Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Навязчивость зрения

ModernLib.Net / Варли Джон Герберт / Навязчивость зрения - Чтение (стр. 3)
Автор: Варли Джон Герберт
Жанр:

 

 


      Я так и не смог в точности понять работу всех шестеренок механизма (снова машинная метафора). Одни лишь жизненные циклы в рыбных прудах были настолько сложны, что я проникся благоговением. В одной из теплиц я убил паука, а потом узнал, что он находился здесь специально для того, чтобы поедать определенных насекомых, питавшихся растениями. Для того же служили и лягушки. В воде жили насекомые, истреблявшие других насекомых; дошло до того, что я боялся без разрешения прихлопнуть муху-поденку.
      Со временем мне рассказали кое-что из истории общины. Ошибки случались, но их было удивительно мало. Одна из них была связана с безопасностью обитателей. Вначале они не предусмотрели ничего, так как мало знали о жестокости и безмотивном насилии, которые добираются даже до таких глухих мест. Логично и предпочтительнее всего было бы огнестрельное оружие, но они не смогли бы им воспользоваться.
      Однажды вечером приехала машина, полная пьяных. Об этом поселении они узнали в городе. Они провели там два дня, перерезали телефонные провода, и изнасиловали многих женщин.
      Обсудили все варианты, и выбрали естественный: они купили пятерых немецких овчарок. Не психопатов, которых предлагают на продажу под именем "собак, умеющих нападать", а специально обученных - у фирмы, которую им рекомендовала полиция в Альбукерке. Их обучили и как поводырей, и как полицейских собак. До тех пор, пока посторонний не проявлял открытую агрессивность, они были совершенно неопасны, но если это происходило, то не обезоруживали его, а вцеплялись в глотку.
      Как и большинство их выборов, этот оказался удачным. При следующем вторжении оказалось двое убитых и трое серьезно искалеченных; все они принадлежали к нападавшим. На случай организованной атаки они наняли отставного морского пехотинца, чтобы он обучил их грязным приемам рукопашного боя. Они не были прекраснодушными детьми-цветами.
      Трижды в день устраивались три великолепных трапезы. Работа не отнимала все время - был и досуг. Можно было посидеть с другом на траве под деревом: обычно ближе к закату, непосредственно перед обедом. Можно было на несколько минут прервать работу, чтобы поделиться с другим чем-нибудь приятным. Я помню, как меня взяла за руку женщина (я вынужден называть ее Высокая-с-зелеными-глазами) и отвела к месту, где под амбаром росли грибы. Мы протиснулись туда, так что наши лица оказались на уровне земли, вырвали несколько, и понюхали их. Она показала мне, как пользоваться обонянием. Несколько недель назад я подумал бы, что мы разрушили красоту этих грибов, но та, в конце концов, была лишь внешней. Я уже начал меньше ценить зрение, которое так далеко от сути вещей. Она показала мне, что они по-прежнему красивы для осязания и обоняния и после того, как мы казалось бы, уничтожили их. В тот вечер они показались лучше и на вкус.
      И один из мужчин - я назову его Лысым - принес мне планку, которую обстругивал в столярной мастерской. Я прикоснулся к ее гладкой поверхности, понюхал ее, и согласился с ним, что она хороша.
      А после вечерней трапезы - Собрание.
      На третьей неделе моего пребывания там произошло нечто, показавшее мне, какое место я занимаю среди них. Это было первой настоящей проверкой того, значу ли я для них что-нибудь. Я хочу сказать, существенно значу. Я хотел рассматривать их как своих друзей, и, наверное, мне было слегка огорчительно думать, что точно так же они отнеслись бы к любому другому пришельцу. Это чувство было ребяческим и несправедливым по отношению к ним, и лишь позже я осознал свою неудовлетворенность.
      Я ведром носил воду в поле, к саженцу дерева. Для этого служил шланг, но сейчас им пользовались в другом конце поселка. Струи воды из дождевальных установок не достигали этого саженца, и он начал сохнуть. Я поливал его: пока не удастся придумать что-то другое.
      Было жаркое время, около полудня. Воду я брал из-под крана, находившегося рядом с кузницей. Я поставил ведро позади себя и подставил голову под струю воды. На мне была незастегнутая полотняная рубашка. Было приятно ощущать, как вода бежит по волосам и впитывается в ткань. Я стоял так почти минуту.
      Позади раздался звук падения и я ушиб голову, слишком быстро подняв ее. Я обернулся и увидел женщину, распростертую на земле ничком. Она медленно переворачивалась, держась за колено. У меня возникло неприятное чувство, когда я понял, что она споткнулась о ведро, которое я неосторожно оставил на бетонной пешеходной дорожке. Подумайте: вы прогуливаетесь там, где не должно быть никаких препятствий, и внезапно оказываетесь на земле. Их образ жизни возможен был лишь при взаимном доверии, которое должно было быть абсолютным; все должны постоянно осознавать свою ответственность. Меня приняли как своего, а я оказался недостойным. На душе было скверно.
      У нее была глубокая царапина на колене, из которой сочилась кровь. Она ощупала ее руками, сидя на земле, и начала выть. Это было странно и вызывало боль. Слезы текли из ее глаз. Затем она стала барабанить кулаками по земле, издавая при каждом ударе стоны: "Ммм... ммм... ммм!" Она была рассержена, и имела на это полное право.
      Когда я робко потянулся к ней, она обнаружила ведро. Она схватила меня за руку и по ней добралась до моего лица. Ощупала мое лицо, продолжая плакать, затем вытерла нос и встала. Слегка хромая, направилась к одному из зданий.
      Я уселся. Чувствовал я себя отвратительно и не знал, что делать.
      Один из мужчин вышел, чтобы отвести меня туда же. Это был Великан. Я называл его так потому, что он был самым высоким в Келлере. Как я позже узнал, он не был чем-то вроде полицейского; просто он оказался первым, с кем повстречалась раненая. Он взял меня за руку и ощупал мое лицо. На его лице появились слезы, когда он понял мои чувства. Он попросил меня пойти с ним.
      Собрался импровизированный совет. Можете назвать его жюри присяжных. В него вошли все, кто оказался под рукой, в том числе несколько детей всего человек десять-двенадцать. Все выглядели очень грустными. Там была и женщина, которая поранилась из-за меня. Ее утешали трое или четверо. Я буду называть ее Царапина, из-за заметного шрама на руке у плеча.
      Все говорили - разумеется с помощью рук - как они сочувствуют мне. Они поглаживали меня, пытаясь смягчить мою горечь.
      Примчалась Пинк. Ее прислали как переводчика на случай необходимости. Поскольку собрание носило официальный характер, им нужна была уверенность, что я понимаю все происходящее. Она подошла к Царапине и немного поплакала вместе с ней, затем подошла ко мне, и крепко обняла, объясняя с помощью рук как она сожалеет о происшедшем. Я, образно говоря, собирал вещи. Похоже, осталось лишь официально изгнать меня.
      Затем мы все уселись на пол. Мы располагались близко друг к другу, так что наши тела касались. Началось слушание дела.
      В основном использовался язык жестов, но Пинк время от времени вставляла отдельные слова. Я редко знал, кто что говорил, но так и должно было быть. Группа выступала как один человек. До меня доводили лишь единогласные мнения.
      - Тебя обвиняют в нарушении правил, - сказала группа, - и в том, что ты был причиной ранения [той, кого я называл: Царапина]. Ты будешь это опровергать? Есть ли что-нибудь, о чем нам следует узнать?
      - Нет, - сказал я. - Виноват я. Это была моя невнимательность.
      - Мы понимаем. Мы сочувствуем твоему раскаянию, которое очевидно для всех из нас. Но неосторожность - это нарушение. Ты это понимаешь? Это проступок, за который ты ( - ).
      (Это была серия жестов.)
      - Что это значит? - спросил я Пинк.
      - Ну... "предстал перед нами"? "Подвергнут суду"? - Она пожала плечами, неудовлетворенная обоими толкованиями.
      - Да, я понимаю.
      - Поскольку факты не оспариваются, принято решение, что ты виновен. ("Ответственен", шепнула мне на ухо Пинк.) - Отойди ненадолго, пока мы будем принимать решение.
      Я встал и отошел к стене; я не хотел смотреть, как они ведут дискуссию с помощью сцепленных рук. В горле стоял пылающий комок, который я не мог проглотить. Затем меня попросили присоединиться к их кругу.
      - Наказание за твою провинность определяет обычай. Если бы это не было так, мы предпочли бы принять другое решение. У тебя есть выбор: принять положенное наказание и загладить провинность, или отвергнуть наше право судить и покинуть нашу землю. Каков твой выбор?
      Я заставил Пинк повторить все это мне, так как для меня было очень важно знать, что же мне предлагают. Когда я был уверен, что понял все правильно, я без колебаний принял их наказание. Я был очень благодарен, что мне предложили выбирать.
      - Очень хорошо. Ты предпочел, чтобы с тобой поступили так же, как с одним из нас, соверши он то же самое. Подойди к нам.
      Все сомкнулись теснее. Мне не сказали, что должно произойти. Меня втянули в круг, слегка подталкивая со всех сторон.
      Царапина сидела по-турецки, более или менее в центре группы. Она снова плакала, и я, наверное, Мне трудно вспомнить. Мое лицо оказалось на ее коленях. Она отшлепала меня.
      Я никогда не воспринимал это как невероятное или странное. Все прикасались ко мне и ласкали, изображая слова уверений на моих ладонях, щеках, шее и ногах. Все мы плакали. Случай был трудным, и стал проблемой для всей группы. К нам присоединялись другие. Я понял, что это наказание исходит от всех, хотя шлепала меня только пострадавшая, Царапина. Я причинил ей вред и этим, а не только раной на колене. Я взвалил на нее обязанность наказать меня, и именно поэтому она всхлипывала так громко, не из за боли от раны, а из-за той боли, которую, как она знала, причиняет мне.
      Пинк позже сказала мне, что Царапина была самой горячей сторонницей того, чтобы мне предложили возможность остаться. Кое-кто хотел немедленно изгнать меня, но она польстила мне, решив, что я человек достаточно хороший для того, чтобы стоило подвергнуть себя и меня этому испытанию. Если вам этого не понять, то вы и не представляете, какое чувство общности я ощущал, находясь среди этих людей.
      Это продолжалось долгое время, было очень болезненным, но не жестоким. Не было в этом также и ничего изначально унизительного. Разве что отчасти. Но по сути это был практический урок, излагавшийся самым недвусмысленным образом. Каждый из них прошел его в течение первых месяцев, но за последнее время - никто. И, поверьте мне, этот урок вас кое-чему учит.
      Впоследствии я порядочно думал об этом. Я пытался думать о том, что еще они могли бы сделать. В самом деле, как вы понимаете, неслыханно, чтобы шлепали взрослых, хотя в голову мне это пришло лишь многим позже. В тот момент это казалось настолько естественным, что я и подумать не мог, что оказался в странном положении.
      Что-то похожее они делали и с детьми, но не так долго и не так сурово. Младшие несли меньшую ответственность. Взрослые согласны были время от времени примириться со шрамом или оцарапанным коленом, пока те учились, как себя вести.
      Но когда вы достигали такого возраста, что считались взрослым - по мнению большинства или вашему собственному решению - то шлепки становились и впрямь серьезными.
      У них было и более строгое наказание для неоднократных намеренных проступков. Им редко приходилось прибегать к нему. Оно состояло в бойкоте. В течение определенного времени никто не прикасался к вам. К тому времени, когда я о нем узнал, выглядело оно очень суровым. Мне не надо было это это объяснять.
      Я не знаю, как это выразить, Но шлепали меня с таким ощущением любви, что я не чувствовал насилия над собой. Мне от это настолько же больно, как и тебе. Я делаю это для твоего же добра. Я люблю тебя, а потому и шлепаю. Своим поведением они заставили меня понять эти избитые фразы.
      Когда все закончилось, мы поплакали вместе. Но вскоре возникло ощущение счастья. Я обнял Царапину и мы сказали друг другу о том, как нам жаль, что это произошло. Мы разговаривали друг с другом - занимались любовью, если хотите - и я поцеловал ее колено и помог ей перевязать его.
      Остаток дня мы провели вместе, облегчая друг другу боль.
      Когда я лучше научился объясняться с помощью рук, "с глаз моих упала пелена". Каждый день я постигал еще один уровень понятий, ранее ускользавший от меня: как бы слой за слоем очищая луковицу. Каждый раз я думал, что добрался до центра, но обнаруживал, что за этим слоем скрывается еще один.
      Я подумал, что главное в общении с ними - этот язык рук. Вовсе нет. Разговор руками - детский лепет. Долгое время я был младенцем, который не мог даже отчетливо произнести: "ням-ням". Вообразите мое удивление, когда, освоив это, я обнаружил, что существуют синтаксис, союзы, части речи, существительные, глаголы, времена, согласование слов и сослагательное наклонение. Я плескался в лужице, созданной приливом на берегу Тихого океана.
      Под речью с помощью рук я подразумеваю международный алфавит жестов. За несколько часов или дней его может изучить всякий. Но когда вы обучаете кого-нибудь говорить, разве вы произносите каждое слово по буквам? Разве вы читаете каждую букву так, как она пишется? Нет, вы схватываете слова целиком, и группы букв и звуков складываются для вас в полные смысла зрительные и слуховые образы.
      Все в Келлере были поглощены интересом к языкам. Все они знали по нескольку языков - словесных - и могли свободно читать и писать на них.
      Еще детьми они поняли, что язык жестов предназначен для общения слепоглухих с остальными. Для разговоров между собой он был слишком неуклюж. Он был как азбука Морзе: полезен, когда другие средства общения недоступны, но не предпочтителен. Их разговоры друг с другом были гораздо ближе к письменной или устной речи и - могу ли я это сказать? - были лучше.
      Я обнаружил это не сразу, увидев сначала, что хотя и могу быстро изъясняться жестами, для того, чтобы сказать что-нибудь, мне требуется намного больше времени, чем остальным. Разницей в скорости это было не объяснить. Поэтому я попросил научить меня их стенографии. Я погрузился в это с головой, и на этот раз меня обучали все, а не только Пинк.
      Это оказалось тяжелым. Для любого слова на любом языке им требовалось не больше двух движений кисти. Я знал, что это займет не дни, а годы. Ты выучиваешь азбуку, и обретаешь средство передать любое существующее слово. То, что и письменная и устная речь используют один и тот же набор символов - огромное преимущество. Совсем другое дело "стенография". В ней совершенно отсутствуют линейность и обыденность языка жестов; это не закодированный английский или какой бы то ни было другой язык; в его конструкциях и словаре нет общего ни с каким другим языком. Он полностью был создан келлеритами в соответствии с их надобностями. Мне приходилось выучивать и запоминать каждое слово безотносительно к его "записи" на языке жестов.
      Много месяцев я сидел на послеобеденных Собраниях и говорил фразы вроде: "Я любить Царапина очень очень сильно", а в это время волны беседы накатывались, откатывались и огибали меня, лишь едва касаясь. Но я был упорен, а дети были бесконечно терпеливы со мной. Поймите, что дальнейшие разговоры, которые я приведу, использовали либо язык жестов, либо стенографию - в той или иной степени упрощенную, в зависимости от моего понимания. Я не говорил вслух, и со мной не говорили этим способом начиная со дня моего наказания.
      Пинк давала мне урок языка тела. Да, мы занимались любовью. Мне потребовалось несколько недель, чтобы понять, что она сексуальна, что ее ласки, которые я упорно считал невинными - в том смысле, как я считал в то время - и были и не были таковыми. Ей представлялось вполне естественным, что когда она берет в руки мой пенис, это может привести к другому виду беседы. Хотя она еще была подростком, все считали ее взрослой, и я соглашался с этим. Понимать ее речь мешало мне то, что я был воспитан в другой культуре.
      Так что мы много беседовали. С ней я лучше понимал слова и музыку тела, чем с кем-либо еще. С помощью бедер и рук она пела песню, лишенную вины, свободную, открытую и содержавшую открытия в каждой ноте.
      - Ты мало рассказал мне о себе, - сказала она. - Чем ты занимался там, снаружи?
      Мне не хочется создавать впечатление, что эта речь состояла из фраз как передаю ее я. Мы беседовали телами, мы потели и обоняли друг друга. Слова передавались губами, ногами, ртом.
      Я сделал жест, обозначавший местоимение первого лица единственного числа, и она остановила меня.
      Как я мог рассказать ей о своей жизни в Чикаго? Должен ли я говорить о своем детском стремлении сделаться писателем, и о том, что из этого ничего не вышло? И что было тому причиной? Нехватка таланта или целеустремленности? Я мог рассказать ей о своей работе, которая, по сути, состояла из бессмысленной перетасовки бумаг; польза от нее была лишь Валовому Национальному Продукту. Я мог рассказать о подъемах и спадах экономики, которые и привели меня в Келлер, когда ничто другое не способно было сбить меня с проторенного жизненного пути. Или об одиночестве сорокасемилетнего, ни разу не нашедшего того, кого стоит полюбить и которого никогда не любили. О том, каково все время быть перемещенным лицом в обществе из нержавеющей стали. Женщины на одну ночь, пьянки, работа с девяти о пяти в Чикагском Управлении Перевозок, темные кинотеатры, футбольные игры по телевизору, снотворные, башня имени Джона Хэнкока [небоскреб в Чикаго; Джон Хэнкок (1737-1793) - американский государственный деятель; первым подписал Декларацию Независимости], окна которой не открывались, так что вы не могли вдохнуть смог или броситься вниз. И это был я, ведь так?
      - Понимаю, - сказала она.
      - Я путешествую, - сказал я, и внезапно понял, что это правда.
      - Понимаю, - повторила она. Это был другой жест для того же слова. Все зависело от контекста. Она услышала и поняла того меня, которым я был раньше, и того, которым, как надеялся, стал.
      Она лежала на мне, слегка касаясь ладонью моего лица, чтобы уловить быструю смену эмоций, пока я впервые за многие годы думал о своей жизни. А она смеялась, и шутливо покусывала мое ухо, когда мое лицо сказало ей, что я впервые, насколько я себя помню, счастлив. Не просто говорю себе, что я счастлив, а и в самом деле счастлив. На языке тела ты не можешь солгать, точно так же как твои потовые железы не могут солгать полиграфу.
      Я заметил, что комната непривычно пуста. Из своих неумелых расспросов я узнал, что здесь лишь дети.
      - А где все? - спросил я.
      - Все они снаружи, ***, - сказала она. Выглядело это так: три резких хлопка по груди ладонью с раздвинутыми пальцами. Вместе с жестом, обозначавшим: "множественное число третьего лица глагола", это означало, что они снаружи, и ***. Излишне говорить, что мне это мало что объяснило.
      А кое-что объяснило мне то, как она говорила это на языке тела. Я читал ее слова лучше, чем когда-либо. Она была расстроена и печальна. Ее тело говорило что-то вроде: "Почему я не могу присоединиться к ним? Почему не могу я (обонять-пробовать на вкус-касаться-слышать-видеть) - ощущать вместе с ними?" Вот что именно она говорила. И на этот раз я не вполне мог довериться своему пониманию, чтобы принять такой смысл ее слов. Я все еще пытался втиснуть переживаемое мной здесь в свои представления. Я решил, что она и другие дети в чем-то обижены на своих родителей, поскольку был уверен, что так и должно быть. Они должны в чем-то чувствовать свое превосходство, должны чувствовать, что их ограничивают.
      После недолгих поисков вокруг я нашел взрослых на северном пастбище. Там были все родители, и никого из детей. Они стояли группой, образуя круг. Расстояние между соседями было примерно одинаковым.
      Немецкие и шетландские овчарки и были там. Они сидели на прохладной траве, глядя на людей. Держались они настороже, но не двигались.
      Я направился к людям и остановился, когда осознал их сосредоточенность. Они касались друг друга руками, но пальцы были неподвижны. Безмолвие этих неподвижно стоявших людей, которых я привык видеть в движении, оглушало меня.
      Я наблюдал за ними по меньшей мере час. Я сидел рядом с собаками и почесывал их за ушами. Они облизывались с довольным видом, но все внимание обращали на группу людей.
      Я постепенно осознал, что группа движется. Очень медленно: лишь по одному шагу то здесь, то там. Она расширялась, и так, что расстояние между соседями оставалось одинаковым - как расширяющаяся вселенная, где галактики отдаляются друг от друга. Руки их теперь были вытянуты; они касались соседей лишь кончиками пальцев, как бы образуя кристаллическую решетку.
      В конце концов они вовсе перестали касаться друг друга. Я видел как их пальцы вытягиваются, пытаясь преодолеть слишком большое расстояние. Люди по-прежнему расходились в стороны. Одна из собак начала поскуливать. Я почувствовал, как волосы на затылке становятся дыбом. Холодно здесь, подумал я.
      Я закрыл глаза из-за внезапной сонливости.
      Потрясенный, я открыл их. Затем я заставил их закрыться. В траве вокруг меня стрекотали сверчки.
      В темноте под опущенными веками глаза что-то различали. Мне казалось, что если я поверну голову, то легче смогу разглядеть это, но оно до такой степени оставалось неопределенным, что по сравнению с ним периферическое зрение можно было сравнить с чтением заголовков. Если существовало что-нибудь, на чем невозможно было остановить взгляд, не говоря уже о том, чтобы описать, это оно и было. Некоторое время меня это забавляло, но я не мог ничего понять; собаки стали скулить громче. Лучше всего можно было бы это сравнить с тем, как слепой ощущает солнце в облачный день.
      Я снова открыл глаза.
      Рядом со мной стояла Пинк. Глаза ее был плотно зажмурены, а руками она прикрывала уши. Губы ее были открыты и медленно шевелились. Позади нее было еще несколько детей. Они делали то же самое.
      Вечер стал каким-то другим. Теперь люди в группе находились на расстоянии около фута друг от друга; внезапно она распалась. Люди некоторое время раскачивались, стоя на месте, затем рассмеялись, издавая тот необычный, неосознанный шум, который глухим заменяет смех. Они упали в траву и с ревом катались по ней, держась за животы.
      Пинк тоже смеялась. Да и я, к моему удивлению. Я смеялся до того, что у меня заболели бока и лицо - как это иногда бывало после курения марихуаны.
      Это и было ***.
      Я понимаю, что дал лишь поверхностное представление о Келлере. А есть кое-что, о чем я должен сказать, чтобы у вас не создалось ошибочного впечатления.
      Например, об одежде. Большинство из них носили какую-то одежду почти все время. Похоже, только Пинк относилась к одежде неприязненно. Она все время была обнаженной.
      Никто никогда не носил что-либо похожее на штаны. Одежда была свободной: халаты, рубахи, платья, шарфы и тому подобное. Многие мужчины носили то, что можно было бы назвать женской одеждой. Это просто было удобнее.
      Почти вся одежда была сильно поношенной. В основном ее делали из шелка, бархата или чего-нибудь другого, приятного на ощупь. Типичная келлеритка могла шлепать по свинарнику с ведром помоев в японском шелковом халате, вручную расшитом драконами, со множеством дыр и болтающихся ниток и покрытым чайными и томатными пятнами. В конце дня она его стирала и не беспокоилась о его цвете.
      Я, похоже, не упомянул и гомосексуализм. Вы можете отметить, что из-за сложившихся обстоятельств самые близкие отношения в Келлере сложились у меня с женщинами: Пинк и Царапиной. Я ничего не сказал о гомосексуализме просто потому, что не знаю, как это сделать. Я разговаривал и с мужчинами, и с женщинами - одинаково, не делая различий. Мне оказалось удивительно нетрудным проявлять нежность к мужчинам.
      Я не мог рассматривать келлеритов как бисексуалов, хотя в клиническом смысле они ими были. Дело было гораздо глубже. Они не могли и представить себе такую злонамеренную вещь, как табу на гомосексуализм. Если вы различаете гомосексуализм от гетеросексуализма, вы отсекаете себя от общения - всестороннего общения с половиной человечества. Их сексуальность была всеобъемлющей; в их стенографии не было даже слова, которое на английский можно было перевести именно как "секс". У них было бесконечное множество разнообразных слов, обозначавших "мужчина" и "женщина", и слова для разных уровней и вариантов физиологических ощущений, которые невозможно было бы выразить по-английски; но все эти слова включали и другие области мира ощущений - ни одно из этих слов не образовывало стены той глубоко упрятанной каморки, которую мы называем секс.
      Есть еще один вопрос, на который я не ответил. Ответить на него необходимо, поскольку я сам размышлял о нем сразу после своего появления там. Нужна ли вообще эта коммуна? Должна ли она быть именно такой? Не было бы для них лучше, если бы они стали приспосабливаться к нашему образу жизни?
      Мирной идиллии не было. Я уже упомянул о вторжении и изнасилованиях. Это могло произойти снова, если бродячие шайки, действующие вокруг городов, и впрямь начнут делать вылазки. Компания на мотоциклах могла бы истребить их за ночь.
      Продолжались также и юридические дрязги. Примерно раз в год работники органов соцобеспечения устраивали рейд на Келлер и пытались забрать детей. Обвинения простирались от жестокого обращения с детьми до поощрения правонарушений. Пока что этого сделать не удалось, но когда-нибудь могло и удаться.
      И, в конце концов, в продаже были хитроумные устройства, которые позволяли слепым и глухим отчасти видеть и слышать. Кому-то из келлеритов они могли помочь. Однажды в Беркли я познакомился со слепоглухой женщиной. Я выступлю в защиту Келлера.
      А что касается этих машин...
      В библиотеке Келлера была машина, состоявшая из телевизионной камеры и игольчатой матрицы, управляемой компьютером. С ее помощью вы можете получить движущееся изображение того, на что смотрит камера. Она небольшая и легкая, предназначена для ношения - так, что игольчатая матрица прилегает к спине. Стоит она около тридцати пяти тысяч долларов.
      Я обнаружил ее в углу библиотеки, провел по ней пальцем, и на толстом слое пыли появилась блестящая полоска.
      Появлялись и исчезали другие люди, а я оставался там. Келлер посещало не так много гостей, как в других поселениях, где я побывал - он находился на отшибе.
      Как-то около полудня появился мужчина, осмотрелся вокруг, и без единого слова удалился.
      Однажды вечером появились две шестнадцатилетние девушки-беглянки из Калифорнии. Перед обедом они разделись, и были потрясены, когда обнаружили, что я зрячий. Пинк напугала их до смерти. Бедняжкам предстояло порядком набраться жизненного опыта, прежде чем достичь уровня Пинк; но и Пинк в Калифорнии могло сделаться не по себе.
      Была милая пара из Санта-Фе; они были как бы связными между Келлером и адвокатом. У них был девятилетний сын, который все время болтал с другими детьми посредством жестов. Приезжали они примерно раз в две недели и оставались на несколько дней, впитывая в себя солнце и каждый вечер участвуя в Собраниях. Они неуверенно пользовались стенографией, и оказали мне любезность, не пользуясь речью при общении со мной.
      Время от времени заглядывали индейцы. Их поведение было едва ли не агрессивно-шовинистическим. Они все время носили джинсы и сапоги. Но было очевидно, что они уважают обитателей, хотя и считают странными. У них с коммуной были деловые отношения. Именно навахо увозили продукцию келлеритов, которую каждый день доставляли к воротам и продавали ее, оставляя себе процент. Они обычно усаживались и церемонно объяснялись на языке жестов. Пинк сказала, что в сделках они были безукоризненно честны.
      И примерно раз в неделю все родители отправлялись в поле и занимались ***.
      Я все лучше и лучше объяснялся посредством стенографии и языка тела. Мои странствия длились уже месяцев пять, и на носу была зима. Я еще не размышлял о том, чего же я хочу, и не думал по-настоящему о том, чем же собираюсь заниматься в течение оставшейся жизни. Наверное, привычка к бродяжничанью слишком въелась в меня. Я оставался в Келлере и совершенно неспособен был принять решение: уходить или всерьез подумать о том, хочу ли оставаться там надолго.
      И тут я получил толчок.
      Долгое время я думал, что это связано с экономическим положением извне. Обитатели Келлера отдавали себе отчет в том, что существует внешний мир. Они знали, что изоляция и пренебрежение проблемами, которые с легкостью можно было отбросить как несущественные для них, опасны. Поэтому они выписывали издаваемую для слепых "Нью-Йорк таймс" и большинство из них ее читало. У них был телевизор, который включали примерно раз в месяц. Дети смотрели его и пересказывали родителям увиденное.
      Поэтому я знал, что "отсутствие спада" медленно переходило в более нормальную спираль инфляции. Открывались рабочие места, возобновилось движение денег. Когда вскоре я очутился снаружи, то подумал, что причина в этом.
      В самом же деле она была сложнее. Она была связана с тем, что я снял один слой стенографии и обнаружил под ним другой.
      Язык рук я выучил за несколько легких уроков. Потом я узнал о существовании стенографии и языка тела и о том, что ими овладеть гораздо труднее. За пять месяцев постоянного погружения в язык - а это единственный способ овладеть им - я достиг в стенографии уровня пяти-шестилетнего. Я знал, что смогу ею овладеть, было бы время. Язык тела - дело другое. В нем продвижение нельзя определить с такой же точностью. Это язык переменчивый и чрезвычайно ориентирован на межличностные отношения - в зависимости от собеседника, времени и настроения. Но я овладевал им.
      Затем я узнал о Касании. Это лучший способ описать это понятие одним невымученным словом. А имя, каким они называли эту четвертую стадию языка, постоянно изменялось, что я и попытаюсь объяснить.
      Впервые я узнал о нем, когда попытался познакомиться с Дженет Рейли. К тому времени я знал историю Келлера, и во всех рассказах она занимала весьма видное место. Я знал всех в Келлере, а ее не мог найти нигде. Я знал всех по именам вроде: Царапина, Женщина-без-переднего-зуба, Мужчина-с-жесткими-волосами. Это были имена на стенографии, которые дал им я сам, и все они не возражали против них. Внутри коммуны они не употребляли имена, данные им во внешнем мире. Эти имена ничего для них не значили; они ничего не говорили и ничего не описывали.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4