Мои родители снимали комнату на даче, – мы жили там постоянно, круглый год. Кроме нас были еще жильцы – мой сверстник, тихий мальчик Коля, с матерью и бабушкой, но без отца. И, конечно, хозяева. Глеб Васильевич был строен и сухощав, с независимо откинутой назад седеющей головой. Я и потом редко встречал людей, так гордо держащих голову. Он работал на соседней станции, в кооперации. Я, разумеется, не знал, что это значит… Как-то раз, когда я не спал, но притворялся спящим, отец сказал о нем моей матери: «из бывших». Я не мог спросить объяснения, и это меня долго мучило. Из бывших? Может быть, он уже был раньше?… Его жену звали Ариадна Арсентьевна. Она прежде играла на сцене, и сейчас в ней оставалось что-то от театра – не только красивое имя, но особенная, немного грустная и порою чуть растерянная улыбка. Он продолжал быть ее поклонником.
Наша комнатка выходила окном на ведущую от ворот аллею, Колина – на другую сторону, а комнаты хозяев – на фасад. У них было несколько комнат, и в особенности поражала одна, почти зала, заставленная столиками, тумбочками с множеством белого и цветного стекла, увешанная по стенам коврами, картинами, медальонами, веерами. Я был там всего два или три раза, по нескольку минут, и уходил ослепленный ее общей пестротой, – у меня даже не возникало охоты рассмотреть все подробно н не торопясь. Я ничего не могу вспомнить оттуда, – только окна и за ними голые осенние яблони в крупных каплях дождя.
Это была большая дача, почти усадьба. За домом помещался давно и кем-то утоптанный до бетонной твердости хозяйственный двор: дровяные и прочие сараи, погреб, хлев, сеновал. Сейчас все это пустовало. Справа, перед Колиным окном, тянулся огород, впереди – фруктовый сад: яблоня, слива, груша, вишня, вдоль заборов – густо – крыжовник и та и другая смородина. Но основное пространство участка занимал парк – иначе не скажешь: несчетно березы, сосны, липы, ну, а рябины, сирени, жасмина – и говорить нечего.
Но это только казалось, что несчетно. Каждое дерево было учтено и записано. Дом принадлежал Глебу Васильевичу, а деревья – нет. Деревья принадлежали поселковому Совету. Глеб Васильевич не имел права свалить ни одного ствола. Но ведь близилась зима, а печей, облицованных синими уютными изразцами, было в доме немало.
Сухая сосна стояла у переднего угла, по краю аллеи. Она была не совсем сухая, не совершенно высохшая, как столб, по которому стукнешь обухом или даже палкой, и он звенит, – но сухая. Лишь на самом верху, на двух сучьях, оставалась не только рыжая, но и тускло-зеленая хвоя. Она была обречена, эта сосна, она стояла слишком близко от дома, корни ее были давно и непоправимо повреждены, – и теперь она стремительно угасала. Она не погибала, она, собственно, уже погибла. Она и по виду была уже легкой. Всякий, кому доводилось поднимать на плечи сосновые кряжи, знает, сколь разительно отличаются по тяжести сырой от сухого. В этом поджаром стволе сохранилась лишь самая малая часть былых его соков.
В тот день, перед сумерками, Ариадна Арсентьевна постучала в нашу дверь и сказала мне доверительно, как умеют артисты: «Зайди, пожалуйста, на минуту…»
Я, недоумевая, вышел за ней и увидел впереди покорную спину Коли. В большой комнате она усадила нас на бархатный диванчик и, глядя сразу обоим в глаза и грустно улыбаясь, четко объяснила, в чем дело, и попросила никому не рассказывать.
Мы, польщенные доверием, обещали и в довершение беседы получили по темно-коричневой рубчатой ириске. И в это время через комнату прошел Глеб Васильевич со своим приятелем, который часто бывал у него. Они прошли быстро, словно только что решившись.
Ранней весной, еще по снегу, в поселке стреляли собак, сперва говорили, бешеных, потом – просто бездомных. Наклеили объявления на заборах и столбах, призывающие не выходить на улицу в определенное время, и подняли пальбу из винтовок. Это были молодые ребята, осодмильцы. В соседний двор забежала собака, они за ней и все никак не могли попасть, а живший там красный командир вскочил на стул и через форточку с первого раза уложил ее из револьвера. Мы с Колей, конечно, только слышали об этом, – на улицу нас тогда не пустили. Не хотели пускать и теперь, но мы пробились, даже Коля.
Глеб Васильевич, высокий и стройный, стоял около сосны и, подняв пилу, шаркал подпилком по ее зубьям. Потом они пригнулись и начали. Приятель пилил напряженно, втянув голову в плечи и держась за ручку пилы обеими руками. А Глеб Васильевич, широко расставив ноги, действовал одной рукой; вторая, согнутая в локте, была картинно уперта в колено, он напоминал человека, сидящего на низком диване. Со свистом летели на две стороны желтые щепотки опилок.
Они пилили не сразу до конца; время от времени вынимали синее полотно пилы из разреза и опиливали сосну с другого бока, так, чтобы она упала туда, куда им было нужно.
И вдруг они быстро выдернули пилу, я еще заметил восторг в тихих глазах Коли; вершина качнулась, и ствол сначала очень медленно – так, что Глеб Васильевич, перед тем как отпрыгнуть, еще нарочито небрежно подтолкнул его рукой, – а потом все стремительнее, чертя гигантскую дугу в вечереющем воздухе, стал падать и с треском рухнул точно посередине аллеи. В нем еще была своя мощь.
Они на миг словно испугались и раскаялись. Будто результат их действий оказался для них неожиданным.
Потом они взялись обрубать сучья, распиливать ствол. Так после удачной охоты свежуют и разделывают добытого зверя.
Я и заснул, различая под окном их возню и сдержанные голоса. Утром аллея уже была чисто подметена. Они бились только над пнем, выкорчевывая, выдирая его из земли. Они уже глубоко окопали и раскачали его, обрубили вокруг тонкие белые корни и теперь добирались до главного, нижнего. Наконец и он различимо хрустнул, а пень все еще сопротивлялся, хотя и без прежней уверенности. Они выволокли его, тяжелый, черный, с трудом завалили в тачку. Он был похож на осьминога. Его вывезли через заднюю калитку – мимо аккуратно сложенной поленницы, в которой он не смог узнать того, что еще столь недавно возносилось над ним, – и скатили в овраг.
Глеб Васильевич со своим приятелем долго мылись, стуча цинковым рукомойником, затем сели обедать на открытой веранде. Ариадна Арсентьевна, улыбаясь, подавала им, они чокались рюмками и наливали опять, – водка с кудахтаньем лилась из графинчика.
Яма, в которой стояла сосна, была уже засыпана заранее приготовленной землей, а поверху заложена желтым дерном. Если ничего не знать, то на это место вряд ли можно бы обратить внимание. Но когда мы с Колей, будто нечаянно, ступали на него, земля, пугая, оседала под ногой, колыхалась, как болотная трясина.
Вскоре, однако, начались дожди, сходить с дорожки уже не хотелось, потом землю подсушило морозцем и лег снег, укрыв под собой многое из того, что мы видели летом.
Зима тянулась долго, она была такой же бесконечной, как лето.
Глеб Васильевич возвращался домой поздно, отец еще позже – ведь он работал в городе. Начиналось время входящих в моду и обиход длительных вечерних задержек на службе – действительных или мнимых. Их обоих тревожно ждали, и они, подойдя к дому, стучали – каждый в свое окно, каждый своим стуком. Но еще перед этим ждущие улавливали скрип промерзшей калитки и хрустящие вдоль аллеи шаги.
Дело в том, что вокруг было неспокойно, ходили слухи о страшных бандах, грабивших в Москве квартиры, о бесследно исчезающих молодых молочницах, убиваемых теми же бандитами – почему-то «на мыло». А одна будто бы знакомая жительница поселка рассказывала, как купила в городе на улице пирожок с мясом и в начинке ей попался женский ноготь.
В ту зимнюю ночь, о которой пойдет речь, обоих не было долго. В доме, замершем среди недвижных стволов, в глубине заснеженного дачного участка, лишь в Колиной комнате никого не ждали. Сжатая жестоким морозом, светила луна, голубые параллельные тени лежали поперек аллеи, смутное мерцание пробивалось сквозь щели внутренних ставней. И вдруг – слабо стукнула калитка, зазвучали по аллее уверенные скрипящие шаги. Человек прошел мимо одного окна, за которым ждали, потом мимо другого. Настала короткая томительная тишина и следом – сильный наружный стук.
Ариадна Арсентьевна в накинутом на плечи шерстяном платке бесшумно подошла к дверям, склонив голову, послушала и спросила, кто там.
– Милиция, – отвечали хрипло. – Откройте.
На вопрос, кто ему нужен, человек назвал Глеба Васильевича.
– Зачем он вам? – спросила она независимым голосом.
Тот отвечал, что должен его арестовать.
– Глеба Васильевича нет дома, – сказала она твердо, – а без него мы вас пустить не можем.
Он предупредил, что если это обман, то она за него ответит, и отошел от дверей.
Теперь, набившись в нашу комнату, все напряженно слушали, как он ходит по аллее. Он ходил быстрее и быстрее, потом стал прыгать на месте, потом пробежался немного, потом резко до калитки и обратно – будто кого-то догонял.
Снова настала тишина, и снова стук в дверь, только он не был таким сильным.
– Послушайте, – сказал человек, – вы же не одна. Пустите меня погреться.
– Здесь одни женщины, – возразила Колина мать.
– Ну и что же, – настаивал он. – Что я вам сделаю, я же из милиции.
– А откуда мы знаем, что вы действительно милиционер? – спросила моя мать.
– Давайте я подойду к окну, а вы на меня посмотрите, – предложил он.
– А может быть, вы убили милиционера и надели его форму? – высказала предположение Колина бабушка.
Он засмеялся.
– Еще немного, и я замерзну совсем. Вы видите, я же не ломаю вашу дверь.
– Не так-то ее просто сломать, – заметила Ариадна Арсентьевна.
Ему велели стать на дорожке против нашего окна и приспособились смотреть сквозь двойное стекло, отодвинув внутренний ставень.
В лунном морозном свете, среди недвижных деревьев, приплясывал на месте невысокий и нестрашный милиционер. Они смотрели довольно долго, боясь ошибиться, желая удостовериться, что это настоящий представитель власти. А он все прыгал и хлопал в ладоши.
– Ну, что? – спросила хозяйка.
Колины мать и бабушка были тихие женщины, но за долгие годы жизни без мужчин они привыкли принимать самостоятельные решения. Они предлагали пустить. Моя мать тоже не возражала.
– Ну что же, – вздохнула Ариадна Арсентьевна. – Быть по-вашему.
Пожалела она его или хотела заручиться его сочувствием? – ведь она ни на миг не забывала, зачем он пожаловал.
Загремела щеколда, подняли огромный стальной крюк, дверь с визгом растворилась, и он вошел в облаке морозного пара, синий от стужи. Он еще долго топал ногами, дул на руки, сморкался и вытирал платком слезящиеся глаза. Потом пристроился у самой двери, на табурете.
И тут отдаленно скрипнула калитка, затрещали по снежку шаги, замедлились у нашего окна, и отец условным стуком четырежды щелкнул по стеклу. Мать бросилась открывать.
Пройдя по такому морозу от станции, отец все еще был занят тем, чтобы сегодняшнее опоздание выглядело достаточно убедительно и не вызывало сомнений в его служебной целесообразности. Он был сдержан и исполнен достоинства. Он был так увлечен этим, что почти не обратил внимания на милиционера, посмотрел на него столь равнодушно, будто тот навещал нас регулярно, много раз.
И милиционер сразу понял, что нужен ему не отец.
Я уже спал, когда вернулся Глеб Васильевич. Мороз стрелял и звенел по парку, поезда уже не ходили. Они с милиционером пили чай, и увел он его только под утро.
Вскоре уехала и Ариадна Арсентьевна, одевшись определенным образом – строго и скромно, со сдержанным уважением к себе.
Возвратилась она вечером и не одна, а с Глебом Васильевичем, который был устал, небрит, но выглядел довольным и так же гордо нес седеющую голову. Ариадна Арсентьевна была, против обыкновения, возбуждена и объясняла, что в кооперации у него все в полном порядке, а арестован он был по наговору командира-соседа за то, что якобы свалил сухую сосну, но был отпущен с миром. Она предложила отметить радостное событие. Колины мать и бабушка, оживленно вспоминая подробности минувшей ночи, заторопились в большую комнату, но моего отца еще не было дома, мать ждала, чтобы открыть ему, и обещала зайти позже.
1974