ModernLib.Net

ModernLib.Net / / / - (. 9)
:
:

 

 


Я не любил принимать никаких решений, меня тяготил любой выбор, во мне словно присутствовал врожденный элемент служивости, потребности следовать неким инструкциям, элемент, по сути, очень достойный, но в моем случае он срабатывал разрушающе, и я бесконечно страдал от того, что эти инструкции была размытыми или неподходящими, взаимоисключающими, слишком требовательными или просто сомнительными и дурными. Я внутренне стремился к тому, чтобы найти себе господина, ему одному повиноваться и служить, но капризная и избалованная натура отвергала всех командиров подряд и каждый раз требовала нового: я всю жизнь светил отраженным светом и был зеркалом, в которое мог смотреться кто угодно, я хотел нравиться всем - вот в чем был мой главный порок! - результат дурного воспитания, затянувшейся, как желтушка новорожденных, инфантильности и женской заласканности. И Инна, Инна, изрезанная русалочка моя, бросившая свое подводное царство, страдавшая от каждого шага рядом со мной на чагодайских улицах, в сумерках приходившая к моей палатке с распущенными прямыми светлыми волосами, делала, в сущности, то же самое, оберегала меня, незаслуженно утешала и баловала, тетешкала этакого увальня, и как с ее умом и женской проницательностью могла этого не понимать? Меж тем июль перевалил за середину - отец и мать засаливали в невообразимых количествах огурцы, помидоры, на грядках среди ядовито зеленых листьев лежали похожие на молочных поросят кабачки, цвела картошка, наливались капустные кочаны, кусты смородины гнулись под тяжестью ягод - и все надо было спешно консервировать, варить варенья, солить, мариновать, как хитро делала мать, выдерживая огурцы по три дня в теплом месте, чтобы потом открыть зимой банку и забыть в холодильнике. Однажды, когда я вернулся вечером с работы, то увидел на берегу милицейский газик. Я сделал несколько шагов - возле палатки стоял Морозкин. Он задумчиво повертел в руках спиннинг и принялся брезгливо копошиться в моих запасах. - Снасть у тебя - полное говно. Я молча прошел в палатку и лег. Морозкин забросил удочку. - Отец на тебя жалуется. По мне, живи, где хочешь. Но сделай так, чтобы все было... тихо! Крупная сорожина сорвалась в воду. - Говорю: крючки тупые. Даю тебе три дня срока. Я никуда не пошел, а для себя твердо решил, что лучше сбегу и стану жить в таежном зимовье, рыбачить и охотиться, чем сяду на отцовскую землю. Но меня больше никто не трогал, вода в озере скоро остыла, полили дожди, у отца начались неприятности, однако пришли они с неожиданной стороны. К той поре папа закончил новую теплицу с обогревом и лампами дневного света, где можно было выращивать помидоры и огурцы с ранней весны до поздней осени. Он боготворил сооружение, из-за которого выгнал меня из дома, и проводил под его сводом в мягком и сыроватом тепле целые часы. Денег теперь имел даже больше, чем раньше, но стал невероятно скуп и ходил до дачи пешком, жалея истратить двадцать копеек на автобус. Когда ему случалось на фазенде заночевать, экономил на электричестве, обогреватель не включал, мерз и простужался. Жалко было глядеть на могучего человека, вся жизнь которого сосредоточилась на шести сотках земли, однако я даже помыслить не смел, какую цену папа был готов за садоводческие радости заплатить. В год, когда страна на последнем коммунистическом издыхании повела борьбу с нетрудовыми доходами, отцу предложили или уничтожить теплицу, или выложить на стол партбилет. Ему не могли простить, как это главный редактор партийной газеты торгует помидорами с собственного огорода, и, похоже, даже Морозкин им был не указ. Они не сомневались, что отец испугается и разберет оранжерею, а за ним последуют остальные любители земледелия, коих в Чагодае развелось так много, что в солнечные дни подступы к городу переливались и сверкали, сбивая с толку вражеские спутники, следившие за нашей маленькой частью противовоздушной обороны. Но в отце вдруг взыграло ретивое. Он даже не поехал в райком, где разбиралось его персональное дело, а послал по почте партийный билет, ушел с работы и устроился сторожем в свой дачный кооператив. Произошло это так стремительно, что оставалось только диву даваться, как в одной чагодайской семье сразу два диссидента объявились, но еще больше поразило меня то, что поступок отца открыто поддержал Морозкин и с бранью обрушился на меня, будто это я хотел сломать его парник, исключал из партии и прогонял с работы. - Да потому что ты такой же комиссар, как и они! - сказал Степан Матвеевич, глядя маленькими пьяными глазами, когда давно уже была сыграна партия и выпита водка.- И все, что ты хочешь, и все, что хотят подобные тебе,- указывать людям, как они должны жить. - Что вы об этом знаете и как можете так рассуждать? - возмутился я, растерянно оборачиваясь на батюшку, потому что больше искать поддержки было не у кого. - Трудные времена, трудные,- сказал отец Алексей уклончиво. А между тем времена менялись, и менялись не в лучшую сторону. Раньше солдаты приходили на огороды и им отдавали все, что они просили. Это было совершенно нормально, только и слышалось: сыночек, сыночек, даже прижимистая баба Нина кормила их обедами и еще давала еды с собой. Их жалели, любили: ну как же, солдатики! Но за несколько лет защитники, родимые превратились в стаю голодного воронья, которая налетала на участки и брала и рушила все подряд. Они ходили по дачным улочкам с наглыми глазами, смотрели, у кого что растет и где лежит, а ночью залезали, считая себя вправе брать с Чагодая дань. Выносили запасы из погребов, инструменты и стройматериалы, а после продавали их задешево другим дачникам. Те знали, откуда это взялось, но все равно покупали уворованное у таких же бедолаг. Говорили, что солдат стали хуже кормить, что все чаще и чаще новобранцы падают в голодные обмороки, хотя воровали обычно старослужащие. Огородники ходили в часть и пробовали жаловаться, но командиры слушали чагодайцев равнодушно - солдат боялись. Чагодай и войско вступили в состояние войны, но силы были слишком неравными. Наш тихий городок начал звереть. Страшно сделалось ходить по улицам, танцы в городском саду не обходились без драки, родители опасались отпускать девушек гулять вечерами даже в сопровождении парней. Тогда и случилось то, чего отец боялся,- к нему на дачу залезли. Добро бы просто обворовали, но, не найдя ничего, напакостили, нагадили в доме, побили стекла в теплице и оставили издевательскую записку: "Все сожжем, если не оставишь водки и денег". Кто это был: солдаты, хулиганы, а может быть, конкуренты, папа разбираться не стал. Он достал ружье, пришел ко мне и сказал: помоги, сынок, давай засаду устроим и вора изловим. Просто сказал, то ли прося извинения, то ли меня за давний грех прощая. Я поглядел в его глаза, где ничего, кроме злобы, не было. Что я мог сказать? Что не стоят все его помидоры одной капли крови, и если уж я Золюшко убивать не стал, то насколько меньше вина воришки или даже подосланного разрушителя теплиц? И пусть лучше все сожгут и не станет он мучиться, а повинится, получит назад красную книжицу с профилем чагодайского щелкунчика, вернется в газету и поедет пить кашинские воды от расстройства нервной системы. Я смотрел на человека, который был готов убить, изничтожить любую вражину, я не хотел и не мог быть пособником в убийстве, но сказать ему это - значило бы его предать. Он ведь помидоры своей кровью выращивал и полагал, что его кровь должна для меня что-то значить, даже если я не умел видеть ее цвета. Пропал в ночи отец, и мне вдруг вспомнилось, как сказал он в детстве: ты не должен был этого делать. И сейчас то же самое послышалось. Автобус только что ушел. От города до участка было около часа ходьбы. По дороге меня обогнала машина, я хотел ее остановить, но она пронеслась мимо. Шоссе было пустынным. Я принимался бежать, потом уставал и шел пешком. У меня кололо в груди, пересохло в горле, но я снова бежал, падал и опять бежал. На участке было темно. Собака не лаяла. Отец лежал залитый кровью среди разбитого стекла. Мне стало дурно от этой крови, я бросился прочь, потом вернулся. Возможно, те, кто его убил, были рядом - я не боялся их, я не боялся ничего, кроме черной крови, которая помидорным соком текла по ботве, по земле и уходила в проклятую чагодайскую почву. Через полчаса появилась машина. Из нее вышел Морозкин. Никогда я не видел его таким. Степан Матвеевич сидел на осколках теплицы и плакал. Потом посмотрел на меня невидящими глазами и уехал. Убийц искали, но не нашли - в части дело было замято, но странным образом смерть отца спасла прочие теплицы, и больше ни одна из них разрушена не была. Она спасла также меня от армии. На похоронах, когда мать наклонилась над гробом, она потеряла сознание и так и не поднялась. С ней случился инсульт, и я остался ее единственным кормильцем.

X Я был уверен, что он придет. Не знаю зачем - потребовать найти убийц и отомстить, призвать меня восстановить порушенную теплицу, изводить нечистую совесть или, напротив, простить, но он отпросится и придет. Я ждал его - тихо лежал ночами, не ворочаясь и не засыпая, не читая книг и не слушая злые радиоголоса, потому что боялся: они могут заглушить его голос. Ждал во сне и наяву указания, знака, намека, я не верил, что он меня навсегда бросил, но тихо было кругом. Снег выпал в начале ноября и больше не таял. Он шел и шел, как будто собираясь накрыть весь город, метровый слой лежал на плоских крышах, поленницах, куполах и локаторах, рано замерзла река, снег укрыл огороды, дачи, разбитые теплицы и могилы на кладбище. Его было так много, как никогда, и гибли в лесу кабаны и лоси, проваливались волки, снег глушил все голоса, и меня охватило отчаяние. В холодном безмолвии отца мне почудилось нечто ужасное, как если бы я остался навсегда одинок и не только Золюшко с Горбунком, а все вокруг, от умелых чагодайских акушерок, сотворивших чудо и вырвавших меня из небытия, и кума Морозкина, игравшего в свои непонятные игры, до бабы Нины, что непритворно голосила и убивалась на похоронах ненавистного зятя и ни разу не посмотрела в сторону бледного внучека, и красивой и безмозглой Инны, вступили против меня в заговор, хотят изничтожить и злятся оттого, что я и не предпринимаю никаких попыток к бегству или сопротивлению, а даюсь им в руки. Иногда меня посещали вялые мысли, что напрасно бросил университет, напрасно не остался в Москве или не уехал на Север или в Сибирь, не сошелся с бичами и не принялся бродяжничать. А теперь все равно пришлось уйти из маленького дома при церкви и снять второй этаж на самой окраине городка. Туда перебралась Инна, и так мы жили нерасписанные, и в городке, посудачив и поворчав, к этому привыкли, и она привыкла и ни в чем не упрекала. Молчало северное небо, молчала покрытая снегом земля, светили во мраке яркие чагодайские звезды. Когда же луна затмевала их свет, то вся голая и гладкая местность за рекой оказывалась расчерченной на свет и тени. Я глядел на нее из темной мансарды, будто ожидая оттуда знамения, чего-то необыкновенного, великолепного и ужасного. Но все было совершенно обыденно: холодная и красивая зимняя ночь, манившая к себе, как манила она униженного мальчика, которого зачем-то, не спрашивая, хочет он того или нет, нашли в лесу и оставили жить калекой. И вот он живет и даже сумел сделать так, что его боится и избегает полгорода, оказывает ему сомнительную честь играть в карты начальник милиции вместе с поднадзорным священником, не желает знать родная семья и, презрев обычаи и стыд, дарит любовь и слезы самая красивая чагодайская девушка. Да помилуй Бог, что в этом особенного? Кто из молодых людей не ссорился с родителями, не лишал девушек невинности, вовсе не имея намерения на них жениться? И неужели их карало небо, мучила совесть, и им было стыдно ночами смотреть на звезды, и успокаивались они только тогда, когда бесноватые тучи скрывали небесный блеск? Так что же было со мною: отчего плакала душа и пугалась холодного сияния, что мнилось ей в нем и почему тот страх, что я испытывал, был совершенно иного свойства, нежели моя обычная печаль? Почему, обнимая ночами Инну, я закрывался от звезд, как набожные христиане закрывают лики икон, и страсть уступала место нежности и жалости к девочке, отдавшей мне жизнь, и когда, утомленная и тихая, она засыпала, я долго ворочался и шел к окну курить. Я думал о том, что, коль скоро не отомстил убийцам отца и не стал восстанавливать теплицу, не правильнее ли было постричься в монахи, отослав от себя Инну, и лучше тоже в какую-нибудь пустынь или скит, и так вдвоем, разделенные глухими стенами мужской и женской обителей, в тесных кельях, долгими до водянки стояниями на всенощных и заутренях, вкушением постной пищи и послушанием у грубых игуменов до самой старости, до положенного каждому из нас земного предела замаливать грехи за терпкие ночи в озерной воде, где изгибалась она упругой длинноволосой русалкой? И почему, когда я снова повез ее в больницу, не в чагодайскую, а в соседний городок, то почувствовал, что подошел к пределу, дальше которого идти нельзя? Она сидела рядом со мной молчаливая, покойная - страшно сказать, привыкшая к этому пути,- красивая девочка, которая могла бы стать счастлиой женой и матерью. То, что я с ней делал, было хуже, чем бросить одну с ребенком, хуже, чем развратить и отправить на панель. До того момента яеще надеялся вырваться, не хотел ставить крест на своей судьбе и думал бежать. Но лохматой ночью, когда автобус вез нас с Инной в больницу, почувствовал, что больше не могу, как не может человек, набравший воздуха в легкие, не дышать более минуты или двух. Не могу больше сдерживаться, устал насиловать душу, я хотел отпустить ее на волю, дать маленький шанс, прежде чем пойти ко дну. Я глубоко убежден, что человек и его душа - не одно и то же. Сказано: душа - по натуре христианка; в тот единственный раз Великим постом, когда бабе Нине удалось затащить меня в церковь и там отец Алексей, еще накануне пивший водку с Морозкиным, с похмелья заунывным голосом читал покаянный канон, нечутким ухом я расслышал одно: восстань, душе моя! что спиши? Стало быть, если человек к своей душе обращается, значит, это разные вещи, ведь не просто метафора - покаянный вопль. Но что тогда есть мое "я" - самолюбивая ущемленная личность, тайно жаждавшая славы, взлета, известности и этого не добившаяся, и что душа - ее пленница, безвольная и даже не пытавшаяся противиться хозяину жертва? Но должна ли она так же бесславно погибать или же у меня есть неведомый шанс не себя, но душу свою спасти и уберечь от холодного сияния звезд? Мы проезжали мимо дачи, где был убит отец, которого - Бог знает, как встретило Небо и что там сказали, какой предъявили счет и какой ответ он держал, зачлась ему мученическая кончина или нет? Автобус остановился дачный сезон еще не начался, и никто не вышел. Я взял Инну за руку и сказал: - Пойдем! Я избегал смотреть в ее виноватые, жалкие, счастливые глаза, на дрожащие губы, слушать захлебывающиеся всхлипывания, я понимал, это было чисто инстинктивно - как схватить падающий стакан. Мы возвращались от дачи в город по дороге, где я бежал к отцу, красивая плачущая беременная женщина и ее нахохлившийся спутник с глазами затравленного волчонка. Иногда навстречу попадались или обгоняли ехавшие в город машины. Одна из них затормозила, и водитель предложил подвезти, но я махнул рукой. Мне хотелось идти и идти и, не останавливаясь ни на минуту, говорить Инне, как мы уедем из Чагодая, улетим на одном из самолетов и начнем жизнь в том месте, где никто нас не знает и никакое проклятие не ляжет на будущее дитя. За этими словами я не замечал, что лицо русалочки посерело от боли и она идет из последних сил. Она все-таки попала в больницу, вернулась оттуда через две недели исхудавшая и спокойно сказала, что теперь не надо ничего бояться, потому что детей она больше иметь не сможет. Я наорал на нее, назвал преступницей и детоубийцей, и под эти крики она ушла. Была темная, беззвездная и ветреная ночь, но даже в адской тьме я видел, как Инна спустилась к еще не вскрывшейся, но уже вздувшейся реке, где каждый шаг мог оказаться последним, и застыла над черной полыньей. Я не удерживал ее только потому, что знал: если она бросится вниз, если провалится лед и позовет ее к себе русалочье царство, то я отправлюсь за нею и в быстрой воде Чагодайки настигну и схвачу за руки, так нас и найдут обнявшихся и похоронят за чертой чагодайского кладбища, и картежник-поп откажется отпевать и молиться за наши души, а начальник милиции положит в сейф протокол и забудет. Она стояла и не решалась ступить, как если бы тихая вода отказывалась принять русалку обратно. О чем она думала в ту минуту и кого звала, кто шептал ей слова утешения или предостережения и удерживал на краю - что случилось в эту ночь, почувствовала ли она мое присутствие и не захотела моей смерти или не верила, что на это решусь? Или, быть может, именно там, на границе бытия и небытия, узнала о том, что повергнет меня в оцепенение много лет спустя? Не тогда ли все началось, и не я ли был свидетелем рождения тайны Купола?


  • :
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11