так, чтобы Бейли играл роль живого синаптикона.
Барнум и Бейли добрались до квартиры Литавры. Она пропустила их вперед. Войдя, она нажатиями кнопок убрала всю мебель в стены, так что осталась большая голая комната с четырьмя белыми стенами.
— Что мне делать? — спросила она тихо. Барнум протянул руку и взял ее руку в свою. Ту сразу же покрыл слой массы Бейли.
— Дай мне твою другую руку. — Она сделала это, и стоически смотрела, как зеленая субстанция ползла вверх по ее рукам.
— Не смотри на это, — посоветовал Барнум, и она подчинилась.
Он ощутил слой воздуха у кожи: Бейли начал вырабатывать внутри себя газ и раздуваться, как воздушный шарик. Зеленый шар рос, совершенно скрывая Барнума и постепенно поглощая Литавру. Через пять минут гладкий зеленый шар заполнил комнату.
— Я никогда не видела такого, — сказала она, когда они стояли, держась за руки.
— Обычно мы это делаем только в открытом космосе.
— А что будет дальше?
— Просто стой спокойно. — Она увидела, что он посмотрел за ее плечо, и начала оборачиваться. Затем поразмыслила, и напряглась, зная, чего ждать.
Тонкий усик возник на внутренней поверхности симбиотика и начал нашаривать разъем на ее затылке. Когда он коснулся ее, она содрогнулась, но успокоилась, когда тот проник в разъем.
— Как контакт? — спросил Барнум Бейли.
— Минутку, я еще нащупываю его. — Симбиотик просочился сквозь крохотные отверстия разъема и исследовал металлические волоски, которые сетью охватывали ее мозг. Найдя конец одного из них, он шел дальше, ища те точки, которые ему были так хорошо знакомы у Барнума.
— Они немного другие, — сказал он Барнуму. Мне придется кое-что проверить, чтобы увериться, что я нашел то, что нужно.
Литавра содрогнулась, затем с ужасом посмотрела на свои руки и ноги, которые двигались помимо ее воли.
— Скажи ему, чтобы он это прекратил! — завопила она, а затем поперхнулась, когда Бейли быстро пробежался по центрам чувств и памяти; почти одновременно, одно за другим, она ощутила запах цветов апельсина, бездну материнской утробы, смутивший ее случай в детстве, свое первое свободное падение. Она испытала вкус еды, которую ела пятнадцать лет назад. Это походило на то, как крутят ручку настройки приемника, ловя кусочки не связанных друг с другом песен, и все же могут услышать каждую из них целиком. Длилось это меньше секунды и вызвало у нее слабость. Но слабость тоже была иллюзией, и она очнулась, увидев себя в руках Барнума.
— Заставь его прекратить это, — потребовала она, вырываясь.
— Это кончилось, — сказал он.
— Ну, почти что, — сказал Бейли. Дальше процесс продолжался за уровнем ее сознания.
— Я готов, — сказал Бейли. — Я не могу гарантировать, насколько хорошо это будет работать. Ты же знаешь, я не создан для таких дел. Мне необходим разъем больше этого — скорее что-то вроде того, у тебя на макушке, которым пользуюсь я.
— А есть ли какая-нибудь опасность для нее?
— Нет, но у меня может наступить перегрузка и придется все прекратить. Через этот усик должно проходить много сигналов, и я не уверен, выдержит ли он.
— Нам просто придется попытаться делать все, что сможем.
Они смотрели друг другу в лицо. Литавра была напряжена, взгляд ее застыл.
— Что дальше? — снова спросила она, ставя ноги на тонкую, но пружинистую и теплую поверхность Бейли.
— Я надеюсь, что вступительные такты исполнишь ты. Укажи мне направление. Ты же занималась этим однажды, хотя и без успеха.
— Хорошо. Возьми меня за руки…
Барнум не имел представления, с чего начнется пьеса. Она выбрала очень сдержанный темп. Это не было погребальное песнопение; на самом деле, в начале темпа не было вообще. Это была симфоническая поэма свободной формы. Она двигалась с ледяной медлительностью, абсолютно лишенной той несдержанной сексуальности, которой он ждал. Барнум наблюдал за ней и услышал, как развивается глубоко скрытый мотив; тут он понял, что в его собственном мозгу пробуждается ощущение происходящего. Это было его первой реакцией.
Постепенно, по мере того, как она стала двигаться в его направлении, он попытался сделать какое-нибудь движение. Его музыка прибавилась к ее, но они оставались раздельными, и гармонии не получалось. Они сидели в разных комнатах и слушали друг друга сквозь стены.
Она протянула руку и кончиками пальцев коснулась его ноги. Медленно провела рукой по его телу, и звук был таким, как у ногтей, скребущих по классной доске. Это были стук и скрип, раздиравшие нервы. Его затрясло, но он продолжал танец.
Снова она прикоснулась к нему, и тема повторилась. И третий раз, с тем же результатом. Он успокоился, войдя в этот звук, понимая, что это — часть их музыки, хотя та и была резкой. Дело было в ее напряженности.
Он встал перед ней на колени и положил руки на ее талию. Она медленно повернулась; звук при этом был как у ржавой металлической тарелки, катящейся по бетонному полу. Она продолжала вращаться, в звуке появились модуляции, он стал приобретать ритм. Он пульсировал, акценты в нем смещались, он был как бы производным их сердцебиений. Постепенно звуки стали мягче, лучше сочетаясь друг с другом. Когда Литавра стала вращаться быстрее, кожа ее покрылась потом. Затем, как по неосознанно воспринятому сигналу, он поднял ее в воздух и, когда они обнялись, полился водопад звуков. Она радостно болтала ногами, и это, в сочетании с громовыми басами протестующих мускулов его ног, родило последовательность летящих хроматизмов. Их громкость неудержимо нарастала, затем они постепенно стихли, когда ее ноги коснулись пола и они упали в объятья друг друга. Звуки что-то бормотали сами по себе, пока Барнум и Литавра баюкали друг друга, затаив дыхание.
— Теперь, по крайней мере, мы звучим гармонично, — прошептала Литавра, а симбиотик-синаптикон улавливал нервные импульсы в ее рту, ушах и языке, порожденные этими словами, и смешивал их с импульсами, возникавшими в ушах Барнума. Результатом был затухающий ряд арпеджио, строившийся вокруг каждого слова, эхо от которых долго звучало вокруг. Она засмеялась, услышав эти звуки; они были музыкой, хотя и лишенной украшений.
Музыка не прекращалась. Она все еще жила в пространстве вокруг них, собираясь в темные лужицы у их ног, и пульсируя на фоне их тяжелого дыхания исчезающим алегретто.
— Темнеет, — прошептала она, не решаясь громкими звуками бросить вызов мощи музыки. Когда Барнум поднял глаза, чтобы оглянуться вокруг, он увидел, как ее слова сплетаются в ткань вокруг его головы. Когда ее сердце уловило очертания темного на темном, темп чуть-чуть ускорился.
— Звуки обретают форму, — сказал Барнум. — Не бойся их. Это есть у тебя в мыслях.
— Я не уверена, что хочу так глубоко заглядывать в свои мысли.
Когда началась вторая часть, над их головами начали появляться звезды. Литавра лежала навзничь на поверхности, которая начала проседать под ней, наподобие песка или какой-то плотной жидкости. Она позволила ей облечь себе лопатки, а Барнум тем временем своими руками извлекал музыку из ее тела. Он обнаружил пригоршни чистых, колокольных тонов, которые не были обременены тембром и отзвуками, а существовали сами по себе. Коснувшись ее губами, он втянул в себя полный рот аккордов, и выдувал их один за другим, так что они, как пчелы, роились вокруг его бессмысленных слов, все время изменяя гармонии его голоса.
Она вытянула руки за головой и открыла рот, хватая руками песок, который был для нее на ощупь таким же настоящим, как и ее собственное тело. Вот здесь и была та сексуальность, которой искал Барнум. Она была бесстыдна и чувственна, как богиня индуистского пантеона, ее тело кричало, как кларнет диксиленда, и звуки достигали раскачивающихся над ними стволов деревьев и при столкновении друг с другом хлопали, как тряпки. Она, смеясь, подняла руки к лицу и следила за тем, как между кончиками пальцев проскакивают белые и голубые искры. Искры скакали к Барнуму, и там, где они попадали на него, появлялось сияние.
Вселенная, в которую они попали, была на редкость дружественной. Искры с рук Литавры прыгали в темное, облачное небо, и возвращались оттуда стрелами молний. Те были пугающи, но не страшны. Литавра знала, что они — создания разума Бейли. Но ей они нравились. Когда над ней образовались смерчи, и, извиваясь, заплясали вокруг ее головы, ей понравилось и это.
Надвигающаяся буря усилилась, в безупречном согласии с нарастанием темпа их музыки. Постепенно Литавра перестала следить за происходящим. Огонь в ее теле превратился в безумие: рояль, катящийся с холма или арфа, используемая вместо гимнастической сетки. Была там и пьяная развязность тромбона, играющего на дне колодца. Она провела языком по его щеке — это был звук капелек масла, падающих на малый барабан. Барнум искал вход в концертный зал, издавая звук сталкивающихся клавесинов.
Затем кто-то выдернул вилку магнитофона и лента, постепенно замедляясь, продолжала прокручиваться в их головах, пока они отдыхали. Музыка что-то настойчиво бормотала им, напоминая, что это лишь краткий перерыв, что ими командуют силы, им неподвластные. Они примирились с этим. Литавра присела на колени Барнуму, лицом к нему, и позволила ему укачивать себя на руках.
— Отчего пауза? — спросила она, и была восхищена тем, что слова исходили из ее рта в виде букв, а не звуков. Она трогала маленькие буквы, порхавшие вниз.
— О ней попросил Бейли, — ответил Барнум, тоже письменно. — Его цепи перегружаются. — Эти слова дважды обогнули его голову и исчезли.
— А зачем эти надписи в воздухе?
— Чтобы снова не осквернять музыку словами.
Она кивнула, и снова положила голову ему на плечо.
Барнум был счастлив. Он нежно поглаживал ее спину, вызывая теплые, раскатистые звуки. Кончиками пальцев он придавал им форму. Благодаря жизни в Кольце он привык к ощущению торжества над чем-то огромным. С помощью Бейли он мог сократить могучее Кольцо до таких размеров, чтобы его мог охватить человеческий разум. Но ничто, когда-либо испытанное им, не могло сравниться с чувством власти, когда он касался Литавры и вызывал музыку.